***
Наша гримёрная за десять с лишним лет ни черта не изменилась. Именно тут танцоры забывают, что они чьи-то дети, и натягивают лик каучуковый секс-игрушки. А я скорее наоборот, вспоминаю. Сбрасываю карапакс обычной земной кожи и обнажаю истинную сущность — развязного, недо-андрогинного напудренного отброса. Беру в руки карандаш. Начинаю вести толстую мазутную линию вокруг глаз… И с каждым её миллиметром всё яснее вижу в отражении того самого Адиэля. Завязывать корсет в одиночку — весьма проблематичная херня. Ещё недавно мне с этим помогала наша ведьмочка с разноцветными глазами, рыжая бестия по кличке Лилит — довольно мрачное имя ей дал Хозяин, учитывая, как этот хрыч любит всех нас называть своими «ангелами». Даже, я бы сказал, слегка парадоксальное. А в качестве платы за помощь мне приходилось утешать Лилит перед каждым выходом. Порой истерика могла накрыть её прямо посреди выступления, с ногами враскорячку. Очевидно, возбуждало это немногих. Лилит и так за это постоянно доставалось от Хозяина, ведь всем известно: эмоции и чувства на нашей работе — табу. Для людей осознание того, что их используют как безвольных куколок, ядовито. Хотя она человеком и не была. С первой же нашей встречи я понял, что Лилит — тоже Дочь Рок-н-Ролла, как бы ни пыталась она это скрыть. Дети одной матери всегда чувствуют друг друга. В отличии от меня, Лилит усердно, очень долго и болезненно старалась вписаться в человеческое общество. Какое-то время даже думала, что она в этом преуспела. Кажется, у неё даже был женишок и персиковый корги. Когда из нас вырвали тот орган, зовущийся Богом, внутри осталась безупречно вакуумная полость, и Лилит свято верила, что сможет её заполнить чем-то иным. Но рок-н-ролл давно заразил наши клетки — он отвергает всё чужеродное. Я довольно быстро с этим смирился, но Лилит так и не смогла. Недели, наверное, две назад она прямо на этом месте, у общего зеркала, рыдала мне в плечо, размазывала влажные пурпурные блёстки под глазами и визжала в пустоту: «Я дороже этого дерьма!». Лилит позволила зародиться и, что ещё хреновее, укрепиться надежде на то, что она — не украшение. Что станет человеком, и не каким попало, а достойным. И она почти смогла. Потому работу в «Чистилище» и в частности секс с Хозяином ради неё Лилит восприняла для себя как смертельно болезненное падение. Как воспринял бы на её месте любой человек. Ну, практически. Сразу же после выступления в тот день Лилит повесилась. Прямо в нашем туалете. Благо никто до Хозяина её тело обнаружить не успел, иначе и без того ветхую репутацию «Чистилища» пришлось бы отмывать долго и муторно. Но Хозяин все равно был люто зол от такой подставы. Наверное, аж до конца недели. Не знаю, жаль мне её или нет. Человеком она таки стала, но точно не таким, каким хотела. Я же, наверное, предпочту быть украшением, красиво некрасивым и целостным, абсолютно честным в своей полости, нежели человеком, но никудышним и с гнильцой. Во всяком случае, свой выбор Лилит сделала и давно за него поплатилась. Зал погружается во мрак. На смену обыденному свету приходит клубничный неон. Нам, куклам Хозяина, он давно заменил солнце. Музыка мешается с эхом, оставляя слышным только бит — резкий, бьющий по ушам, подобно кнуту по распаренной коже. Дым. Неторопливые шаги. Каблуки отбивают ритм. Я выхожу на сцену. Я давно уже не тот хрупкий, неуверенный, скованный мальчик с выпирающими рёбрами и по-юношески грустными глазёнками. Слишком много лет прошло — тело стало крепче, а лицо жёстче и черты его острее. Не мальчик, даже не парень — почти мужчина. Уже многие годы танец — это то, что я умею лучше, чем ходить, дышать и пиздеть. Кто-то Хозяину однажды сказал, что с возрастом и отточенными навыками я растерял обаяние нежного сопляка, занимающегося гнусным распутством. Но он говорил, что так не считает. Взгляд у меня, мол, по-прежнему полон элегии, просто невинный мальчик вырос. Вырос и стал ещё более бесстыжей потаскухой. Ритм подчиняет тело, и я покорно следую его приказам, хотя он и не женщина. Каждое моё движение давно стало бессознательным. Словно я — программа, не знающая ничего, кроме заданной цели. Или выдрессированный кобель. Собака Павлова. Обвить шест ногой и резиново прогнуться всей тушей, едва касаясь волосами земли; забраться по нему вверх, крепко зажать между бёдер и кружиться юлой до самого приземления; раздвигать ноги как можно шире, пока языком проводишь по шесту — всё приелось настолько, что даже не тошно. Это не рутина, а сплошной условный рефлекс. Латекс уже долгое время является моей второй кожей. Когда я нацепил его впервые, он вжёгся в тело, словно грёбанная кислота. Опыт был не из приятных. Каждое моё движение тогда обрамлялось узором мученья и не обходилось без скулежа. Тем не менее, зрители мои страдания как никогда оценили. «Твоя боль — их сладость. Возьми это на вооружение», сказал мне тогда Хозяин. Я давно приучился надевать латекс безопасно, но продолжаю на каждом выступлении изгибать брови в томненькой гримасе, пыхтеть, морщиться и давить страдальческие стоны. Не хватает только восковых капель бутафорских слёз на щеках. Вместо них — потёки туши. Моя роль — падший ангел, и клиентов она сводит с ума. Девственно-белый пеньюар, сплошь обшитый рюшами, купленный в барахолке для домохозяек, должен поначалу скрывать черноту грубых кожаных ремней и рваных чулок. Он нужен, чтобы подчеркнуть невинность, которой