за углом с ножом ждёт осень
в голове одно: я тебя люблю
Утро началось с яблок. Чан встал раньше всех, ушёл в деревню, перезнакомился там, очевидно, со всеми, притащил мешок яблок и молоко с сосисками. За неимением газа и неумением готовить на электроплитке, он ушёл жарить мясо на костре, тихонько напевая себе под нос и изредка записывая особенно понравившиеся строки в заметки в телефоне.
Нравилось ему многое: солнечные лучи над соломенной травой, ещё не осевшей под грузом осени, палевые, пудрово-зелёные деревья — не было золотой листвы, не было конца лету, — тут время замерло,
тут всегда было тепло.
Запах дыма разбудил Хенджина. Он умылся под ледяной водой и, потревоженный, встрёпанный, поломанным птичьим пугалом вывалился во двор. Чан, с лимонно-кудрявым гнездом на голове, отдал ему свою телогрейку. Хенджин тихо сказал:
— Спасибо, — и это было первым, что он сказал со вчерашнего вечера. Чан улыбнулся ему, совсем искренне, в ответ на недоверчивую гримасу, и вернулся к жарке сосисок.
Следующим пробудился Чанбин. Бодрый, выспавшийся, в адидасовской олимпийке, хлопнул Чана по спине, отправился на пробежку. Хенджин проводил его завистливым взглядом. Солнце играло на крепкой спине и пружинистых ногах, легко меряющих метры дрянных деревенских дорог.
Вернувшись с пóтом на лице, Чанбин подключил кофеварку для фильтров и принялся варить кофе, тоже что-то тихо бормоча себе под нос. Возможно, новые строки. Хозяин дома, Минхо, немного опухший, извинялся, что не встал раньше всех, но парни, привыкшие брать все в свои руки, только отмахнулись, посадили на табурет, вручили чашку с кофе и сосиску.
Хенджин пялился на свою порцию, словно она была врагом народа. Кофе у него был без молока. Минхо подсел и о чём-то тихо беседовал с ним. Хенджин в основном молчал, но иногда отвечал, и голос его был как лопнувшая на скрипке струна.
Самым последним из берлоги вылез Джисон. Без протеза, забавно опирающийся на трость, допрыгал до покосившейся табуретки, смахнул с неё божью коровку. Повязки на глазу не было: пустую глазницу закрывало тонкое веко, похожее на пергаментную бумагу. Он был шумом этого утра: первый рассмеялся, первый закричал, когда обжег сосиской язык, первый рявкнул что-то дружелюбное Хенджину.
Хенджин смотрел на завтракающих парней, и, после долгих раздумий, снизошёл до медового яблока, принесённого Чаном. Вкус ему понравился, и он, вроде, даже порозовел.
~
А к обеду, когда совсем потеплело, и казалось, что кругом август, а не ранний сентябрь, они отправились купаться. Джисон сидел у Чана на закорках, и распевал громко какую-то популярную песню. Ему подпевали все, даже Хенджин что-то бормотал себе под нос. Голос у Джисона был чистый и звонкий, по-вокальному глубокий, а когда он набирал дыхания для следующего куплета, Минхо тихонько окутывал его взглядом.
Чанбин тащил зонтик, покрывало, рюкзак, держал в зубах сигарету и вообще нёс это все с легкостью, словно сумки не весили ни грамма. Хенджин вылез из курток в кофту с длинными рукавами и шёл чуть стороной, выдыхая мятный дым от вейпа в сторону зеленеющего вдалеке леса.
Озеро оказалось огромным. Вода — зеркало, подернутое ряской у берегов, домики по кругу, редкие рыбаки, и больше никого. Купались долго, шумно, в тёплой после лета воде. Чан и Чанбин устроили соревнование, уплыли на другой берег и махали оттуда руками, крича, чтобы все остальные тоже плыли к ним. Минхо, хохоча до колик в животе, фотографировал их на телефон.
Джисон сидел по пояс в воде, разводя тонкую гладь пальцами. Купальные шорты смотрелись на нем странно, но не похоже, чтобы его это как-то волновало. Белые шрамы на запястьях замазывались грязью и глиной, волосы вились от влаги. Очень маленький, он терялся на фоне озера, казалось, что ещё чуть-чуть — и растает, как видение, исчезнет под водой, оставшись одним лишь только отражением.
