39
7 августа 2023 г., 18:12
Бывают в жизни события, о которых и сказать-то ничего вразумительного не получается: слова падают, мёртвые, на землю, осмысления не выходит. Ощущение, что весь мир рвётся сверху донизу, пополам. Непонятно потом становится, как это вообще можно было перенести и выжить. Мир раскалывается, человек оглушён. И невозможно осознать противоречия, кажется, что погибаешь. Глупости. Человек — существо удивительной прочности. Убит, но живёт. Живёт, забывает, выздоравливает. И ко всему привыкает, и ранее невообразимое уже кажется чем-то вполне осязаемым.
Март был в самом начале. Сугробы местами упрямо напоминали о бесконечной зиме, но весна по обыкновению своему неожиданна. Приходит втихомолку, выдавая себя только мутными ручьями, текущими сквозь остатки грязного снега у тротуаров. Тёплый воздух уже прокрадывался в компании каких-то неясных щемящих запахов, хотя до цветения чего бы то ни было ещё далеко. Щемило от запаха мокрого асфальта и отсыревших скамеек. Запаха сладкого, навязчивого, приторного. Нет — подлого. Именно подлого запаха… Заставляющего жалеть обо всём, что сделано или нет.
На улицах становилось больше людей. Хотя женщин, может быть, и не больше, а просто они освободились от своих шуб и дублёнок и теперь ходили легче, уткнув руки в карманы, и будто бы меньше стали их увесистые продуктовые сумки и веселее застучали каблучки. Мужчины были все как один в серых пальто и меховых шапках, в руках носили плоские чемоданчики или портфели. Дети и подростки шли в куртках и небрежно накинутых капюшонах. А солнце в какие-то моменты вдруг вспыхивало над головой, и оказывалось, что над серым городом существовало голубое небо.
Лезвие тонко вызванивало на щеках и подбородке — Гия методично скоблил лицо до голубого блеска в ванной комнате перед зеркалом. Была у него такая традиция — сбривать бороду в начале весны и отращивать новую. Обратно она отрастала очень быстро благодаря кавказскому происхождению. Щетина на щеках пёстрая от седины. Он водил электрической бритвой по бакенбардам, применил одеколон с изображённой на пузырьке лошадью. Быстро затем прибрался в посветлевшей комнате, застелил диван, на котором провёл ночь (в спальне не ночевал почти уже целый месяц). Дана, как обычно, приготовила завтрак — сварила яйца, нарезала колбасу и хлеб, поставила перед ним тарелку и чай. Когда женщина кормит любимого человека, это не простой акт кормления. В каком-то смысле это даже больше, чем акт любви, но Дана делала всё машинально, да и ел Гия вяло, барабанил пальцами по столу, кашлял, будто давясь. Время от времени брал газету — не читал, только перелистывал. Был он в то утро не под стать себе — тяжёл и угрюм.
Супружеское фото на полочке под стеклом, словно дразня, привлекало внимание. Вот они — сидят на траве в один из немногих совместных выходных, поехали на шашлыки с друзьями. Обхватив колени руками, Дана на этой фотографии смотрела вверх с запрокинутой назад головой — волосы, подлиннее, чем теперь, чуть завитыми концами касались спины, а Гия, забавно сощурившись, глядел в объектив. Идеальная пара. Только лицо Даны, обращённое к солнцу, совсем не светилось, он стал недавно это замечать.
Стакан чая выпил уже стоя. Спустя почти месяц после того, как Дана во всём призналась, у них началась странная какая-то жизнь — вроде бреда. Жены больше не было: она раздвоилась, раскололась. Распалась на двух женщин. Одна — прежняя, любимая, абсолютно любимая, абсолютно своя. Другая — новая, глухая, жестокая. Чужая. И мысль: «Откуда взялась эта, новая? Ходит в теле моей, говорит её губами».
Они не разговаривали больше на ту тему, но, если подумать, ни о чём больше не разговаривали.
