А жизнь — только слово. Есть лишь любовь и есть смерть.
Эй, а кто будет петь, если все будут спать?
Смерть стоит того, чтобы жить,
А любовь — стоит того, чтобы ждать…
Кино — «Легенда»
— …Таким образом, можно с уверенностью заявить, что сложившаяся на фронте ситуация благоприятствует наступлению союзных войск, — завершает доклад генерал-полковник и на свое место за столом возвращается. Стол круглый. Выбирали специально и явно не без иронии. Выступление своего генерала не ново. Текст знаком уже — не так давно перед всем командованием, почти слово в слово, то же самое зачитывали. Теперь же перед союзниками отчитываются. Ровно как и они — перед ними. Конференцию в Ялте за тем и созывали — доложить, обсудить и решить, что делать дальше. Ехать на нее Мише не хотелось, у него так-то и других дел полно, кроме того, чтобы по правую руку от генсека штаны просиживать. А глядя на кислые лица Лондона и Вашингтона, думается, что не ему одному. Эти двое в целом выглядят так, словно своим присутствием всем большую услугу оказывают, а на деле только глухое раздражение вызывают. Делить пришли шкуру неубитого медведя. Точнее, Рейха. Впрочем, его «убийство» — дело не столь долгого времени. На днях форсировавшие Одер войска Жукова и отрезавшая от всей остальной Пруссии Кёнигсберг армия Черняховского — лишние тому подтверждение. И так все прекрасно все понимают, оттого и сидят такие серьезные и недовольные, думают, как кусок побольше себе забрать. Оно и неудивительно — некоторые с годами не меняются вовсе. Что города, что люди. Слушать американского генерала уже интереснее. Михаил по ходу его отчета донесения разведуправления на память прикидывает, в уме перебирая имеющуюся информацию. Все равно всегда стоит знать чуть больше, чем ожидают союзники. Хотя американцы перед главами трех государств врать и изворачиваться не спешат, понимают цену доверия все-таки, не дураки. Так, раздумывая над имеющимися у него и у собеседников на руках картами и складывающейся у них под носом ситуацией, Московский наблюдает за переговорами и иногда взглядами с генсеком перекидывается, мол, да, как есть все говорят, проверено. К концу третьего часа решают перерыв сделать. Главы государств вниз спускаются, во двор — к журналистам, и министры с генералами с ними вместе. Столицы — все трое — в здании остаются. Не стоит им светиться лишний раз, ни к чему. Миша, не желая оставаться в душном кабинете, наглухо провонявшем едким дымом сигар английского премьер-министра, ни минутой больше, в коридор выходит, у открытого окна останавливается. С улицы холодом тянет и промозглым сырым ветром — сказывается близость моря. Южная зима, хмурая, дождливая и неприветливая, встречает конференцию в лучших традициях. Февраль, а на тротуарах ни снежинки. В Москве-то сейчас наверняка метет… В Москве-то сейчас и Саша есть, что тоже факт немаловажный. В его, Московского, квартире на Тверской. Не уезжать его еще просил, с ним побыть, не оставлять одного, под Мишины уверения, что это всего на неделю и что он потом сразу же вернется… Одного Александра никто, разумеется, не оставлял — как минимум куча врачей, занимающихся его лечением, и дети всей толпой, кошка-Москва. Гатчина с Петергофом, Сашины брат и сестра, тоже в одном из столичных госпиталей — Миша тогда, года не прошло еще с того момента, всех подчиненных на уши поднял, но просьбу выполнил и Невских-младших нашел. Когда видел в последний раз, они хоть перестали так сильно на мертвецов походить — если с тем, что было сравнивать. Но сейчас важнее поделить «непобедимый» Рейх. И мир установить. Хотя бы на ближайших лет пятьдесят. Миша хмыкает своим же мыслям, выдыхая в окно облако пара, и поджигает сигарету. — You know smoking's bad for you, don't you? — раздается