у меня толком и не осталось. Без него я выгляжу словно лохматый чёрт, и благородные белые ткани должны смотреться неуместно, как трюфельная стружка, которой посыпали заплесневелый хлеб с маслом. На мне же они сливаются в рубленную, но аутентичную эклектику. Дитя противоречий, мать его. Белоснежные шелка летят в зал — кто-то их точно поймает. Резким, но ловким, вычурным движением ног я сбрасываю каблуки. Зубами оттягиваю палец длинной перчатки. Снимаю одну, затем другую, и швыряю вслед за пеньюаром. Порой слышу пьяный бубнёж в зале: — Не знаю, что ты в нём нашла. Как по мне, слишком уж бабоватый. Похож на ту малолетнюю тёлку с нашего района, которая в прошлом году залетела от дилера, а потом наглоталась таблеток и скопытилась. Глаза она красила точно так же, по крайней мере. — Ничего ты не понимаешь! Глянь только, как он чулки стягивает… Ни одна из твоих блядей так не умеет. — Взгляд у него тяжёлый какой-то… И злой, и депрессивный. Он будто сразу же после танца пойдёт и расстреляет всех соседей в округе, а потом выстрелит себе в башку. Мне таких хочется к врачу сводить, а не трахнуть. — Тебе просто такие не по зубам. А мне нравится! Плохой мальчик, грязный, но одновременно такой ранимый… Ух-х, если могла бы, то точно его сняла на ночь-другую. А может, ночи было бы и мало. По глазам видно, как сильно он хочет, чтобы госпожа его хорошенько отшлёпала. Ещё и стонет-то как, ох-ох-ох… Шлюха, настоящая отбитая шлюха… «Шлюха»… Для многих моих коллег, в особенности людей, это слово так унизительно, но мне на него как-то насрать. Меня ведь с детства готовили стать артистом, а быть шлюхой для публики и особенно поклонников — их обязанность. В мой адрес «шлюха» звучит даже гордо. Второй акт. Теперь моя роль — кошка, что вдоволь наигралась и вот-вот нападёт, стоит только её разозлить. Приняв её позу, я опускаюсь на колени, а затем и на ладони. Десятки рук тянутся ко мне, но ни одной не удаётся прикоснуться. Именно здесь уже всецело не принадлежу себе, но им пока тоже. Сейчас я ничей и должен прикладывать все силы на поиски покупателя, что арендует мои дырки на пару минут. О том, что в любом другом заведении клиентам нельзя трахаться со стриптизёрами или делать что угодно выходящее за пределы танца, я, по правде говоря, узнал не так давно — «Чистилища» это правило никогда не касалось. Здесь за дверьми приват-комнаты мы по умолчанию согласны на всё. Хозяину срать на то, что с нами делают, до тех пор, пока ему за это платят. Сжимаю в руке цепь поводка, пристёгнутого к ошейнику, отчаянно тяну, словно стремлюсь себя удушить, и делаю вид, что мне это нравится до самозабвения и синий яиц. Они хотят сделать со мной то же, я знаю. Но эта возможность предоставится им чуть позже. Конечно, только после пары дополнительных купюр в моих стрингах. Я неспешно ползу вдоль края сцены. Предоставляю каждому возможность хорошенько мною налюбоваться, словно пантера в зоопарке — смотреть можно, трогать запрещено. В темноте проплывают десятки похотливых физиономий: богатые и не очень старушки с самыми крепкими коктейлями; совсем ещё зелёные пацаны с ни капли не обременёнными интеллектом зенками; небритые, как Хозяин, мужики и их испачканные сединой бошки. Лица, не говорящие мне ни о чём, кроме того, что все они безумно голодны, а я для них — карамельное яблочко, подвешенное на ниточке прямо перед носом, чтобы подразнить. А также начинённое острыми лезвиями, ведь люди так обожают обманываться и раниться. Пусть жрут, пока я им это даю. В ансамбле запахов мерещится, будто я уловил один знакомый… сухая мята и табак. На миг среди этих лиц я вижу Её. Анлу, сминающую в руках каждую из одежд, что я бросил в зал. Она смотрит на меня по-другому. Не как остальные клиенты, но и взгляд матери я в Ней не узнаю. Её лицо излучает совершенно незнакомые мне чувства. Те, которые я никогда не испытывал сам и не получал от других. Но задерживать взгляд на чём бы то ни было нельзя. Бит ускоряется, туман становится гуще, а освещение — насыщеннее, превращая пронзающие дым разводы в адскую лаву. Свет обрамляет мою голову кровавым нимбом, и я разрушаю его чётко выведенные линии, делая взмах волосами. Россыпь прядей опускается на лицо. Теперь даже если Анлу правда здесь, я в укрытии. Её взгляд меня не достигнет. Нет. Я просто хреново спал. Мысли о Ней грызут изнутри. Из колеи меня подобное не выбьет — слишком много лет я пляшу здесь, чтобы отвлекаться, — но любопытство не прекращает терзать змеиным комом в животе. Близится завершение. Окончив вести языком дорожку от запястья до кончиков пальцев, я закидываю волосы назад. Бросаю в толпу мимолётный взгляд и ищу там Её силуэт. Но никого не нахожу. Анлу испарилась, как наваждение. Да. Я точно хреново спал. Неон гаснет, чтобы потом смениться на унылый белесый свет. Пока в это микромгновение клуб ныряет во тьму, я покидаю сцену. Минуты моего откровения, порнолитургии, минуты игры роли того, кем я должен был стать и кем не стану никогда, подошли к концу. Оказавшись в гримёрной, первым делом я изговнёнными в помаде пальцами достаю сигарету и торопливо закуриваю. Не менее спешно поправляю перед зеркалом макияж. Навык красить губы с сигаретой в зубах, пожалуй, один из наиболее полезных, что я обрёл за годы работы здесь. Новенькие поначалу проводят за прихорашиваниями не один час. Хозяин не желает раскошеливаться нам хоть на одного-единственного помощника — вся подготовка