По следам Данте. Книга вторая: Долог путь

R
Завершён
65
3
Пэйринг и персонажи:
Размер:
136 страниц, 54 378 слов, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
65 Нравится 9 Отзывы 11 В сборник

Часть 15. Рай: Вторая сфера

Настройки
      Меж тем стою я молча, словно барашек, что одинаково страшится двух прожорливых волков, равно сомнениями томимый. Это счесть ни добром, ни злом нельзя, раз путь сей необходим. И на лице моём желание, как и сам вопрос, сквозит жарчей, чем произнесённое слово. Но мама угадывает мои сомнения и разрешает их.       — Вижу, что возник раздор в твоих желаниях, — замечает она, — и, теснясь в неволе, мысли тщетно рвутся на простор. Ты мыслишь: «Раз я стоек в доброй воле, то как насилие нанесёт урон моей заслуге хоть на малость?» Ещё и тем сомнением ты смущён, куда отправляются души после того, как бренные тела от дряхления погибают.       Соглашаясь с мамой, киваю ей в ответ.       — Что ж, отвечу и на эти вопросы, — говорит она. — Мне не в тяжесть, — и, подмигнув, продолжает:       Волю твою одинаково стесняют вопросы эти; обращаясь к ним, сперва коснусь того, чей яд тяжелей… Серафим, всех более погружённый в созерцание божества, и Моисей и Самуил пророки или Иоанн Креститель с его тёской евангелистом, Мария — все они пребывают в том же небе, что и души, являвшиеся тебе тут, в равной мере вечны. Все они украшают Эмпирей и там живут в неравной неге, ибо в разной мере они пьют дыхание предвечных уст. И здесь они предстали не как в сфере, для них назначенной, а чтоб явить градацию высшей на примере.       Так с вашей мыслью должно говорить, лишь в ощутимом черпающей познание, чтоб разуму затем его вручить. К природе вашей снисходя, писание о божией деснице говорит и о стопах, аналогию вводя. Твоего с братиком тёсок церковь представляет архангелами. Все души, кроме душ самых страшных грешников, после смерти бренных тел возвращаются к Богу, пройдя путь очищения. А вот в другом твоём сомнении вреда гораздо меньше. С ним пребудешь здравым и не собьёшься с моего следа.       Что наше правосудие неправым казаться может взору смертных, в том путь к вере, а не к ересям лукавым. Но так как человеческим умом глубины этой правды можно понять, твоё желание утолю во всём… Раз только там насилие, где притесняемый насильнику не помогал ничуть, то эти души им не извинимы; затем что сила воли неугасаемая, как пламя, что борется упорно, хотя б его сто раз насильно гнуть. А если в чём-либо она послушна, то вторит силе; так и эти вот, хоть в божий дом могли уйти повторно.       Будь воля их тот целостный оплот, когда Лаврентий не встаёт с решётки или суровый Муций руку жжёт, — освободившись, они тот путь короткий, где их влекли, прошли бы сами вспять; но те примеры — редкие находки.       Тут мама замечает, что я начинаю уставать от долгих религиозных речей, и моя голова тяжелеет, когда я стараюсь всё там переварить и для себя принять.       — Сынок, ты устал, — мягко молвит она. — Давай присядем здесь и отдохнём немного, — предлагает, и тотчас прямо возле нас появляется полупрозрачная софа с невесомыми подушками и спинкой с набивкой. — Путь предстоит ещё неблизкий.       — Спасибо, — говорю и сажусь рядом с ней на софу.       Мы садимся, мама ласково обнимает меня за плечи, я от ментальной усталости решаю лечь на мамины колени. Она разрешает мне прилечь ненадолго и, нежно гладя меня по голове, тихо напевает колыбельную. Я слушаю песенку вполуха и, сделав глубокий вдох, засыпаю. Мамин красивый голос еле слышно звучит в моей голове. Мои глаза смыкаются и размыкаются, будто сонные. Я вижу перед собой лица тех, кто был со мной весь путь до Земного Рая — очаровательную Джанин и мудрого Стация. Они улыбаются мне и молча кивают, словно говоря «отдохни, брат, ещё нескоро доберёшься до божьего дворца».       