А он придёт и приведет за собой весну
И рассеет серых туч войска.
А когда мы все посмотрим в глаза его,
На нас из глаз его посмотрит тоска.
Кино — «Апрель»
Лампы в кабинете горят тускло, разгоняют полумрак ранних зимних сумерек и чуть слышно потрескивают. Миша пальцами по столу отстукивает в ритм этого треска и карту разглядывает — как и все командование, в кабинете собравшееся, — пока оперативную обстановку докладывают. Лист, во всю ширину стола разложенный, карандашом исчеркан, линии фронта и направления удара отмечены. Красные стрелочки на запад движутся. Как им в прошлом году попала в руки стратегическая инициатива, так в неё вцепились, что не отдерешь. Миша своим же мыслям усмехается. Отдадут они ее, как же. Столько войск под Курском полегло, чтоб ход сражения повернуть, и после этого отдать? Ага, разбежались. — Так, по итогу осенне-зимней кампании прошлого года было проведено масштабное наступление на Правобережной Украине… — докладывается командующим фронтом. Михаил вслушивается, хоть ничего нового не говорят — в том, чтобы сидеть в Генштабе, есть свои плюсы. О готовящихся операциях Московский одним из первых узнает, даже до их утверждения. Некоторые разрабатывает лично. — В ходе которого было совершено… — продолжает маршал. Его звонок телефона прерывает. Звонят вообще-то регулярно, кто с новостями, кто с вопросом — исключительно по делу. Бывает, что и телефон почти не замолкает — слишком много всего происходит, а в связи с последними наступлениями такое все чаще и чаще случается. Генсек с нечитаемым лицом говорящего слушает и резюмирует коротко: — Хорошо. И трубку кладёт. Миша, конечно, близко к нему сидит, но не настолько, чтоб разговор расслышать — комментариев главнокомандующего вместе со всеми ждёт. Под внимательными и встревоженными взглядами десятка пар глаз тот сообщает: — Говоров звонил. Миша замирает всем телом. Помнит прекрасно, и кто это, и чем командует — Ленинградско-Новгородскую операцию они вместе планировали — буквально. А потому и новостей от него ждёт больше, чем от всех остальных — и не преувеличение нисколько. Почти три года — тут умом тронуться и бессмертному недолго. Особенно от того, как беспокойно ворочается в груди страх и как быстро и больно колотится любящее сердце. Ладно хоть годом ранее кольцо прорвали, железку проложили — уже легче. И связь телефонную восстановили — после того памятного звонка она оборвалась — как и все остальные коммуникации, одно радио с бумагами и осталось… Миша, когда дозвонился, чуть по стенке прямо на пол не сполз от звука родного голоса в динамике. Саша тогда линию свою гнуть продолжил — «не уеду, не проси». Миша бы и настоял, если б ему телефон со Сталинградского фронта тогда не обрывали — там разгром шестой полевой армии тогда полным ходом шел. Так и перебивались редкими звонками по возможности. И письмо. Сложенное аккуратно, хранимое бережно — в кармане формы, так, чтоб над самым сердцем. Генсек, как издевается, паузу выдерживает. — Сняли блокаду, — говорит наконец. — Полностью. Остальное Михаил уже не слышит — слишком горячо и бурно вскипает в венах кровь, стучит в висках набатным колоколом. И пока вокруг высшие чины командования со своих мест встают и, поздравляя, жмут друг другу руки, он, едва эта мысль в голове укладывается, к Главнокомандующему наклоняется через стол. — Меня два дня не будет, — перед фактом ставит. — А вам не кажется… — возразить ему пытаются. — Нет, — и из-за стола встает. — Московский!.. — окрикивают вслед, но Миша даже не оборачивается. Он выходит из кабинета, не дожидаясь конца совещания — у него резко появилось одно очень важное и очень срочное дело. И вернется он быстро… Команды подготовить самолет достаточно — разрешение на вылет у него, конечно, никто и спросить не додумывается. Меньше, чем через два часа военно-транспортный Ли-2 под гул турбин, разносящийся на половину аэродрома, в воздух поднимается, носом на северо-запад поворачиваясь. Ранним вечером, когда самолет садится наконец-то, над ближайшим к освобождённому городу аэродрому, воет ветер, кружит каплями ледяного дождя и почти уносит с Мишиной головы фуражку, стоит ему только сойти на трап. Он в воротник шинели заматывается, от холодных брызг укрываясь, и в машину, ему собственным секретарем предоставленную, садится. Водителю адрес называет — помнит ведь наизусть, — а сам на дорогу смотрит. Ленинград его встречает грудами обломков, переклеенными крест-накрест стеклами в окнах и зияющими провалами стен; некогда пышные и