Я хотел бы остаться с тобой,
Просто остаться с тобой,
Но высокая в небе звезда
Зовет меня в путь.
Кино — «Группа крови»
Миша возвращается со срочного совещания командования в Кремле далеко за полночь. Настолько, что небо за окном его домашнего кабинета на востоке уже давно посветлело — ярко-алая полоса все больше расползается, заливая спящий город наступающим рассветом. Самым ранним в этом году. Еще немного — и показывается из-за домов солнце, его, перед окном сидящего, ослепив. Сна нет ни в одном глазу. — Миш, — раздается тихий голос от двери. — Пятый час уже. Ты может, спать пойдешь? Саша к нему подходит, ладонь на плечо укладывает. Сонный и по-домашнему уютный, он упирается подбородком в Мишину макушку и, кажется, решает заснуть прямо так. Московский, за предыдущее десятилетие успевший почти забыть, каково это — чувствовать на себе любимые руки, чуть откидывается назад, давая Саше большую опору. Два года назад, когда они только-только сошлись заново, было тяжело хоть какую-то нежность друг к другу проявлять: они ругались в пух и прах из-за всяких мелочей. Саша, все ещё обиженный на власть, оставался тем ещё упёртым бараном, а для Михаила вспылить было делом трёх секунд. Результат, разумеется, был соответствующим. Но все начало становиться лучше. Со временем. Саша стал меньше выделываться, и не пытался больше ядом заплевать все, что советской власти касается. Что именно он там себе надумал, Миша не в курсе — его не посвятили, — но сложившейся в их отношениях ситуацией доволен более чем. Да и сам он начал чуть мягче смотреть на Сашины… увлечения. И резковатые высказывания предпочитал пропускать мимо ушей — никаких серьезных проблем от него ждать уже не приходилось. Да и куда ведь приятнее остаться на выходных вдвоём и на собрание в понедельник ехать вместе, чем отключаться за столом, в ворохе бумаг, а потом на работу идти с гудящей головой. — Сейчас пойду, — кивает Миша не слишком-то уверенно. Сможет ли уснуть после слов «возможно нападение»… Что ж, весьма сомнительно. Но он и так слишком долго заставил себя ждать. — Давай уже, — бубнит Саша над ухом и интересуется на пробу: — Что на собрании такого было, что тебя аж ночью дернули?.. Миша только головой отрицательно качает — не пугать же… И улыбается. Этой теплой ласки и осторожной заботы ему так не хватало… А потерять это все снова он себе не позволит. Ни себе, ни кому бы то ни было еще. От слишком громкой для раннего утра трели телефонного звонка дергаются оба. Переглядываются, пытаясь понять, кому же что-то может понадобиться в такую рань, да и второй раз за ночь. Кроме очевидного варианта, конечно. Но верить в него очень-очень не хочется. Панический крик из трубки тоже вдвоем слушают. — Миша! — Киев по голосу, пусть и искаженному динамиком, узнать легко. — Миша, на нас напали! Новость оглушает не хуже артиллерийского выстрела. Миша трубку до побелевших костяшек стискивает, что еще чуть-чуть — и трещать начнет, прислушиваясь к голосу брата. А на фоне взрывы, громкие, рокочущие — не скупится на бомбы атакующие, от души обстрел ведут. Немцы решились-таки, чтоб им провалиться! Все ведь знали, к чему дело идет, еще года два назад понятны были их намерения, как белый день. Все знали, что будет война. Но когда — никто сказать не мог. До этого утра. Московский в заполошную речь Димы вслушивается, понимает, что теперь уже точно нет сомнений. Бомбят не только Киев, но и — как только у них дозвониться получилось? — Одессу с Севастополем, других вариантов нет. И чувствует, как прошибает холодный пот от простого осознания — война. Не эфемерная, не предположительная, не где-то там в Европе, а у них, здесь, в Союзе. Настоящая. Саша рядом каменным изваянием застывает, Мишины плечи пальцами