Казалось, что проходит целая вечность, но лишь до тех пор, пока мама не разбудила меня, слабо растолкав. Я просыпаюсь, уже чувствуя, что мои мысли, отдохнув, наконец, прояснились. Разлепив сонные глаза, поднимаюсь с маминых колен и решаю чуток помассировать виски.       — Габриэль, как ты? — слышу заботливый вопрос. — Отдохнул?       — О да, — отвечаю маме, — я… я в порядке.       — Хорошо.       Она встаёт с софы и та вмиг исчезает, из-за чего я неожиданно проваливаюсь вниз, но моё падение смягчает мягкое и лёгкое, как пушинка, облако. Мама тихо смеётся, прикрыв рот ладонью. Я сержусь, однако мой гнев сразу сменяется на милость, и я смеюсь вместе с мамой. После чего она протягивает мне руки, я хватаюсь за них, и она помогает мне встать. А потом сама же валится на спину и наступает мой черёд помочь ей встать. Я протягиваю ей руки, мама хватается за них, я тяну её вверх, и она встаёт, подпрыгнув.       — Итак, на чём мы остановились? — осведомляется мама.       — Ты остановилась на примере о Лаврентии и Муции, — напоминаю ей.       — Пошли, — говорит та, махнув ладонью вперёд. — Пора продолжить наш путь.       Я встаю с ней вровень и иду рядом, пока она идёт, продолжая свои речи:       — Так, если точно речь мою понять, исчез вопрос, который, возникая, тебе и дальше мог бы надоедать. Но вот теснина предстаёт другая, и здесь тебе вовеки одному не выбраться; падёшь, изнемогая… Как я внушала твоему уму, слова святого всегда правдивы: от Первой Правды не уйти ему. Слова Гвендолин, стало быть, правдивы, что дух Николетты жаждал покрывал, моим же как бы противоречивы… Ты знаешь, сын мой, сколь часто мир видел, что человек, пред чем-нибудь робея, совершает то, чего бы не желал. Так Алкмеон, не смея ослушаться, родную мать убил и, зла страшась, сам стал злодеем.       Я вспоминаю сцену, которую увидел, пребывая в первом круге Чистилища. Сцену, в которой мать под принуждением проклинает убор, данный ей на погибель. Это миф о Полинике, который ища себе союзников, чтобы отвоевать Фивы у своего брата Этеокла, подарил тщеславной Эрифиле, жене аргосского царя Амфиарая, ожерелье Гармонии. (Оно приносило несчастие всем его обладательницам). И Эрифила указало Полинику, где прячется её муж, который скрылся, зная что лишится жизни, если отправится в этот поход. А когда Амфиарай всё же погиб под Фивами, его сын Алкмеон, выполняя отмщение, завещанное отцом, убил свою мать. Так Эрифила и прокляла тот самый «подарочек».       — Здесь, как ты сам, надеюсь, рассудил, — продолжает мама, — насилию поспособствовала уступчивая воля потерпевшего. И такого не извинить, кто этим прегрешил… По сути, воля не хочет зла, но с ним мирится, ибо ей страшней стать жертвою чего-либо иного. Гвендолин мыслит в повести своей о чистой воле, той, что вне упрёка. Я — о другой, и мы обе правы в ней.       Таков был плеск священного потока, который от вершины правды шёл; он обе утолил глубоко.       — Мама, — говорю я ей, — светят, живят теплом и влагой твои слова. Таких глубин мой дух в себе не встретит, чтоб дар за дар воздать решился он; пусть тот, кто зряч и властен, вам ответит. Я вижу, что навсегда не утолён наш разум, если Истиной неоспоримой, вне коей правды нет, не озарён. В ней он покоится, подобно зверю берложному, едва дойдя; и он всегда дойдёт, — иначе все стремления ничтожны. От них у корня истины встаёт росток сомнения; так природа властно с холма на холм ведёт нас до высот. Вот что даёт мне смелость, страстно манит тебя, мама, спросить о том, что для моей пустой головы ещё неясно. Я хочу знать, возможно ли возместить разрыв обета новыми делами и груз их на весы к тебе половить.       