С работы Дана теперь хоть и приходила минута в минуту, но торопилась домой не к нему — сразу понятно. Удушливое равнодушие её выжимало негодование под давлением в несколько сот атмосфер. Гия же сам по вечерам возвращался поздно, иной раз до того вымотанный, что даже ужинать не мог — сразу шёл спать. Но восьми, а порой и десяти часов не хватало: усталость и бессонье прятались где-то в черепе и давили на глаза сверху. Везло, что на работе хотя бы всё шло гладко и размеренно.
Дни бывали плохими и хорошими. В плохие Дана к концу вечера ложилась на кровать лицом к стене, затихала и только время от времени вздыхала с глубокой грустью, и грусть эта была полновесна и внушительна. В хорошие, придя домой, она просто снимала улыбку, как снимают нарядное, но неудобное платье, и переодевалась в «бытовой халат». Сначала садилась за стол, чтобы подумать, — ведь всегда думала перед тем, как начать работу по дому. Расставляла дела плотно друг к другу — без зазоров. Чтобы на всё хватило времени и не приходилось слишком уж торопиться. Но главное, чтобы отключить за ними голову. Шла на кухню, брала с полки мисочку, с гвоздя — дощечку. Всё у неё на своём месте, каждая вещь — на своём гвозде. Не педантизм, а просто экономия времени и хорошая организация. Готовить любила: разбирала и чистила овощи, ставила суп. Пока он варился, нарезала салат. Так было всегда. Они всегда жили спокойно и удобно. И квартира их была тихой гаванью после сложных рабочих будней. Если очень постараться и забыть тот их ночной разговор и Данино признание, можно убедить себя, что ничего и не происходит плохого. И в такие дни, когда казалось, что всё нормально и супруги всего лишь проводят время в комфортном молчании, Гия вдруг застигал её на кухне, глотающей слёзы над кастрюлей борща. Ароматный, только снятый с плиты — великолепный, малинового цвета борщ, а Дана стояла над ним и плакала. И тогда непомерная тяжесть — именно тяжесть, а не боль — охватывала его всего. Мало удовольствия наблюдать, как жена высыхает день ото дня, как цветок без воды, и не знать, что с этим делать. Он пытался сначала выяснять отношения: узнать, вывести на ещё большие откровения. Иногда кричал, хотел скандалить, но затем сдувался и просил, умолял объяснить ему всё, но Дана была совершенно инертна. И как отрезала однажды, что не будет больше никогда об этом говорить, так и упорно держала своё слово.
Собравшись, на пороге снял очки и провёл по лбу сухой ладонью. Перед выходом из дома красными, воспалёнными глазами взглянул на жену — хотел что-то сказать, хотя бы за завтрак поблагодарить, но не смог. Молча обулся и вышел.
Для Марины время шло своим чередом. Люди и обстоятельства продолжали вертеться вокруг неё и параллельно с ней. Эдуард Романович, например, временно исполнял ректорские обязанности и купался в собственном тщеславии. Марина искренне надеялась, что эти самые обязанности, о которых он так мечтал, отвлекут его пристальное внимание от неё и Алика. Но в один из дней им пришлось-таки поговорить, причём не очень хорошо. Марина в сердцах сказала, что никогда не простит за ту подлость, что он совершил по отношению к Ирине Николаевне, и что личные амбиции не должны лишать элементарной порядочности. Но отец ответил чем-то вроде: «Это яйцо не должно учить курицу», и после Марина просто старалась пересекаться с ним как можно реже. Самого Белоусова в городе, к огромному её счастью, не было. Поехал аккомпанировать одному известному артисту в мини-туре по республикам. Его всё больше тянуло на эстраду, что тоже не могло не радовать — нашёл-таки свою нишу. Алик никогда не был по-настоящему талантлив. От таланта ему достались только свирепая усидчивость и настырность, заставлявшая без конца упражняться, но толку от того было мало — классика в его исполнении выходила плоской, как доска.