сильнее сжимает. Тот к нему лицом разворачивается и сквозь сползающую пелену первого шока различает чистый ужас. Мише в зеркало смотреть не надо, чтобы понять, что у него в глазах такой же. Телефон, стоит трубку повесить, тут же новыми звонками начинает разрываться — Жуков, начальник Генерального штаба, Молотов… Он им всем чуть ли не на ходу отвечает, собираясь на экстренное — новое — совещание. Отвлекается только раз — на Сашу. — Ты когда уезжаешь? — спрашивает, пиджак застегивая. — В восемнадцать ноль две поезд, — отвечает, нервно пальцы заламывая. — Тебя ждать? — Да, — решает мгновенно. И едва ли не вылетает из квартиры, благо, от улицы Горького до Кремля идти минуты три. Там уже все гудит и копошится, как в большом муравейнике, а в самом кабинете воздух, кажется, искрить вот-вот начнет. Сталин вдоль длинного стола вышагивает туда-обратно, говорит что-то там. О своих же предположениях относительно Германии и говорит. И что достаточно в отсрочке был уверен… Миша чуть крепче, чем надо сжимает кулаки, борясь с желанием в челюсть двинуть от души. Вот ведь, а! Он сам несколько раз говорил, предполагал такую возможность, но нет, «Не поднимайте панику, товарищ Московский!» Не поднимайте панику. Смешно. Он сам, впрочем, тоже хорош. Не настоял, не убедил — и момент упустил со всеми вместе. Только что сейчас злится попусту? Тут делать что-то надо. Что-то делать — хорошо сказано. Да только просидев до конца дня в кабинете, они даже не выяснили, в каком количестве и как именно наступает противник; куда распределять резервы — тоже. Одно только понятно — не так давно поднятые из глубины страны эшелоны туда, к границе, просто не успеют… Московский с этого раздражающего в своей неэффективности мероприятия исчезает незамеченным. На Ленинградском народу толпится тьма — все после утреннего сообщения куда-то торопятся. Сашу он там же находит, на платформе уже. — Миша! — зовет, заслоняясь рукой от неприлично для такой-то ситуации яркого солнца. — Слышал, что по радио сказали? Слышал, разумеется. Они с Молотовым этот текст чуть ли не вдвоем писали, да и из всех динамиков на улицах передавали сообщение, как тут мимо пройти. Миша в ответ коротко кивает и просит: — Останься, — запоздалая, на задворки сознания сдвинутая мысль догоняет так не вовремя. Мог ведь еще утром сказать, может и толку было бы больше… Черт знает, когда они с этой войной увидятся в следующий раз. Он притягивает Сашу к себе, цепляется, словно хоть так его рядом оставить хочет. Все одно в Москве безопасней, сюда, чуть что, основные силы пригонят, не дадут столицу взять. Ленинград, понятное дело, тоже, но… Страшно. Впервые, наверное, в жизни так страшно отпустить. Он же знает, на что немцы способны. За два года европейской войны насмотрелся, спасибо. И без внимания Сашу точно не оставят: куда там, второй центр коммунизма, и все еще слишком, слишком близко к границе. — Не могу, ты же знаешь, — Саша смотрит с сожалением в глаза. Сам о том же думает. Миша до белых пятен жмурится, коротко губами к чужому виску прикасается в безотчетном проявлении нежности — все равно люди вокруг не замечают их, застывших посреди вокзальной суеты и шума. А Саша только ближе жмется, стискивая Мишину рубашку в пальцах. — Мишенька… Поезд гудит, точно издеваясь. Напоминает об отправлении. Саша, опомнившись, выворачивается из объятий и на подножку уже движущегося состава запрыгивает, улыбается на прощание, машет раскрытой ладонью. Миша курит нервно, резкими движениями пепел с сигареты сбрасывает, сводки одну за одной перебирает. Хмурится, в текст вчитываясь внимательнее, но ничего хоть сколько-нибудь хорошего в них не видит. Там задержали, тут отступили, здесь понесли потери… Слов много, смысл один: в