***
Щёлк! Золотой кубок в моих руках блестит под резкими вспышками, как священный посох, а вместе с ним и Венец. Пока ещё бутафорский, но на глянце неотличимый от настоящего. Газеты с журналами требуют фотки победителя при всём параде заранее, чтобы налепить на обложку свежего тиража как можно скорее. Выдать их потом за снятые уже после коронации — плёвое дело. В конце концов, для Сына Искусства картинка должна быть первее всего. Руки волшебников-гримёров прочесали мои волосы, собрав на затылке парочку прядей у висков и скрепив вместе золотой невидимкой. Они же добавили позолоты в уголках глаз поверх привычного слоя чернильной подводки. Осыпали каплями жемчуга: тот, что помельче — налепили на щёки, имитируя слёзы; крупнее — повесили на уши тяжелыми серьгами. Небесные светила густо вышиты на полупрозрачной ткани чёрной блузки, сквозь которую каждый желающий сможет откусить глазами любой аппетитный кусочек тела. — Подбородок выше! И шевелюру ему с плеч уберите. Пальцы в кадр! Мы зачем со вчерашнего вечера подбирали эти сраные кольца, что подойдут как можно идеальнее к маникюру, а? — И в которых он со своими лакированными ноготочками не будет выглядеть совсем уж как сопля заднеприводная, — недовольно фыркает Далида, мой менеджер, рядом. Стоит быть им благодарным, что ради меня они устраивают такие пиздопляски. Они сделали всё, чтобы моя обёртка сегодня сияла ослепительнее короны царя. Моя же задача — сиять изнутри. Хотя бы для видимости. Не уверен, что выполняю её сегодня на все сто. Щёлк! Пальцы необъяснимо трясутся, будто перед камерой стою впервые, а не в хрен-его-знает-сколько-сотый раз, после которого, по идее, от вспышек должен уже срабатывать рвотный рефлекс. Я то поглядываю на кубок в руках с кокетливым самодовольством, то с той же эмоцией стреляю глазами на камеру. Безликий фотограф фиксирует это на минималистичном журнальном фоне в виде чёрного полотна с позолоченным диском-нимбом. Камера долго суетилась в поисках ракурса, при котором он будет ровно за моей головой. Но всё равно после каждого кадра чьи-то руки продолжают лапать, хватать меня за подбородок и заставляют голову принять идеальное положение, измеряя вплоть до сантиметров. То руки самого фотографа, то любого находящегося рядом ассистента, то Далиды. Она это делает особенно строго. Её касания властной училки я узнаю даже сквозь пьяные трипы, когда она за шкирку утаскивает меня от глаз папарацци. Нихрена не могу сделать как следует сам. Если бы не те, кто усердно лепят мой образ из говна и палок, я был бы не просто пустым местом — хуже. Бесхребетным идиотом, не способным без других и словечка произнести в камеру без дрожи и заикания. Щёлк! — Хватить слепить всем зенки своими белыми клыками, Мариан. Ты не на школьную виньетку позируешь. Добавь страсти, не стой бревном. — Я только слышу её низкий голос и чувствую со стороны запах её сигарет — выдержанный, дорогой. Но отвратительно и бескомпромиссно горький. Послушавшись Далиду, приоткрываю губы, делая взгляд томнее, и пальцем чувственно обвожу линию бриллиантового глаза на самой верхушке кубка. Щёлк! Кончиком языка медленно глажу ряд зубов, пронзая объектив излюбленным всеми взглядом, сияющим обаятельной чертинкой. Постоянно поправляют освещение — видимо, пытаются нащупать, как выкрутить сияние золота в кадре на максимум. Студийный свет сырой, холодный и неприятный на коже. Такой же кусающий и необъяснимо тревожный, как фонарь на ночной обочине. Там, где ни звука, ни души. Только мёртвая трава, асфальтная дорога в никуда и совсем-совсем пустое небо. Щёлк! — Шлюху из себя не строй. Ещё начни в кадре стонать фальцетом, совсем как баба будешь. Покажи свои яйца хоть немного, а. Мне тебя учить, что ли, Мариан? Опускаю ресницы — то ли для кадра, то ли уже просто не выдерживаю тяжесть кучи слоёв туши на них — и длинным языком веду вдоль статуэтки. От поддона к миниатюрным ладоням из золота и до самого сияющего глаза. Щёлк! — Ещё! — слышу голос Далиды, пока пальцы ассистентов лапают мои волосы, и повторяю движение медленнее. Чтобы улыбку держать было проще, представляю просто, что уголки рта натянули и закрепили на щеках невидимыми булавками. Щёлк! — Оно? — недовольно заглядывает она в объектив, тихо переговариваясь с фотографом. — Из всех, что были пока, эти ещё более-менее… — Он держится сосредоточенным, улыбчивым, хоть и видно, как