Минхо не умел плавать, и вернувшиеся Чан с Чанбином упорно пытались его научить, но хитрец лишь брызгался и топил их у берега, а на уроки не поддавался, напоминая кота, которого всей семьей пытаются запихнуть в ванную.
Хенджин не раздевался, не спускался к воде, он сидел под зонтом на холмике, обхватив себя за колени и наклонив голову. Потихоньку согреваясь, снимал с себя какую-то вещь: бандану или верхнюю рубашку, но потом смущался и надевал назад. Он стеснялся своей худобы, самого себя, хотел исчезнуть, но в то же время ему с каждой минутой становилось легче дышать, и призрак бледных больничных стен отступал.
Потом обедали. Сладостями, пивом и пирогом со сливами. Джисон заметил облегчение на лице Минхо, когда Хенджин брезгливо растерзал кусок пирога и выел только сливы. Чан и Чанбин светили своими атлетическими телами и вгоняли всех в краску, орали, как безумные и в общем были беспечными детьми. Джисон подмёрз и грелся в чужой одежде. Была ранняя осень. Было тепло.
Иван-чай давно доцвел и превратился в розовую вату.
Чанбин влез в майку, по виску стекала вода. Выбритый затылок смешно топорщился, влажные волосы стояли ежом. С вечными сигаретами, ногами в грязи и щербатой улыбкой он казался Чану очень красивым и счастливым, не как в городе, более… Открытым, что ли.
Долго Чан старался не смотреть. Страх, что Чанбин раскроет его, ужас отторжения были слишком велики, а Чан никогда не любил ставить все на одну карту. Это не отменяло желания прикоснуться к нему под футболкой: ощупать холодную от озерной воды кожу, согреть своими руками, расцеловать до красноты, чтобы ему больше никогда не было холодно.
~
Вечерело. Чан с Чанбином и Джисоном в охапке решили жарить мясо. На костре у них вряд ли бы что-то получилось, но когда Минхо откопал на кухне старую барбекюшницу, их восторгу не было предела. Пока все трое шумели и взрывались от возбуждения, Минхо подсел к Хенджину, сидящему на покрывале около грушевого дерева. Руки скрещены на коленях, голова запрокинута — покоцанная временем статуя.
— Джинни, ты как?
Тот же вопрос, что Джисону. Вопрос в духе Минхо. Два слова — и отвечай, как знаешь.
Хенджин молчит долго:
— Теперь все совсем по-другому, — говорит он наконец. — Всего полгода прошло, а как будто вечность.
— Ты тоже совсем другой. Если бы я знал, чем это все обернётся…
Хенджин трясёт головой:
— Никто не знал. Я, блядь, даже не подозревал. Ебанные больницы. Ебанные врачи. Суки, все в аду сгорят, — с ненавистью срывается на шепот.
Минхо с корточек пересаживается тоже на покрывало, Хенджин со скрипом двигается. Минхо вздыхает:
— Ты ничего никому не рассказал. Ты все время молчал. Дело не в соревнованиях и не в балете, дело в тебе. Тут уж не попрешь.
Тот морщится:
— Я не хочу лечиться, если не болею.
— Когда ты ничего не ешь — это болезнь.
— А когда я — прима? Это тоже болезнь?
— Если от неё ты даже стоять не можешь, — да, болезнь.
— Кому отдали роль? — в лоб спрашивает Хенджин. Минхо смотрит на него: высушенного до капли, холст без красок, пустая оболочка. Молчит. Хенджин начинает беситься: — Кому отдали? Кто танцует? Сан? Чимин? Говори, мать твою, я же знаю, какой ты бесстрашный засранец…
— Я не буду тебе потакать, — обрывает Минхо. — К чему тут зависть? Тебе надо вылечиться, много думать, и только потом лезть на сцену.
Хенджин шипит, будто обжегшись о горячее.
— Ненавижу, блядь, — обреченно, грустно. — Теперь у меня нет работы, нет стимула, нет смысла. Никто не возьмёт балеруна с моей медицинской картой. Только землю жрать.
Минхо ненадолго погружается в раздумья. Потом бьет Хенджина в бицепс, тот аж ахает от боли:
— Оборзел?! Думаешь, сдачи не дам?
