В последнее время Чан невыносим.
И когда Чанбин это понял, он осознал, что при других обстоятельствах никогда бы даже не подумал о подобном, хотя сейчас это было чистой правдой.
Джисон, маленькое исчадие ада, все чаще исчезает на прогулках со
своим исчадием ада. Он много пишет в общий чат: про летучих танцоров, какие-то пьянки и как спал на крыше. Судя по всему, что Чанбин знает о Ли Минхо, в паре с Джисоном они как раз могут образовать одного нормального человека. И казалось бы — больше пространства, в берлоге больше места, можно устраивать вечеринки, звать гостей, заняться записью саунда, но Чан ничего из этого не делает.
Он ходит из угла в угол. Пишет что-то, бросает, меряет шагами коридорчик, моет пол, бренчит на укулеле и разбрасывает себя по укромным уголкам.
Чанбин думал предложить ему закурить, но для такого человека, как Чан, курение — это не выход из творческого кризиса.
Подозрение, что Джисон в каком-то роде вдохновляет Чана, и что их триединство завязано исключительно на триединстве, подтвердилось, как только малыш выпорхнул из гнезда, и стало как-то пустовато.
Никто не топает протезом, никто не проливает жидкости, в ванной чисто, в воздухе — очень тихо.
Чанбин тоже скучает по Джисону, но не настолько сильно. У него есть ночные смены, качалка, жуткая усталость, и потерянное лицо Чана, который встречает его на пороге каждый гребанный раз, независимо от того, во сколько Чанбин приходит домой.
Иногда Чанбин заглядывает в студию, когда там сидит Чан. В маленькой, закрытой комнатке с мягкими стенами, лидер что-то мурлычет в микрофон, а потом замолкает и прячет лицо в ладонях. Ему не пишется. Ему не поётся. С ним что-то творится, и Чанбин чертовски хочет знать, что.
Чан и в хорошие дни не любитель выходить на улицу, в своё время они прекрасно спелись с Джисоном на эту тему. Но Чанбин нарочно устраивал шахматные турниры в парке, находил баттлы на открытом воздухе и покупал билеты в кинотеатры на парковках. Ему нравилось видеть их втроём вместе, где-то вне берлоги.
Сейчас достучаться до Чана стало сложно. Он слишком много молчит. Чанбин понимает, что дело не в новых друзьях Джисона, а просто все неприятно совпало, неожиданно и неприятно.
Такое бывает. Кажется, что хуже быть не может, а вот оно есть.
У Чанбина зарплата только через неделю, пенсия Джисона уже была в этом месяце, от Чана — ни строчки, ни слова, ни бита, ни ноты. Наступает тишина.
Чанбин упахивается в зале, приходит домой уставшим настолько, чтобы не хотелось есть. Он упирается руками в раковину и критически осматривает своё лицо. Некрасивое и неприятное, как обычно, ещё и глаза впали. Раздаются шаги, из коридора заглядывает Чан.
— Наш Бинни самый красивый, — неожиданно поёт он нежным фальцетом. Чанбин (две ночные смены подряд, возможно, не чистил зубы) поворачивается к нему в поиске издевки и кривится:
— Ты че, пил?
Чан не отвечает. Он смотрит на него ещё пару секунд, наклоняет голову, и его брови образуют скорбную дугу над изломленным носом. Уходит, оставив Чанбина в ванной одного.
Ночью, Чанбин пялится на койку над ним, пытаясь угадать, о чем думает Чан. Джисон не ночует дома.
В выходной они готовят рисовую кашу, Чан посыпает ее сахаром, и становится не так грустно. Эта грусть — скорее, меланхолия, когда внутри зреют слова и строки, а ты не можешь их написать, — эта грусть все копится и копится, а Чанбин все молчит и молчит, потому что не умеет разговаривать и не уверен, что сможет Чану хоть в чём-то помочь.
Чан моет полы (в который раз за неделю?..) и неожиданно начинает петь. Чанбин, занятый глажкой общих рубашек, прислушивается. И краснеет.
— Бинни, Бинни, наш малыш Чанбинни…
Чан напевает тихо, затем все громче, и когда переползает с тряпкой в прихожую, его голос достигает грудной громкости, мелодия нараспев, слова — тупые и смущающие.
— Бинни, имя из двух слогов, Бинни, рождённый в августе, когда падают звезды… Чанбин, эй, спой мне про океан, мне кажется, я так давно не был дома…
Чанбин вылезает из «Каморки-для-глажки» и пялится на него из-под челки, пока Чан не соизволит обернуться и подавиться строчкой.
— Ты че за херню там несешь, а? От голода крыша поехала, я не пойму?