величественные фасады зданий обвалились и так остались прямо под ними. Так еще и машина постоянно проскальзывает на скользком льду, что сплошным слоем покрыл дорогу, а сверху его занесло снегом так, что не поскользнуться и не упасть — большая удача. И люди — мертвецы иногда и то живее выглядят, чем они — скелеты, обтянутые кожей, замотанные в ватники, куда-то идут по своим делам, ни на что внимания не обращая. И это то, что видел Саша каждый день? Как же это, должно быть, жутко — свой город, своих людей видеть в таком-то состоянии… С ним самим-то что творится?.. Комок отчаянной злобы вверх поднимается, застревает в горле так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть — дыхание спирает. — Приехали, — сообщает водитель, прерывая его размышления, и Московский из машины почти вылетает, хлопнув дверцей, в парадную заходит, оглядывается. В здании температура почти уличная, разве что ветра нет, и тихо. Пусто. Миша его, с одними коммуналками забитыми, полным жизни помнит, а сейчас тишина мёртвая. Только дверь протяжно скрипит петлями и стук каблуков его армейских сапог на весь коридор разносится. И ветер свистит в щелях. — Саш? — зовёт. — Саша! Только не отвечает ему никто. Нет-нет, если он сейчас здесь не найдется, Михаил весь город вверх дном перевернёт, из-под земли достанет… Но в щели между полом и одной из дверей свет замечает. — Саша, — повторяет, входя в комнату. Знакомую, на самом деле. Когда-то давно он в ней же тогда еще Романова после революции нашел. Зато сейчас почти до неузнаваемости изменившуюся — с ободранными обоями и паркетом, приколоченными заместо выбитых стекол досками и трепещущим в печке пламенем — единственным светом. И натыкается на неверящий взгляд серых глаз. Сглатывает. Они смотрят равнодушно и спокойно, без даже малейшей тени удивления, а потом и вовсе опускаются, прячутся за волосами. Как будто его и нет здесь вовсе, а только лишь мираж. Галлюцинация. Он смутно вспоминает, что Саша о чем-то таком в письме упоминал… Миша под этим взглядом застывает, замирает изваянием, на картину, ему открывшуюся, смотрит. На слишком выступающие скулы и чёрные синяки, на сугубо гигиенически короткую стрижку с выбеленными сединой висками, на худые подрагивающие пальцы и потрескавшуюся на костяшках пергаментную кожу, на треснувшие линзы очков, бликующих от огня, на то, как он плотнее в одежду заматывается и все равно чуть дрожит от холода на старом продавленном матрасе — видимо, все, что от мебели осталось. Саша, его родной, любимый Сашенька, сейчас тень себя прежнего напоминает. Бледную, измученную тень. Расстояние между ними Михаил в три больших шага преодолевает и руку на его плечо кладет, чувствует, как сильно даже под слоем одежды выпирает сустав, как его самого холодный пот прошибает насквозь. — Саш, — зовет снова и пальцы на плече осторожно сжимает, чтоб точно понял, что это всё взаправду происходит. — Саша, родной, посмотри на меня, пожалуйста. — Миша? — тихо, почти шепотом. — Я, — уверяет и на колени рядом с ним опускается, ближе к себе притягивает, — Правда я, Сашур. Саша к нему в руки сваливается почти, льнёт, жмется ближе, цепляется, сминая пальцами жёсткую ткань Мишиной формы. Михаил чувствует, как тот на него наваливается всем своим весом, и ужасается от того, насколько же — слишком, Господи ты ж боже! — он лёгкий. До чего худой — рёбра даже так ощущаются, сквозь ткань. — Миша! — всхлипывает. — Мишенька! Господи!.. Я так скучал, так ждал тебя… Московский шинель наскоро расстёгивает, Сашу её краями оборачивает, так, чтобы теплом своего тела делиться можно. Обнимает бережно, боится, что Невский в мгновение обратится пеплом и испарится, исчезнет песком сквозь пальцы от любого неосторожного движения. В груди огнём горит от этого зрелища. Но Саша остаётся здесь — уткнувшийся ему носом в сгиб шеи, заходящийся дрожью в его руках и тихо, почти беззвучно плачущий — но живой. Живой — бьется в мозгу осознание. Ни на что не смотря. Ни на голод, ни на бомбежки, ни на смерть и страх. Все равно — выжил, выстоял, смог. Его сердце, его любовь. Его северная заря. Миша его коротко в макушку целует и ладонями по спине гладит, шепчет почти в самое ухо: — Тише, родной, тише, — успокоить пытается. — Всё позади, всё закончилось. Всё теперь хорошо будет. Веришь мне? Саша не отвечает, Саша только кивает в знак согласия, ёжится и пригревается под тяжёлой форменной шинелью. Они, чуть позже, друг от друга все-таки отрываются. Но и то, только ради того, чтоб до набережной