ID работы: 12507098

62. Сателлит

Слэш
NC-21
Завершён
91
Поделиться:
Награды от читателей:
91 Нравится 63 Отзывы 39 В сборник Скачать

Часть 17

Настройки текста
Примечания:
      Из библиотеки, немного шатко выходит пожилой чувак, видимо, очередной папенькин коллега, с которым они, видимо, встречаются ночью, тайно, чтоб никто не решил, что у него к кому-то особое отношение. Навоняли своими сигарами на весь этаж, но дым уже рассеивается. Он поднимает на Кирилла взгляд и незаметно кивает. Пьяный идиот, столько раз обсуждали, что в доме нельзя… Разве может у отца быть особое отношение, если он в этом мире никого не любит и ни о чём особенно не заботится. Кроме тех мелких существ, которых называет внуками. Кирилл проходит в библиотеку и, убедившись, что отец не велит ему ледяным выражением лица проваливать, садится в кресло напротив. Понятно, они тут возле камина и среди таких же пыльных и древних, как они сами книг, раздавили бутылку вискаря. Не заметили даже, какой в западной стороне библиотеки разгром. Ну, то есть, сначала было так — пустая бутылка стоит под столом рядом и Кирилл про себя усмехается — папины гопничьи/сиделые привычки никуда не делись. Рядом с ним стоит ещё одна почти пустая бутылка без этикетки и он даже удивляется, потому что понятия не имеет что это такое, ведь он столько всего перепробовал, что географию знает по напиткам. 一 Что, тоже хочешь? - Спрашивает отец, поглядев на него сонно, и всё изучая что-то на планшете. - Налей.       Кирилл осторожно берёт чужой стакан так, будто боится, что папа сейчас протрезвеет и снова вернётся к своему естественному перманентному презрению к сыну и всему что он делает. Наливает и сразу принюхивается. Пахнет странно, а на вкус будто яблочное, но слишком горькое, чтобы быть чем-то, что продают в магазине. Стучит по бутылке ногтем, пытаясь понять, что это за зверь такой. 一 «То понюхает, то полижет, то на хвост нанижет» - Усмехается отец, процитировав басню, и сам себе наливает, и делает глоток. - Не знаешь что ли, что делать надо? Побольше моего поди, а?       Говорит и можно бы подумать, что порицает за то, что сын бухает больше, чем вся их семья вместе взятая, даже вместе с дедушкой, но никакого укора в том не звучит. Вспоминается, как батёк улыбался много лет назад, когда на новый год разрешил выпить бокал шампанского, пока не видела мама. 一 Я просто не пойму что это за сивуха такая. Вроде не брют, но светлое, а внизу ещё как будто осадок и вкус какой-то… 一 Ты что, не пробовал самогон? 一 Чего не пробовал? 一 Ну, понятно, мажор. Вырос на хорошей синьке. - Хмыкает он как-то даже без неприязни. Да, видимо здорово налакался. Нужно быть осторожнее, чтоб не пришёл в себя. Вот же загадочное поколение Союза Братских Социалистических Республик: пашут на износ, чтоб обеспечить лучшее будущее своим наследникам, а потом расстраиваются, когда наследники начинают проживать это лучшее будущее. 一 Из чего это? 一 В семидесятые водка была поганая и денег на неё не было, так что гнали сами из сахара и настаивали на шишках. 一 А зачем сейчас-то, если в магазине можно купить? Или вниз спуститься. Наверное, покойная бабушка-пьяница в очередной раз бы поняла, что замуж вышла удачно, если бы увидела какой в доме её мужа шикарный винный погреб. 一 Ничего ты, пиздюк, не понимаешь. Это с душой, это искусство. 一 Значит, вы с тем чуваком обсуждали искусство? - Ухмыляется, поглядев на стоящую рядом банку с маринованными огурцами. Какой винтаж... Он прекращает держать спину ровно и даже позволяет себе развалиться в кресле, ибо батон слишком увлечён своим планшетом, а ведь громче всех заявлял, что ему это не нужно. - Это тоже он принёс? 一 Его жена делает. Таких сейчас не продают. Ешь, если хочешь. - Произносит, а Кирилл уже доедает. Не потому что ему хотелось такое есть и, честно говоря, вообще касаться, но больно отец сегодня добрый и отказать ему значит расстроить. 一 Очень солёные. - Кивает и пытается привыкнуть к странному смешению двух незнакомых до сих пор вкусов. Вот так они в лихие семидесятые питались? Какой ужас. 一 Смотри вот. - Отец протягивает ему планшет и показывает фото какого-то мелкого ребёнка с букетом цветов таким огромным, что за ним его почти не видно. Видно только непропорционально для человека большие острые уши. 一 Кто это? - Спрашивает, рассматривая со скукой. Уродливый какой шкет. 一 Как кто? Анатолий Каевич Иванов. Во второй класс недавно пошёл. А вот это, - он делает жест в сторону двери. - Дедушка его приходил. Твой свёкор, то бишь.       