Чан замирает, с тряпки капает прямо на джисонов кед.
— Бинни, — ошарашено говорит он. — Я пою. У меня поётся! Я могу петь!
Чанбин морщится:
— Новость года. Ты так-то прекрасный певец, и все такое, давай только не смущай меня понапрасну, выдай нормальные песни, запишемся.
— Господи, — Чан садится на пол и автоматически прижимает грязную тряпку к груди. — Я думал, я уже никогда… Я…
— Ты такой максималист, это бесит, — Чанбин хмыкает и присаживается на корточки, отбирает брезгливо тряпку и поправляет воротник чанового поло. Тот смотрит немного осоловело. Чанбин отлетает на полметра до того, как Чан полезет обниматься. — Ты воняешь. Помойся. Приведи себя в порядок. Все будет хорошо. Давай, вперёд.
И все потихоньку становится нормально.
~
Однажды, была вечеринка. Однажды — это около года назад, а может, меньше, Чанбин пытается забыть ее всеми силами, но время от времени вспоминает и становится горько во рту. Так вот, вечеринка была в берлоге, был чей-то день рождения, повсюду гофрированная бумага, упаковочные украшения на лапе Джисона, ящики из-под пива и много пиццы.
Тогда пришло так много народу, что каморка грозилась разойтись по швам и лопнуть, выпустив из себя людей, как пузырики шампанского, прямо на улицу. Чанбин напился ещё до того, как все гости собрались, у них был успешный релиз, Чан много смеялся, а Джисон, тогда ещё совсем кроха, был желтоволосым и невероятно громким.
За старым диджеевским пультом стоял Хонджун, парень с наглухо съехавшей крышей и дьявольской ухмылкой, посередине гостиной танцевала, взмахивая кудрями, Черен, а по углам жались, сотрясали кулаками и громко смеялись. Джебом, Гониль, Сана, Рюджин, Минги, малыш-Феликс — побратим Чана, и ещё, и ещё, ещё…
Чанбина тогда обнимал за плечи неугомонный Уён, от него несло текилой. Кто-то курил электронные сигареты, и все пахло фруктами и пуншем. Словом, вечеринка была — великолепна, даже, по последней памяти, обошлось без ментов, а если напрячь извилины, то это был день рождения Чана, это была молодость, это был драйв и полное абсолютное пьянство.
Самое странное — Чанбин не помнит, как они с Чаном оказались на кухне только вдвоём, и что они обсуждали. Скорее всего, как раз-таки релиз, скорее всего, пили на брудершафт, обнимались, Чанбин помнит своё лицо в чужих ключицах, а потом — будто отключили свет, все темно, и только кто-то целует его, мягко-мягко, и неприлично долго, а потом он открывает глаза, и видит, как у Чана пылает лицо.
«Что ты делаешь?..»
«Молчи. Просто молчи».
Затем была ещё текила, чьи-то поздравления и смех, а потом сон и тишина.
Прошёл уж год, не меньше. Но Чанбин все чаще возвращается к той тёмной кухне, к тому кипящему отчего-то чайнику, к тому странному, долгому поцелую.
Списав все это на подростковый алкоголизм, Чанбин решает больше про ту вечеринку не вспоминать.
~
Чан жарит гренки с сахаром и напевает что-то на французском. Мурлычет колонка с фортепианной музыкой, Чанбин пришёл домой в семь утра и спал только три часа, но на запах все равно выползает, словно горный тролль.
Чан поёт песенку про бостонский брак.
Чанбин желает ему доброго утра про себя, у него сел голос, полночи орал на раздаче на баре, потому что тупорылое начальство ввело акцию «два плюс один» на водку, начинает варить кофе в турке. Соседняя конфорка, они с Чаном толкаются локтями, тот не перестаёт петь.
Если Джисон поёт постоянно, потому что это его терапия и часть его личности, то Чан поёт, только когда ему хорошо. А Чанбину хорошо, когда Чану хорошо.
Чану об этом знать совсем необязательно.
Жареный хлеб пахнет превосходно, у Чана мокрые кудри, кофе ещё не начал кипеть, все складывается прекрасно. Пока Чанбин не чувствует, что кто-то обнимает его за шею и шепчет в самое ухо:
— Бинни, вот сейчас, мы — самые счастливые люди на свете, ты знаешь?
Чанбин фыркает, но молчит: бережёт горло. Выскальзывает из-под чановой ладони, пахнущей сливочным маслом, и опускается на табурет. Чан продолжает петь.
Пианист по радио заканчивает композицию, и ему аплодирует невидимая публика.
