***
Я потерялась в себе. Эмоции разом утихли, оставляя безликую пустоту. Даже вина отступила, будто вязкий мед, который покинул треснувшую вазочку: медленно, оставляя странный сахарный налет — застарелый, липкий. Быстрый бег времени вокруг слился в один длинный миг. Тетради горели. Искрами вспыхивали отдельные фрагменты: строчки, которые мы писали вечерами, обсуждая прошедшее. Слова корчились, чернели, превращались в пепел. Запах горелой бумаги наполнил гостиную — едкий, горький, как привкус поражения на языке. Камин трещал, словно смеялся над нами. Реджина стояла неподвижно. Ее силуэт в полумраке, освещенный лишь пляшущим огнем, казался вырезанным из самой тьмы. Слишком большая. Слишком неподвижная. Неожиданно потерянная. Секунду назад она была самой яростью — той, что бросает вещи в огонь без колебаний. А теперь… теперь она смотрела на нас, и в ее глазах было что-то новое: не гнев, а осознание? Страх? Генри осел на колени рядом с ней. Его плечи тряслись. Он больше не кричал, просто плакал, тихо, надрывно, уткнувшись лицом в ее юбку. Реджина разжала руки - постепенно, будто боялась, что он рассыплется. Плавно села, ее пальцы запутались в его волосах и замерли — жест, который должен был быть утешением, но выглядел как капитуляция. Я стояла в стороне. Ноги не слушались. Руки висели плетьми. Внутри - тишина. Только эхо того крика, который я не издала. «Это же просто бумага», — шептало что-то внутри. «Это наши воспоминания», — отвечало другое. Но ни одно из них не могло заставить меня пошевелиться. — Габриэль, — голос ее дрогнул впервые за вечер. — Подойди. Я не подошла. Просто смотрела, взгляд бегал между ней и братом, пытаясь хоть за что-то зацепиться, но все ускользало. Генри вдруг оттолкнулся от нее. Резко, как будто обжегся. Вскочил. Лицо красное от слез, но глаза — злые. Руки сжаты в кулаки, подрагивают. — Ты посмела, — прошипел он. Голос срывался, но в нем была сталь, — ты посмела тронуть наше. Он выделил «наше», протягивая. Реджина протянула руку, пытаясь вернуть недавнюю близость. — Генри… — Нет! — он отступил. — Ты всегда так делаешь. Решаешь за нас. Решаешь, что нам можно помнить, а что нельзя. Но это наше! Мое! Я почувствовала слабое эхо внутри, как далекий звон. А потом вдруг — холод. Он пополз от ступней вверх, сковал кончики пальцев на руках. Я вздрогнула, но движение вышло вялым, как в густом сиропе, и подняла глаза. Генри повернулся ко мне. — Габи… скажи ей. Скажи, что она не права. Я молчала. Я не видела смысла отвечать, концентрируясь на ощущении холода в конечностях, и отвела взгляд. Трусливо? Может быть… Щеки обдало жаром, и все замерли на какое-то время. Я не поднимала глаз. Генри сглотнул. А потом развернулся и побежал мимо меня, вверх по лестнице. Шаги гулко отдавались в тишине дома — быстрые, злые, отчаянные. Реджина осталась сидеть на полу. Она не встала сразу. Просто смотрела на меня, а потом повернула голову к камину. Руки лежали на коленях — ладони вверх, как будто ждали, что кто-то положит туда что-то важное. Я видела, как ее плечи слегка дрожат, почти незаметно. Она подняла взгляд на меня. Глаза сухие, но очень темные. — Габриэль… — голос ее был тихим. — Подожди. Я… я сейчас. Она не пошла за ним, осталась. Села удобнее, опершись спиной о диван. Одна туфля соскользнула с ноги, но та не вернула ее. Закрыла глаза. Дышала глубоко и неспешно, будто считала вдохи и выдохи. Я знала этот прием: она делала так, когда злилась, когда боялась сорваться. Но сейчас все казалось иным, ее руки дрожали не от злости. И я не могла смотреть ей в лицо, ощущая себя предательницей только от этого странного сочувствия внутри. Даже не чувства, а