глубь страны идут фашисты и на достигнутом останавливаться явно ведь не собираются. Два месяца войны, а посмотрите, где они. Одни только авианалеты чего стоят. Следы от последнего даже не пытаются заживать — жгутся болью при каждом удобном случае. Голова раскалывается, но Московский только шипит и матерится сквозь зубы, лишний раз недобрым словом поминая Шпрее со всем руководящим составом немцев в придачу. А ведь если ему так прилетает, то что там творится с городами, которые давно в оккупации? Что с Димой, с Колей? Что с Алексеем, второй месяц — чудом, не иначе — сдерживающем немецкие части? Когда ему рапорт об окружении Минска — и трехсоттысячной советской группировки заодно — принесли, Миша, и без того до предела взвинченный, чуть их всех не поубивал. Потом, правда, решил, что вымещать ярость на своих подчиненных — идея не лучшая, а потому переключился на сигареты. Но заходят к нему теперь с опаской. Особенно, если новости плохие. Тем более, если новости плохие. Этот, вон, в его кабинет заходит, нервно на дверь поглядывая. — Свободен, — едва приняв из рук солдата донесение, Миша отправляет того восвояси, чтоб перед глазами не маячил. Московский на него больше не смотрит, разворачивает конверт, чувствуя, как все нутро нехорошим предчувствием прошибает насквозь. Лист чуть из рук не вылетает, стоит только в текст глянуть. И сердце екает, что больно становится. Смысл слов теряется, путается и только одна строчка отпечатывается у него перед глазами. «Ленинград взят в блокадное кольцо». Тонкая типографская бумага мнется, надрывается по краям. В голове пусто до звона — только кровь гулко и громко шумит в ушах. Миша головой встряхивает, словно буквы от этого с листа исчезнут или хотя бы в другом порядке перестроятся. Почти цепенеет от волны ледяного ужаса, поднимающейся вверх по позвоночнику. — Твари!.. — даже не осознает, что вслух рычит. И что от ярости, в груди клокочущей, его уже трясти начинает — тоже. Только имя родное — Саша, Саша, Сашенька — повторяет, шепчет, словно в бреду. Эта война — без предупреждения, без совести, без жалости — уже лишила его семьи: братьев, Алексея… Теперь же до самого ценного, единственного и любимого, добрались. И, самое страшное, прямо сейчас многого не противопоставить и не отбить, как бы не хотел… Дозвониться до Невского у него получается на третий день. Только результат совсем не тот, что ожидался. — Я не уеду, Миш, — непререкаемо звучит в телефонной трубке. — Саша, опомнись! — Московский коротко зубами скрипит. — В городе продовольствия на месяц. И связи с остальной страной нет практически. И склады ночью взорвали. Ленинграду уготована смерть от голода, а Саша отказывается из города эвакуироваться. И у кого только научился?! — Уезжай! — взбешенно. — Это приказ! — Нет, — и тишина на проводе. Трубка под Мишиными пальцами хрустит и сыпется на стол осколками. Когда Жуков с Ленинградского фронта, на который после успешного наступления под Ельней уехал, возвращается, Михаил его ловит целенаправленно, через секретарей выспрашивая. У кабинета Верховного находит. Генерал свой рапорт озвучивает, Московский со Сталиным вдвоем слушают. «Север» под городом окопался намертво, замкнув стальное кольцо у Шлиссельбурга, и не сдвинешь его никак. И выводы такие же неутешительные в голову лезут. Мише бы в Ленинград сорваться хоть сейчас, забрать его оттуда. Пусть упираться будет, пусть выскажет все, что о нем думает так, что из цензурного там только предлоги будут — черт с ним. Хоть здесь будет, рядом, а не у себя где-то… Но нет. Как он из штаба Ставки в самый разгар войны уедет, особенно в оккупированный город? Как может себе позволить рискнуть собственной головой, когда на нем — буквально, втором человеке в Союзе