— Одна кость, — с холодным спокойствием подытоживает Минхо. — У тебя нет мышечной массы. В тебе нет силы. Ты не сможешь сделать ни Оберона, ни Квазимодо. Это физически невозможно. Прими это — и работай. Хочешь танцевать — начинай любить не роль, а себя. Поверить не могу, что надо тебе это объяснять.
Хенджин в страшной обиде смотрит, приоткрыв рот. У Минхо немного искажаются черты лица, он глядит нежнее. Кладёт руку на плечо (
плечо или плечико от вешалки?) и стискивает.
— Тебя там ждут, Джинни. Сцена никуда не исчезнет — а вот ты исчезаешь. Живи. Мертвые не танцуют.
Встаёт изящно, натренированно, элегантно, стряхивает травинки со свитера, идёт обратно к костру. Хенджину очень хочется плакать, но ещё больше ему хочется кричать, бегать, налетать на других с кулаками, а не сидеть мумией без сил даже подняться. Жаль, словами себя не вылечить.
«Все надо начинать с нуля, — с долей смирения думает он. — Я начинал. Начну снова».
И стану лучше.
Обязательно стану лучше их всех.
~
Барбекюшница трещала, периодически отключалась из-за плохого провода, выхаркивала искры и спалила почти всю индейку. Говядина получилась уже лучше, овощей почему-то никто не додумался привезти. Чанбин злобно хихикал: в магазине он вытащил упаковку картофеля прямо из корзины, пока Чан разговаривал с продавщицей.
Тем вечером они впервые услышали, как Хенджин смеется: неожиданно громко, некрасиво, захлёбываясь и ударяя по коленям, над какой-то ужасной шуткой Джисона, который, в свою очередь, когда разогнался и понял свою целевую аудиторию, не отлипал от Хенджина до конца вечера. Тот оттаял, немного растёкся лужицей от жестяной кружки соджу, стал вступать в разговор.
Истории Хенджина были острыми и грубоватыми, он умел вбросить что-то странное и окинуть всех торжествующим взглядом. Чан единственный не пил, но чувствовал себя совсем пьяным, отдохнувшим, и нервы города, работы, творческого кризиса растворялись в дыму от костра.
Лопнула бутылка, которую кто-то от большого ума бросил в огонь, Минхо взорвался с гневом, остальные смеялись. Чанбин поставил себе цель съесть все мясо в мире, и ему скармливали хрящи и жилки, остатки, которые нормальные люди не доедают, а он с гордостью парировал, что, мол, «в мясе нет ничего несъедобного».
Джисон рассказывал двоим, ещё не познавшим радость берложных вечеринок, про людей, которые обычно там тусуются. Как Наён пролила ликёр на кухне и потом никто не мог понять, откуда взялись мухи, как Юнхо случайно впечатался лицом в шкаф с репродукциями и долго извинялся перед картиной Рембрандта, как Феликс, в конце концов, не зная ни слова по-корейски, признавался в любви девушке старше его на шесть лет, думая, что делает комплимент ее обуви. На пустом глазу красовалась чёрная пиратская повязка, подарок кого-то из детишек Хонджуна, с розовой пушистой банданой для волос и маленькими хвостиками он был похож на школьного хулигана: гримасничал, сводил брови, делал драматические паузы и доводил Хенджина до инфаркта.
Минхо требовал спеть; Чан отнекивался, как мог, но потом сдался и принёс укулеле. Впятером они распевали воображаемых драконов, химические романсы и пещерные города, безбожно фальшивя и разгоняя голосами умирающих стрекоз.
Потом Чанбин зачитывал что-то из старого, поначалу тихо, потом, набравшись уверенности, громче и серьёзней, с неподражаемыми рычащими нотами и мечущими молнии глазами. Джисон битбоксил, Чан стучал по струнам, Хенджин искренне аплодировал и просил научить его так же.
Минхо оказался хорошим певцом: неумелым, правда, но с естественным тембром и идеальным слухом. Голос у него был медовый, они, ко всеобщему изумлению, отлично спелись с Чаном, и тот даже предложил записать песню вместе. Минхо поставил условие: «Это должно быть что-то сексуальное», Чан покраснел и проревел: «НЕТ», а Чанбин просто умер от смеха, и валялся в траве, не в силах подняться.