возлагается на наши голенькие плечи. Конечно, помощник бы отнимал бабки на лишние пару грамм кокса каждую неделю. Я справляюсь в считанные минуты. Задерживаться нельзя, ведь впереди еще приваты. Приведя в кое-как приемлемый вид остатки одежды и также нацепив парочку новых, я сминаю сигарету в алой пепельнице и бегу в коридор. Моя седовласая бабца в кроличьей шубе наверняка уже заждалась. Её благосклонность меня нисколько не волнует. Порой даже раздражает. Но она всегда платит больше всех остальных клиентов вместе взятых, потому я придерживаюсь негласного правила обслуживать её первой. Она об этом знает и очень не любит, когда «её девочка» её подводит. Хотя именно эту женщину я бы с удовольствием подвёл. В тёмном коридоре меня кто-то останавливает, схватив за плечо. Лишь под слабым светом неоновой вывески мне удаётся разглядеть лицо. Я вмиг узнаю его. Оно принадлежит Анлу. Это не мать. Мне знаком этот облик. Передо мною — Госпожа Потребления. Я узнаю Её по широкому браслету из мелких страз и сиянию блеска на пухлых губах. Не знать, как выглядит Госпожа, невозможно. Она повсюду. В каждой жизненной отрасли, где самую малость задействовано искусство: в незатейливых мелодиях, звучащих посреди торговых центров и тратторий; в радиоджинглах; на голубых экранах телевизоров; в громких рекламных вывесках; в элементарных и безвкусных, но пышущих цветом картинах в домах бедняков, вывешенных с целью хоть на йоту повысить свой статус в глазах других. В стрип-клубах и дешёвой порнушке, в конце концов. Помню, мама Её изрядно недолюбливала. Эта Госпожа отвечает за искусство, творящееся для самых скудных умов. Самое массовое, легкодоступное и дешманское, искусство для слабых и ленивых. Слишком разные они были. Правда, Детей Потребления, точно так же как и нас, к Играм Святых не допускают. Люди не жалуют Госпожу примерно по тем же причинам, что и мама. Мол, искусство Её чересчур никак не делает мир лучше, просто удовлетворяет потребность в идоле у тех, кто для чего-то помогущественнее слишком беден душой. Впрочем, каждый имеет право на собственного Бога, каковым бы он ни был. И то, что мать Госпожу невзлюбила, не означало, что Она не желала добиваться права на участия в Играх для Её Детей тоже. Выбирать достойных должны люди и только люди, а не кто-либо выше. Возможность получить признание должна быть у всех. Все Дети Анлу так или иначе вестники воли единой матери. Госпожа не выглядит, как мать, но, тем не менее, от Неё доносится до глубины души знакомый мне мятно-дымный аромат. Я вижу, как неон очерчивает неподвижные крылья за Её спиной… У Госпожи потребления их быть не должно. Ни у кого из ипостасей Анлу их нет. Меня, кажется, постигает осознание: неужели мама и правда говорила, что после смерти будет меня сопровождать? Неужели память меня не тогда не подвела? Неужели Она была права, что все облики Анлу — одно целое, потому сейчас передо мной мама предстаёт в ином виде?.. Но что-то не сходится. И скоро я осознаю, что именно: руки матери всегда были ледяными. А касание Госпожи Потребления сейчас тепло, даже горячо. Госпожа молчит. Под треск неисправных вывесок Она прожигает меня нечеловеческим взглядом своих чёрно-белых глаз, и необыкновенная бледность Её лица будто перебивает своим сиянием густые краски неона. Её кисть спускается с моего плеча к запястью, а затем негрубо, но туго, непреклонно хватает, и Госпожа сама ведёт меня в приват-комнату. По-прежнему без единого слова. Я не хочу думать о том, чем это обернётся для моей работы и насколько сильно обидится моя «любимая» пожилая дама, но что-то подсказывает не сопротивляться. Госпожа усаживается на кожаном диване, словно на троне. Её ноги растомлённо скрещены, а пальцы с острыми ногтями сжимают сердцевидный леденец. Юбка голографической расцветки. Под короткой лавандово-розовой шубкой выглядывает узорчатый топ, едва отличимый от бюстгальтера и обнажающий незамысловатое, чутка пошловатое тату на груди — пылающее сердце, обвитое колючей проволокой. Ожерелье из тысячи страз отражается на Её лице росой мелких бликов, перекликаясь с блёстками цвета радуги под глазами — в том числе и под третьим на лбу, который у Госпожи Потребления всегда закрыт. На фоне мрачного интерьера Госпожа напоминает пятно бензина на асфальте. Вид Её ничем не отличается от знакомого мне, кроме одной детали — этих ссаных пластмассовых крыльев. Они словно игрушечны, словно земная пиздючка вырядилась в Анлу для постановки в школьном театре. Но это точно Она. Присутствие Анлу ощущается каждой клеткой, до мозга костей — его не спутаешь ни с чем. Госпожа должна быть реальной, иначе быть не может, но несостыковок в моей голове всё больше. А ещё — то ли чахлый неоновый свет умудряется его скрывать, но я не вижу нимба над Её головой. У всех обликов Анлу он есть. Я всё ещё помню, как ярко во тьме горел мамин и каким обжигающим было его тепло, как я подносил к нему гренки в попытках их подкоптить, как по ночам вокруг Её нимба кружились мотыльки и как поэтично сгорали в нём. Я решаюсь протянуть руку к голове Госпожи. Ближе и ближе, но не ощущаю и малейшего тепла. Ничего не понимаю… — Кто Ты?.. — Я пытаюсь произнести это, но слова застревают в горле. Я будто под гипнозом Госпожи. Она смотрит на меня безмолвно, но, кажется, знает, какой вопрос я хочу задать, и взглядом даёт понять, что отвечать не собирается. — …Танцуй, Адиэль, танцуй… — Госпожа даже не