будто его эха: вина снова проснулась и точила свои зубы об меня. Мурашки пробежали по спине, капли пота от теплой куртки скатились по позвоночнику Я не двинулась, просто стояла. Смотрела на ее руки, на камин, на пепел. Избегала ее лица. Наверху снова шум, громкий. Ящики то открывались, то закрывались. Стук. Звон. Казалось, все рушится. Он решил крушить дом? Я заставила себя пошевелиться, пальцы дрогнули, будто отмораживаясь. Поднялась по лестнице медленно, держась за перила. Ноги были ватными, движения деревянными, резкими и скованными. Каждый шаг отдавался в коленях тупой болью, которая эхом отражалась в груди. Я не знала, зачем иду, просто… шла. Как будто тело само решило, что нужно видеть. Почти сразу поняла, что происходит: Генри рылся в ее комнате. Страх было поднял голову, но быстро исчез. Пусть. Дверь была приоткрыта. Свет из коридора падал внутрь полосой. Генри стоял посреди комнаты. В руках — стопка старых фотографий, пожелтевших конвертов, каких-то коробок. Он выдвинул ящик прикроватной тумбочки — тот, который она всегда держала закрытым. Внутри — хаос: старые открытки, детские рисунки (наши?), пара серебряных браслетов, пачка конвертов без марок. Он перебирал все дрожащими руками. Неаккуратно. Зло. Как будто хотел найти что-то, что оправдает его ярость. — Генри… — голос мой был хриплым. Он вздрогнул, обернулся. В глазах - слезы и злость одновременно. — Смотри, — он протянул мне какие-то бумаги, но я не брала их, просто продолжала смотреть на него, прямо в глаза. Он вскочил с колен, кинул их мне в ноги и схватил за плечи, яростно тряся: — Да очнись ты! Она все уничтожила! А она нам никто! Никто! Я вдруг оказалась спиной на полу, неловко проехав локтем по ковру. Генри оттолкнул меня, снова принимаясь вытягивать все с полок, но уже кидая в меня. Металл по касательной задел щеку, заставляя вздрогнуть. Я приподнялась, прикрывая лицо рукой, и притянула первые бумажки: официальный бланк, «Свидетельство об усыновлении». С нашими именами. Мы… были даже неродными? В лицо кинули еще какие-то бумажки, но я отмахнулась. Постаралась встать, удерживая документы, но меня снова толкнули: — Сиди! Смотри! Все обман! — кричал он, продолжая крушить. В этот момент дверь распахнулась. Реджина стояла на пороге. Бледная. В руках - пустой стакан с капелькой воды на стенке. Она видела открытый шкаф, коробку, конверт на полу, меня на ковре, Генри — в центре хаоса. Она не сказала ни слова. Просто шагнула вперед. Быстро. Поставила стакан на комод. Опустилась на колени — прямо на пол, среди всего этого бардака. Генри замер. Посмотрел на нее. Она протянула руку — плавно, но твердо — и забрала документы из моих пальцев. Положила обратно в коробку. Закрыла крышку. Медленно, очень медленно. Потом повернулась к Генри. Взяла его за запястье. Не сильно, но крепко. Он дернулся, но не вырвался. Реджина не смотрела ему в глаза. Просто держала руку. Другой рукой начала собирать разбросанные вещи — одну за другой: фотографии, открытки, бланки. Все — обратно в коробку. Без слов, только движения: точные, механические. Она ползла по полу на коленях, собирая каждую мелочь, как будто это могло стереть весь хаос. Генри смотрел на нее. Дрожал. — Отпусти, — прошептал он. Она не отпустила. Продолжала собирать. Методично. А потом вдруг развернулась и прижала к себе его. Почти отчаянно. Генри сначала застыл. Потом хотел толкнуть, но она крепко прижимала его. Потом обмяк. Уткнулся лицом в ее плечо, мелко дрожа. Я смотрела на них. Не могла пошевелиться. Сидела на полу, опираясь на ковер, чтобы не упасть снова. Потом, одной рукой, не отпуская Генри другой, она протянула руку ко мне. Ладонь