Перед глазами плыло от пива и рисовой водки. Хенджин отрубился первым: чуть не уснул сидя, помахал всем рукавами и отправился в дом, оставив вейп Джисону. Чану нужно было обработать фотографии, и он тоже смущенно откланялся и смылся внутрь. Взять с собой ноутбук на отдых — в этом был весь Чан.
Чанбин курил. Джисон подвинулся ближе и улёгся на двух стульях, примостив голову у него на коленях. Чанбин даже не шевельнулся, продолжая методично мазать звездное небо сигаретным дымом.
Минхо немного завидовал их близости; он никогда не имел подобных друзей. Общался с огромным количеством людей, в студии, в колледже, просто на улицах, как когда познакомился с Джисоном, но никогда у него не было такого, чтобы по цене одного незнакомца он приобретал целую компанию. Поначалу казалось странным, что все трое живут вместе. Сейчас — уже нет.
— Чан сказал, что вы уже четыре года вместе живете, — заметил он вслух, в продолжение своих мыслей. Чанбин скосил один глаз.
— Ага. Я не люблю считать дни, но такое чувство, что я знаю Криса с детства.
Минхо приподнял бровь. Иностранное имя царапнуло слух. Чанбин взял сигарету в другую руку, подальше от лица лежащего Джисона и продолжил с важным видом:
— Он Кристофер Чан. Приехал из Австралии в восемнадцать пиздюком, год учил язык, даже в вуз поступил зачем-то. Мы на рэп-баттле познакомились, — Чанбин хмурится: — Он тогда совсем другой был. Тощий, замученный. Пытался пробиться на самый верх. Честно, не знаю, зачем. Он уже вечером после баттла остался ночевать у меня. Просто рухнул и вырубился на пару дней. Это потом я узнал, что он недоедает и впахивает, как конь, чтобы не слететь со стипендии.
Минхо заинтересованно придвигается:
— И как? Доучился?
— Если бы. Его с последнего курса турнули, прикинь? Хуй знает, за оценки или просто по приколу, — Чанбин подпирает языком щеку и неодобрительно качает головой. — Парень — золото, только вот народ у нас злой. Не приняли, и пошло все по пизде, как всегда.
Минхо не ожидал такого услышать. Чан выглядел образцовым студентом, певцом, работником, да вообще кем угодно. С такой харизмой: и такая судьба. Стало зябко.
Джисон, который, оказывается, не спал, встал с колен Чанбина и потянулся, хрустнув позвоночником на всю округу:
— Это тебе ещё Бинни не рассказал, как продал родительскую тачку.
Чанбин принимает боевую позу:
— Ты сейчас все переврёшь.
— Ну и че? Так интереснее будет, — Джисон поворачивается к Минхо и лыбится: — Он у нас из богатеньких, я видел фотку люстры его родителей, у них там дом, как Ватикан! Думаю, они мафия…
— Джисон!
—…ну или политики какие, погоди, даже не думай щипаться, сука ты эдакая, это же одно и то же! Ну так вот, короче, подарили ему, значит, на совершеннолетие семейную машину. Дорогущую, древнюю, как мир, я думаю, на ней ещё Муссолини ездил… А Бинни ее взял и продал. И купил подвал. И стал там писать свой ебейший рэп.
— И зачем-то подселил к себе двух дурил, которые не уважают своих арендодателей!
Джисон изобразил уникальное умение закатывать глаз, Минхо издал пьяное хихиканье.
— Боже, мы столько ругались в начале… Когда я только переехал к ним. Это был какой-то ужас. Чанбин довольно прямолинейный, и если хоть что-то не так, он тут же про это скажет.
— А он, блядь, — пальцами со сжатой сигаретой тыкнул, — он плачет, когда я его ругаю!
— Так я не виноват! Мой мозг просто даёт мне сигнал, и все, я реву навзрыд, а у тебя делается такая рожа, как у быка, и мне кажется, что ты вот-вот взорвешься…
— Как у быка?! Ну, все!..
Окно на втором этаже с грохотом распахнулось; Чан рявкнул так, что на противоположном краю участка с дерева вспорхнули потревоженные птицы:
— Заткнулись оба! Хенджин пытается спать, вы!