сзади. Московский от неожиданности почти вздрагивает и по привычке к карману за револьвером тянется. На полпути вспоминает, что оружие сдать охрана своя же заставила, не то ходить Вашингтону с простреленной головой. — Подкрадываться сзади — тоже, — парирует и к Джеймсу поворачивается. Анакост на его выпад даже не дергается, так и стоит с этой своей противной дежурной улыбкой, на него еще смотрит изучающе, с интересом, как будто видит в первый раз. Или что-то от него хочет. Ну, или он ни слова из того, что Миша сказал, не понимает — русский выучить недосуг. — You don't trust me, Marshal? — спрашивает с усмешкой. — It seemed to me that the key to fruitful cooperation is trust in each other, isn't it? — Quite so, — отвечает и затягивается под внимательным взглядом американской столицы. Привычка, может, и вредная, но не этому забугорному его учить. — Why would you be interested in such questions, please? — I mean, — и паузу выразительную делает, — trust presupposes honesty. And keeping promises. Мише большого труда стоит глаза не закатить. Опять за старое! В Тегеране ему на мозги капал беспрестанно — вступите в войну с Японией, да вступите — только, когда согласился, отстал, а сам ведь второй фронт открывать не торопился!.. А тут припомнить решил. Им бы одну войну закончить, а они уже другую планируют! — We keep our word, — отвечает едко, собеседника взглядом прожигая. — Once we've said it, it means it's going to happen. Вашингтон ему кивает, ответом удовлетворенный, но рядом крутиться продолжает, не наговорился как будто. — And what are we going to do about Berlin? — спрашивает наконец. — My president was right to say that we should coordinate our actions. — Что вы — не знаю, — пепел стряхивая в стоящую здесь же пепельницу. — Berlin should be taken first. Неделя долгой обещает быть. Особенно, с тем, как подозрительно в дальнем от Михаила углу перешептываются Лондон и отошедший к нему Вашингтон. В Москву возвращается, как и обещал, сразу после конференции. Дома его в самом деле заждались — дети с кошкой у порога встречают, Саша, стоит Мише шинель и ботинки скинуть, и вовсе из объятий минут пять не вылезает, утыкается ему в куда-то под челюсть холодным носом. — Как вы тут? — осведомляется первым делом. За неделю, казалось бы, что случиться может? Да многое, проходили уже. — Неплохо, — отвечает. — Петя заходил. Дети были счастливы. И ему в шею дышит шумно, щекотно, руками тонкими Мишу поперек туловища обхватывает да так и застывает, греется. Холодно Саше почти постоянно. Дистрофия, запущенная, тяжелая, с целым букетом осложнений вдогонку и снова упавшим зрением, лечению поддается практически никак, результатов видимых — ноль. Врачи, некоторая их часть, по крайней мере, заверить пытаются, что не так все плохо и что какие-никакие улучшения, но есть. Мол, да, незаметные пока, но вот со временем… Их же коллеги напротив, не то что прогнозов на выздоровление не дают — советуют даже слишком не надеяться. Миша надеется все равно. На такого Сашу не просто смотреть больно — к нему прикасаться страшно. Бледный, уставший, тонкий весь, худой. Сожми чуть сильнее — и кости сломаются. А ведь еще приступы, боли по ночам, целая россыпь ссадин-синяков-ожогов — последствия бомбежек, Миша знает, у себя такие же находил… Пропитавший всю квартиру горький запах лекарств только антуража добавляет. Про еду вообще лучше не заикаться лишний раз. «Кормить часто и по чуть-чуть» — так ему хором все врачи заявили. Миша выполняет, что еще делать-то? Даже глядя на Сашины попытки дорваться до кухни раньше положенного — непроходящее, неутолимое чувство голода изматывает, попробуй с ним поборись. Пробовали. Выходит не очень. Но и бросать эти попытки никто не собирается. Про себя решает, война