действуют ему на нервы многочисленные возмущения Далиды. — Глянете потом, не кипишуйте. — Хвала Анлу. — Цокнув языком с усталым вздохом, постукивает каблуком. — Уже полтора часа одного-единственного убогого кадра добиться не можем. Я собираю языком каждое пятнышко на кубке, пытаюсь делать это не ударяясь в слащавость. Адиэль в моей нынешней роли, думаю, смотрелся бы шикарно. Наверное, потому что не стал бы ей подыгрывать. И свою сексуальность бы не продавал, а брызгал ею в глаза, как перцовым баллончиком. Ну и кто из нас бóльшая шлюха?.. Щёлк! Роль… Щёлк! Со мной здесь общаться никто не обязан. Съёмочной команде нужен только мой образ, и моя работа — просто организовать для них встречу с ним. Но менеджер из меня сейчас такой же незадачливый, как и актёр. Щёлк! Когда уже хоть кто-то здесь заметит меня?.. Щёлк! Когда этот ублюдский спектакль закончится?.. Щёлк! Скажите «Антракт!». Пожалуйста. Щёлк! Антракт, антракт, антракт… Щёлк! Пальцы уже онемели. Язык — почти. Пока он ещё слушается, продолжаю водить им по линиям статуэтки. Я в этом кино главный актёр, потому представляю, что в плёнке просто заела кнопка «Повтор». Щёлк! Слеза начинает катиться по онемевшей щеке, размывая тушь. Те булавки в скулах колют до невыносимой боли, но улыбку с лица не отпускают. Хочется кричать… но фильм, в котором я сейчас снимаюсь, немой. Щёлк! Марс?.. Щёлк! Ма-а-арс?.. Щёлк! Марс, сука, где же ты?.. Щёлк!.. Всё. Череда вспышек прерывается. Конец. Больше нет сил. Быстро передав кубок в руки Далиде, я бегу в уборную. Свет тут такой же неуютный, невыносимо яркий белый среди однотонной белоснежной плитки и таких же умывальников. Будто где-то в Загробье. Под его грубыми лучами моё позеленевшее лицо и вовсе кажется почти обескровленным. Не спасает даже слой бронзовой пудры, которым Далида всегда приказывает гримёрам мазать моё лицо как можно гуще. Говорит, с ней я напоминаю сладенький леденец из молочного шоколада с корицей, который каждая девчонка в стране моментально захочет облизать. Вернее, не говорит, а сухо цитирует моих стилистов. Любые речи, касаемые всяких тонкостей искусства, она всегда на дух не переносила. Но от тех, чьи решения приносят нам деньги, готова их потерпеть, хоть и не без пренебрежения. Такой подход наверняка и помог ей добиться успехов. Если поддаваться очарованию искусства, легко можно замылить себе глаз. Но взгляд Далиды на него всегда был настолько сух и практичен, насколько только может быть у человека, перманентно им окружённого. Ведь её работа — продавать искусство, отнюдь не творить. В любом случае, сейчас я выгляжу настолько херово, что даже Адиэль не захотел бы меня трахнуть. — Мариан, что за беспредел?! — вот она и врывается. Без стука и всяких церемоний, ибо имеет право. — Заебался я. — Хрипло вздохнув, упираюсь ладонями в край раковины и даже не смотрю на Далиду за моей спиной. — Ха, посмотрите на него, заебался он. Уже даже личиком тяжело стало светить? — Слышу за спиной её приближающиеся шаги. И блондинистую прилизанную макушку в зеркале тоже вижу — вместе с острыми плечами строгого серовато-голубого пиджака, — но упорно стараюсь игнорировать. Только её причитаний сейчас не хватало. Но от них никогда не сбежать. Пора бы мне уже с этим смириться спустя столько лет. — Как ты дальше собираешься держаться, а, победитель? Думал, после Венца можно сразу на кушеточке разлечься да розовый виноград жевать? Совсем уже от рук отбился. — Прекрати… — смято и тихо протягиваю, морщась от головной боли. А голос Далиды, чёрт возьми, всегда порол меня грубее любого кнута надзирателя Претории. — Мне просто нужно пару минут. — Снова свои таблетки принять забыл, балбес? — Где-то за спиной она выдыхает дым сигареты. Его запах сейчас действует как чадный газ. — Это только без них ты всегда становишься таким жалким тюфяком. — Да не забыл я ничего, успокойся. Дай просто побыть в тишине хоть на минутку… — Идиот, ты звезда. Крупнейшая чёртова звезда государства теперь. Тебе тишина противопоказана. Я уже не нахожу ни сил, ни слов, чтобы ответить. — Ты в последнюю неделю совсем уже хватку стал терять. Решил, раз победа в кармане, можно расслабиться и наплевать на всё с высокой колокольни. Но я это терпеть не буду, слышал? Ещё один такой концерт на ровном месте — назначу тебе по шесть интервью на каждый день. Строго-строго по графику, чтобы привыкал заново пахать. Я