Наступила тишина. Джисон беззвучно хихикал, Чанбин беззлобно пихал его в бок. Минхо залпом допил все, что осталось в стакане и потянулся за вейпом Джинни. Выдохнул облако.
Чанбин, покачнувшись пьяно, встал и выкинул окурок в костёр.
— Раз орет, значит, не собирается ложиться спать, — подразумевая Чана, ворчливо заметил он. — Пойду уложу, а то ведь до утра просидит.
Джисон поражённо приложил ладонь к сердцу:
— Ты такой ответственный, хён!
Чанбин хмыкнул. Он будто вспомнил что-то сделать, окинул их обоих странноватым взглядом и хлопнул себя по бёдрам.
— Не засиживайся тут, а то и тебе прилетит. Минхо, — кивнул в знак прощания и удалился.
Минхо запрокинул голову и уставился в небо. Усыпанное звёздами, слой за слоем мигающими и бесконечно далекими, оно отражалось в его кошачьем прищуре. Джисон немножко залип на острую челюсть, шею и серьги-колечки.
— У тебя хорошее зрение? — неожиданно спросил Минхо. В лоб, как всегда.
— Думаю, не сто процентов.
— А сколько?
— Пятьдесят, — и поганая ухмылка. Плечи Минхо чуть дернулись, но он умудрился не рассмеяться. Серьезно повернул свою невообразимую голову и сказал:
— Тогда увидишь ровно вполовину звёзд. Я заберу оставшиеся себе, а ты будешь как лох.
Джисон искренне ахнул. Чтобы не проигрывать, тут же послушно уставился в небо.
От постоянной нагрузки, зрение действительно ухудшилось за последние годы. Он не видел звёзд, даже и половины, только светящуюся кашу без какой-либо субъектности. Но не хотелось расстраивать, поэтому он изображал восторг, и даже если Минхо заметил в его голосе фальшь, виду не подал.
Они сидели в тишине и глазели в небо. Три глаза на двоих и два гулко бьющихся сердца. Джисон думал, что, возможно, нашёл свою родственную душу. О чем думал Минхо, понять было невозможно.
— Я тебе соврал, — неожиданно для самого себя брякнул Джисон. Слова повисли в ночном воздухе, было слышно, как дворами дальше лает сонная собака.
Минхо не повернулся, продолжая глядеть на небо. Спустя пару минут будто очнулся:
—…м? Вот как? И насчёт чего?
Почему-то Джисона не удивило отсутствие реакции, хотя и немного разозлило. Иногда хотелось, чтобы Минхо среагировал
хоть как-то. Хотя, может, он был пьян, а может, Джисон для него все ещё незнакомец со смешным костылём и «живым лицом».
— Мне не семнадцать, — признался он. — Я спизданул по глупости, а теперь жалею. На самом деле мне двадцать один. Не знаю, как за эти дни ни разу не всплыло, видимо, я все же выгляжу, как малолетка.
Минхо отвёл глаза от звёзд и подпер щеку кулаком. Он снова глядел прямо в лицо: очень уж немигающим, каким-то хищным взглядом.
— Но зачем было врать, — искренний вопрос, без издевки и насмешки. — Это же всего лишь возраст. Мне плевать, сколько тебе лет.
Джисон невесело хихикнул, взлохматил себе волосы на затылке.
— Когда я говорю, что мне семнадцать, я как бы снимаю с себя кучу ответственности, понимаешь? Типа, я никому ничего не должен, я ещё ребёнок, у меня есть мои границы. А когда мне двадцать один — я неинтересен. Мои шутки тупые, я сам — посмешище. Тебе все сходит с рук, только когда ты подросток.
Минхо слушает и кривится в конце.
— Это тупо. Тебе не восемьдесят, тебе двадцать. Какая разница, что там впереди. Сейчас ты — это ты. К тому же, никто не взрослеет по-настоящему. Это миф.
Джисон сказал ему не все. Вслух он не мог объяснить, даже себе, почему застрял во времени, ведь это подразумевало только больше личных вопросов. Может, когда-нибудь Минхо будет готов и спросит, однако, если он этого не сделает, Джисон никогда не заговорит про это первым.