приоткрыла рта, но Её шёпот сладкоголосым эхом звенит в ушах. «Имя» моё Она произнесла особо выразительно и твёрдо, будто словами нацепила на меня именной ошейник. Я повинуюсь приказу. Хлёсткий бит здесь не звучит. Вместо него — мрачная, тягучая полуэлектронная мелодия, колышущаяся подобно морю, что неспеша готовится к шторму. Оно накрывает меня с головой и я даже не пытаюсь плыть — волны сами несут меня к цели. Море мудрее меня. Пусть оно определит дорогу. Медленно, в такт музыке, я опускаюсь на пол. Морозный ток от прикосновения плитки оседает на коже, пробегает сколопендрой вдоль хребта. Закрываю глаза и поднимаю вверх ноги, сплошь обтянутые латексом. Музыка заставляет прогибаться, выводить каблуком по воздуху абстрактные узоры, поднимать бёдра, то скрещивать ноги, то переплетать их в косицу, то разводить в стороны так широко, как только позволяет тело. Я делаю всё, что умею, но догадываюсь, что Госпоже нужно вовсе не это. На груди я чувствую длительное касание Её ладони. Госпожа почти плавает по коже, неровными кругами обводит место, где живёт сердце. Огибает ключицы и кончиком ногтя обрисовывает такие видные сейчас ямочки, пока не доходит до шеи. Наматывает поводок на с виду хрупкий кулак и одним махом притягивает, усаживает к Себе на колени. Мои усталые, по-земному зелёные глаза оказались так опасно близко к Её неземному бело-чёрному взгляду. Он поглощает неон, колет ледяными иглами, замораживает тело и ни на миг не позволяет усомниться, что эта Анлу точно, бес его дери, настоящая. Он сдавливает горло сильнее ошейника, цепь от которого в этот миг по-прежнему в Её руке. Она держит его неподвижно, явно не планируя новых манипуляций. Похоже, сейчас я послушный мальчик. Только одна видимая вещь выдаёт Её божественную суть — веко третьего глаза подрагивает. Живое. У Госпожи Потребления оно всегда опущено, потому искусство Её и открыто даже для самых слабых. Она не принуждает выворачивать душу наизнанку. Госпожа поднимает руку с цепью. Я готовлюсь к тому, что сейчас Она за неё дёрнет, и вместе с тем мысленно умоляю этого не делать. Только мысленно, ведь сейчас я не в состоянии даже открыть рот. Но нет. Но нет. Сейчас Ей оказывается надобнее наоборот, оттолкнуть меня, надавив на грудную клетку. Воздух тонкой струйкой проникает в лёгкие. Я вдыхаю его медленно, стараясь не потревожить Госпожу, ведь ладонь Её так и остаётся на месте. Она начинает рисовать круги около сердца. Вновь. Эмоция на лице Госпожи мне не понятна. В ней видится нежность, но нежность опасная, настораживающая. Точно не та, с которой на меня смотрела мать. Взор медленно проясняется, и я замечаю, что вместо леденца в руке Госпожи сверкает иголка. Она пронзает мою кожу, ведя за собою нить, цвет которой скрыт в неоне. Шов за швом. Теперь мне открылось значение Её взгляда. Это был взгляд творца. А я — Её полотно. Первый укол был едва ощутим. Но с каждым новым боль приумножается, и вот уже на третьем грудь саднит так, словно игла — не игла, а ядовитое жало, и Госпожа задевает им само сердце. Касания пальцев Анлу сделали кожу бумажной, иголка проходит сквозь неё удивительно легко, но каждый укол ощущается ударом крапивы по внутренним органам… Сука. Я готов разорвать рот в крике, но помимо третьего глаза Она будто также владеет невидимой третьей рукой, и сейчас та изо всех сил сжимает глотку, не позволяя словам покидать мой рот. (Раз, два, три, четыре, пять, шесть… Семь… Семь…) И тем не менее, боль, похоже, совершенно незрима: мое лицо превратилось в гипсовую маску, а швы не обрамлены ни единой каплей крови. Будто я и правда обессоченное полотно, огрызок льна, а не живое мясо. Однако я вижу, что Госпожа осведомлена о моих страданиях. В Её глазах ни капли жалости, ровно как и садистского удовольствия. Она смотрит равнодушно, так, словно всё происходит чинно и верно, так, как должно быть. (…Двадцать шесть, двадцать семь, двад-дцать вось… Восемь?.. Двадцать девять…) Анлу отрывает ладонь от моей поясницы. Почти невесомо проводит костяшками вдоль скулы… Это знак, что мне нужно потерпеть. Не слишком фамильярный, но достаточно заботливый как для строгой и отрешённой Госпожи. Пальцы стирают невидимые слёзы с моих щек, а я готов расцеловать каждый сердцеподобный камень на Её перстнях, чтобы Госпожа прекратила. Но эта блядь холодна и беспощадна. (…Тридцать один, тридцать два, тридцать… тридцать… Ох, сука…) Я считал каждый вышитый Ею стежок, чтобы отрезвиться, пока череда импульсов не слилась в липкую, сиренево-багровую, перманентную боль. Как будто Госпожа голыми руками содрала кожу с груди, раздвинула рёбра, кропотливо отделила каждое волокно мышц от костей, а сейчас впивается ногтями в сердце и медленно тянет в попытках вырвать. Да… Да, так оно и выглядит. Перед глазами миражом стоит картина, как блёстки на Её ногтях измараны в крови, как горячие струи стекают с плоской лотосной груди и локтя расплавленной помадой, капают на глянец юбки, а тот их поглощает, будто озеро, будто гуашь растворяется в воде… Визуализировать боль в виде синкретической пошлятины — только это помогает мне не ебануться. (…Свершилось?..) Иголка прекращает терзать кожу. Госпожа зубами разрывает нить. И тело наконец оттаивает, высвобождается из незримой клетки. Я запрокидываю голову назад так резко, как только позволяет цепь. С губ срывается протяжный горловой стон. Боль испаряется, словно её и не было. Желая убедиться, что это