не собираюсь быть тебе мамочкой на каждом шагу. — Я… — Прикладываю к пульсирующему виску запястье, впитавшее холод раковины. — Я просто немного устал… Совсем немного… — Не оправдывайся. Это только начало, Мариан, ты понимаешь хоть? Ты сам решил на эти высоты замахнуться. И не забывай, благодаря кому оказался здесь. А теперь что, решил, что откусил слишком много, и давиться стал? Прекращай этот детский сад. Не забывай, что при неудаче ни в один из своих старых говнюшников уже не вернёшься. Лукавый Нью-Йорк наконец-то смели, как и положено, а Дом Глэма существует уже только формально. — Далида оказывается слишком близко к моему уху. Теперь не только слышу, но и вижу, как в зеркале профиль её губ строго отчеканивает каждое слово, и от этого ещё паршивее. — Так что будешь и дальше давать слабину на каждом шагу — быстро окажешься там, где все твои вонючие Собратья. Я никогда не позволял себе осуждать Далиду. В своём деле она железный профи и репутацию эту нарабатывала многие годы. Каждая старлетка за шанс поработать с ней отсосала бы стоя. А мне она вообще любезно предложила скидку: переспать пришлось только раз. И ещё разок, когда сказал, что собираюсь добиться на Играх победы. Да, для Далиды организовать это — пустяк, но, конечно же, каждому из своих подопечных она подобную хотелку удовлетворять просто так не станет. Без неё я и правда не достиг бы и сотой доли того, что имею. И даже сейчас я хорошо это понимаю. Слишком хорошо. Но и послушаться Далилу сейчас, увы, не могу. Чисто физически. Слишком уж рвёт пульсирующая головная боль. — В общем, ты меня услышал. Пей срочно свой прозак и возвращайся. Не тормози процесс. — Я же сказал, нгх, что сегодня уже пил… — полушепотом отвечаю я, прикрыв глаза и стараясь вжать холодное запястье в кипящую кожу как можно крепче. — Приму больше назначенной дозы — случится та ещё херня… Ты же знаешь, видела сто раз уже, как меня корёжило. — Меня это не волнует. Такой дохлый ты никому здесь не сдался. И без того сегодня косячишь так, что любая мелочь затягивается на часы. — Сказал же, никаких сраных таблеток я пить не буду! Даже не уговаривай. — Идиот. — Она гневно вздыхает, явно где-то за моей спиной закатывая глаза до самого затылка. — В общем, мне до лампочки, как ты этого добьёшься, но чтобы через пять минут был таким же свежим, как в преддверии нового сезона Игр, понял? Наконец-то я один. Далида уходит, громко стуча каблуками. Снова я здесь не в своей тарелке, не в тех стенах, не в своей шкуре, дышу не тем воздухом. Всё кажется настолько «не тем», что если я не получу в ближайшие полчаса дозу объятий Марселя — поеду крышей уже бесповоротно. Он легко убьёт мою тревогу, мой бог войны. Он единственный, кто всегда «тот». Но раньше начну — раньше закончу, потому задерживаться в уборной мне не сдалось. Из всех уголков тут воздух в ней наименее муторный, но только по здешним меркам. Наспех стерев пятно туши на щеке, набираю в ладони холодную воду и отпиваю, после чего, освежив горячие виски мокрым касанием, бегу обратно. Едва успеваю показаться из-за дверей коридора, как несколько пар рук моментально лезут ко мне. Грубой торопливой хваткой сжимая челюсть, тут же начинают тереть по коже напудренными кистями, ватными дисками, тыкать в глаза угольным карандашом, брызгать лаком и прочей ерундой, оседающей в горле горечью до жесткого першения, и тянуть за волосы, распутывая густыми зубчиками расчёски. Из-за их усердия я чувствую себя совсем уж безнадёжным трупом, который надо хоть как-то прихорошить перед погребальной церемонией. Только этот минутный ураган проходит, как начинается новый. Далида, придерживая меня за затылок, сразу тычет мне в лицо стаканом воды: — Пей и приходи в себя. Живо. В последний момент осторожно отмахиваюсь: — Не надо… Я уже взбодрился. Слишком хорошо я знаю Далиду. Почти уверен, она снова туда что-то подмешала. Когда после первого раунда Игр и тошной нервотрёпки от Адиэля я был убит в ноль, а надо было ещё и переться на интервью в шумном ресторане, я заметил, как она втихаря посыпала мой капрезе. Учитывая, что до этого я по дурости и так глотнул лишнюю капсулу прозака, эффект был убийственным. Далида тогда как могла отрицала это, спихнув вину на меня. Выставила меня неблагодарным пиздаболом, грязно оправдывающим свои косяки. — Пей, кому сказала! Как дитя мелкое, ей-богу. — Но Далида хватает меня