Кирилл бы сказал как ему безразличен и этот ребёнок и его судьба, но видит какую реакцию это вызывает в отце и не говорит из вежливости. А ещё потому что, кажется, впервые с тех пор, как двадцать лет назад отец ему рассказывал про рыбалку и обещал туда свозить, но так и не свозил, впервые с тех пор он к сыну такой добродушный. Воркует над внуками, как голубь, совсем уже, видимо, старый, хотя всего восемьдесят лет. По сравнению с мамой так вообще малолетка. 一 Хорошо учится? 一 Весь в тебя — отличник. Говорят, ещё боксом занимается. И нос, смотри, как у вас с Кларой.       Он это говорит с такой гордостью и нежностью, что трудно поверить, что вообще кто-то может его бояться. Не знают, что где-то очень в глубине души он добрый человек. Очень в глубине души. А Кирилл знает. Кирилл даже слышал однажды, как он для мамы играл на гитаре. Это не было что-то сложное или вообще красивое. Кажется, это была какая-то музыка из какого-то его кино про романтизацию преступников, весь этот шансон, но важно было, что он тоже может создавать что-то прекрасное, вроде музыки. Наверное, Кирилл и сам потому решил заняться музыкой, чтоб вроде как вызвать в нём уважение, но отец не того сорта человек, чтоб понимать реп. Он, похоже и сам больше не того сорта - перегружает свои тексты смыслом, которого целевой аудитории не понять, но зато качёво. 一 Не думаю, что я бы в боксе добился чего-то. - Говорит задумчиво и снова выпивает рюмку этого их «самогона» и, повторяя за отцом, снова откусывает огурец. Да, что-то в этом всё-таки есть. 一 Добился бы. Ты в меня. Снаружи может и немец, но в душе-то ты наш. - В его голосе даже звучит что-то похожее на гордость, что ему в отношении Кирилла совсем не свойственно, так что уши обжигает и становится неловко. Тепло, густо стекает и застревает в горле комком будто он не заслужил этого слышать. Становится ясно, что папенька действительно здорово набрался. Хочется много всего спросить. Про маму. Про то, почему он из этого дома, её дома, так и не набрался храбрости уйти. Почему не выбросит керосин и «чувствует ли погоду», но, кажется, это будет слишком сопливо для него и есть опасность, что он от такой болтовни протрезвеет. Он не будет.       Кирилл прощается и оставляет его с планшетом в руках уже почти засыпающего. А уже в комнате прячется в своей маленькой студии, не пропускающей звук и позволяет себе разреветься без опасности быть услышанным и долго так стоит. Слабый и отвратительный, но плевавший на это, потому что слёзы всё текут и мешаются с едким, зудящим теплом в горле. Попадают в нос, закладывают уши, застревают в дыхательных путях, заставляя судорожно всхлипывать а потом снова скукоживаться и рыдать.

***

      Струится тонкой серебристой капелью. Будто в сознании маленькая пробрешинка, наспех залатанная взрослением, стала течь, пробуждая какие-то остаточные воспоминания. Какие-то размытые и неясные очертания, карта ощущений собственного тела, записанная на зажёванной кассете, из которой сверкающей лентой льются мысли, воспоминания, которых никогда не знал, чувства, которых не испытывал, смешиваются с кошмарами. Кошмарами, которые снились, кажется всю жизнь. Мучительными, прекрасными. Память его, только другого его. Знакомого, но чужого. Мишурой разномастных собственных тактильных и эмоциональных переживаний, схваченных вместе в единственной точке. В единственном существе, зовущем за собой в темноту. И уже неважно куда и зачем, неважно, что ждёт его там и что случится, если он отправится, но он идёт, не контролируя себя. Он помнит вкус на собственных губах. Тонкую прохладную шею, податливую кожу, горло вибрирующее стонами горького шоколада и аромат масел, бесконечно разливающийся по всему его существу. И жидкость густая, на удивление горячая, наполняющая рот его страхом и удовольствием. Как хотелось его целиком поглотить.       Веки его подрагивают, но глаза будто ещё закрыты. Нет ни тяжести в теле, ни боли, ни мыслей. Он здесь будто первозданное существо в уютной, глубокой тьме. Прохладной поступью движется вперёд, не понимая что он и где. Кажется, он уже был здесь. Но насколько давно, что даже не помнит. В сладкой тьме, пахнущей травами и водой. Здесь звучит шелест листьев и стрёкот, похожий на насекомых, но более глухой, более мягкий. Им гудит грудь, вены и из под кожи струится призрачным шёпотом. Он стелется по ушам горячими завесями. Густыми водопадами, но внутрь не успевает попасть. Шёпот чарующий и сонный, не способный собраться в речь или даже рассыпаться на отдельные слова, хотя и слышно, говорят на его языке и не на его языке. На всех сразу языках шёпот. В темноте перед ним шёпот собирается образом темноты. Бестелесным, бесцветным сгустком теней, похожим на существо, которое глядит на него, но на кого конкретно он и сам не понимает. Он и понятия «Я» уже не чувствует. 一 Ты чего? - Голос звучит отчётливее шёпота, будто прямо у него внутри и загорается мыслью в сознании именем Лиза. 