Ирина Николаевна стабильно шла на поправку, выписалась из больницы спустя две неполные недели после инфаркта, и её стремления выйти на пенсию блёкли по мере того, как она начинала чувствовать себя лучше. Такова была её особенность: никогда не унывала, стоило хорошенько вглядеться — и появлялись светлые точки даже в худшем развитии событий. Марина была уверена, что даже на предавшего её доверие профессора ректор не держит зла. Сидя прямо в своей постели, Ирина Николаевна часами висела на телефоне по своим делам и Марининым, в частности. Принимала людей прямо в спальне — по поводам личным и общественным. Словом, жила как обычно — без всяких комплексов, ожидая полного восстановления и триумфального возвращения на высокий пост.
Анн Марсо переселилась на время в квартиру в большом вычурном доме эпохи так называемых архитектурных излишеств — колонны, галереи, лоджии, арки, венки, медальоны — дом этот смахивал на гигантский каменный торт, как прежде у богатых. Надоела ей безликая гостиница, а до поездки в Швейцарию ещё оставалось некоторое время. Марина захаживала к ней в гости, потому что та настойчиво приглашала. Дирижёр обзавелась целой сетью приятных и полезных знакомств и регулярно устраивала у себя гуляния с реками вин и чего покрепче. Ей не терпелось поскорее закруглить все процессы, которые она сама же и начала в Москве. До сих пор шла распря между её коллективом и директором студии, и она мирила одних и тут же совестила и отчитывала других. Её премилое воркующее «р» с маленьким как бы хвостиком на конце на недолгие мгновения позволяло отвлекаться. «Давай выпьем за Париж!» — предлагала, чокаясь, немного вдавливая свой бокал в её. Щёки розовели, когда они играли в гляделки и, закинув голову, мадам Марсо смеялась, а Марина слушала этот звонкий смех и, заглядываясь, удивлялась свежести её рта. Они обсуждали планы и хохотали над необходимостью доказать чиновникам, что Марина благонадёжная советская гражданка, целиком преданная делу партии. На неё даже отправили запрос «в органы» — вдруг замечена в чём-то неправильном.
В подготовке к отъезду Марина наваливала на себя всё новые заботы, и, хочешь не хочешь, надо было тащить эту ношу, являвшуюся единственным лекарством от «болезни». Чтобы получить заветный штамп — разрешение на выезд, требовалось собрать кучу документов. Среди них подробнейшая анкета, которая служила первым фильтром: выезд могли запретить из-за живущих за границей родственников, не того происхождения или национальности, или если человек оказывался хоть самую малость причастен к государственной тайне, которой могло считаться вообще всё что угодно. Вроде ничего из этого к Марине не относилось. Но профсоюзному и партийному комитетам было всё равно, когда она томно отвечала при очередной проверке: «За рубежами Отечества бывала, и не раз, и всегда возвращалась чистой и даже с премиями».
Только благодаря кумовству и протекционизму дело шло гладко и почти без запинок, единственное — требовало гораздо больше времени ожидания. Речь ведь шла не о простой поездке, а о неопределённом сроке работы. Пара собеседований, пяток справок, трижды переписанная анкета, маленькая неразбериха с фотографиями — все трудности, с которыми пришлось столкнуться.
Пока работала, Марина училась одолевать свою тоску и надеялась, что поможет время, которое всегда помогает незаметно. Время, правда, стало идти медленнее. Было у него такое обидное свойство: нестись, как кванты света, когда выпадало счастье, и плестись, как черепаха, когда чего-то ждёшь не дождёшься. А то и вовсе останавливаться, когда у человека грусть.