за волосы на затылке строже и, пользуясь моей вялостью, сама заливает холодную воду в рот. Я давлюсь, но, не успев сориентироваться вовремя, всё-таки проглатываю и чувствую, как нёбо сушит привкус пресного порошка. Очень крепкий привкус. Где-то капсулы три. Так и знал. Она промакивает мне салфеткой губы, стараясь не смазать прозрачную помаду, комкает и бросает в ведро. — Поторопись, лимузин ждёт. Повезло тебе, самый последний снимок довёл фотографа до экстаза. — Далида закатывает глаза и, делая черты немолодого лица ещё более рублеными, кривит уголки рта в стремлении пренебрежительно спародировать речь фотографа: — «Невероятная фактура! Сплетение божественно-прекрасного и обольстительно-демонического, безупречные черты с лучезарной улыбкой и драматичный надрыв в глазах! И мрачная слеза, как кульминация дикого голода к славе и почти животного упоения победой!». Тьфу. — Куда… Лимузин? Куда едем-то? — Память отшибло вкрай? Венец тебе вручать будут. — Она наспех выпутывает фальшивый Венец из моих волос, раздражаясь каждый раз, когда не получается сделать это достаточно аккуратно. — Молодец, с фотосессией из-за тебя провозились так, что ни на одно несчастное интервью уже не успеем. Придётся всем газетам, кому обещали, передать, чтобы сочинили все твои ответы сами. — На церемонию едем? Прямо сейчас?.. — смотрю на неё полумёртво из-под приопущенных ресниц. — Я же ещё не успел увидеться с Марселем… — Обойдёшься. После церемонии уже пьянствовать по своим притонам отправитесь. Меня хватают под руку и безвольно ведут к выходу… А я хочу, чтобы под моими каблуками земля разверзлась и поглотила навсегда. Потому что без Марса я не выдержу на сцене и минуты. Задохнусь, не продержусь на ногах, не вынесу величия мраморных стен и зловещий вой толпы. Тревога сдавливает горло сильнее, чем мог бы ошейник, спрятанный в моём левом кармане. Теперь уже ничто не сможет меня спасти. Только разве что омытый кровью Мессии дух нашей мамы, хранящийся в лепестках белой розы слева, рядом с нашим талисманом.***
Снова Арена. Сегодня она выглядит ещё величественнее, чем обычно; хотя если не увидишь собственными глазами, будет казаться, что круче просто быть не может. В зале словно не просто вся столица — каждая душа в стране находится в этот день здесь. Первая часть церемонии будет происходить в несколько ином секторе. Здесь нет ни Вечности, ни пятен крови на мраморе — уверен, их без труда прикроют каким-нибудь узорчатым ковролином. Уже на втором этапе, на главной сцене, где за последние месяцы я провёл времени словно больше, чем в доме родном, меня будет ждать и поцелуй, и сама царская семья, и поочерёдное целование рук каждому из них. А тут пока только ступеньки и колонны тонут в десятках-десятках огромных ваз из чистого золота, забитых самыми пышными кроваво-красными розами из каждого уголка страны. Любимая забава человеческих детишек — весь год своими ручками ростить в горшке розочку, чтобы к новому сезону Игр прислать в столицу и увидеть её среди миллионов таких же. Интересно, как много из них распознают здесь ту свою, над которой кропотливо пыхтели столько месяцев? Земные родители ведь узнают своего ребёнка из миллиардов. Даже если ему от силы пару недель от роду, когда все мы ещё на одно лицо. Может, так работает с каждым нашим творением?.. Хоть и царской семьи тут нет, зато в первых рядах на самых почётных местах, сияющих вишнёво-алым велюром и золотыми вензелями, сидит вся государственная элита Богов. Владельцы каждого из Домов Академизма, непосредственно сама директриса Академии, победители прошлых лет, а также пусть и ни разу даже не участвовавшие, но успевшие нагреть себе выгодное место классицисты — например, верховный каратель неугодных, надзиратель Претории, господин Аврелий. Единственный, чьё имя здесь мне известно: слишком уж часто оно в последние недели звучит с экранов во время репортажей об очередном арестованном Боге. Далида всегда меня упрекала за то, как мало я знаком с Детьми Классицизма и Академизма, ведь элита по большей части из них и состоит. Никто не предупреждал меня о том, что если я желаю быть её частью, не получится добиваться уважения лишь определённой группы. Светить фальшивой улыбкой, подлизывать и заговаривать зубы надо каждому без исключения. И тем, кто связан с Академией — в первую очередь. А где-то за их спинами я, выглядывая из-за кулис, вижу