一 Что «чего»? - Переспрашивает он тупо и кажется, будто голос его через слабый шёпот прорывается слабой водной рябью. Неуместно здесь звучать. 一 Тебе здесь рано. Очнись! - Отвечает она, а ноги его не выдерживают. Прогибаются в коленях и он падает в этот сладкий, мягкий шёпот, как в тёплую, влажную листву. Снится что-то тёмное, неправильное. Шёпот то наплывает, то отливает сердцебиением в груди этой земли. Смешиваются в речь на незнакомом языке. Кто-то что-то обсуждает, а он ни пошевелиться, ни заговорить не может. Всё не может ухватить ускользающее и невесомое понятие «Я».       Есть одна определённая неприятность в том, чтобы не иметь собственной цели и духовной точки опоры во враждебном пространстве мироздания, понятия о котором, в целом, не имеешь. Никто не имеет даже учёные понятия не имеют кто они и что, но всю жизнь заняты тем, чтоб приблизиться к пониманию и в этой гонке за трансцендентным находят уют. Кто-то за религией так же бежит или детьми. В общем, кто во что горазд, но никто по существу ничего не понимает в достаточном объёме, чтоб не бояться, например, что завтра огромная птица не унесёт их под небеса или что отряд ангелов не придёт по их душу или что отряд чертей не придёт по их душу. Ничего не известно доподлинно — может прилетит, может не прилетит. Может вовсе нет никаких птиц, может и неба нет никакого. Есть только какой-то порядок, которому все негласно договорились следовать и с такой точкой зрения жить горько и прохладно. С богами или духами как-то, вроде, уютнее - можно положиться на высшее.       Не было тогда богов. Во всяком случае поблизости от него в веру никто не играл. Не до этого было. Было нервно, бедно, опасно. Заточку можно было в живот поймать или выпить не ту проститутку. Страшно было: кто-то дрался, имитируя в себе какую-то власть, но этого ненадолго хватало. Для него, во всяком случае, до первого удара. Зато можно бывало выпить и смотаться в собственные мысли, иногда написать картину. Снова влезть в долги к кому-нибудь из сестёр или братьев, в очередной раз разочаровать мать и вылететь из отчего дома вперёд носом, потому что вместо того, чтоб работать, как старшие братья чиновником и жить в достатке, решил напиваться и писать картины. Беспокоиться о том, как бы не подцепить не ту болезнь. Он мог жить как лорд, а летом смотреть на Сфинкса, нюхая дорогой табак, но вместо этого жил, как бездомный. Зато мог писать и пить. Но он тогда был такой не один, их были целые толпы - великовозрастных беспризорников в драном пальтишке, обещающих, что вот-вот поставят хороший спектакль, вот-вот на улице услышат их стихи правильные люди, вот-вот заглянет на выступление в кабак приличный человек. Так и он надеялся вот-вот укусить подходящую мадам и обеспечить себе жизнь, в которой не нужно будет жить от бутылки до бутылки, наполняя собственное бессмысленное существование пустыми фантазиями. Густав был молод, красив, умел хорошо притворяться и нравился женщинам глупым или умным в достаточной степени, чтоб не замечать какой он на самом деле отброс. Так что были все перспективы, чтобы сбежавшему из под маминой юбки спрятаться за чужой.       Так однажды и случилось. Но не так, как того ожидали. Стать рукопожатным известным художником совсем не то же, что «чего-то добиться» в понимании этих людей (вампиров) — его семьи. Что-ж, по крайней мере он знал где можно бесплатно напиться и спрятать за рассуждениями о Шекспире свой потрёпанный внешний вид и дырявый кошелёк. Но он, похоже, нравился этим людям, можно было не беспокоиться. Только скрывать получше свои уши за длинными волосами, чаще сидеть у огня, чтоб поддерживать температуру тела и пудриться косметикой на несколько тонов темнее. А главное не забывать запах человека. Тогда даже написали толстую, запрещённую книгу, но в своих кругах нужную и известную. О, матушка наверное бы так рыдала бы, узнав, что Густав читал такое — пособие, «как спрятать зубы», читай: Как вампиру замаскироваться под человека. Самое обидное, что пришлось вырвать зубы. Конечно, он мог отрастить усы, как это делали раньше, или постоянно поддерживать иллюзию нормальных, но гипноз это слишком сложно, когда пьяный до потери памяти, а с усами он себе напоминал свою бабушку и вообще некрасиво.       Пара сотен лет в пьяном анабиозе меж надушенных тел и дорогого бренди его уничтожили, как личность настолько, что удивительно было, что ещё сохранилась способность держать кисть. Только руки постоянно дрожали, от чего линии выходили неровными, но такие же пьяные, как он, богачи ему рукоплескали и назвали это стилем «трепета крыла» или «волнующегося озера». Вроде как смотреть на реальность, которую он создаёт, через расплывчатую зеркальную гладь воды. Да, любое говно продаётся, если уметь красиво упаковать.       