Вместе с работой находилось ощущение силы. Чем больше работала, тем больше набегало, и это устраивало. «Трудолюбива, как вентилятор», — шутила мама. Хотя на самом деле она просто маялась, словно её пропускали через стиральную машину. Тоска была недостойной слабостью. Марина презирала себя за то, что иногда не могла с ней справиться. Когда тоска эта всё-таки вырывалась, на неё нападало полное безразличие ко всему, как будто внутри всё было выжжено. Впервые в жизни она не знала, чего хочет. Чтобы всё получилось или, наоборот, чтобы сорвалось. Если б спросили ещё вчера, она бы сказала, что лучше всё оставить как было: никуда не надо ехать, ей и тут прекрасно. Она и дальше будет жить за своим роялем в зале консерватории с четырёхметровыми потолками и лепными карнизами. А сегодня и сама не знала. А завтра бы ещё решительнее настраивалась на скорый отъезд.
Бегство. Если не от несчастной любви, то хотя бы от матери и её деспотической заботы, от которой можно было сойти с ума. Анфиса Михайловна могла впасть в подлинный гнев из-за того, что Марина выходила на улицу без шарфа. Как будто он что-нибудь значил, этот шарф. Нет, она злилась, может, даже понимала, что дочь задумала, но не могла вплотную подступиться. Всегда так: Марине слово, а она в ответ — двадцать, вот и приходилось препираться по пустякам.
Нет, определённо, пора было заиметь свой угол, свои четыре стены, чтобы жить. Хоть даже этот угол будет находиться за несколько тысяч километров от отчего дома.
Метроном медленно отбивал такты вечером в пустой квартире. В форточку задувал прохладный ветер, и лёгкие белые занавески, тихо шурша, парили в воздухе. Так… так… так… так… Маятник бесстрастно высчитывал мгновения в тишине.
Марина сидела, слегка ссутулившись, в полумраке за пианино, и белые цветы на обоях, словно двигаясь, отделяясь от голубого фона, прислушивались к тяжёлым, глубоким звукам одного из последних сочинений. Она играла очень медленно, словно чтобы до дна насладиться печалью каждого аккорда. Пианино было уже старенькое, и полноты звучания несколько поубавилось, но при помощи педали, приглушающей высокие ноты, мелодия делалась похожей на потускневшее серебро, и можно было добиться необычайно странного воздействия. Играя, Марина касалась больше чёрных клавиш, перед которыми всегда испытывала особый трепет. Начинала с фа-диез-мажорных аккордов, затем принималась искать переходы в другие тональности и постепенно добивалась гармонических чередований, которые нарочно лишала такта и мелодии, вкладывая в эти таинственные переливы как можно больше чувства. Под аккомпанемент думала тяжело и с досадой.
Свободный вечер. Они могли бы провести его вместе. Чего стоило позвонить, пригласить?.. Или пойти, взять за руку и привести. Откатиться снова на несколько шагов назад, отменить всё сказанное и сделанное. Пожалеть об этом… Лишний раз сделать себе больно — лёжа на развороченной постели, в очередной раз слушать, как она одевается: щёлкает резинками, натягивает чулки, вжикает молниями — и уходит.
Марина ведь приняла взрослое и взвешенное решение, по крайней мере, сама так с уверенностью считала. Нельзя было продолжать, как было. Пора, пора уже переходить на следующую ступень! Им мало друг друга так. Марина не могла больше терпеть, тем более, когда знала, что делать. А если Дана не хочет, тогда, что ж, придётся выжать из себя страшное усилие и прекратить встречаться. Чем ковырять рану, лучше дать ей зажить, насколько это возможно.
Все самые умные и разумные доводы вдребезги разбивались о простое желание увидеть. Просыпалась: «Люблю». Засыпала: «Люблю». Так и проходили дни, ни на йоту не убавляя саднящего чувства.