кудрявую макушку Марселя. Увы, сейчас он слишком далеко, чтобы даже поймать мои взгляды на себе. Но один лишь факт его присутствия, который мои глаза могут подтвердить, уже немного разжижает спёртый воздух. — Готов? — Далида безучастно дёргает меня за локоть, оттащив от кулис. — Да… — Я поправляю церемониальный плащ, накинутый мне на плечи. Высокие каблуки порой в нём путаются, пачкают его расшитый золотым звёздным небом чёрный вельвет. — Десять минут до начала, верно? — Примерно. Чтобы никуда дальше, чем на пять метров, сейчас от меня не уходил, слышал? Не хватало мне ещё тебя тут потерять. — Далида, не делай вид, будто я трёхлетнее дитя. — Недовольно скрещиваю руки на груди. — Да, ты хуже. Дитя хоть не берёт на себя столько, сколько ты. А по работоспособности вы в последнее время где-то на одном уровне. — Хрен бы дитя принесло тебе столько бабла, сколько приношу я. Так что не жалуйся. — Взмахиваю волосами, убирая их с плеч. — Я отойду. Буду в гримёрке. Не бойся, в службу розыска Детей звонить не придётся. Там, слава Богине, уже никого. Снова тихо, пусто, и только лампочки зеркала тускло мерцают, создавая ощущение, что где-то вне Арены словно давно уж глубокая ночь. Когда эта минута стыдобы закончится, впрочем, так где-то и будет. Моя тумбочка теперь пустует. Сигареты у меня отняла Далида — не положено, мол, чтобы от победителя в такой день несло горелым. Хотя я знаю, что со мной она в этом плане так строга ещё и потому, что в запахе табака я ещё больше смахиваю на рок-н-ролльщика. А ни одна живая душа об этом не должна догадаться. Теперь, когда из нашего рода остались только мы с Марсом и, возможно, размалёванный любовничек Адиэля, — если его ещё не пристрелили где-то под мостом, — спалиться уже сложно. Только если самому к этому стремиться… Из кармана я достаю свои два талисмана: окровавленную розу и колючий ошейник. Сейчас достаточно лишь чтобы кто-то заглянул за дверь гримёрной и увидел меня с этим в руках, чтобы моя жизнь оказалась навсегда разрушена… Не моя, вернее, а жизнь моего образа. Но сегодня я сам собираюсь его убить. Слишком долго он утомлял мои плечи. Главное — решиться. Я не имею права подвести ни Адиэля, ни маму. Надев ошейник, я целую его глаз на удачу и прячу под воротником плаща. А розу прикрепляю к прозрачной ткани блузы булавкой. Её лепестки совсем не смялись даже после того, как целый день она провалялась в моём кармане. Она немного выбивается из образа. Но главное, что за ней в моей груди всё ещё стучит сердце. И божественное, и людское… С сегодняшнего дня оно станет биться в два раза шумнее. Всё-таки этому сладкому смуглому мальчику в зеркале Венец и правда будет к лицу. Оттенять позолотой загар, острыми линиями подчёркивать скулы. Но со всем этим ещё лучше справится грязный крест на моём ошейнике. Грохот оркестра прорывается сквозь стены. Действо начинается. Далида уже явно бежит, чтобы вытащить меня на сцену, но я её опережаю. Следую к выходу сам. — Дети Божьи да земные! Вот и настал день, в ожидании которого наши сердца томились целый год. День важнее всякого другого праздника. День, который каждый ждёт пуще, чем Новый год или собственное тезоименитство. Пора ещё одной душе, юной, цветущей, волшебной и горячей, слиться навеки с корнями Вечности! Аплодисменты гремят, как штормовой ливень, едва не перебивают громогласный оркестр. — Задержите навсегда на своих устах его имя: поприветствуйте же Мариана! Господин Даан выглядит среди этого блеска всё так же скромно. Только тога его сегодня чуть более пёстрая; вместо сплошь белых тряпок с плеча свисает и одна тёмно-алая, с вышитыми золотыми нитями розами на ней. Но дяденька, как истинное лицо Игр Святых, по-прежнему излучает кротость и сдержанность. И от каждого победителя требуют того же. Держать непринуждённую, слегка игривую улыбку пока ещё не так сложно. Помогают и, наверное, таблетки, и талисманы, сокрытые под плащом, и ощущение взгляда Марселя на себе. Я по-прежнему его не вижу, но чувствую, что он смотрит сейчас, не сводя глаз… И чертовски-чертовски гордится. Голос публики верещит моё имя. Голос вдохновлённый, торжественный, жадный… Знакомый до боли в груди. Я шлю им воздушные поцелуи, с невинно-хитренькой улыбкой бегая языком по ряду зубов. Чтобы было проще, представляю, что каждый из моих жестов сейчас адресован только Марсу. В зале он единственная ложка мёда