А потом в его мире случилась Она. И в их мирах тоже. Она рушила привычные устои, она вынимала алкоголиков из притонов, снимала наркоманов с игл, она ломала их смыслы, но придавала новые. Она заставляла людей, наконец, чувствовать себя кем-то. И Густава тоже. Её презирали, её ругали но все обожали за смысл, который давала тем, кто решил, что смысла больше не будет. В её деле нужен был даже пьяный мусор с улиц. А главное - Фройляйн подарила чувство, будто очнулся от страшного сна беспамятства и всё теперь вокруг непонятное, холодное, чуждое, но такое настоящее и он его важная часть. Всё это подарила женщина с приятной фамилией Гаттлéр. Густав всегда, как говорили окружающие, был натурой чувствительной, тонко настроенной на колебания чужих душ, поэтому он один из немногих мог похвастаться тем, что Её понимает. По правде, никому не говорил, но для себя был уверен — он Её лучше всех знает. Так, конечно, многие считают, когда речь о значимой фигуре, но он с самого начала знал то, о чём она позже стала всё чаще и всё прямее говорить. Он читал между строк, слышал между слов, чувствовал что Она от всех них на самом деле хочет, только слишком совестлива, слишком великодушна, чтоб называть вещи своими именами. Поэтому Густав и делал то, чего Она на самом деле хотела бы. В целом, ему не нужно было признание, не нужна была благодарность. Нужно было, чтоб Она знала, что есть в этом мире кто-то кто её понимает, кто-то на кого можно положиться и знать, что он сделает всё, как нужно. А главное оставаться в механизме шестернёй, сохранять целостность и понимать, что каждый здесь пусть и незначителен, но каждый на своём месте и работа каждого ценна.       Но ни Она, ни Густав не были чудовищами, потому по началу не нужно было делать больше, чем необходимо. Чтоб не пугать тех, кто не поймёт, нужно было быть осторожным. Не убивать жидов просто так, а затыкать им рты, лишать зрения, слуха. Тем, кто пишет много писем, ломать пальцы. Тем, кто хочет сбежать ноги, а тех, кто имеет много детей лишать частей тела, о которых в приличном обществе не говорят. Организации рушить, учёным мешать — много ли они изобретут, но на всякий случай. А главное запугивать. Человек в сапогах и так само по себе зрелище довольно тревожное для мирного населения, но иногда недостаточно. Некоторые просто не понимали, что они просто не совсем люди и жалели их, прятали их. Биологически-то они, конечно, люди, просто не такие, как нормальные люди. Не духовные люди, не тонкие люди, не люди думающие. Нет совершенно никакой печали в том, если их не станет — опухоль нужно удалить.       А он продолжал оставаться думающим человеком. Человеком духовным. Писал картины о фантазиях того, как всё будет, о своих снах и то пьяное скрытное забытьё, из которого он вырвался некоторое время назад. Ведь военные, хоть и кровью умыты, людьми быть не переставали. Сочиняли любовные письма, выдумывали шутки и даже песню кто-то написал «для Фройляйн». Кто-то из них, служивых, придумал, а она стала популярна да так, что даже по радио стали иногда крутить. Кровавое то было время, но светлое. У него к фройляйн Гаттлéр не было иных чувств, кроме как к руководительнице его жизни. Испытать к ней романтическую привязанность означало опошлить её имя.       И тогда он встретил ведьму. Нет не карму, ведь карма, как считается, приходит за злодеями, а он злодеем не был. Злобная жидовка сплошь конопатая, страшная, скверная. Он зашёл в их дом с осознанием того, что сейчас его будут бояться и прятаться и они как умницы, правда прятались и боялись. Скулили, думали их не слышно, не знали про его уши, а потом как термиты зашевелились, когда он без предупреждения начал стрелять прямо по полу. Вот только одну из них его уши не почуяли. Неизвестно как, но двигалась она так тихо, тише даже кошки, или может просто через пространство прошла, но оказалась прямо позади него. А дальше случилось нечто разделившее без того раздробленную жизнь на две части. К тому моменту он взял на душу уже достаточно грехов, но ни один таковым не считал, ибо убийством считается убийство не каждого человека. Кто-то себе это твердил, кто-то внушал, а он так думал. Он так знал. Конечно, раньше не замечал ничего подобного, пока Она не ткнула их всех носом, и он ей за это благодарен. Он ей за очень многое был благодарен, особенно за то, что в ту ночь, хоть не лично, но Гаттлéр спасла его.       