закончится, и он себе отпуск возьмёт. В Крым поедут. Летом. И тепло, и море… Что надо. Саше такое на пользу пойдёт. Да и им всем — отдых уж точно. Самое обидное, что при этом всем дел у Московского ничуть не меньше. Только теперь есть смысл домой возвращаться не только за тем, чтобы кошку покормить. Теперь и бумаги с собой брать приходится, и работать в целом в несколько раз быстрее, чтоб к Саше вернуться, да и к детям тоже. Нервное ожидание новостей с Берлинского направления ему тоже спокойствия не прибавляет. Ему, правда, иногда кажется, что выспится только, когда в обморок свалится, и вид старательно делает, что нет, это не оно, когда отключался прямо за столом, не дойдя даже до кабинетного дивана. Четвертый год без нормального сна и отдыха, оно и понятно. И это все, чтобы потом ночью, в одной кровати лежа — а ведь год назад только мечтать об этом можно было! — Сашу к себе поближе притянуть и разглядывать его спящего спокойно впервые за неделю из-под опущенных ресниц. Взглядом его профиль очерчивать, разметавшиеся по подушке длинные отросшие волосы, пересчитывать трещинки на сухих искусанных губах… Он ведь мог этого всего лишиться! Будь она проклята, эта война!.. И фрицы все с Берлином во главе!.. И уже не ярость в груди у него поднимается, а ненависть, кипучая, черная и ядовитая, как кислота. Проходит два месяца в таком режиме, как ему оперативную обстановку докладывают. Об успешном наступлении и о развертывании новой операции, явно ведь уже, что одной из последних. Берлинской. Командовать штурмом города он вызывается лично. Уезжать в этот раз легче, чуть проще. Особенно зная, куда и за чем. — Возвращайся скорее, — просит его Саша, плотнее заматываясь в шерстяной, колющий Московскому пальцы, стоит ему того поближе к себе притянуть, плед. — Обязательно, — уверяет, целуя на прощание в кончик холодного носа. И добавляет с улыбкой: — С Победой вернусь, Саш. Выглядит нацистская столица, честно сказать, отвратно. Английская авиация на славу постаралась — только и видно, что развалины и выбитые стекла. Зрелище, надо сказать, до отвратного знакомое. И дым. Густой, темно-серый, повисший облаком над городом. От уже с ночи разгоревшихся на узких улицах боев. Нет для города ничего хуже его разрушения. И для попрятавшимся по его укреплениям остаткам армии и местного не слишком-то добровольного ополчения. А потому и артиллерии приказ дают — и днем, и ночью грохот стоит. Стены валятся, клубы пыли поднимая, дома как карточные складываются за минуты, их насквозь танки пробивают, самим же себе создавая пространство для маневра, гусеницами фашистов давят, схоронившихся за каменной кладкой. Ни сил, ни средств не жалеет никто. Это ведь даже не возмездие. Скорее просто старомодная месть. И это едва ли чести ему, Московскому, делает — чем он лучше, в таком случае?.. Но вспоминает едва очнувшийся после освобождения Минск и озверевший от пролитой в украинских концлагерях крови Киев; рванувшего в курсанты и почти убившегося ребенка; додумавшего извиняться, что не смог подняться на подломившихся руках навстречу Алексей — это он-то! Стоявший за него, Москву, против всего «Центра» невозможных два месяца! — и бледное видение, свалившееся Мише на руки в Ленинграде. И думает, что так или иначе — но заслуженно. За каждую каплю пролитой крови своих людей, за каждую вспаханную снарядами пядь своей земли, за каждого павшего — список же вовсе необъятный, не перечислить всех… С Жуковым переговорив и обстановку узнав, со свежими частями на берег Шпре выходит, и неважно, что самому успело куском стены в висок прилететь. До рейхстага с рейхсканцелярией оттуда — рукой подать. Это ведь там составляли «Барбароссу», там планировали уничтожение СССР, там рождались приказы, гласящие с