в бочке дерьма. На двух пьедесталах из мрамора цвета слоновой кости, оплетённых красными розами, лишёнными шипов, стоит по золотому тазу, наполненному священной водой. Для красного словца говорят, мол, её благословила касанием сама Вечность. Но в том и дело, что только говорят. А на третьем, позади них, на подушке из алого бархата лежит Венец Идола, накрытый стеклянным куполом и осыпанный лепестками. — Пусть же победитель смоет с ладоней всё нечистое. Покажет, что дух его перед посвящением в ряды Детей Её безмятежен. Оркестр становится тише. Остаются только скрипки, такие же светлые и утончённые, как луч света, озаряющий таз из золота. На поверхности воды плавают редкие кровавые лепестки. Она пахнет мылом и какой-то лёгкой эвкалиптовой свежестью, разбавляющей душный и приторный аромат роз вокруг. Когда я послушно протягиваю над тазом руки, появляется девчонка в скромном белом платье, с тонкими золотыми лозами посреди кудрей и кувшином на плече. Она ручейком льёт воду на мои ладони, и та под светлыми лучами сияет-сияет, как жидкое серебро. А я почему-то чувствую в горле такой ком тревоги, будто знаю, что ещё пару мгновений — и из кувшина польётся кровь. Потому что священная вода не создана для Сына самой проклятой матери, который бесстыже прячет свою метку принадлежания к грязному отребью. Если об этом узнают, меня публично казнят, свяжут и сожгут, как ведьму, прямо на этой сцене. Но вот девчонка протягивает мне белое полотенце, что держит на предплечье. Вода чиста. И я чист. Этап пройден. Аплодисменты шумят. — К златому сиянию Венца Идола прикасаться не позволено тем, чья душа не чиста по-божественному. Омою же я руки свои, дабы право иметь вручить его Сыну Вечности. А после коронации омою вновь, ведь не может касание священного золота задерживаться на пальцах смертных простых. Девчонка лёгкой походкой переплывает к господину Даану и уготовленному для него тазу. Сполоснув руки, он позволяет ей тщательно обтереть их тем же полотенцем и направляется к последнему пьедесталу за спиной. Как только господин приподнимает прозрачный купол, зал тонет в истерике. Но угасает она так же быстро, как и вспыхивает. Когда же он берёт в руки священный Венец, я преклоняю колено и благородно склоняю голову. Выкованные из золота острые листья лавра медленно опускаются на мои виски и макушку. Зал молчит. Ждёт. Но как только господин Даан отпускает Венец, взрывается овациями и звуком моего имени. — Носи сей Венец верно и с гордостью. Сияй до последних дней своих ярче, чем золото его… — Дяденька подхватывает аплодисменты, добродушно улыбаясь. — Да будет с тобой Вечность… Выпрямившись, я с учтиво приподнятыми уголками рта киваю ему, тихо поблагодарив, и целую его ладонь. Настало время моего слова. Это должен быть самый переполненный эйфорией момент в моей жизни. На меня смотрит миллионы людских глаз и столько же глаз Детей. Тех, лишь единицы из которых однажды окажутся на моём месте. Я знаю, что Марсель в этот момент лыбится шире всех. Покачивает, наверное, носочком своей начищенной туфли и расплывается от тихой радости, как кот, которого чешут за ушком. Подойдя к микрофонной стойке, первым делом я шлю ему ещё один поцелуй. Только ему. И в моменте будто кажется, что я и правда искренне рад. И нет переживаний, и на душе легче некуда, и все дороги мне открыты… Арена Тщеславия… Она всё-таки умеет вычурно лгать. Лучше всего нашего парламента вместе взятого. Потому что холод золота в моих волосах, ликования всего царства, адресованные мне одному — и я опять начинаю верить, что только что и правда сбылась заветнейшая мечта. Арена врала мне всегда. Когда-то она меня сюда заманила, убедила, что залатает каждую трещинку в сердце… И теперь я здесь. Снова наивно ей доверяющий. Речь победителя я вызубрил — Далида заставила. Но чтобы её произнести, сперва нужно выждать, пока аплодисменты пойдут на спад. А они не утихают. Публика бьётся в религиозной усладе. Они кричат моё имя по слогам, кричат, кричат так возвышенно и задорно… Имя Адиэля они кричали так же. Не все, но многие. Но когда ему настала пора умирать… Ликовали все без исключения. Даже те, кто искренне ему поклонялся. Это было самым лакомым зрелищем за всю историю Игр. Смерть бога. Смерть во имя веры. Смерть, которая на экранах среди тесных кухонь была просто пёстрой картинкой. Плоской, но такой вкусной. И тело окатывает