Впервые за долгое время он почувствовал себя таким же беспомощным, как в те страшные и далёкие времена пробуждений с похмелья в плотном клубке чужих потных тел. Засыпалось весело и сладко, а просыпалось больно и тошнотно. Душно, слабо, беспомощно и всегда тревожно — не спалился ли? Вдруг куснул кого по пьяни? Вдруг уши из под длинных волос торчат? Но в этот раз он разлепил беспомощно глаза и по одному только окружению как-то так догадался — она знает. Ведьма отволокла его в подвал, зачем-то одежду расстегнула, может кости хотела вынуть, и посадила на стул любоваться содеянным, но не трупы возле ног так его пугали — на стенах этого маленького подполья висели иконы, картины цветов, изображения Солнца в противовес фашистской символике Луне, а пол под пятнами крови был выкрашен в зелёный цвет на манер травы. Здесь столкнулись сразу два кровных противостояния. Здесь вампир на летней поляне и Солнце против Луны. Её это веселило. Жидовка хохотала и он, глядя в ужасе на её затылок снова и снова убеждался в том, что они не настоящие люди — неужто живое, мыслящее, эмпатичное существо станет смеяться, обнимая трупы своих близких, но позже стало понятно, когда она на него через полумрак оглянулась и глазами через темноту как крокодил сверкнула — то не радостный смех.       Густав проверил может ли вырваться чисто наудачу, потому что кажется, если она его связала, то с учётом того, что он может рвать пальцами дублёную кожу. Она догадалась, что он вампир и от того ещё страшнее, что сидела к нему спиной и совсем будто не страшилась. Она своей обнажённой для ударов конопатой спиной ему демонстрировала свою мощь — "могу хоть вовсе на тебя не смотреть, ты мне безопасен". Жуткая тварь оглянулась наконец; и от того, кажется, даже легче стало — хоть исчезло частично чувство неизвестности; и глядела на него, хохоча, пока он пытался прийти в себя. А сама совсем не весела, то был не смех и не истерика. Голова мутилась дымкой, будто не одним лишь ударом его заморочили, так что и веки поднять тяжело и перед собой ничего не видно. Во что он вляпался на этот раз? Что она с ним сделает? Смеялась, жутко, звонко, хотелось просить её, умолять её замолчать, но язык в глотке одеревенел, так что, казалось, дыханье перекрывал. Жарко и воздуха не хватало, а мозг в черепной коробке будто пульсировал её смехом. Если бы верил, он мог бы помолиться тогда и помолился бы, потому что чудилось, что его уже прокляли и спасаться поздно. Ведьма на летней полянке всё смеялась, бормотала что-то под нос, а у него едва слёзы по лицу не текли. 一 Зачем я здесь? - Спрашивал уже не надеясь на ответ, когда повернулась и словно тогда только вспомнила про его существование. На руках у неё было чьё-то мёртвое тело, но его это уже не волновало, потому что всё, что он способен был заметить сейчас — это струйки стекающие из всех отверстий её головы. Он этого зрелища в жизни не забудет. Он такого ужаса себе и представить не мог, хотя воображением наделён был художественным и от того казалось страшнее, что не в фантазиях бредовых, а в реальности пред ним с растянутой, как рана на половину лица улыбкой, она своих убитых перекладывала в позы мертвецов и из глаз, носа, изо рта и ушей истекала кровью, почти чёрной, густой, от чего конопатое лицо казалось углями в костре слипающихся волос. Она того кажется будто и не замечала. С ума сошла и ни богу, ни чёрту за неимением оных, неизвестна теперь его участь. Липкий холод по коже собирался потом и от духоты густел, заставлял одежду к телу липнуть. 一 Ждём. - Отвечала голосом не женским. Сорванным, охрипшим, нечеловеческим, продолжая кровоточить и прижимать к себе кого-то погибшего. - Твоих ждём.       Душащий жар ежесекундно оброс в теле ледяной коркой, когда понял, что она схватила его, чтоб дождаться других ребят. Бормотала всё что-то тварь, прерываясь на всплески звонкого, истерического хохота, выжимающего её лёгкие досуха как губку. Бормотала на своём, жидовьем и разобрать он мог бы, если б не болела так сильно голова и духота и тревога не пугали так, что немели кончики пальцев. Сколько ему оставалось? Он не понимал что она говорит этим страшным голосом, но таким и понимать не нужно — интонация всё рассказывает, чтоб понимать проклятья не нужно знать языков. Они все об одном говорили, его все проклинали и обещали, что он сдохнет. Конечно сдохнет, все когда-нибудь сдохнут. А вот она сразу поняла, что ему до «сдохнуть» ещё жить и жить. Что-то пострашнее смерти она задумала и жуткие ощущения в собственном теле то подсказывали, но он, как мог, игнорировал эти мысли. Они по черепу изнутри как белки скакали, но так хотелось просто закрыть глаза и уснуть, но напоминал себе, что спать нельзя, иначе так и не заметит собственной смерти. Если она сумела схватить его, значит его напарники-люди и минуты не продержатся. От духоты, боли, её оглушающего смеха и вони свежей крови сознание меркло и показалось уже, что решила его отпустить, когда двинулась к нему с топором и он даже не заметил, как рыжая жидовка перерубила ему коленные чашечки обухом тяжелого ржавого топора. Тек легко, будто каждый день ломает людям ноги, а ему даже больно не было, только беспомощно. От этой отдалённой боли даже легче стало на минуту, будто хоть часть своей ненависти она в этом сумела выместить и он продолжал надеяться отчаянно, что она его убьёт. Просто убьёт. Не понимал почему, но казалось, что если не подарит ему великодушно быстрой смерти, то быть ему проклятым самым страшным проклятьем, каковое он себе и вообразить не сможет.       