вверх. Ждала. Я не пошевелилась. Она не настаивала. Просто оставила руку в воздухе. Между нами. Генри вдруг дернулся. Вырвался из объятий, будто что-то вспомнил. Отступил назад на два шага. Посмотрел на нее. Потом на меня. — Я не хочу тебя видеть, — сказал он хрипло, и было непонятно, кому это адресовано. Голос уже не злой. Усталый. Он повернулся. Пошел к двери. Шаги тяжелые, шаркающие. Реджина не остановила его словами. Она просто встала. Быстро. Шагнула за ним, коснулась его плеча. Не сильно. Но он замер. Она не тянула. Просто стояла сзади. Держала ладонь на его плече. Как якорь. Генри остановился. Плечи опустились. Он не обернулся. Просто стоял в дверях. Смотрел в коридор. — Я иду спать, — сказал он тихо. — Не хочу говорить. Ни с кем. Бросил взгляд на меня напоследок. Мне почудилось в нем какое-то обвинение. И я поплелась следом, игнорируя руку на своем плече. Будто не заметила. По привычке следом за братом, как привязанная. Но Генри вдруг обернулся, подошел в два шага и толкнул: — Отстань! Я покачнулась, но он уже захлопнул дверь. Потерянно замерла, слушая тишину. В ушах все еще эхо хлопка двери. В комнату, в кровать. Впервые за долгое время, не снимая даже куртки, вместе с обувью, забираясь под одеяло. Щеку обожгло трение о подушку, и я замерла, потерянно трогая ее пальцами. Мокро. Металлический запах вдруг дошел до сознания. Порезалась? Под одеялом было жарко и душно. Щека горела, но я упрямо прижала ее к подушке, ощущая жжение не только еще в ладони и локте. Кровь засыхала коркой. Я трогала её пальцами, стараясь не тревожить руку, — липко и шершаво. Жалость к себе затопила внезапно, горячая и злая. Слезы потекли сами. Не от боли. От того, что я даже не могу встать и умыться. От беспомощности и бездействия внутри все сжималось: виновна, виновна, виновна. Слезы высыхали на висках, оставляя соленые дорожки. Дыхание стало тяжелым, прерывистым. В комнате было жарко, душно, пахло пылью и потом. Я не шевелилась. Только пальцы иногда подрагивали, как будто хотели что-то схватить, но не знали что. Время тянулось, как густой сироп. Дверь открылась тихо. Реджина вошла. В руках — мокрое полотенце и тазик с теплой водой. Она молчала, поджимая губы, хмурилась. Села на край кровати. Взяла мою руку, почти насильно вытаскивая из-под одеяла, замерла, всматриваясь. Промыла рану на ней и щеке — осторожно, вода капала на постель. Я перестала сопротивляться, давая руке повиснуть в ее. Просто лежала. Смотрела, как она работает, избегая лица. Потом она встала, принесла чистую пижаму, оставила без слов и вышла. Я стекла с кровати на пол, пытаясь одновременно стащить с себя куртку: тепло разморило, а истерика вымотала. Переоделась, зависнув на пару десятков минут, пытаясь понять, почему болит локоть. За стенкой снова ругались? Злые слова были неразличимы. Легла, трогая влажные следы на одеяле. Смотрела в темноту, пока глаза не закрылись, слишком тяжелые.***
Простояла в душе почти час, пока вдруг не поняла, что совершенно продрогла. Регулировать температуру было уже поздно, а ледяные капли почти не обжигали, поэтому я быстро домылась и замоталась в полотенце, снова зависнув. Капли с волос отбивали какой-то ритм: тум-тум, тум-тум-тум, тум - все реже. Вода копилась в стыках плитки на полу, но ее было недостаточно, чтобы наполнить все. Стук в дверь оторвал меня от этой медитативности. — Занято, — выдавила из себя, попытавшись влезть в джинсы. Они цеплялись за влажную кожу и не хотели упрощать задачу, локоть прострелило болью. Отпустила штанину, баюкая руку. Простые задачи на утро грозились стать очень сложным квестом. А батарейка на сегодня внутри была скорее пуста. Так ли