Художник
28 сентября 2022 г., 20:24
Когда гости наконец уходили и он оставался один, начиналась та таинственная непостижимая жизнь, которую многие хотели бы увидеть, но мало кому это удавалось.
Он брал в руки гитару, садился тут же, у неприбранного ещё стола, вперивал задумчивый взгляд в высокое окно, за которым приветливо качались ветви яблонь. Ласково трогал струны, и они отзывались в ответ чуть дребезжа, нестройно, негромко. А Володя насвистывал, перебирал пальцами по грифу; ноздри крупного носа раздувались, усы топорщились и шевелились над верхней губой. Потом он вскакивал, говорил сам себе «та-а-к» и принимался убирать со стола лишние чашки, сметать крошки, попутно засовывая за щёку остаток уже остывшего и подсохшего хлеба.
Перебегал в другую комнату, два маленьких окошка которой смотрели на жёлтую Яхтшколу и на стену соседнего дома, выуживал с полки какую-нибудь книгу, цеплял на затылок странное сооружение наподобие широкого обода, сделанное им собственноручно из папье-маше и двух толстых собирающих линз, — оно заменяло ему очки, и начинал читать с места, где до этого остановился. Это мог быть Рильке, или Ильин, или Блаватская. А могла быть и тонкая яркая брошюрка современной фантастики. Володя читал, вертя в руках острый карандаш или ручку, делал пометки на полях, зарисовки на фронтисписе или на пустых местах после глав. Снимал свои очки, бормотал недовольно, вытирал слезящиеся глаза. Часто останавливался, размышляя, ероша тёмные, неровно стриженные волосы. Почёсывал голую грудь, густо заросшую буйным густым волосом.
Но интереснее всего было, конечно, наблюдать, когда он писал. Этюды зачастую рождались стихийно: пришёл кто-то из музейных или хорошая знакомая в ярком платье — красном или густо-голубом, весеннем; солнце легло косыми полосами на когда-то раскрашенный разными красками пол, на белые стены; благоухала сирень или пионы в беспорядочном букете, стоящем на подоконнике в пёстрой вазе… Володя усаживал гостью на тут же организованный фон: выдернутый откуда-то кусок материи, или занавеску, или что-то ещё, выдвигал из угла мольберт, выдавливал на палитру из уже измождённых тюбиков сгустки масляно блестевшей яркой краски. Находил какую-нибудь картонку (если везло, то новую, ещё не записанную) или шкрябал застарелыми мозолями широкой ладони по потрескивающему загрунтованному холсту, распятому на подрамнике (но это реже, холст — это роскошь), ставил её на заляпанный со всех сторон краской мольберт и начинал.
Он говорил «та-а-ак» и смотрел. Или «как красиво, как красиво» и — смотрел. И брал мастихин, замешивал краску, ещё замешивал, прищуривался, подбегал, отбегал, клал широкие мазки на полотно. Чертыхаясь, выдавливал последние капли белил, бормоча что-то себе под нос. Так, постепенно, слой за слоем выкладывал мозаику полотна, создавал грани его пространства. Иногда казалось, что он, вместе с красками, замешивает на палитре солнечный свет, воздух с плавающими в нём пылинками, яблоневый цвет или мартовское месиво влажных сугробов. При этом вытирал крепкие пальцы с широкими круглыми ногтями об уже замызганную тряпицу или о собственные штаны. И, ругаясь, зажмуривался, протирал двумя пальцами слезящиеся глаза, выпинывал за дверь забредшего в комнату меланхоличного рыжего пса Митю. А изображение ширилось, растекалось по полотну, уже начиная жить отдельной от художника, который вдохнул в него душу, жизнью.