Услышав мои слова, мама бросает на меня удивлённый взгляд, что я сам потупляюсь, опустив глаза.       — Когда мой облик пред тобой блистает и свет любви не по-земному льёт, так, что твой взор, не выдержав, дрожит, не удивляйся. Это лишь растёт могущество зрения и, вскрывая, во вскрытом благе движется вперёд. Уже я вижу чётко, как, сияя, в уме твоём зажёгся вечный свет, который любят, на него взирая. И если вас влечёт другой предмет, то он всего лишь — восприятий ложно того же света отражённый след. Ты хочешь знать, чем равноценным можно обещанные заменить дела, чтобы душа почила, не волнуясь ни о чём.       Так мама в эту повесть входит и продолжает слов священный ход, чтоб речь её непрерванной текла:       — Самый высший дар Создателя вселенной, его щедрости больше всех сродни и для него же самый драгоценный, — свобода воли, коей издревле разумные создания причастны, все без исключения и лишь они. Отсюда ты получишь вывод точный, что значит дать обет, — конечно, там, где Бог согласен, если и мы согласны. Бог обязаться позволяет нам, и свободу воли, такой, как я сказала, себя ему приносит в жертву сам…       Ты в основном отныне утверждён; но так как церковь знает то, как освободиться от обета, с чем как бы спорит сказанный закон, не покидай стола без замедления: кусок, который съел ты, твёрдым был и требует помощи для переварки. Открой же разум свой словам моим, и запомни их; исчезает вскоре то, что, услышав, мы не затвердим…       Две стороны мы видим при разборе подобных жертв: одну мы видим в том, чем жертвуют; другую — в договоре. Последний обязателен во всём, пока не выполнен, как объяснялось уже и выше точным языком. Вот почему евреям полагалось, — ты помнишь, — жертвовать из своего, хоть жертва иногда и заменялась. Зато существо, бывает и таким, что есть границы, в которых можно изменить его…       Но бремя плеч своих и самый смелый менять не смеет и обязан нести, пока церковь не разрешит замены обета. Да и обмен глупым надо счесть, когда же новый обет строже предыдущего должен быть. А если ценность — всех других тяжело и всякой чаши книзу тянет край, её ничем не возместить на деле. Своим обетом, смертный, не играй! — предупреждает мама. — Будь стоек, но не обещайся слепо, как Иеффай, принёсший первый дар.       После, она подаёт мне два примера из библейской и древнегреческой легенд. В первой говорится, как Иеффай, израильский судья, обещал Богу, если тот пошлёт ему победу над аммонитянами, принести в жертву первое, что выйдет из ворот его дома навстречу ему. Навстречу Иеффаю вышла его единственная дочь, которую он и предал смерти.       — Он не сказал: «Я сглупил!», а согрешил, свершая.       И во втором примере говорится о царе Агамемноне, который принёс в жертву свою дочь Ифигению, чтобы получить от богов попутный ветер для похода против Трои. Мама обозвала Иеффая глупцом, а Агамемнона — мудрецом, и говорит, что вместе с бедной девушкой скорбят все, кому случится услышать про нечеловеческий обряд.       — О христиане, — восклицает она, — довольно вам торопиться, лететь, как перья, всем ветрам вослед! Не думайте любой водой омыться! У вас есть Ветхий, Новый есть завет, Библия в конце-то концов, и пастырь церкви вас всегда наставит. Вот путь спасения, и другого у вас нет. А если вами злая алчность правит, так вы же люди, а не тупой скот, и вас меж вас еврей да не бесславит! Не будьте, как ягнёнок молодой, который, бросив мать и, беды не чуя, по простоте играет сам с собой!