стоит школа таких усилий? Внутри все говорило «НЕТ», но спорить об этом отняло бы больше сил. Пришлось одеваться, игнорируя раздражающие быстрые громыхания по двери. Стоило открыть, как меня грубо вытянули и оставили в коридоре одну. Генри торопился закрыться в ванной, словно и правда боялся опоздать. Запоздало осознала, что не закинула грязные вещи в ящик для белья. Морщусь, понимая, что этого уже не исправить: Генри будет бурчать. Волосы сушить не хотелось, я спустилась. Стол был накрыт: сэндвичи и какао. Без сливок, снова. Вторую неделю их забывали купить - еще один повод для Генри на недовольство. Он явно скажет маме об этом в упрек. — Садись, я подогрею какао. Я моргнула, пытаясь понять, когда она пришла на кухню. Села, потерянно оглядываясь. Генри был хмур, недовольно поглядывая на меня. Он тоже появился тут, будто всегда и сидел. Мама забрала кружки, пододвигая тарелку ко мне с намеком: нужно поесть. Сэндвич оказался с курицей. Соленая и копченая, но сухая. Едва сумела проглотить кусок: тот словно не хотел оказаться в желудке, сухим комом пытался застрять в горле. Отложила еду, благодарно вцепившись в какао. — Я думаю, нам стоит поговорить. Обо всем. Генри хмурился, а я продолжила пить, пока на дне не показался какао-порошок. Ненавидела эту часть какао. Осадки в напитках - самая отвратительная часть. Продолжила держать стакан, наклонив. Иногда поворачивая, перемещая жижу. Мама села. Напряженная и собранная. — Я записала нас к психологу. Думаю, нам нужна групповая сессия. Генри тряс ногой. Я чувствовала ритмичное покачивание под столом: туда-сюда, туда-сюда. Жижа в стакане тоже иногда покачивалась, будто в такт. К горлу подступала тошнота, но я не могла отвести взгляд. Потом дернулась. Подняла глаза, пытаясь понять, что снова происходит: Генри смотрел на меня, он меня пнул? Ощущений в ноге не было, словно мне это показалось. Он кивнул вниз, на еду, и отвернулся, продолжая трясти ногой, но чаще, словно недовольно. Лицо его покраснело, словно он вдруг перестал дышать. — … думаете? Что думаем? Я пропустила что-то. Снова взяла сэндвич, видя, что Генри скосил на меня глаза. Зацепился за мой взгляд и быстро перевел его в сторону. От меня чего-то ждут? Решила есть только курицу, игнорируя хлеб. Разбираю сэндвич на части: листья салата - в один край тарелки, хлеб - в другой, курицу посередине. Руки испачканы в майонезе. И я вдруг понимаю, что вижу сквозь кожу синие тонкие вены. Пытаюсь проследить их путь, но спотыкаюсь о корочку от ранки на ребре ладони. Пытаюсь содрать ее другой рукой, когда вдруг мою руку ловят. — Габи. Мама смотрит с беспокойством. Ее руки теперь тоже измазаны. Почему-то такие же холодные, как мои. Я смотрю на них, пытаясь понять, почему не ощущаю ее руки теплее. Или я не ощущаю своих? Мама не отпустила руку сразу. Просто держала, пока я пыталась понять, что она хочет. — Габи, — повторила она тихо. — Посмотри на меня. Я подняла глаза. Не сразу. Сначала на её подбородок, потом выше. Лицо мамы было обычным — чуть бледнее, чуть напряжённее, но обычным. Это почему-то помогло. Я моргнула пару раз, как будто стряхивая что-то с ресниц. — Я… слышу тебя, — сказала я наконец. Голос вышел хриплый, но свой. Она выдохнула — коротко, почти неслышно. — Хорошо. Генри всё ещё сидел напротив. Нога его уже не тряслась так сильно — только иногда дёргалась, как будто забыла остановиться. Он смотрел в свою тарелку, но я видела, как уголок его рта дёрнулся, когда я заговорила. Не улыбка. Просто… облегчение? Мама встала. — Сегодня никто никуда не идёт. Я позвоню в школу. Она посмотрела на нас обоих. — А в три часа — к Арчи. Все вместе. Не для того, чтобы