землей сравнять Москву и Ленинград, Киев и Минск, Ростов, Одессу, Смоленск… Там же теперь осколки жалкие, все, что осталось от Третьего Рейха. От его Империи зла. Рубеж последний на пути к их Победе. — Цель двадцать один. Начинайте, — командует. И спешит убраться оттуда — не хватало еще раз получить. — Цель двадцать один! — орут рядом, грохот перекрикивая. — Огонь! Алый стяг над столицей Нацисткой Германии смотрится как нигде уместно. Когда среди сдающихся в плен генералов Рейха вдруг самого Берлина не оказывается, Миша от ярости чуть воздухом не давится — со Шпрее поквитаться хочется лично. Хочется давно и сильно — с панического звонка Киева ранним июньским утром. Но в руках себя держать приходится — столица, как никак. Да и дел полно с этим пактом… О безоговорочной капитуляции, конечно же, другой и не примут, еще чего. Стоит Шпрее в зоне видимости появиться, Мишина выдержка начинает трещать по швам. Он так-то без понятия, из какой подворотни его вытащили, что нашли только к подписанию пакта, бесит фриц от этого только больше — бегать еще за ним… Руки в кулаки сами сжимаются так, что даже слышно скрип кожи форменных перчаток, а лицо и вовсе в край недобрым становится: Париж — вопрос, что он, за три дня немцам сдавшийся, тут делает, конечно, хороший — от него даже чуть в сторону отходит, мол, вдруг зацепит ненароком. А фриц, как издевается — ну или напрашивается — к нему идет прямиком. И встает еще рядом, Московский едва сдерживает желание плечом передернуть от яркой, клокочущей ненависти. Глядя на абсолютно спокойное выражение лица, до омерзения идеальную, с иголочки, черную форму и равнодушный льдисто-холодный взгляд — ну чисто как тогда, в тридцать девятом — уложить с размаху Шпрее лицом об стол хочется все больше. Михаил честно не понимает, как у него, кипящего от раздражения, хватает терпения выстоять практически бок о бок все мероприятие — большое, нужное, важное — зубы до скрипа стискивая. Не терять же, в самом деле, лицо, когда кругом то союзники, то враги? На подписание же народу уйма собралась, оно и понятно — исторического масштаба событие, вот и приходится… Но стоит всем подписям на бумаге оказаться, в этом необходимость отпадает — люди в большинстве своем расходятся. Мише чхать с высокой колокольни, что о нем оставшиеся подумают, что еще и последствия какие-то быть могут ему лично — надо оно ему больно. Он слышит ровное, на русском еще ломанном таком, с акцентом, но по-немецки четкое: — Поздравляю, — и ему окончательно сносит голову. И понятно же, что выбесить хочет специально, до ручки довести, гадость последнюю сделать… До ручки доводит, да не до той. За шлевки формы схватить — полсекунды дело. И промахнуться, когда вот он, прям сбоку стоит, еще постараться надо. Миша не старается. Миша его с силой прибивает к ближайшей стене, так что Берлин прилетает в нее затылком. Даже не слышит чей-то вопль рядом и возмущенные окрики, поднявшийся шум — только гул крови в своих ушах и задыхающийся хрип Шпрее, которому воротник формы не дает дышать. Тот и так больше привидение напоминает после града из снарядов, что ему Красная армия устроила-то, хромающий, шатающийся — судорожно пытающийся его пальцы расцепить, еще сильнее бледнеет — до белизны. Московский в себя приходит только, когда понимает, что еще чуть-чуть — и он его задушит. Сказать, что не хочет — соврать, конечно, да и того мало будет. Но и проблем себе же лишних получить из-за этого еще не хватало. Отпускает только поэтому и смотрит, как Берлин, кашляя, сползает по стене вниз. На недовольный, хмурый взгляд Жукова, мол, «ну и зачем было?», отвечает таким хмурым и уже чуть менее недовольным — «надо». Улетает обратно в Москву вместе со своей копией пакта о безоговорочной капитуляции