был не сон, я прикасаюсь к разгорячённой коже на груди и правда ощущаю под пальцами швы. Абсолютно реальные. Контуром из мелких стежков на мне вышито сердце — настоящее, живое, анатомически точное людское сердце, окружённое семью лилиями. Госпожа замечает, что я намереваюсь вот-вот задать Ей мириады очевидных вопросов, и снова не позволяет мне этого сделать — тянет поводок на себя и вклеивается в мой рот поцелуем. Властным и долгим, но нисколько не грубым. Губы Госпожи на вкус как сладкая вата. Вишнёвая. Так долго Её божественная энергия драла меня, как кошка когтеточку, и теперь, похоже, лечит. Я чувствую, как она течёт по венам, как наполняет меня чем-то светлым, освобождающим, чем-то давным-давно утерянным. Чем-то, что точно когда-то было во мне, но о чём я забыл без остатка. Одна рука держит поводок, не даёт отстраниться ни на дюйм даже если б я пожелал. Другая ласково перебирает мои косматые волосы, и кольца Её раз за разом в них путаются. Пусть Госпожа и проявила милость, наш поцелуй протекает вовсе не на равных. Он скорее как извещение, что всё это время я был хорошим мальчиком и заслужил награду. Госпожа размыкает поцелуй. И как бы восхитителен он ни был, почему-то я не хочу ещё. Кажется, Она отдала мне всё, что имела. Я сыт. Её пальцы снова оглаживают сердце, касаются подушечками каждого шва, наслаждаясь собственным творением. Вдоволь налюбовавшись, Госпожа сбрасывает меня с колен. Цепь едва не ускользает из Её рук, а я опять приземляюсь на пол и отчего-то совершенно не чувствую его тверди, словно мрамор превратился в атласную перину. Наконец-то Она поднимается. Тянет за цепь и заставляет меня сделать то же самое. Её взгляд для меня больше не мучителен. Так и не произнеся ни слова, Госпожа направляется к выходу. И я иду за Ней. В коридоре погасли все вывески. Я не вижу ничего, только слышу. Слышу знакомую стружку фраз: главная клиентка возмущена, что ей пришлось ферментироваться в ожидании так долго, Хозяин возмущён не меньше, грохот музыки сдавленно доносится из зала и отражается в стенах. И всё это смазывается в невнятный шум, словно каждый инструмент в оркестре играет собственную мелодию, и вдобавок некоторые из них сломаны. Смазывается, смазывается, как краска под кистью маниакального художника, смазывается, пока не растворяется вовсе. И остаётся только тьма.I. Терновый венец блудника, или Acedia
7 февраля 2023 г., 02:43
Я знаю это место лучше, чем кто-либо другой. Мой дом точно был здесь неподалеку, хоть и дорогу к нему я давно позабыл. Но я почти уверен, что не раз в детстве высматривал это место из окна. Иначе не стало бы оно мне таким родным с первого же дня, как я туда попал. Оно словно с самого начала манило меня к себе, почти что визжало в ухо: «Здесь твоя судьба. Даже не пытайся от неё уйти». А я и не пытался. Почему-то это место казалось мне женщиной, а я обычно не люблю спорить с женщинами.
Я помню тот день. Смутно, но помню. Он хранится в голове нарезкой видеокадров, чередующихся с карандашным текстом, что вещает о пропущенных эпизодах. Правда, почему-то все кадры оттуда сохранились чёрно-белыми. Но, пожалуй, той истории это даже добавляет шарма.
Не люблю его вспоминать. Каждый раз при попытке его резюмировать непременно звучу как пиздострадалец. А я не умею пиздострадать так выдержанно и возвышенно, чтобы это было достойным Нового Бога. К тому же, этот день кажется мужчиной.
Город в огне. Улицы дышат холодом и кричат навзрыд — в их сонную, смиренную рутину ворвались силы Закона. Рок-н-ролл убит, его Дети убиты, и цена этого — пятна крови на асфальте и одуванчиковые синяки на телах невиновных: горькие поцелуи правосудия. Чёрный дым забил пеплом кратеры Луны, подарил ей комедоны. Тяжёлая мелодия из выстрелов, взрывов, ругани и плача. А ещё — бетонные развалины и кучи хлама, недавно бывшие чем-то гораздо бо́льшим, и огонь, огонь, языки пламени повсюду. Кому-то их рыжие вспышки до сих пор являются в кошмарах. Для меня они, увы или нет, навсегда будут бесцветны.
Наш дом оказался разрушен. Пришлось поселиться на улицах. Под мостом, точнее. Как и, наверное, почти все мои Братья и Сёстры, я не раз предпринимал попытки влиться в жизнь простых смертных, заняться чем угодно земным, житейским, прозаичным. Социализацией, какой-то там грязной работёнкой — пусть даже за еду вместо зелени. И каждое моё начинание проваливалось с треском. Мне говорили, что я либо слишком тихий, либо слишком громкий — не в плане речи, хотя это тоже — и всегда не тогда, когда надо. А ещё криворукий. И наглый. Я это всё считал, наоборот, своей суперсилой — если со мной что-то «не так», то я всё ещё хоть капельку Бог. Но люди мой взгляд не разделяли. Если меня и принимали на работу, то либо как лоха, которого легко развести и вышвырнуть, либо в качестве затычки, пока не найдут кого-нибудь помозговитее, с более умытой рожей, быстрее считающего, не ломающего кассовый аппарат и, чёрт возьми, не ночующего после смены под мостом. В обоих случаях пара недель — потолок. Но глупо было бы рассчитывать на другое. Таким меня слепила Анлу. Дети — украшения, не люди. На сцене, должно быть, моя корявость смотрелась бы очаровательно. Но для человеческих дел мы непригодны. Как какая-нибудь гитара, даже если отрастит руки и ноги, никогда не научится решать задачки по математике. Единственное, что я умел — это рок-н-ролл. Однако детишки больше не хотят танцевать буги-вуги.
Тьфу.
