42
31 августа 2023 г., 21:09
Октябрь 1980 года.
Капиталистическую заграницу — образ какой-то другой, яркой жизни — Марина хорошо представляла себе по книгам и кинофильмам. Но приезжая в незнакомое место, каждый человек чем-то повторяет свой давний приход в этот мир. Отсюда радостное удивление и совершенно младенческий восторг по поводу всего увиденного.
Париж начался с огромного аэропорта с движущимися дорожками, никелированных урн непривычной формы, полицейских в странных цилиндрических фуражках с маленькими козырьками и ярко одетых детей, лопочущих что-то очень знакомое по интонации, но совершенно непонятное по смыслу. А продолжился историческими зданиями с оградами, перевитыми плющом и розами, светлыми домами с прохладными углами в утреннем не нагретом воздухе, беседками в зелёных, ещё средневековых парках, павильонами, лестницами, мягкими уступами, спускающимися к широкой городской реке. Земля на вымощенных крупным булыжником улицах настолько чиста, что можно безбоязненно в обуви, в которой там ходишь, залезать на диван.
Полки в магазинах ломились от изобилия товаров. В супермаркетах легко можно было почувствовать себя туземцем, который всю жизнь молился на свои единственные бусы и вдруг попал в лавку, доверху набитую всевозможной бижутерией. Там было всё, о чём только смел мечтать советский человек, о чём он мечтать не смел, и даже то, о чём мечтать ему не приходило в голову.
В Париже всего было много: людей, машин, витрин, памятников, деревьев. Жизни и воздуха много. Париж — звучный символ, таинственное место, где люди существуют по иным, замечательным законам.
Первый месяц своей «командировки» Марина, правда, прожила в Швейцарии. И казалось, что не прожила, а пережила. Ей и до этого приходилось бывать в разных местах, чужих и незнакомых. Временами казалось, что Марина приехала именно в город — Монтрё, как раньше ездила на гастроли. И это, непонятно почему, вызывало тоскующую боль в сердце, боль ожидания и тревоги. Но она не давала летучим мыслям растворяться там, где они растворялись до сих пор — в духовном небытии. Где-то в глубине сознания лежала самая суть, к которой Марина пробивалась, бессильно барахтаясь на поверхности; разгребала метры-килограммы, отталкивала повседневность и отпихивала злободневность, гребя всё туда — к сути. А суть сводилась к ожиданию. Марине пришлось смириться с тем, что она вынуждена постоянно ждать. Но этот раз должен был стать последним.
А Монтрё был всего лишь перевалочным пунктом. Местом, где она должна была отдать свои долги по контрактам и выполнить все договорённости. Там же ей предложили сделать черновые записи своей музыки и даже познакомили с молодым аранжировщиком, который с большим энтузиазмом взялся за обработку композиций. Запись пошла гораздо быстрее, чем в Москве. Недели были расписаны делами предусмотренными. А непредусмотренные?
После Монтрё Анн увезла её в Париж, где Марина жила вот уже почти полгода.
Париж принял её как свою. Концертные приглашения от оркестров и дирижёров сыпались как из рога изобилия, и Марина закружилась в водовороте совсем иной вселенной. Но оставалась лояльна Анн и её подопечным. Это был тот самый оркестр, в котором она играла ярко, экспрессивно, живо, с некоей «демонической силой», или божественной искрой, — критики говорили о ней и то и другое. Пусть Париж был ещё не узнан до конца, непривычен и необычен, но как только Марина попадала на сцену и за рояль, тотчас чувствовала себя как дома. И выкладывалась на всех концертах так сильно, что на роялях чуть не рвались струны. Проживала каждое выступление, входила в состояние творца, как говорила дирижёр.
В постоянном стремлении играть что-то новое, Марина сразу после выступлений садилась заниматься и готовить с коллегами следующую программу с произведениями высшей степени виртуозности. В новом месте она испытывала постоянную потребность вновь и вновь доказывать себя и свои способности. Зрителей, готовых внимать и верить каждому звуку, словно током пронзало, и после каждого триумфального выступления они аплодировали стоя. То были мгновения, ради которых Марина и жила.
Приятным дополнением к моментальной творческой состоятельности стал и тот факт, что Марина наконец начала зарабатывать. Не те необходимые, жалкие деньги, которые служат для оплаты самого насущного, не тяжёлые засаленные купюры, похожие на холодные блины. А деньги другого сорта — бесконечно более живые, лёгкие, которые растут, как деревья. Благодаря которым, она сняла милую маленькую квартирку недалеко от набережной и куда с невероятным облегчением возвращалась после нечеловечески сложных рабочих дней.