ругаться. Просто… посидеть. Генри фыркнул тихо, но без злости. Просто привычно. Он не любил эти обязательные вещи. Встал, забрал свою тарелку и ушёл в гостиную. Я осталась сидеть. Потом встала сама. Ноги были ватными, но слушались. Пошла к раковине, включила воду. Смыла майонез с рук. Вода была теплой. Я села в гостиной на диван, с другого края от Генри, ближе к подушкам. Избегая смотреть на камин, включила какой-то детский канал: утренние мультики разбили тишину. Обняла подушку, пытаясь сосредоточиться на сюжете. Краем глаза замечала, как Генри выходил на кухню, замирал у лестницы, бросал на меня взгляды. Пару раз. Но так ничего и не взял, возвращаясь. Начались какие-то подростковые шоу: время детей закончилось. Генри упал на другом краю дивана, показательно не смотря на меня, как будто меня тут нет, но все же косился. Я вдруг ощутила себя какой-то больной, будто я в огромной белой палате, подключенная к какому-то аппарату, и все вокруг ходят и переживают. Я улыбнулась, не ощущая себя настолько уставшей, чтобы болеть. Придвинулась, видя, как он напряженно сидит один, и легла ему на ноги. Его колени напряглись, как будто он хотел скинуть меня, но потом расслабились. Рука повисла в воздухе, не зная, куда деться, и в итоге просто легла на спину — легко, почти невесомо. Он не двигался и даже почти не дышал. Я тихо посмеялась, и он дрогнул, улыбаясь в ответ. Мы так и сидели, пока шоу не закончились, сменяясь новым. Он не оттолкнул. Я не встала. Только когда мама позвала: «Пора собираться к Арчи». Он тихо сказал: — Пошли. Ехали чуть дольше. Генри не входит в кабинет сразу. Маме приходится подталкивать его, а я иду сама, следом. Он оборачивается, чтобы убедиться, что я тут. И я киваю ему. Вздрагиваю, когда ощущаю мокрый нос Понго. Увожу руку, запуская ее в шерсть и обнимаю пса, почти грубо ласкаю. Ему нравится, он бьет хвостом по ногам Генри. Пока я обнимаю и чешу собаку, мама и Арчи уже сели. Терпеливо ждут. Арчи улыбается мягко, привычно. Здоровается повторно. Это почти традиция. Сначала быстрое «Привет», будто от лица Понго, а потом, спустя время, официальное: — Привет, ребята. Садитесь, где удобно. Генри плюхается на ковер рядом с псом, обхватывает его лапы, бормочет ему: «Хороший мальчик». Я падаю рядом, и наглая морда далматинца падает мне на колени, почти игнорируя брата. Тот пыхтит, но смирился: животным я нравлюсь больше. Арчи начинает: — Сегодня без заданий. Просто побудем вместе. Кто хочет — расскажет. Кто нет — просто посидит и послушает. Молчание. Долгое. Только Понго сопит и стучит хвостом по полу. Я чешу ему за ухом, краем глаза отслеживая Генри. Тот трет нос, потому что шерсть везде, раздражает слизистую. Мама говорит тихо, почти шёпотом. Мне приходится напрягать слух, потому что они сидят в другом конце комнаты на диване: — Она… вчера выпадала из реальности. Почти десять минут стояла и не замечала нас. Арчи кивает, не перебивает. — Это нормально. Это механизм защиты. Мама хмурится: — Вы не понимаете. Она стояла молча, и… даже Генри переживал. Взяла какой-то журнал со стола рядом с дивана, замечая, как напряглись взрослые. Я вообще вас не слышу. Совсем. Честно. Они вышли в коридор, и я вздохнула. Теперь не послушаю ничего о себе. Генри вдруг протянул конфету со стола Арчи. Я закинула ее в рот и мотнула головой: «Пошли послушаем». Прилипла ухом к двери. Генри повторил. Брат все еще бросал на меня косые взгляды, когда думал, что я не вижу. Часто — на щеку. Хмурился, поджимал губы и взъерошивал волосы. Разрозненные фразы из коридора: — …травмы… — …механизм защиты… — …не вижу… Слишком неразборчиво. Я почти вжимаюсь в дверь. Понго нюхает