И вот, очередным моим пристанищем на ночь стало то самое место. Подкупила его тишина. Городской шум, сдавливающий виски, здесь превратился в шелест, сравнимый только с шипением дождя или, может, соседскими охами-ахами за стеной. Холодно, холодно до озноба, но небо на редкость чистое, пусть и луна скрылась где-то за этажами. Туман вместе с паром изо рта был пронизан синим, зелёным, пурпурным, малиновым, арабесковым мерцанием неоновых вывесок — да, моя память окрасила их в чёрно-белый, но они точно сияли пёстро. Их свет рябовато подрагивал в лужах.
Я остановился у полуржавой, едва различимой, непрактично низкой двери и опустился на асфальт, прижавшись к стене. Тогда — и по сей день — это место вдоль и поперёк было изрисовано цветастыми лозунгами и пошленькими фразочками, адресованными преимущественно Героду II. Народные крики в никуда. Конечно, на искусство в привычном понимании не тянет. К тому же, сделано это явно людьми. Детям до политики зачастую нет дела. По крайней мере, уже одержавшим признание. Вернее, дела быть не должно. Политика — занятие исключительно земное, да и, чего таить, достаточно низкое. Мы же должны работать с совершенно иными материями. Но я всегда находил в этих надписях особую, небрежную, в какой-то мере жестокую красоту. Мамочка говорила ведь, что искусство — это отражение человеческого бытия, его увековечивание, доказательство того, что все мы здесь и сейчас живём и существуем?.. Тогда для меня эти кривые тявканья на бетонных стенах — высшее из искусств. Пошёл нахрен классицизм.
Всё так же тихо. Я достал сигарету и, не без усердий, но таки поджёг её, вопреки ветру, норовящему погасить огонёк. С каждым годом мои руки всё больше напоминают мамины: та же не слишком здоровая, наливающаяся ирисовой синевой на холоде бледность — плохо с витаминами; те же длинные, костлявые пальцы, что даже на вид прям-таки созданы, чтобы держать в них кисть, изнурять писанием или играть ими на гитаре; и такие же созвездия сигаретных ожогов — порой мне кажется, некоторые даже располагаются в тех же местах, что и у мамы. Я и не помню, как и почему начал курить. Наверное, мои лёгкие с детства были готовы к дыму, раз вбирали в себя столько материнского табачно-мятного запаха. Наверное, курение — моя судьба. А я никогда не противлюсь судьбе. Потому что судьба — тоже женщина.
Здесь первый эпизод обрывается. Неизвестно как, но каким-то образом меня занесло внутрь. Зачем и почему — я уже никогда не вспомню. Кажется, я просто увязался вслед за несколькими девчонками, которые прошли тогда на «особых» условиях. Ибо иначе таким юным ободранцам, как я тогда, в стрипушник не попасть.
Да, точно. Меня впустили потому, что я притворился, словно пришёл вместе с той компашкой. На их присутствие я и не обратил бы внимание, если бы благодаря ним вечно запертая дверь впервые на моих глазах не отворилась. Не помню, каким местом я тогда думал и какую цель преследовал. Может, согреться, а может, так сильно чем-то интересовало, притягивало меня это место. В конце концов, оно было последним, что, пусть и косвенно, но осталось от моего детства — сомневаюсь, что в то время я об этом думал, но, видимо, в глубине души, незаметно для самого себя осознавал. Кажется, припоминаю, как охранник спросил меня нечто вроде: «Ты за тем же, что и они?», и я вбросил утвердительный ответ в надежде, что повезёт. Повезло.
Тогда я ещё не знал, что это стрип-клуб. До того момента это место просто было, просто стояло неподалёку от дома и чем-то да жило, просто существовало и было чем-то мне неизвестным, но таким неотъемлемым. Как родинка на спине — я её не замечаю бо́льшую часть времени, но точно знаю, что она есть, что она со мной всегда и никуда не исчезнет.
Вспышки неона, искусственный туман, простецкий бит, запах дешёвого пойла вперемешку с такими же духами, табаком и потом, неслышные разговоры, а в центре действа — изгибающиеся тела, с максимумом разврата в движениях и минимумом одежды… Это сейчас я уверен, что всё было так. А если взять само то воспоминание и очистить от домыслов, то в памяти не осталось ничего, кроме ощущения. Какое-то… неописуемое. Оно отдаёт зябкостью в кончиках пальцев, мелькает перед глазами расплывчатыми овалами на тёмно-сером фоне и тает вкусом ликёра на языке. Никогда больше оно ко мне не возвращалось, но тогда оно открыло мне глаза. Какой-то крошечный, с черничку размером, давно утерянный кусочек вернулся ко мне.
Я понимал одно — моё место здесь.
Чей-то хлопок по спине вернул на землю. «Эй, ещё насмотришься», — прохрипел кто-то и, опережая все мои неловкие вопросы, указал на некую дверь. Мне, как неофициальному члену той компании бабёнок, следовало идти туда.
Вот и конец второго эпизода. Очутился я за дверью, что, как оказалось, вела в кабинет администратора. Администратора, владельца, и отдел кадров заодно — всем занимается один-единственный человек. Имя его вылетело из головы сразу же после того, как он представился. А смысла переспрашивать не было и нет — здесь все зовут его просто Хозяин. Больше его имени я никогда не слышал. Собственно, в тот момент Хозяин как раз кропотливо, даже слегка излишне, выполнял одну из своих обязанностей — просматривал новых девчат на работу.
Девушки по очереди выходили к центру, — единственному мало-мальски свободному участку кабинета, — и без лишних прелюдий демонстрировали всё, на что способны. Раз за разом для них включали одну и ту же гитарную музычку, от которой после круга так четвёртого скрипеть зубы начали не только у меня. Кандидатов — вернее даже кандидаток — было немало: точно около десяти. Некоторые из девочек танцевали столь уверенно, словно были для этого рождены, и абсолютно, почти что комично нерасполагающая к этому обстановка им не была помехой. Кто-то хоть и двигался безупречно, было заметно, что движение её заучены и бездушны — на таких Хозяин реагировал более вяло, хотя и некоторым из них бросал неоднозначное «зайди ко мне чуть позже». Не Дети, что сказать. Кто-то ожидаемо не справлялся ни по каким параметрам, а одна, даже не дождавшись своей очереди, покинула помещение едва ли не в слезах. Мы с остальными же теснились в углу, как сардины в банке, и ждали своего часа.