Германии — их Победы доказательством. Осознание догоняет уже в самолете. Они победили. Верится в это все еще с трудом. Счастья, правда, почему-то нет — только смертельная усталость. И эта война действительно закончилась. Только Восток еще горит, но с ними разобраться нескольких месяцев дело. Зато дома его с этой новостью с сияющими глазами встречают — хотя какая новость, слышали же все, еще девятого числа и неважно, что в ночи, но передавали. «Говорит Москва» — не опять, а снова. Московский по прилете почти первым делом командует по такому случаю организовать большой парад. А действительно первым — поцеловать, в кои-то веки, нормально, Сашу, потрепать по волосам липнущих к нему детей, почесать за ухом кошку-Москву и поспать. Ну хотя бы часов пять. Парад устраивают в самом деле — большой, пышный и торжественный. Победителей же. Гостей тоже уйма — не только ведь иностранные дипмиссии явились посмотреть на этот праздник, своих почти пол-Союза съехалось по такому случаю. Вся Красная площадь в назначенный день от количества людей гудит. Камалия прямо на платформе виснет у него на шее, целуя в обе щеки; уральские дети всей толпой бегают с его младшими — познакомились за эвакуацию. Алексей, успевший хоть сколько-то в нормальное состояние вернуться, пусть с тростью, но приезжает, светя новой повязкой на поврежденном глазу. Дима и, несмотря на все возмущения и предостережения, Коля. С ним ситуация отдельная. Мало того, что полгода вообще признаков жизни не подавал, масла в огонь подливая — пока хоть немного не отстроили, так только хоть немного отошел, так про парад услышал и тут же желание изъявил на нем появиться, как иначе-то. Что ходить сам едва ли может, его не останавливает, для кого, мол, кресла придумали?.. Саша, со своим бараньим упрямством тоже далеко не уходит. — Ты, может быть, сядешь? — спрашивает у него Миша, когда они до своих мест на трибуне доходят. Парад же долгий, часа на два, а ему стоять так долго тяжело. — На тебя даже не посмотрит никто. Мало ли среди собравшихся таких же, этой войной покалеченных? Осуждать тут не станет никто, какое там, сами же не лучше. — Нет, — упрямо головой мотает и с ним бок о бок встает, звезды адмиральские новенькие на кителе бликуют от тусклого света спрятавшегося за облаками солнца. На Мишу опирается все-таки, так, едва-едва. Бой курантов, десять часов отмеряющих, с замирающим сердцем и не дыша, слушают. Как и речь Жукова с мавзолейской трибуны, как и гимн. Пятьдесят залпов победного салюта артиллерийского про себя отсчитывают — и вся площадь с ними вместе. С их места все полки видно — и сводные батальоны фронтов, и роты московского гарнизона, и офицеров с опущенными к земле немецкими знаменами — продолжение старой Суворовской традиции. Глухие удары древков о брусчатку на всю площадь разносятся. Хлынувший с неба холодный дождь не мешает ничуть. На прошлом параде и вовсе снег валил — на том, который четыре года назад. Седьмого ноября, всем назло. Миша помнит, как тогда сам себе обещал победить. И обещание это сдерживает ведь. А тем же вечером, когда все небо московское в свете прожекторов, как днем, светлым становится, на балконе стоит — очень уж детям салют праздничный посмотреть хотелось — с Сашей в обнимку. Носом в промокшие из-за ливня волосы утыкается, ровно куда-то в поседевший висок, вдыхая родной, привычный запах, и наконец, впервые за неимоверно долгое — кажется, столетия прошли, не меньше — время, позволяет себе по-настоящему выдохнуть. В насыщено-черном небе, снова, хоть сейчас уже и для красоты, прочерченном лучами прожекторов зенитных ПВО, с громким хлопком — Саша нервно дергается в его руках от этого звука — взрывается брызгами алого, совсем не страшного огня фейерверк. И момент этот стоит всего.