руку, щекотно. Вдруг дверь потянули, мы резко отпрянули. Делаем вид, что собирались выйти. Арчи проникновенно посмотрел в глаза своим особым выражение «Покайся», но я натянула улыбку: — Хочу погулять. Можно? Нас отпускают. На улице холодно, почти морозно, и я осматриваюсь, куда бы зайти. Генри идет рядом, непривычно тихий. Но когда мы сворачиваем за угол и становимся невидимыми из окон кабинета, он вдруг останавливается и тихо говорит: — Прости. За вчера. И я киваю. Не страшно. Беру его за руку и тяну в ближайшее теплое место. — Пошли греться и присматривать себе всякое старье. Генри улыбнулся, что-то тихо бормоча, что это не в его вкусе, но послушно зашел со мной в антикварную лавку. Даже если мы всегда были «НЕ»: НЕнормальными, НЕвписывающимися, НЕродными, но мы по-настоящему были собой, живыми.***
По иронии судьбы, в лавке я проводила большую часть свободного времени. Генри все чаще проводил время без меня, отдаляясь. Но я не ощущала потери, видя, что он все еще рядом эмоционально. Он также держал меня за руку, также внимательно следил за мной глазами, но как-то вдруг я осознала, что мы больше не рядом все время. И это было… нормально. Я видела, что Генри тоже не переживал, и выдыхала: все хорошо. Я заходила в лавку, трогая старые вещи. Для Генри это просто «пыль и скука», но я почему-то именно тут нашла отражение бега времени. Как будто злой рок отступил, и время не ограничено годом. Слушала тихие бормотания мистера Голда, владельца, когда он думал, что думает про себя. Мне казалось, что я подсматриваю за его жизнью. Просто впитывала это в себя, как губка: как нужно полировать серебро и почему, как ухаживать за книгами и почему протирают только в таком направлении. Я ничего не покупала и была самым неприбыльным клиентом. Часто просто даже заходила погреться, чтобы встретиться потом с Генри в замке. Но меня неизменно приветствовали: — Мисс Миллс, рад видеть. Что-то подсказать? Я здоровалась и мотала головой: нет. Он кивал, следил цепким взглядом, в какой угол лавки я сегодня подойду в первую очередь. И снова был занят своими делами: так просто, не спрашивая и не настаивая на покупке. Я думала, что это связано с его достатком. Лавка для него была что-то вроде отдушиной, потому что почти весь город был финансово зависим от этого статного джентльмена. Я хихикала, когда называла его так. Но он и правда отличался манерами: предлагал платок, если из-за мороза подтекал нос, предлагал позвонить взрослым, когда слишком темно, и просто был галантен. Я почти ощущала себя принцессой в эти редкие мгновения почти близости. И задумчиво оценивала: так ли ощущаются отцы? Холодная отстраненность не давала применить на него эту роль. Он словно смотрел сквозь меня, на другого. Генри занимал больше его внимания. Взгляд будто спотыкался на нем. Цепкие глаза впитывали его черты. И я сначала волновалась. Необычное внимание к брату настораживает. Но тот молча посмотрел в глаза минуту после моего вопроса и наконец сказал: — Он похож на моего сына в том же возрасте. Я хотела спросить, где он и как. Но не стала. Почему-то вдруг почувствовала его тоску и отступила. Маме не нравилось, что я провожу время с, как она его называла, «старым хитрым лисом». Для меня в нем не было хитрости. И сколько бы не смотрела, не понимала, в чем его уловки: он буквально выдавал свои секреты, пока работал. Тонкости его работы - это ценность для дельца! Между делом бормотания, почти как фоновая музыка в других лавках, я ломала голову и присматривалась, замечая, как присматриваются и ко мне. Я ходила в школу, отбывая в ней положенное время. Ходила на сеансы к Арчи, болтая обо всем и одновременно ни о