~
Весь день Чан проводит за компом, в наушниках, напевает себе под нос, он — творит, он пишет музыку, а Чанбин отсыпается, после чего прямо в кровати достаёт видавшую виды тетрадь для конспектов и принимается писать стихи.
Конспектам не судьба быть — их с Чаном давно выгнали из вузов. А вот стихам — быть. Только им и быть.
Вечером, когда Чанбин валяется на матрасах Джисона, заявляется Чан и плюхается рядом. Чанбин показательно морщится:
— Ну?
— Вроде, что-то есть, — Чан ложится на бок и подпирает голову рукой. — Не уверен пока, что именно, но надеюсь, будет неплохо.
— Будет великолепно, это же ты, — бурчит Чанбин. — Я там набросал кое-чего: почитай на досуге, будь так добр, авось аукнется к твоей песне.
Чан играет бровями:
— Даже если не аукнется, я пишу сейчас только из-за тебя. Ты очень помог просто потому, что был тут вот, — топает ладонью по покрывалу. — Рядом со мной. Пока я разлагался и гнил. Спасибо.
— Ой, давай без этого, — Чанбин отворачивается, ложится к нему спиной. — Не за что. Вы с Джисоном — одна придурь на двоих. Он, кстати, придет ночевать сегодня. Написал.
— О, — слышится понятливое. — Пусть поесть принесёт, давно его тут не было… А его парень?
— Этот придурок, может, тоже. Джисон не упоминал, они же «мы с тамарой ходим парой».
ПОГОДИ-КА.
Чанбин резко оборачивается, чуть не стукаясь о Чана лбом, но это сейчас не важно. Важно вот что:
— Как-как ты назвал этого говнюка?! — орет Чанбин так, что слышно на пятом этаже. Чан показательно затыкает ухо мизинцем, Чанбин хватает его за кисть и орет ещё громче: — Какого хера, хён?! Это че ещё такое?
— Да я предположил только, чего ты взбеленился?
— Ты предположил, что этот вот, — Чанбин делает гневный взмах в воздухе. — Поебывает Джисона? Ты, блядь, серьезно?! Да как тебе такое в голову пришло, это же мерзко просто!
Чан сводит брови угрожающе. Чанбин полыхает, будто ведро с углями.
— Даже если я прав, и они встречаются, не думай при нем даже намекнуть на «мерзость», Со Чанбин, или я тебе жопу выбью.
— Это пиздец. Ты пиздец, Кристофер. Мне надо это все переварить.
Чанбин со стоном закрывает лицо локтем. Перед глазами стоит нервически дёрнувшееся лицо Чана, и словно в подтверждение тому слышен его тихий голос:
— Я от тебя такого не ожидал.
— Да блять, я не это имел в виду, — кисло начинает ретироваться Чанбин. — Похуй мне, кто с кем спит, и ты это прекрасно знаешь, но это ведь Джисон.
Наш Джисон. Я не…
— Думаю, — перебивает его Чан. — Думаю, я ничего о тебе не знаю.
Матрас прогибается, когда Чан встаёт и уходит. Чанбин слышит его шаги в коридоре, и стук захлопнувшейся двери студии.
Почему-то становится стыдно.
~
Ночью душно. Это один из минусов подвала: зимой холодно, летом душно, в межсезонье вообще пиздец, ни туда, ни сюда, а Чанбину принципиально выспаться в выходной, но он лишь потеет и липнет к простыне.
Взбесившись окончательно (Джисон, Чан, неприятные разговоры и разговоры в принципе), он встаёт, сдирает постельное белье и начинает перестилаться. После того, как покончил со своей койкой, зачем-то обновляет и чанову. И Джисона тоже, который, кстати, виновник торжества, так и не явился ночевать, говнюк.
«Дело не в том,
какой Джисон, — остервенело размышляет Чанбин, пока натягивает пододеяльник, чуть не разрывая ткань пальцами. — Дело в том, что это
именно Джисон, я, блять, не понимаю, почему Чан на меня злится, это ж обычная реакция здорового человека, и я…»
— Ты чего бузишь? Два ночи, ложись спать.
Чан подпирает притолоку кончиками растрёпанных кудрей. Майка без рукавов, руки скрещены на груди, кожа покрыта бисеринками пота. Если во всем подвале жарко, то в студии, должно быть, невыносимо.
Чанбин широким жестом показывает на результаты своей хозяйственной деятельности:
— Воняло тут, — хотел звучать круто, а получилось жалко. — Я прибрался.
Чан жмёт плечами, будто ему холодно.
— Молодец. Спи, сказал.
— Чан.