Голову жгли воспоминания, как они встречались где-нибудь в вестибюле метро, в потоках мчащихся людей с портфелями и чемоданами, толкающими их в бока. Стремились в квартиру, в эту самую комнату, будто здесь сосредотачивался весь смысл жизни на земле. Вваливались весело смеясь, о чём-то шумно споря. А когда приходило время и нарастало нетерпение, тонкие пальцы запечатывали рот и загадочный аромат духов перехватывал дыхание. И Марина, в шутку сердясь, что её перебивают, кусала её, скажем, за мизинец губами, и щекотный мрак застилал свет: Данины волосы укрывали её голову, плечи, грудь — всю. И чем дольше Марина вдыхала их запах, тем явственнее ощущала, как внутри всё туже и туже закручивается сладостная пружина безрассудства. О том, что случится, когда она с треском распрямится, Марина догадывалась и потому ещё немного медлила, не торопилась. Сладко и опасно медлила. Но вскоре тело брало верх над разумом, как всегда. И в погоне за обморочно счастливым концом, когда ноги перепутывались с ногами, бёдра прижимались к бёдрам, в едином ритме вздымалась грудь, их каждый раз словно несло в воронке смерча. После всего Дана брала её ладонями за щёки, глядела в глаза и целовала нежно и бережно, словно благодаря. На контрасте с тем, что было — необузданным, каким-то первобытным, — становилась снова мягкой, тонкой и гнущейся в её руках, как церковная свечка.
Звонок телефона оборвал мысли резко, будто ток разомкнул. Марина перестала играть, встала и лениво прошла в коридор, сняла трубку и посмотрела на часы — поздновато для телефонных звонков. Но от каждого начинало стучать сердце. Прямо бухало в груди. Звонки были «холостыми» и случались в последнее время часто. Звонят и молчат. Дана ли это? Но она же не ребёнок, сама с гордостью об этом заявляла, взрослая уже для таких игр. Если бы было что сказать, она бы сказала.
После чуть надменного «Алло, слушаю» Марина затихла, прижимая трубку к уху с ненужной силой, будто пытаясь узнать дыхание на другом конце. Но трубка уже пищала. Пожав плечами, бросила и пошла в ванную. Не мешало бы взбодриться, раз делать всё равно нечего. Читать не хотелось, гулять не хотелось. Один из таких вечеров, когда не хотелось вообще ничего. Открыла оба крана и стала раздеваться. Напористый, бойкий шум бьющей из кранов воды прогнал из квартиры угрюмую тишину. Накупавшись, оделась и вернулась в комнату к гардеробу с зеркалом. Захотела вдруг увидеть себя всю. Остановилась и, набрав в грудь побольше воздуха, разжала руки. Короткий халат раскрылся, и Марина увидела себя словно со стороны — лёгкую, глазастую, и почувствовала в себе эту молодую, напрягшуюся силу. Многим женщинам не так уж нужна, наверное, любовь в узком, буквальном смысле. Нужны, может, аксессуары любви: слова, цветы, комплименты. Не скрытое, подразумеваемое, а открытое. Марине нужно было всё и сразу, и побольше. Темперамент.
Рассматривала себя внимательно, бесстрастно, снова погружаясь в воспоминания. Приблизилась к зеркалу, пригляделась к лицу и не нашла никаких изменений, кроме лёгких теней на веках. Попробовала разогнать их, размять пальцами, но они не исчезали. Серьёзные, поджатые губы, чёрный карандаш в углу голубых глаз, продолговатых, загадочных, раскосых. Два-три дополнительных штриха — и хоть на сцену ими светить в качестве прожекторов. Опустила взгляд ниже и вспомнила ещё, как Дана любила прижиматься лицом к её груди и целовать, целовать, отчего у Марины наступала настоящая сердечная боль — так было переполнено сердце, так перевёрнуто…
Тренькнул звонок входной двери. Не мама, точно — у неё свой ключ, да и на работе она сегодня в ночную, а если и звонит, то всегда громко, настойчиво, весело. А этот звонок совсем короткий и даже робкий, как будто звонивший боялся разбудить, потревожить. Марина верила в тайный, почти мистический зов: нужно думать о человеке — и он придёт, поэтому, наспех запахнувшись, она подлетела к входу, звякнула цепочкой и дверь распахнула широко и свободно. Но на пороге стояла не та, которую ждали.
А её муж.