чем. Генри это забавляло: он мог долго выводить диалог куда-то в неожиданное русло, а потом смеяться с лица Арчи, когда тот неожиданно выдавал ему свой вывод, что смысл жизни в конфетах. И тот не мог ему возразить, потому что сам будто к этому шел. Переживательный, он старался донести: на одной сладости нельзя строить весь смысл. А Генри хохотал, пока я расчесывала Понго. Брат бывал невыносимо проказливым. Мы уже не кричали, что город заколдован, и старались не говорить ни с кем на эту тему, иначе сеансы увеличат, и личного времени вовсе не останется. Генри все еще был настроен негативно по отношению к маме, критикуя любую мелочь, словно намеренно пытаясь ударить побольнее. И при любом конфликте не стеснялся напомнить, что она нам не родная. Я хмурилась, не поддерживая такое отношение. Мама сходила с ума от этой войны, пытаясь выйти хотя бы на перемирие. Я видела, что она старается, вникает в наши интересы, даже если ей что-то не нравится. Например, Голд. Ее негатив по отношению к нему был как вечное жужжание: «Осторожнее!», «Он ростовщик!», и другое, малоприятное. Я кивала, чтобы ее успокоить. Я не водила дружбы со взрослыми. Это было бы странно: как минимум, чем им может быть интересен ребенок? Но лавка меня завораживала, и я возвращалась туда с удовольствием, как будто вместо коллекционирования разных предметов уже собрала все важное внутри, все забавные штучки. Мысленно я переставляла их на свой лад. Делала стену из часов: разных размеров и форм, чтобы вышло что-то психоделическое? Наверное. И время чтобы у всех было одинаковое: ни секунды отставания. Они бы шли вместе, но со стороны словно вразнобой. Или куклы по всей лавке: в разных позах, словно обыгрывающие сцены из жизни. Или… ооо, я могла придумывать и расставлять бесконечно. И вот стена из часов уже стала стеной-витриной для камней: множество прозрачных ячеек с камнями внутри. А со стороны будто картина… Я трогала пальцами товары и улетала мыслями далеко. — Мисс Миллс, — позвал меня Голд, и я вздрогнула, возвращаясь мыслями в реальность. — Да… Он сделал пару шагов, шаркая по старому паркету, и замер, словно задумываясь. — Хотел предложить поработать. Вы любите бывать здесь, так что можно протирать пыль за скромную плату. Я кивнула, расплываясь в улыбке. Удача! Самая прекрасная работа для ребёнка: делать то, что он хочет, в месте, где он хочет. Вопросы рождались в голове раньше, чем я успевала озвучить хоть один. Я осталась стоять, восторженно улыбаясь. «Как дурочка», - промелькнуло в голове, и я поспешно сменила выражение лица, стараясь снова не расплыться в дурацкой улыбке. Голд усмехнулся и присел на табурет: — Хотите ли узнать условия работы и обязанности, мисс? — Да! То есть да, конечно. Хочу. — Краска залила лицо. Но вдруг опомнилась: — А нужно согласие родителей? Я посмотрела на часы над прилавком. Стрелки плавно двигались. Но мне казалось, что время в этой лавке буквально бежало или текло так быстро, что я не замечала, как оно плавно течет. Я отвернулась от циферблата и снова посмотрела на Голда. — Я спрошу у мамы, — сказала я тихо. — Но… думаю, она разрешит. Он кивнул, не торопя. Просто сидел и смотрел, как я трогаю старую серебряную ложку на полке. Металл был холодным, но знакомым. Я подержала её в руке ещё секунду, потом положила обратно. Генри уже стоял у входа, переминался с ноги на ногу, но не звал. Просто ждал. Мы оба знали: пора идти домой. Но здесь, в этой пыли и тишине, ещё можно было постоять. Я повернулась к нему. Он кивнул — коротко, без слов. Мы вышли вместе. Дверь за нами закрылась мягко, без хлопка. Снаружи, на огромных городских часах, стрелки всё ещё стояли на 8:15.