Он должен был сыпать ругательствами, извиняться или молиться, но, наверное, как она в ту ночь, Густав сошёл с ума, так что когда она взяла его за плечи и поволокла наверх, он растянулся в улыбке, затрясся и запел. Голос его хрипел, как старое колесо от сигарет и выпивки, но не просто так он на своём веку очаровал стольких женщин и среди них же прожил пару сотен лет, так что пел он громко, перекрывая ей даже мысли, так что и бормотать она прекратила. Он смотрел на неё, харкающуюся кровью, снизу вверх, считал затылком ступени лестницы и хрипел песню о том, как завтра будет. Как Она им всем обещала и как они все Ей верили. Как взойдёт на небе яркая Луна и будут плодоносить деревья в их светлом, и счастливом мире тогда, когда вся еврейская грязь будет уничтожена. Военная песенка в честь фройляйн Гаттлéр, которую не раз на гитаре затягивали в походах ребята, чтоб поднять боевой дух, и которая порядком всем надоела, а теперь всплыла в отупевшем сознании совершенно непроизвольно. Гимн его радости тому сколь многое он успел сделать. Дифирамб не скорби по собственной смерти, но благодарности за жизнь. За дух и то, чего он сумел лишить её пред смертью. За то, что Фройляйн для всех них сделала. Густав сделал бы то же самое, если бы знал, как всё обернётся. Он возвращался бы в этот покосившийся домик снова и снова и расстреливал бы под полом её семью, потому что он делал всё правильно. Потому что великие победы строятся на малых поражениях. И такую это осознание подарило эйфорию, что больше не было ни страшно, ни обидно. Не было жалко терять собственную, такую незначительную жизнь, когда чувствовал, что его нация единым строем продолжит идти вперёд.       Она выволокла его под солнце со смехом и продолжала любоваться на него, когда это стало происходить. Когда под рассветом петь он уже не смог, но сколько получалось продолжал мычать мотив, лишь бы не слышать звука, лишь бы отвлечь себя от боли, лишь бы самому себе воспеть панихиду и Она бы перед смертью его услышала. Когда тело начало плавиться и от жара запеклись глаза, так что и смотреть на ведьму он не мог, но чувствовал, что она рядом, и любуется, и слушает. И он сам слушал этот звук, с которым таяло тело, словно кусочек сахара в горячей заварке. С таким шипящим, хлюпающим звуком, в который в итоге превратились все вокруг звуки, потому что собственная плоть полилась в слуховые каналы и глотку. Его когда-то красивое лицо на черепе начало облезать, будто на дереве треснувшая кора.       Там бы он в собственной жизни поставил прекрасную, торжественную точку, если бы не подоспели на звуки его песни напарники и не изрешетили рыжую тварь прежде, чем она сумела что-то с ними сделать, а затем один за другим побросали на Густава свои кители, чтоб защитить от солнца и вот этого он точно не ожидал. Думал, хоть и коллеги, всё равно ведь люди и если узнают, что он зубастый, заживо сами его линчуют, а они спасли. А всё потому что Фройляйн их всех друг с другом побратала. Всё благодаря ней. Она их всех заново создала и если б не она, он бы так и издох жалкий и безызвестный, не обрёл бы среди напарников настоящую семью. Превратился бы в письмо матери с фронта «Неожиданно, фрау Тойрер, но Густав издох не от пьянства».       Ребята тогда сказали для верности горло ведьме порезали и его её же кровью отпоили, только ему по сей день кажется - она бы не попалась. Странная то была мысль и для него чуждая, но он как Второй восход ясно знал, что её бы не поймали. Расстреляли, всю кровь из неё выдоили, но не поймали. Боялся первые лет двести, что она за ним вернётся, пока не понял глупой своей головой, что им все всегда будут обещать проклятия и нет нужды каждому верить. Теперь его жизнь это проклятие. Как они тогда прятались от него под полом, так и он уже без малого три сотни лет заперт в этом доме. Много случилось и пусть многое изменилось, он свою миссию не закончил. Густав обещал Ей оставаться надёжным и продолжал. Даже женился. И хоть он стал приличным и уважаемым человеком, мать его обратно принимать уже не хотела. Узнала, кажется, как в той прошлой жизни незаметно добывал кровь, а может тех людей жалела и нациста не захотела видеть. Наверное, он и сам где-то внутренне жалел, потому что сам не до конца убедился в том, что они не такие люди. Но это объяснимое, это духовное — жалеть. Поэтому и снились ему страшные сны и мучился он ночами в лихорадках, путая с реальностью образы пошлого. Он не верил ни в мистику ни в богов, но столько из них вслух желали ему смерти и проклинали, столько обещали гореть в геенне огненной, что невольно и сам задумался о том, что не может быть с точностью уверен в своей безопасности. Но уже больше тысячи лет прошло, а он живёт и здравствует и даже уже не вспоминает об этом.       