— Раз уж пошла такая пьянка, — Джисон с интересом воззрился на него. — Я однажды врезался на мотоцикле в школьные ворота.
— А к чему это тут было сейчас?
— Ну так секретами делимся.
— Я тебе про возраст рассказал! А ты преступник, чертила!
Минхо ржёт:
— Я тогда месяц сидел. Без шуток. Мотоциклу — собачий рай, школа оказалась муниципальная, и меня по камерам отследили. С тех пор не катаюсь — на нарах койки жесткие.
Тут уже Джисон понятия не имел, что ответить. Понять, шутит Минхо или нет, было абсолютно невозможно. Тот смешно моргнул, фыркнул в рукав.
— Ты очень мило удивляешься, Хани. Не суди людей по внешности. Пошли в дом, ты замерзаешь.
Джисон автоматически кивнул. Минхо удалился за водой: заливать костёр, а Джисон посмотрел на свою кисть и внезапно осознал, что Минхо держал его за руку, а он понял это, только когда ладони стало холодно.
~
В доме было гораздо прохладней, чем у костра. Буржуйка прогорела за день, а за дровами никто не ходил, но ещё вечером Чан нашёл на антресолях две тяжеленные батареи, работающие от электричества, и компания была спасена от холода. Правда, пришлось отдать одну батарею наверх (хотя Джисон хотел бы оставить обе себе и положить их под одеяло, спасибо, Минхо поспит на полу), а Хенджину в поисках тепла отдали единственный спальный мешок.
Батарея излучала адский жар и даже тихонько гудела, когда ее поставили в ногах. Улеглись прямо в одежде, Минхо соорудил им гнезда из одеял, пледов, курток, и, кажется, старых скатертей. Самому ему было не так уж и холодно, он остался в шортах, но Джисон, в силу своего телосложения и некоторых физических особенностей, мёрз как мразь, и укутался с головой, напоминая ролл.
— Выключаю свет, — сообщил Минхо. — Ты там хоть пошевелиться можешь?
— Нет, — проскрипел Джисон из-под одеял. — В этом весь смысл. Давай уже надрищем крепкого сна, умоляю, может, тогда меня перестанет колотить.
Минхо кивнул, комната погрузилась во тьму. За окнами с кружевными занавесками можно было видеть, как небо светлеет и где-то вдали брезжит рассвет.
Джисон повернулся спиной к соседу по кровати и засопел, имитируя сон. На самом деле, у него горели щеки.
Минхо держал его за руку. Очень долго, тогда, у костра. А он даже не заметил. Даже не заподозрил ничего! Тот, может, грел его ладонями, перебирал пальцы, хрустел костяшками, а Джисон… Джисон попросту проигнорировал.
«Ничего страшного, — пытался он тщетно успокоить себя и все сильнее горящее лицо. — Так все братаны делают. Чан, вон, тоже сколько меня тискает! А Чанбин перед ним и вовсе милашничает… Минхо просто тактильный. Бывает…»
Из-за спины кто-то деликатно кашлянул:
— Ты спишь?
— Десятый сон вижу.
— Слушай, Хани…
«
Только не скажи ничего странного. Пожалуйста, не скажи ничего странного, иначе это станет еще более неловким…»
У Ли Минхо явно была научная степень по говорению странных и кринжовых вещей вслух.
— Если тебе холодно, я могу тебя обнять. Ну, типа, мне не сложно. Хотя, если ты уже задохнулся под своими одеялами и лежишь мёртвый, мне же меньше работы, — и смешок. Минхо ещё умудряется смеяться над ним!
Джисон из чистого упрямства решает игнорировать его. Минхо молчит, потом принимает какое-то внутреннее решение, и секундами позже Джисон чует чужую руку на своём плече.
Его крепче обхватывают поперёк корпуса и прижимают ближе. Минхо абсолютно, блядь, беззастенчивый, у него нет ни капли совести, а Джисон боится дышать. Чужое тёплое: «Ты как гусеничка» обжигает затылок. Волосы встают дыбом.
Когда Джисон хочет что-то сказать, слышит тихое сопение. Минхо спит. Пока он думает, как бы выбраться из капкана на редкость длинных и сильных рук, глаза сами собой закрываются.
Занавески колышет лёгкий осенний ветерок. Истошно орет первый петух. Хан Джисон засыпает.