Наконец, последняя девчонка покинула кабинет, и я уж собрался за ней. Мысль о том, чтобы просто незаметно уйти раньше, пока Хозяин отвлечён танцами, почему-то ни разу не посетила мою башку. За это время я твёрдо убедился, что делать мне здесь нехрен, и успел придумать пару вариантов отмазок насчёт своего присутствия в общем. Разрывался между «Я не знал, что у вас берут только девушек» и «Я кореш последней девчонки и всего лишь пришёл её поддержать, потому уже ухожу» — сейчас понимаю, что обе были одинаково нелепы. Но применять их всё равно не пришлось. Хозяина, кажется, не смутил ни мой пол, ни возраст, ни совершенно непрезентабельный в сравнении с остальными вид.
— Ну, а теперь Ваш черёд, молодой человек. — Он деловито сложил руки на столе и не сводил с меня взгляда, в котором отражался отнюдь не исключительно рабочий интерес. Я выдохнул последний клубок дыма, потушил сигарету об язык и смял в руке:
— Разве я вам подхожу?
— Я не смогу сказать, пока не увижу Вас в деле, юноша.
К такому я не был готов. Все возможные отмазки улетучились. Взгляд мой стыдливо упёрся в ноги.
— Ну же, чего ты так боишься? — Хозяин весьма быстро перешёл на «ты». В его голосе звучали нотки нетерпения, но, на удивление, без капли злости.
Он поднялся из-за стола и приблизился ко мне. Окинул двусмысленным взглядом с ног до головы. Взял меня за оба плеча и повёл за собой, после чего вальяжно раскинулся на диване. Заиграла мелодия — внезапно, совсем иная. Протяжная, неторопливая, ритмичная, гипнотизирующая и дающая понять, что у меня нет выбора.
— Давай, станцуй для меня, малыш… — Мужик средних лет, дорого разодетый, но однозначно далёкий от аристократии, смотрел на меня, едва достигшего шестнадцатилетия (я и не уверен, достигшего ли вообще), в загаженных рваных джинсах и потёртой косухе, не как на будущего танцора в баре — как на музу. Подобное внимание Хозяина ко мне сразу навело на мысли — чуял я, с теми девочками он не стал бы так нянчиться. Но… Раз он настаивает, то будь что будет. Судьбе противиться не стоит.
Двигаться тогда я совершенно не умел, не имел понятия, каково это — быть сексуальным, как играть, дразнить и соблазнять. Всё, что было в моих силах, так это повторять какие-то движения девчонок, что худо-бедно отложились в памяти. О лице, страсти и завлечении я даже не думал — лишь бы не зацепится ни за что вокруг, не разбить и самому не упасть. Бабла на компенсацию ущерба у меня тогда точно не было, и неизвестно, каким образом пришлось бы отрабатывать.
Раздеваться я тоже не спешил — нет, вовсе не боялся, скорее, не понимал, как и в какой момент это стоит делать. Единственным, что я попытался с себя снять, была моя кожаная куртка (один плюс — она была и так накинута на голое тело, потому совсем уж смехотворно-целомудренно я не выглядел) — помню, как швырнул её Хозяину в лицо и как звучно её алюминиевый замок ударился об его нос. На большее я не решился.
Знал ли я тогда, что в стриптизе с клиентами нужно заигрывать — не уверен. Точно помню, что на протяжении всего времени к Хозяину приближаться боялся. Но, тем не менее, также помню, что танец завершил на коленях, прям между его ног. Я стоял и смотрел, словно питомец, ожидающий лакомство в награду за выученный трюк, только в моём случае лакомством было бы как можно более скорое позволение уйти. Выражение лица Хозяина рассмотреть в полумраке было невозможно. Он задал мне вопрос, тон которого я совсем тогда не понял:
— Как тебя зовут?
— У меня нет имени. — Я ответил честно. У Детей Анлу нет имён, данных матерью — они должны отыскать его сами. До моего тогдашнего возраста все своё уже давным-давно нашли. То, что я до сих пор безымянен, сразу же давало понять, что я Сын Рок-н-Ролла. После такого я ожидал от Хозяина как минимум презрения. Однако ничего подобного не последовало, хоть я и ощутил, как что-то в Хозяине тогда изменилось. Наверное, чем-то его это даже привлекло. Сейчас я знаю, что, по правде говоря, у Хозяина давно наблюдается своеобразная любовь к торчкам, маргиналам, педерастам, фрикам, падшим и прочему раку общества. Гурманская, я б сказал. Какими конченными они ни оказывались, он всегда додумывался находить им применение. Старый извращенец.
Он продолжал смотреть свысока на меня, испытывающего лишь лёгкое смятение, и я совершенно не видел в этом смысла. Я прекрасно понимал, что не годен, так что собирался молча подняться и уйти. Но Хозяин легко считал это на моём лице. Потому взял за подбородок и поспешил переубедить:
— …Мальчик мой, ты — роза. Полусгнившая, полуиссохшая, потоптанная, нераспустившаяся и извалянная в дерьме, но всё ещё роза. И главное в тебе — шипы. Показывай их чаще. Твои глаза печальны и потеряны, но я вижу, я знаю, что ты способен на это. А уж поверь, любителей роз — даже таких, как ты — здесь полно.
Хозяин подобрал со стола рваные, сплошь усеянные стрелками чулки, которые оставила после себя одна из девочек.
— Примерь-ка это, — приказал мне он. Приказал, на самом деле, слишком сильное слово — Хозяин тогда совсем не был строг. Но я воспринял это как приказ.