Тот уже развернулся уйти, но все ж затормозил и повернулся немножко, приподнял бровь. Молчит, собака. Чанбин набрал воздуха:
— Ты это… Не серчай на меня, окей? Не хотел я никого обидеть, оно само вышло. Я не… Мне все равно, кто с кем спит. Я бы никогда его не ранил, ты это знаешь, ты же такой же, как я, мы, блин, братья единокровные, прости, короче, — и заканчивает как-то сбивчиво, согнав все мысли в кучу.
Чан смотрит грустно. Глаза у него — как баночки из-под гуаши, кожа темно-золотистая, видок усталый, как всегда. Чанбин даже на мгновение думает, что Чан хочет сказать ему что-то очень важное, но тот лишь отмахивается и уходит.
Спать ложись, мол.
Тут и не поспоришь.
~
— Бинни, ты спишь?..
Чанбин молчит. Лежит на своей нижней полке-койке, лицом в стену, обнимает плюшевого покемона, сопит забитым носом. Комочек под одеялом. Чан наклоняется над ним: несильно, только, чтобы убедиться.
— Господи, какой же ты дурачок, Бинни…
Вздыхает и ложится к себе. Немного повертевшись, замирает. Через пару минут раздаётся размеренное дыхание; Чан засыпает быстро, хотя и спит некрепко: чуть чихнёшь, и он проснется.
Чанбин лежит, уставившись в стену широко раскрытыми глазами. Он не спал.
~
И лучше бы не спал вовсе. Жара, запах земли, намертво въевшийся в стены подвала, не то краска, не то скипидар — в душные ночи все это даёт какой-то невероятный коктейль из дерьма, который воняет и никуда от этого запаха не деться. Чанбину снится кошмар, он спихивает с себя одеяло на пол, сжимается в комок и неосознанно хватает себя за волосы до побелевших костяшек.
Ему снится воющий от боли Джисон.
Сон все длится и длится, не прекращается, жара, пот, закоченевшие мышцы. В этом кошмаре Чанбин ничего не может сделать. Он стоит и смотрит, как по чужому лицу текут градом слёзы. И как Джисон умоляет. Рыдает и просит помочь. Просит сделать хоть
что-то.
А Чанбин не делает — ничего.
Когда он громко всхлипывает, Чан мигом просыпается. Поначалу ему кажется, что у Чанбина все же насморк, от сырости и долгих прогулок по ночам от работы до дома, но когда он свешивается и видит, как друга молотит крупной дрожью, мигом спрыгивает на пол и так же моментально принимает решение.
— Бин, — зовёт он как можно громче и уверенней. — Просыпайся, приятель, давай же, ну…
Он хватает Чанбина за каменные плечи и сильно встряхивает. Тот всхлипывает от какой-то страшной обиды и просыпается.
Нет ничего хуже сна, где снилось бессилие.
Чан не включает свет, он крепко держит за плечи. Чанбин смаргивает пелену от слез и тупо смотрит на него пару секунд.
— Блядь, — тихо говорит он наконец.
— Эй, э-эй, — Чан говорит спокойно, очень рационально, очень по-настоящему. — Я здесь, ты слышишь? Все кончилось, ты не спишь.
Чанбин судорожно кивает, садится, выпутываясь из чановых рук, опускает голову и пялится на собственные ноги. Обе на месте. Сильно стучит сердце, уровень адреналина явно подскочил.
— Мне такое дерьмо последний раз на нейролептиках снилось, — с нервной усмешкой глухо говорит Чанбин.
Чан кивает.
— Я помню.
— Я не мог проснуться. Просыпался, а это был ещё один сон. Внутри сна. Блядь, это страшно.
— Держись. Хочешь воды? Или умоешься, может?
— Я…
— Бин, — большие кисти накрывают его трясущиеся руки, будто подушка, набитая поролоном. — Это сон. Все хорошо. Ты должен с этим справиться.
— Да. Да.
Чанбин кивает, будто кукла с кончившимся зарядом. Чан со вздохом садится рядом с ним и изо всех сил пытается не показывать, как волнуется.
— Хочешь, ляжем на матрасах? Вместе. Я с тобой. Или ты один. Там чуть посвободнее, не так душно.
Чанбин только кивает, хотя Чан и не ожидал ответа. Они ложатся на напольную кровать Джисона и даже не идут за одеялами. Душно. Чанбин постепенно успокаивается.
Он не замечает, как Чан держит его за руку. Он не чует, как Чан его обнимает: крепко, лицом к лицу, тычет губами в макушку, шепчет что-то, бормочет, напевает, даже покачивает в объятиях, как младенца. Чанбин засыпает, как в стогу сена в детстве.
Чан же не спит до самого рассвета.