Меркурий — Честолюбивые деятели

      Так мама мне, как повествую я, потом в сторону солнца, вновь обращает взоры, вся взыскуя. Её молчание и глаз чудесный блеск лишают слов мой жадный ум, где зреют вновь вопросы к ней. И как стрела спешит вонзиться в свою мишень скорее, чем затихнет тетива, так ко второму небу мы летим.       Такая радость в ней зажигается, едва Меркурий нас объял, что озаряется сама планета светом торжества. И раз звезда, смеясь, преобразилась, то как же — я, чья природа всегда легко переменяющейся мнится? Как из глубин прозрачного омута к тому, что тонет, стая рыб стремится, когда им в этом чудится еда, так вижу я — бесчисленность блесков мчится нам навстречу, и в каждом клич звучит: «Вот кем любовь для нас обогатится!» И чуть один к нам ближе подступает, то видится, как всё в нём ликует, по отсвету, которым он сияет.       Суди, друг мой: оборвись начало на этом, как бы тяжело тебе дальнейшей повести недоставало; и ты поймёшь, как мне об их судьбе хотелось услышать правдивые истории, едва мой взгляд воспринял их в себе.       — Благорождённый, — так говорит мне, радостно улыбаясь, благая тень, — ты, кому престолы всевечной славы видеть предстоит, пока ты ещё жив, — тот свет, который в небесах разлит, пылает в нас. Поэтому, желая про нас узнать, ты будешь вволю сыт.       — Смело говори и слушай с верой, Габриэль, — молвит мама, — как богам внимая!       — Я вижу, как зиждешься ты внутри своих лучей и как их льёшь глазами, ликующими пламенней зари, — говорю духу. — Но, кто ты, дух достойный, и перед нами зачем предстал в той сфере, чей лоб от смертных скрыт солнечными лучами? — с благоговением спрашиваю сияющего светло, того, кто говорит со мной.       И сияние его ещё лучистей облекает. Как солнце, чьё чрезмерное сверкание его же застилает, если жар пробил смягчающих паров напластование, так он, радуясь, от меня прячет священный лик среди его же света. И, замкнутый в нём, со мной начинает говорить, рассказывая мне почти всю историю ратных подвигов правителей Древнего Рима. Начиная с Константина Великого и заканчивая Карлом II Анжуйским.       Константин Великий в 330 году нашей эры перенёс столицу из Рима в Византию, причём орёл, символизировавший римскую империю, совершил полёт с запада на восток, против видимого движения звёзд, тогда как встарь он летел вслед звёздам, с востока на запад, когда, после падения Трои, сопровождал родоначальника римлян Энея. Последний, прибыв в Италию, взял в жёны Лавину, дочь латинского царя Латина. После этого римский орёл, которую дух назвал господней птицей, двести с лишним лет пребывал на рубеже Европы, на берегу Босфора, близ гор Троады, с которых он впервые взлетел с Энеем, и здесь, в Византии, переходя от одного императора к другому, достался наконец Юстиниану. И, оказывается, что тот, кто спустился к нам, был когда-то тем самым императором Юстинианом.       — Был цезарем я, теперь — Юстиниан; я, святым духом вдохновлённый, в законах всякий устранил изъян. Я верил, в труд ещё не погружённый, что естество в Христе одно, не два, такою верой удовлетворённый. Но папа Агапит, всех пастырей глава, мне свой урок преподал благодатный в той вере, что единственно права… Я внял ему; теперь мне так понятны его слова, как твоему уму в противоречии ложь и правда внятны. Я стал ступать, как церковь; потому и бог меня отметил, мне внушая Высокий труд. Я предался ему, оружье Велисарию вверяя, которого Господь в боях вознёс, от ратных дел меня освобождая.       — Таков ответ на первый твой вопрос, — говорит мне Юстиниан и продолжает:       — Но надо, чтоб, об этом повествуя, ещё немного слов я произнёс, всю правоту, — говорит он с иронией, — тебе живописуя тех, кто подвиг себя на священный стяг, его присвоив или с ним враждуя… Взгляни, каким величьем всякий шаг его сиял; чтоб он владел державой, Паллант прежде всех кровью иссяк.       Далее Юстиниан рассказывает о том, как этот Паллант в Альбе величавой три века ждал, чтоб на её полях сошлись в битве кровавой три римлянина с тремя альбанцами. (В результате победы римлян владычество над Лацием перешло от Альбы к Риму). И что он сделал при семи царях, от похищения сабинянок при Ромуле до самоубийства обесчещенной Лукреции при Тарквинии Гордом. Юстиниан рассказывает о Цинциннате, прославившимся строгостью нрава, и Торквате — римском полководце. За ними три Деция — три других римских полководца, носивших одно имя, и Фобии — род, прославленный в римской истории. И Юстиниан говорит, что он был рад их почтить.       Друг мой, я бы и рад дальше рассказывать о том, что говорит мне этот достойный дух. Но нам пора дальше идти вперёд.
65 Нравится 9 Отзывы 11 В сборник