Только сейчас. Хоть и отказали почти все органы чувств уже давным давно, он всё-таки чувствует. Она его нашла и от того разум помутился снова тошнотой и ноги чуть не ослабли под весом собственного тела. Она. Не сама, её родственники. Видимо не всех он тогда перестрелял, а может не просто так она тогда гадко так хохотала и не просто так брюки на нём были расстёгнуты, но думать об этом тошно, как тошно вот ЭТО перед собой ощущать. Что угодно она могла сотворить с ним, но ничто его бы без того утраченной души не тронуло бы, как это. Только самый мерзкий, гнилой разум мог догадаться до такого. Неужто и правда люди - есть истинные чудовища? Он произносит тихо, будто чтоб убедить кого-то, кого и сам не знает, но слова те слышит только он один. 一 Я не виноват! За что преследуешь меня?!       Лежит перед ним беззащитный осколок прошлого и посмотреть он на него не может, может только потрогать и в его собственных мозгах увидеть каким мальчик себя знает, а касаться его больно, страшно, так что кажется вот-вот слёзы польются из глаз, если бы не истлели давно слёзные железы. Но он бормочет про себя шёпотом "Я не виноват" и трогает этого ребёнка за руку. Похож на неё, пусть отдалённо и точно как она звучит. Лежит здесь уже двадцатые сутки. Иногда беззвучно рыдает. Иногда улыбается. Интересно, как его дальняя прабабка бы отреагировала, узнав, что он теперь рядом с вампиром такой беспомощный, слабенький. Таково её страшное проклятье. Напоминает о себе сквозь века. Беспомощная перед ним лежит, снова спину кажет, мол "безопасен ты мне", насмехается, а Густав беззвучно рыдает, не веря в то, что могла быть та жидовка столь бесчеловечна, чтоб вот такое с ним сотворить - понести от него, чтоб он собственными пальцами дотронулся до плода своего греха. До предка их с ней общего дитя. Что она хочет от него? Что она теперь сделает, проклятое чудовище? И теперь Фройляйн его уже не спасёт. Его уже никто не спасёт.

***

      Он пытается открыть глаза и видит его перед собой. А может и не его вовсе, а только призрак собственного сознания. Послеобраз. Как всегда, прекрасен, как смерть, только смотрит будто взволнованно. Чем он так обеспокоен? Лёша ещё почти чувствует на губах вкус его крови. Помнит какая на ощупь его кожа и как он на ухо стонал. Тяжёлую от усталости руку поднимает, чтоб его коснуться, но через секунду зажигается мысль: какой-то он не такой. Кирилл наклоняется и мягко касается лбом его лба, шепчет "Я не виноват." Прохладно и жутковато, но приятно. Странный сон. 一 Вы не Кирилл. - Хрипит, рассматривая, даже не пытается понять откуда это знает. Вампир выглядит испуганно, будто вот-вот заплачет. 一 Ты сказал ему своё имя, мальчик? - Спрашивает, обернувшись. Не его голос. Бархатистый, плавный, совсем не как у Кирилла, только дрожит от чего-то. 一 Он спросил.Я не хочу видеть это здесь. Оно точно безопасно? - Спрашивает, а Лёша не в состоянии возразить что-либо от слабости против обозначения себя, как «это». Этот сон пугающий, но слишком тяжёлый. Всё какое-то... Почему он понимает немецкий? 一 Безопасно. Какая милота, он нас различает... - Говорит, глядя, как пытается разглядеть его пацан, но совсем ничего не видит ближе пары десятков сантиметров. Щурится, шевелится плавно и неосторожно, как пьяный. Снова истекает кровью. Кирилл вынимает из коробочки, которую принёс, одноразовые инструменты, пока герр Густав тревожно этого ребёнка ощупывает (рассматривает), бормоча под нос. 一 Этот жидёнок здесь не просто так... 一 Да, дедушка, он на меня работает. 一 Охуел что ли звать меня дедушкой? - Он сухо выдыхает и, дрогнув, его облик будто уменьшается, он становится похожим на себя ещё младше. Кирилл с улыбкой его рассматривает. Красота какая, в этом возрасте он уже начал становиться самим собой, а выглядел прямо как порно-бимбо. Но почему такой испуганный? Неужели так боится охотников? Бормочет уже в который раз "Я не виноват" себе под нос, может, Альцгеймер?.. 