Обнажиться перед взрослым мужчиной мне было ничуть не сложно. Ровно как и надеть женское. Бесстыдство — моё призвание. Взгляд Хозяина в тот момент, помню, был почему-то куда более оценочный и «рабочий», чем до этого. Я понимал, что моё грубое мужское белье никак не смотрелось с изящными, пусть и потрёпанными-поёбанными чулками, потому поднёс к нему руки в немом вопросе, нужно ли его снять. Хозяин ответил кивком.
Он осмотрел меня с лицом творца, любующегося своим магнум опусом. Стоит сказать, его внимание мне не льстило, но и отвращения не вызывало. Почему-то я воспринимал это как… должное, что ли. Таки осталось что-то от моей блядской рок-н-ролльной сущности.
Дряхлые руки, унизанные золотыми перстнями и цепями, заставили присесть к Хозяину на колени. На моё тогда ещё хилое и юное тело он смотрел с обожанием и похотью. Грубые, покрытые шелухой пальцы влипли в талию, поглаживали лопатки. Я прекрасно понимал, к чему всё идёт. И не противился.
— Падший ангелок… От тебя не отвести глаз, и это главное. А вертеть задницей ты ещё научишься. Отныне здесь тебя будут звать Адиэль. Красивое имя, звучит порочно и в то же время благородно — прямо как ты. Как бы там ни было, ты ведь Сын Анлу, пусть и конкретно твоя мать была поганой дрянью.
— «Адиэль» означает «украшение Бога». — Не припоминаю даже, с какой целью это вбросил. Впрочем, тогда я в целом мало понимал, зачем вообще всё это делаю.
— Что ж, для кого-то стриптиз — это Бог, причем единственный и порой крайне жестокий. Здесь у нас много тех, кто зависим от него, как от сраного ангела-хранителя. И ты будешь маленьким грязным украшением для нашего клуба. — Хозяин убрал с моего лица спутанные пряди, заслонявшие взор. — А еще я — Бог всех этих дрянных шлюшек. И мне очень хотелось бы поиметь в свою коллекцию такое хрупкое и на редкость неподдельное украшение…
Так я, собственно, и попал сюда. Для большинства людей девственность стоит как целая жизнь. Для меня же её цена составила ровно одну вещь — работу. Не я первый и не я последний переспал с Хозяином, чтобы здесь очутиться, но ко мне он отчего-то всегда питал особые чувства. Я знаю, что ребята до сих пор между собой зовут меня любимой шлюхой Хозяина. Немного зря, ибо трахался я с ним нечасто. Да и каждый раз повод был прозаичен: выпросить прибавку к зарплате, взять выходной, отработать штраф за то, что по неопытности во время привата каблуком травмировал клиенту яйца… Да, поводов вышвырнуть меня к херам собачьим поначалу было немало. Однако Хозяин раз за разом прощал мне всё. Моих коллег это несказанно злило.
Ненавидели меня здесь и за то, что, владея едва ль не бесконечной благосклонностью Хозяина, танцевать я долгое время толком не умел. Я сам прекрасно это осознавал. Но на все жалобы Хозяин отвечал, что, мол, ничьи ножки на Земле не смотрятся в кружевном белье так, как мои. Он всегда видел во мне что-то, чего не видели коллеги. Чего не видел даже я сам. И, стоит сказать, Хозяин не был неправ, ведь ценители моих стеснительных движений и потерянных, как у забитого лоха, глаз действительно нашлись, причем гораздо быстрее, чем я ожидал. Но главным для меня было то, что я смотрел в зеркало на себя, чьё анемично бледное, угловато-ребристое тело сплошь обтянуто латексом, кожей и бабским бельём, чьи нестриженные волосы (которым, увы, хватило сил дорасти только до плеч) по-бунтарски растрёпаны, а лицо неопрятно вымазано косметикой и рисовой пудрой — я смотрел, и видел себя, настолько настоящего себя, насколько для меня это возможно. Та ли это роль, к которой меня готовили с детства? Сомневаюсь. Но ощущается она как нечто довольно близкое к ней.
Из всех немногих танцоров-парней здесь я до сих пор единственный, кто не выступает в образе гипермаскулинного полицейского либо ковбоя. С самого начала я делю одежду с девчонками. Хозяин хочет видеть меня только таким. Не девочкой, нет. Просто недомальчиком. Недобогом. Недочеловеком. До сих пор не могу понять, было ли это его больным фетишем или он считал, что подобное амплуа мне наиболее к лицу — а возможно, и то, и другое. Но если второе, то он, чёрт возьми, не прогадал. В моей фан-базе даже имеется особо верная поклонница — старуха в кроличьей шубе, которая посещает наш стрип-клуб уже, наверное, на протяжении лет так семи. Она всегда заказывает у меня приват, называет своей девочкой и каждый раз обещает, что выкупит, как только её муж уйдет в мир иной. В тихом омуте — это точно о ней. Хоть и по роже понятно, что посещение стрип-клубов ей не чуждо, но вряд ли кто догадается, что такой мадам, как она, запал в душу именно такой замухрёныш, как я.
Быть чьей-то игрушкой для меня не унизительно. Люди сходят с ума от вида девчачьей вульгарности на мужском теле и от того, как же чертовски я в этом хорош. Ещё нигде я не был настолько своим. Как бы ни пытались люди побороть это в себе и других, они любят чистокровных блядей. Они жаждут похабства и грязи. Это заложено в природе. Да, стрип-клубы созданы людьми, и в них, по идее, нет и малейшей частички того давно погубленного аутентичного рок-н-ролла — они лишь его жалкий суррогат. Но для меня это единственный выход. Единственный вариант пригодиться хоть где-то.
Наш клуб носит название «Чистилище». Мой единственный дом. Дорога туда со всех сторон усеяна горелыми буграми заброшенных зданий. Они будто существуют здесь исключительно для того, чтобы из раза в раз напоминать мне, кто я. Мир всё еще не до конца оправился ото дня, когда умер рок-н-ролл. Может, не оправится никогда. Но в «Чистилище» словно ещё осталась его щепотка. Пусть и находится она во власти людей, но главное для меня то, что она здесь есть и я её чувствую. Именно она раз за разом зовёт меня туда снова.