дурная волна холода, когда я окончательно осознаю: Адиэля погубил не он сам. И не мамка, нашептывающая пророчество. Его убили они. Те самые лица, которые сейчас рьяно восхваляют меня. «МА-РИ-АН! МА-РИ-АН!» Чьи-то отцы, матери, сыновья и дочери… Простые люди, которые просто жаждут зрелищ в перерывах между чёрствым хлебом. И не привыкшие отказываться, когда им это дают. «МА-РИ-АН! МА-РИ-АН!» Потому что сейчас моё бьющееся сердце может дать им больше шоу, чем кровоточащее. Но что будет, когда им станет мало?.. «МА-РИ-АН! МА-РИ-АН!» Какой они вынесут мне приговор?.. «МА-РИ-АН! МА-РИ-АН!». Ложь Арены Тщеславия трескается в один миг. Нет, я не должен ей принадлежать. Ни ей, ни им. Потянув за чёрную ленту, завязанную на моей шее в аккуратный бант, я сбрасываю с плеч тяжелый церемониальный плащ. Теперь под лучами софитов каждого своим сиянием слепит крест на моём ошейнике. И зал умолкает. Умолкает не на одно мгновение и не на два. А я кладу пальцы на стойку микрофона и прерываю эту минуту молчания: — Ну что? Будете ли вы любить меня дальше таким? — Понижаю голос: — Или теперь я тоже стану вам интереснее только в виде мертвой плоти?.. Толпа едва-едва начинает шуметь. Ненадолго — и тут же утихает. Они не знают, что ответить. И господин Даан, кажется, тоже в растерянности, хоть и умело скрывает это. Мне не остаётся ничего, кроме как продолжать, не дожидаясь ответа: — Это вы убили Мессию… Не пророчество, в которое вы едва верили, и не он сам. А вы. Каждый из вас… И когда придёт время, вы соскучитесь по вкусу божественной крови и убьёте всех до последнего. — Я обращаюсь к господину Даану, не сдерживая наивной злобы, которая его наверняка только умиляет: — И Вы, господин ведущий… Вы виновны в этом в первую очередь. У Вас сила решать, какому Богу жить и процветать, а кому отправиться нахер. И Вы приняли его на эту сцену как бабочку в банке… Потому что знали, что в ней он по итогу задохнется и красочно умрёт, став главным украшением шоу. Потому что он был готов дать Арене всё, что нельзя. И вы сами из раза в раз от него только этого и требовали. Вы его убили! Вы все! Каждый до единого! Зал тихо перешептывается. На этом всё. Им всё ещё нечего сказать. А я ощущаю, как меня берёт ярость — беспомощная, но громкая-громкая. И, не убирая с лица растрепавшихся прядей, выплёскиваю её до последней капли: — Чего же вы тянете, а? Давайте, убейте меня! На кой чёрт вам теперь сдалась поломанная кукла? Вы ведь к рок-н-ролльщику даже коснуться мытыми руками побрезгуете. А когда буду стонать и рыдать в агонии… смогу вас хоть как-то развлечь. Тишину прерывает тот, от кого ждали меньше всего. Сам господин Аврелий в первом ряду поднимается с места, стуча посеребренной тростью, и низкий суровый голос его звучит точно как первый гром перед надвигающимся штормом: — Граждане, почему вы молчите? Разве вам не ясно? — Он тычет в меня пальцем, словно в обвиняемого на суде. Чувствую на себе его свинцовый взгляд и понимаю, почему каждый без исключения в Претории рано или поздно непременно ломается. — Этот юноша — очередной приверженец так называемого пророчества! Богохульной идеи, которая выдается за спасительную, но на деле приведёт нас всех к краху! Верховный надзиратель оборачивается, обращаясь к залу: — Неужто вы забыли, кто принёс на свет это пророчество? Шайка вшивых распутников, именуемая Лукавым Нью-Йорком! А кто ею предводил? Потаскуха, совращавшая мужчин, совращавшая женщин, заставлявшая каждого поддавшегося этой скверне целовать её каблуки и, более того, та, что возвращала силу таким же грязным крысам, как он и его ничтожные Собратья! Разве для этого Его Величество однажды приказал уничтожить их и уберечь наше светлое государство от сей заразы? Помните ли вы, сколько светлых, светлейших умов Академии соблазнилось однажды декадентством Лукавого Нью-Йорка и растратили по итогу весь свой талант, оказавшись на самом дне? — Аврелий произносит это так грозно, что здесь его голос на миг даже слегка надрывается. Он фанатично верит в каждое своё слово. — Вы видите всё сами! Пророчество было написано рукой лукавого, дабы пошатнуть традиции и разрушить славное имя Академизма! Оно приведёт всех нас лишь к погибели и руинам! В зале звучат робкие протесты. На удивление, не только от зрителей, но иногда и самой элиты. Те выглядят исключительно напуганными, понимающими, к чему на самом деле