после Сталина — половина работы Генштаба держится? Московский — воплощение столицы, в конце концов. На нем ответственность — иногда свинцовой тяжестью ложащаяся — за людей, за город, за родину. За страну, что за его плечами сейчас надрывно, но удар держит. Какие уж тут быть могут личные интересы?.. А уж тем более, когда над ним самим угроза нависла. И не только ведь авианалетов… Генеральный секретарь по кабинету вышагивает. — И в самом деле, положение сложилось крайне тяжелое. — Потом, подумав, добавляет: — Я бы даже сказал, безнадежное. Михаил вскипает мгновенно. — Безнадежное? — выплевывает ядовито. — Безнадежное?! Это вы безнадежны, раз так в своих людей не верите. Они выстоят! И не смейте в этом сомневаться. И непонятно, кого он в этих словах убедить пытается — Сталина, Жукова или все-таки себя. А положение с каждым днем становится все более и более тяжёлым. Москва на осадном положении, город бомбят — куда уж хуже. И посреди всего этого к нему заявляется Артемьев с фразой: — Михаил Юрьевич, мы задумали парад. Миша даже не находится что сказать. Снег валит с самого утра. Густой, тяжелый, грязно-серый, он ровным слоем засыпает брусчатку Красной площади. И небо такое же мрачное, низкое, тревожное. В такую погоду ни один нормальный летчик в воздух не поднимется, но все равно зенитки на крышах наготове стоят, охраняют небо, только недавно светлеть начавшее. Конь маршала Буденного, принимающего парад, стучит копытом по земле, выпускает из ноздрей облачка пара в стылый ноябрьский воздух. Морозы рано в этом году ударили — специально словно подгадал кто-то — так Красной армии на руку. Миша, со своего места на трибуне, осматривает полки, выстроившиеся ровными рядами. Проверяет в последний раз, все ли готово. Нельзя им сейчас хоть где-то сплоховать. Нельзя. На них сейчас не то что вся страна смотрит — на весь мир трансляция будет. Речь Верховного он даже не слушает, вглядываясь в строй солдат и едва звучит команда к началу парада, замирает, цепляясь за одну, самую важную из всех, фразу. «Вперед, к победе!» Потому что за — сколько там? — месяцев войны победой тут даже не пахнет. Панику и упаднические настроения, разумеется, разводить никто никому не дает, и все же… Немцы под Москвой стоят так близко, что наглости хватает уже и днем обстрелы вести; Одесса, Ростов-на-Дону, Смоленск оккупированы давно; Ленинград так и вовсе в блокаде… И ни от одного нет ни весточки. Где, как, что, живые хоть? Кто бы еще знал. Николая никто с начала оккупации не видел. О Диме шли новости одна другой мрачней. Алексей где-то в плену. Саша у себя в управлении, говорят, появляется, но больше ведь ничего. Мало этого катастрофически. Скольких еще близких людей эта война лишит? Скольких?! Их и без того осталось-то всего ничего, дети только… Да и те тоже хороши, Паша вообще в курсанты подался, чуть не сгинул под родным Подольском, едва найти успели… Ладно хоть остальных во время эвакуации на Урал отправить получилось, своих с недавнего времени четверых и Сашиного мелкого. Миша отрывает взгляд от площади и смотрит на сизо-серое небо. Смотрит мимо башен замаскированного, замаранного Кремля. Мимо, впервые с начала войны, вновь зажженных рубиновых звезд. И, наплевав на все партийные установки, на все запреты, на всё осуждение религии как таковой, просит. Прямо как когда-то давно, в детстве. Просит за всех сразу: за Сашу, за Алексея, за Коленьку и Диму, за детей, за десятки тех, кто свои города последней кровью отстаивает, за их многострадальную страну. И за тех, кто сейчас прямо с марша уходит на фронт — тоже. Господи, Господи, ну пожалуйста, пусть мы победим!.. Потому что это — главное. И Миша клянется — перед Богом и перед людьми — во что бы то ни стало победить.