Иногда тем не менее чудилось, что всё происходящее не более чем слишком хороший сон и что вот-вот он закончится, и она снова проснётся в серости других будней. И тогда Марина спрашивала за бокалом вина у своей покровительницы:
— Думаешь, на меня кто-нибудь стучит глубинщикам?
— Кому?
— В Комитет Глубинного Бурения — КГБ…
Анн всегда так хохотала и так мастерски её успокаивала, что спустя несколько месяцев Марина, наконец, поверила. Теперь она живёт здесь.
Всё шло так, как и обещала мадам Марсо. И Марина была ей безмерно благодарна за шанс просто жить.
Март 1980 года.
Автоматические стеклянные двери в зале вылетов то и дело открывались и закрывались, создавая монотонное жужжание.
В аэропорту стояла всегдашняя атмосфера: разноцветные, разноязыкие люди, тележки с чемоданами и яркими дорожными сумками, стройные стюардессы, уверенно шагающие сквозь толпу суетящегося перелётного народа.
В сопровождении родителей Марина зарегистрировала билеты, прошла все необходимые проверки, отправила багаж в чрево аэропорта и теперь осматривалась в поисках местечка, где бы можно было спокойно посидеть. «На дорожку» — как сказала мама. Заглянула в кафе, посмотрела на взлетавшие самолёты, пошла в почтовый зал и вернулась. Они приехали слишком рано. Всё мама — суетливая и суматошная. Её беспомощная заботливость, которая теперь исчезает в женщинах, как кислород в городах, и искренняя обеспокоенность, перемешанная с осознанием, что дочь что-то такое задумала нехорошее и ей неизвестное, — комком сжимались у Марины в груди.
Аэропорт не спал. За огромными стёклами виднелись на лётном поле самолёты. Они ревели — наверное, прогревали моторы, но со стороны казалось, что могучие машины обессилели, не могут взлететь и только надрывно кричат, как раненые звери. Марина, смотря на них, не понимала толком, что чувствует теперь, когда всё было окончательно решено и не оставалось пути назад. О чём-то она жалела, тосковала. Её словно удерживали на земле огромные гири. Если бы не всё произошедшее за последний год, порхала бы по залу бабочкой от счастья.
Эдуард Романович — в академически залоснившемся костюме и с авторучкой в нагрудном кармане, в широченном галстуке и в пиджаке, делающим его похожим на кавказца в бурке, — с притворным равнодушием слушал бывшую жену. Та активно перечисляла список продуктов, сложенных в Маринин чемодан на случай продовольственных трудностей.
— Несколько банок консервов, два батона сухой копчёной колбасы, три пачки галет, растворимый кофе, чай, сахар и кипятильник в заднем кармане. Запомнила?
— Мам, — засмеялась Марина и приобняла её за плечи. — Если мои вещи пропахнут колбасой, вся студия будет смеяться. Мне это надо?
— Ты, Анфиса, с таким благоговением всегда относишься к бытовухе. Ещё и дочери засоряешь мозги, — лениво бросил профессор.
— Все недомогания от недоедания. Это во мне, Эдик, говорит благороднейший из инстинктов — материнский.
— А ты не видишь тут некоторой несуразицы? Слово «инстинкт» всегда употребляется со словом «низменный».
— Это не о материнском.
— Так материнство священно, говорят, — ответил профессор задумчиво.
— Ну да, и что?
— Я как-то привык ценить интеллект, а не инстинкты. Тогда ведь и другие инстинкты священны, а? Жажда, голод, сохранение жизни… Какие там ещё?
— Эдик, инстинкт материнства не священен. Но на этом инстинкте держится материнская любовь — она вот священна. Тебе не понять.
— Невнятно, но афористично. Чего ж она на интеллекте не держится? — уже вскользь ответил профессор, остывая к разговору.
— Недавно в газете был описан случай, — вспомнила Анфиса Михайловна, игнорируя бывшего мужа. — На посадку пришёл гражданин с овчаркой, а собаку в самолёт не пустили. Нет справки от врача. Хозяин снял ошейник, отпустил её, а сам улетел. Так эта овчарка ждала его в аэропорту два с половиной года. Встречала каждый самолёт. Холодная, голодная…
Марина тихонько зевнула, чуть прикрыв рот ладонью. Зевнула не для родителей — для себя, чтобы усыпить сознание: мол, ничего необычного в их общении нет и злиться не стоит. Просто дурная привычка — как семечки грызть — спорить ни о чём. Вытащила из сумки зеркальце, посмотрелась, поправила волосы. Мысленно благодарила вселенную за то, что Анн не слышала этого балагана и находилась от них в отдалении, о чём-то переговариваясь с работником «Свисс Эйр».