пророчество ведёт… Знающими, что их единственное спасение в грядущем огне — как можно быстрее переобуться, когда настанет время, и такой радикализм их ни к чему хорошему не приведёт. Но Аврелий, похоже, среди них единственный, кто на все сто твёрд в своих убеждениях и ради них даже не боится пожертвовать своей шкурой. — Ха, не несите чушь, дамы и господа! Неужто вы и правда повелись на этот спектакль? Думаете, что кровь так называемого «мессии» была пролита во благо, а не для того, чтобы дать толчок разрушению нравов? — Тростью он указывает на импровизированную брошь на моей груди, издевательски искривив губы. — Да скорее багровым станет этот цветок, чем Дитя Рок-н-Ролла сделает что-то великое и благое! И тут толпа после недолгого молчания медленно загорается криками. А на хмуром лице Аврелия вдруг появляется странная эмоция изумления — даже трость выпадает из его рук. Нечто теплое и липкое стекает по груди. Не понимая совершенно, в чём дело, я опускаю взгляд. Белая роза на моей блузе налилась красным. Не просто налилась… С неё сочится кровь. Стекает ручьём. В панике я пробираюсь ладонями под ткань и дрожащими пальцами ощупываю свою кожу. Ни боли, ни жжения, слава Богине. Цел и невредим. Эта кровь не моя. Капли падают на мрамор под ногами, золотая вышивка блузки насквозь пропиталась багрецом. Публика кричит неустанно, но даже не знает ещё, что именно. Пока их неразборчивый визг не превращается во вполне ясное и четкое: «Казнить! Казнить! Казнить!» Но вскоре и эти слова перебиваются совсем иными, с примесью ободряющих аплодисментов: «Рок-н-Ролл спасёт нас! Грядут перемены! Вы увидели это своими глазами!» Однако и с ними кто-то не соглашается: «Это недобрый знак! Он проклят! Все рок-н-ролльщики рождены проклятыми!» «Вы подпустите рок-н-ролльщика к губам Вечности?!» «Он — наша надежда!» «Мессия был прав!» «Мессия сломал ограду Вечности! Никто не имел на это право! Это может быть лишь воля царя!» «Они принесут только беды на нашу землю!» «Разве вы не понимаете? Все, кто идут против царской воли — враги! Лишь он — наш вождь и светило!» «Отберите у него Венец!» Гомон душит нестерпимо. И мои ноги снова оказываются бессильными. Вместе с остальным телом. Не вынося больше, оно падает в лужу крови, приземляясь на ладони и ударяясь коленями о мрамор. Венец едва не спадает с моей головы, но держится. Как будто божественная сила вернула его на место. Я прячусь от толпы за завесой волос, как за густым чёрным туманом. И молюсь, чтобы когда меня соберутся закидывать камнями, рядом оказался тот, кто спрячет и защитит. Марс, мой Марсик… Что он чувствует сейчас? — Тишина на Арене! Наконец-то… Один жест господина Даана перекрывает поток гневных споров. И наступает тревожное молчание. — Я не вижу вины ни в этом юноше, ни в его погибшем здесь Собрате. Каждое Дитя, кем бы ни было оно рождено, имеет право бороться за поцелуй Вечности. — Господин ведущий, Вам самому не смешно от этих слов?.. — слабо хриплю я, подняв взгляд из-за раскиданных по лицу прядей. Даан делает тяжелую паузу, задумчиво перебирая пальцами ткань широкого рукава, но всё-таки продолжает: — Всякий победитель Игр Святых обязан получить своё вознаграждение. Какова же будет дальнейшая его судьба — рассудить вправе лишь Его Величество. Но прежде чем это произойдёт… — Вновь задрав рукав, он совершает жест, завершающий этап коронации: опускает руки в таз и смывает с них касание священного золота. Лишает себя таким образом с этого момента права распоряжаться моим Венцом. — Победитель должен ощутить тяжесть золотых лавров на голове. Ваш покорный слуга не имеет позволения их отнимать. Отныне на всё воля царя нашего… И снова. Кто-то в зале ликует, кто-то гневится, но отчаянным крикам толпы нет предела. А я понимаю, что больше не выдержу ни единого их слова. И что делать мне на этой сцене больше нечего. С ней навсегда покончено. Протянув руку к свисающему с пьедестала непорочно-белому полотенцу, я протираю им ладони от крови. Скованные тревогой колени наконец-то оттаяли. Пользуясь этой возможностью, я поднимаюсь как никогда решительно. Бросаю под ноги измазанное алостью полотенце и, в последний раз презренно взглянув на зал, под очередную волну визгов бегу отсюда прочь. Больше я сюда не вернусь. До тех пор, пока в это место не прилетит чья-то граната и от него не останутся сплошные осколки, окружающие Её… Мою маму.