доехать — на этот салют посмотреть хочется обоим. На то, как освобожденный Ленинград салютует сам себе из трехсот двадцати четырех орудий. Что страшной ценой и к нормальной жизни еще долго возвращаться-отстраиваться, но выжили, выстояли, смогли. И грянувшее над Невой следом за последним залпом не слишком стройное, но дружное «Ура!..» На то, как легче стало дышаться городу — и его воплощению заодно. Увезти его в Москву — единственное правильное решение. И врачи получше, и обслуживание на уровне, куда там едва начавшим открываться ленинградским военным госпиталям, ко всему прочему, явно переполненным? Да и сама мысль просто оставить Сашу здесь, среди этих руин, даже просто оставить, неважно, где, уже вызывает неприятную дрожь по телу — отпустил один раз, хватило. Саша с ним не спорит даже, Миша едва успевает этому удивиться, как к нему подлетает посыльный, скороговоркой докладывая о готовности самолёта к вылету. Чуть меньше, чем через час они уже высоко в небе, спустя еще несколько — в Москве. — В больницу, — сходу командует водителю Миша, стоит им сойти с трапа к поданной машине. Сашу из неё не выпускают еще… долго. Настолько, что успевают распуститься на деревьях почки, а под окнами — зацвести сирень. Миша запоминает, потому что на выписку приволок ему наломанный рядом букет пышных белых гроздей. Московский все это время попеременно то у него, то в генштабе — работу ему тоже никто не отменял, хоть отпуск проси, да время не то. Вот победят… Ладно, об этом думать слишком уж рано. Когда Саша у него в квартире оказывается, Мише в самом деле кажется, что его… отпускает. Понемногу так, осторожно, но отступает противное колючее чувство страха — хотя бы за кого-то одного!.. Только вот выкинуть из головы это блёклое, безжизненное почти видение с жутко пустым взглядом, которое из себя сейчас Александр представляет, ни в какую не получается, тем более что ровно такое же бродит по уже его квартире, цепляется за стены-стулья-шкафы, за подоспевшего Мишу, чтобы случайно не упасть. И чем дольше, тем сильнее выделяется эта страшная, страшная, что волосы на загривке дыбом встают, разница — до и после. Что сделали с ним, что натворили… И с этим тоже надо что-то делать. Блокаду сняли, молодцы, а дальше-то?.. Михаил, пользуясь статусом, вполне может позволить себе выдернуть с работы лучших специалистов, чтобы те сказали, что да как. Они же ему вываливают целый ворох рекомендаций, непонятных медицинских терминов и вообще ни разу не утешительных прогнозов. На Сашу еще так непонимающе смотрят, мол, а какого черта он еще жив с такими-то цифрами в анализах? Мише их послать хочется, с такими-то комментариями, но вслух они их, разумеется, додумываются не высказывать, не то мигом были бы вышвырнуты с должности, зато очень хорошо их мнение по напряжённым переглядываниям заметно. Не объяснять же этой шайке шарлатанов, что они не люди и так просто их не убить, ну? Но главное, на вопрос «Как это, вашу мать, лечить?» они ему отвечают. А уж за выполнением всех выданных инструкций Михаил лично следит, со всей возможной педантичностью. Чтобы вернуть себе обратно своего Александра, он хоть всю землю вверх ногами поставит, не то, что… Впрочем, это достаточно сложно. Если поначалу он ещё может себе позволить буквально днями оставаться с Сашей, то, когда его посреди второй недели такого режима дёргают на важное совещание, проблема становится более чем очевидна. Сам он, как бы ни хотел, постоянно быть рядом просто не сможет, нанимать кого-то определённо не вариант, а надеяться на Сашину сознательность — все равно что руками воздух ловить, толку столько же. В конце концов Миша отправляет пару писем, и из эвакуации приезжают дети. — Папа! — кричат Даня с Денисом, пролетая мимо встретившего их Московского, и с двух сторон вцепляются в Сашу — Миша даже думает их одёрнуть, чтобы были поосторожней, но они и сами догадываются, не виснут слишком сильно. Вторая часть малышни — Борька и Кирюша с Максимом — виснут на тоже успевшем погеройствовать старшем брате. — Мы так скучали! — Верю, верю, — отвечает им Александр, притягивая к себе детей, и в этот момент в нем как будто что-то неуловимо меняется. — Я тоже, дорогие, я тоже. Миша приглядывается, понять пытается, что не так, как вдруг замечает крохотный, едва трепещущий огонёк в глазах. В Генштабе его словно ждали — мгновенно налетают с ворохом приказов-поручений-вопросов, разбираться с ними почти на ходу приходится, какие-то отложить, другие решить незамедлительно, а