一 Хозяин, почему вас двое? - Спрашивает ребёнок беспомощно, уставившись на «Кирилла» перед собой. Точно такого же, каким видел когда-то и сжимает веки и губы так крепко, как только может, чтоб не задохнуться от наплывающих на него воспоминаний за двоих сразу. Где-то ощущается чёрная тёплая вода на кончиках пальцев, в которую он кутается, силясь невидящим взором рассмотреть перед собой начальника, но изображение двоится, троится, множится. Какой-то ласковый прохладный кошмар от которого не спрятаться и от собственной беспомощности хочется рыдать. Что происходит?       Он совсем не чувствует собственного тела, собственного Я, вообще не помнит что есть такое «ощущение себя», а голову распирают страшные образы, звуки, мысли, события и всё это 一 великое множество, льющее кровью из его носа, глаз и ушей, но он об этом не знает. Что с ним произошло? Что Хозяин с ним сделал? Что теперь будет с ним и сестрой? Почему не слушал Игоря? И всё равно так прекрасен этот человек... 一 Не дёргайся, а то иголку в мозг воткну, дурачком станешь. - Говорит спокойно и осторожно подцепляет толстой иглой кожу, а мальчик этого даже не чувствует. Ничего не чувствует, кроме горечи, слабости, холода и страха. 一 Почему не зарастает? 一 Зарастёт. - Отвечает герр Густав собственным юношеским голосом и тревожно глядит, так что хочется его успокоить. 一 Что-то происходит мальчик... Что-то очень нехорошее.       Удивительно, что вампиров зовут мышами, когда на самом деле носферату пауки, которые прячутся в темноте и выжидают, пока жертва сама залетит к ним в лапы. Не удивительно, что кто-то боится, но сейчас он такой трогательно беспомощный и напуганный тем, что чувствует, но не знает что приближается. Как те пауки слышит надвигающуюся грозу. Глупо. Он ведь видел будущее, он ведь написал фреску, неужели так и не догадался? Он сам помог запустить этот процесс. 一 Так как, вы, говорите, добывали у людей кровь, когда скрывались? - Спрашивает больше, чтобы успокоить его, чем чтобы узнать. Кажется, он догадывается, глядя на подрагивающую проекцию вампирских зубов у него во рту, но знать, точно не уверен, что хочет. 一 Считали, что у меня фетиш такой необычный... - Усмехается как-то безрадостно. 一 Вы же не хотите сказать? - Переспрашивает он, подавляя конвульсии смеха пополам с тошнотой. 一 А я ничего не хочу сказать, мальчик, ты всё сам себе придумал.       Он находит это нелепое узкоглазое недоразумение на веранде возле леса курящим. 一 Блять! 눈이 저절로 녹으면 왜 치웠을까? — Бормочет с досадой, и потому Кирилла не замечает, пока тот тихо не подходит со спины. - Ой, Кай Всеволодович. Вы меня напугали, простите! - Он обнимает себя руками и начинает дрожать от холода. 一 Чем так недоволен, mein kleiner Rollboy? 一 Кай Всеволодович, ролл это американское блюдо, созданное японцем. Я знаю, что вам плевать, но это расизм!.. 一 Что, знаешь немецкий? - Ухмыляется он и рассматривает с интересом хирурга. 一 Мне не нужно его знать... - Возмущённо отвечает Юри, даже позабыв про холод и дрожание. - Это же просто, как "auf Wiedersehen". 一 Не приближайся к пацану. 一 Что? 一 Ты слышал меня. - Он делает шаг ближе и над этим мелким забавным человечком нависает, подчёркивая разницу в росте. Кирилл мог бы сейчас проломить ему череп хлопком ладони, если бы захотел. 一 Он не ваша собственность. - Возмущается Юри и чувствуется желание начальнику врезать. Боже, он столько раз мечтал ему врезать... 一 Моя! Здесь всё моё. - Он снова делает шаг вперёд и глядит сверху вниз, так что Юри даже приходится чуть откинуть голову, но он его взгляд мужественно выдерживает. - И ты в том числе... - Начальник тычет пальцем в грудь, не больно, но очень неприятно и унизительно. 一 Я работаю на вашего отца. 一 Думаешь, я не знаю твой секрет, маленький рисовый пирожок?.. 一 О чём вы говорите? - Он изо всех сил надеется, что Кай не заметил, как он сглатывает и продолжает глядеть ему в глаза и мелко трястись от холода, а вовсе, конечно, не от страха. 一 Ты одного за другим уводишь моих парней. Этого тоже собрался? 一 Кай Всеволодович, я... 一 Хватит блять бормотать, schmaläugig. — Добавляет и отмечает, как пацан от этого слова жмурится. Врёт. 一 Они просто... — Выдыхает, не позволяя голосу дрожать и кажется, справившись с нервами, прекращает трястись. Довольно. Смотрит в холодные голубые глаза перед собой так нагло, как только удаётся. - Не были вашими. Они были ничьими... 一 Ты выучил немецкий, ты шаришься возле моей комнаты и, как мышь таскаешь моих мужиков. Хочешь, чтобы я к чертям уволил твою мамашу, а? - Произносит он тоном, о который можно точить лезвия. Засранец что-то задумывает против него и хорошо бы это было его собственное желание, и он не оказался крысой кого-нибудь из его партнёров или кое кого пострашнее его партнёров. 一 Вы что, совсем ничего не помните?.. - Произносит и голос его на удивление делается презрительным, а глаза от обиды будто наполняются слезами.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.