третьи уже можно нести на подпись начальству. С некоторыми и вовсе несколько месяцев кряду решать надо — планы, конечно, впечатляющие, а оттого и долго продумывающиеся. Шутка ли, согнать весь «Центр» с насиженного места в Беларуси? Освободить Минск и Оршу? Операцию продумывали долго — споры над картой не прекращались ни на день. — Нанесем главный удар в сторону Бобруйска, — заявляет кто-то из командования. — Там, конечно, плацдарм удобный, — раздраженно начинает Михаил, с местностью прекрасно ознакомленный, успел за восемь веков жизни-то, — но как вы себе представляете продвижение всех армий по Полесью? Вопрос-то риторический, а от того — логичный. И важный. Московский и вовсе лицо заинтересованное — братьев у него все же двое. И если Киев они еще осенью того года со скрипом отбили, то вот здесь… все не так успешно. То, что у них не отношения, а бочка пороховая — никогда не угадаешь, когда и где рванёт — и так понятно давно, проходили. Сколько ссор и недопонимания — и все только в этом веке. Про все предыдущие лучше вообще не вспоминать. Но освобождение Минска — и самого города, и Николая — его долг. Если не брата, то столицы уж точно. — Нет, — заявляет недавно вернувшийся после осмотра местности Рокоссовский, поочередно обводя на карте Рогачев и Слуцк. — Сделаем по-другому. Главных ударов будет два. — Вы таки хотите затащить нас в болото?.. — иронично интересуется Миша и с идеей уже заранее соглашается. Да уж, вот там-то их точно никто не ждет. Именно этот план Верховный и подписывает. Белорусская наступательная операция, «Багратион» — Саша придумал! — Миша знает, ему запомнится надолго. И то, сколько она длится — уже больше месяца, а заканчивать и не собираются, уж слишком хорошо все идёт — тут не причем. Зрелище, им с Василевским открывающееся, когда они вдвоем в Минск в июле приезжают, не поражает уже — ужасает скорее. Развалина на развалине, уцелевшие крупные здания по пальцам пересчитать можно, откуда-то вылит черными тучами дым — разве там есть еще чему гореть?.. Как будто всего остального мало… — Да уж, — поражённо тянет маршал. — Крайне удручающее зрелище. — Весьма, Александр Михайлович, — кисло отзывается Миша, едва успев проглотить колкий и язвительный ответ — ни к чему лишние эмоции показывать. Неважно, что у него от злости, кажется, в какой-то там раз странно застывает лицо. — Весьма. — А у вас здесь родственники, Михаил Юрьевич? Друзья? — спрашивает, интересно человеку, чего это он так. Да, раньше у него лучше получалось… Миша ему не отвечает. А Колю он потом находит. Без понятия, откуда они его вытащили, Миша в общем-то и не спрашивает — обожженное тело с едва ли бьющимся сердцем, которое за труп незнающий человек примет легко, к расспросам как-то не располагает. И так понятно. Говорить тут в общем-то не о чём. И не с кем. Только с желанием убивать бороться все труднее и труднее — сначала злой как собака после оккупации Дима, потом Саша в полумёртвом состоянии, а теперь еще и… И это не говоря про… Да много кого еще! А дохнущих в котлах остатков армии, которую они три дня тому назад вышибли из города, мало, чтобы это окупить. Впрочем, возможность выпустить клубящийся внутри осиным роем гнев у него появляется. С Финляндией у них, может, и мирный договор, но свести пару счётов ему это не мешает. Хельсинки Мишу раздражает давно и регулярно, уже и привыкнуть можно было бы, но как-то он раз за разом новый способ довести до белого каления находит. Тут и вовсе сам себя превзошел. Убить его за Ленинград мало, да не умрет же, шавка нацистская. Бессмертие, чтоб его. А глядя на выражение панического перед ним, Москвой, страха — но ровно никакого раскаяния в содеянном — Михаил едва от рукоприкладства удерживается, только прожигает его взглядом, пока делегации мир обсуждают. Он знает прекрасно, что его здесь даже не осудит никто — минимум у половины собравшихся кулаки также чешутся, но формальности не позволяют. Но после подписания они так удачно одни в кабинете остаются — и Миша почти видит, как бьет коротко, без замаха, и тут же маска по швам трещит, осколками к его ногам осыпается и, кажется, что даже слышит ее треск. Противный чавкающий хруст сломанного носа послужил бы ему аккомпанементом. Разбитое в кровь лицо финской столице пошло бы куда больше. Но Миша эту картину представляет с мрачным удовлетворением и вовремя себя останавливает. За себя — и за своих людей, своих братьев и сестер — Саша отомстит сам. А предоставить возможность… Что ж, так то его, Москвы, дело.