Отец что-то опять спросил, но его слова не долетели до сознания. Он и все окружающие вдруг как будто улетучились, голоса и звуки растворились в вакуумной тишине. В сердце ёкнуло, как щёлкнуло в переключённом приборе. Мир отодвинулся. Пропала усталость. Отлегли от сердца все заботы. Выветрились из головы. И даже скорая поездка отошла куда-то далеко, за туманную черту. Стеклянные двери сомкнулись и снова разъехались. Люди входили и выходили, а в перекрестии взглядов загорелись два — неотрывно проникающие друг в друга. У стены общего зала стояла Дана и, казалось, сама только нашла Марину в толпе. Вышитая сумка висела через её плечо, и она держалась за ремень рукой, как за спасательный трос. А затем сделала какой-то жест — неоконченный, то ли растерянный, то ли умоляющий. Некоторое время Марина ещё стояла как вкопанная, глядя странным, изумлённым взглядом. Нервно расстегнула пуговицу на высоком воротнике, будто стало трудно дышать. А потом, ни секунды более не раздумывая, пошла в её сторону, не оглядываясь на удивлённых родителей, не отвечая на их оклики. Двигалась странными зигзагами, то замедляя, то убыстряя сбивчивый шаг. Выскочив наружу, миновала путаницу скамеек и подбежала к Дане, отчётливо видя волнение в её взгляде. Испуг — не то как у оленёнка, не то как у волчонка.
Сердце отчаянно колотилось. Народу в аэропорту много. Теперь в аэропорту всегда народ, потому что люди спешат и уже не любят ездить в поездах. Приходилось себя усмирять, сдерживать, чтобы не запутаться в желаниях прибить и обнять.
— Марин… Я поговорить, — поспешила сказать Дана до того, как Марина сделает это первой. Её глаза лихорадочно горели, черты лица обострились.
Марина всплеснула руками. Ей действительно хотелось о чём-то спросить, но вопросов не было. Это желание — спросить о неосознанном — возникло с первых секунд, и оно всё крепло и никак не могло превратиться в разумную фразу, потому что не было чёткой мысли.
— Приехала в аэропорт, в самый последний момент, — не сказала, а пожаловалась Марина, как жалуются богу. — Я же столько ждала тебя, почему сейчас?!
Дана вместо ответа огляделась, а потом взяла Марину под руку и повела к ряду дверей, на одной из которых висела табличка «Женский туалет».
Щёлкнул затвор, и она сама, сняв с себя сумку, бросилась Марине на шею.
— Прости меня, — сказала слёзно, обнимая. — Я думала, что смогу…
Марину тихо взорвало. Она схватила Дану за руки и оторвала от себя. Это было сложно сделать, чувствуя знакомое, такое желанное тепло и неотступное стремление сблизиться. Ещё и нарядилась, чтобы совсем свести её с ума.
— Зачем ты пришла? О чём нам говорить? Остаться будешь просить? Не останусь! Чемоданов у тебя тоже не вижу, значит, чудом каким-то со мной не полетишь. Зачем ты мне душу наизнанку выворачиваешь?!
Глаза начали стекленеть слезами от злости.
— Ты права, не попрошу, не полечу… Гия не даст мне развод.
Марина ответила диковатой, нехарактерной для неё улыбкой и сдавленно выговорила:
— Да неужели? — резко отстранилась, вся целиком превратившись в раздражение.
— Ну послушай же! Не даст, потому что иначе мою кандидатуру не будут даже рассматривать.
— Какую кандидатуру?
— Врачебная конференция в Париже, осенью.
Дана повернулась, удерживая Марину за руку, чтобы та вдруг не сбежала. Поспешно открыла сумочку и, видимо, начала искать какое-то подтверждение своим словам. Искала беспорядочно, выложив на столешницу пудреницу и сберегательную книжку, торопилась, пока Марина не пришла в себя от изумления.
— Ты поняла?
— Не совсем…
— Я приеду к тебе. Через полгода. Приеду, слышишь?!
Она развернула перед её лицом какие-то бумажки, договоры, брошюры. Марина смотрела мимо них. Губы приоткрылись, и в глазах промелькнул калейдоскоп самых разных эмоций. Она не верила, хотя отчаянно хотела поверить. «И останешься?» Ответ на этот вопрос услышать боялась, потому и не задала.
— Тебя это не смущает? Что я останусь замужней неизвестно сколько времени?
— Я не знаю… — пробормотала Марина.
— Ты мне не веришь, да? Совсем не веришь? — стынущим голосом спросила Дана и приблизилась.
Её охватил нешуточный страх, что уже слишком поздно для всей этой суеты, ведь Марина всё ещё не обнимала её в ответ. Со сжатыми в кулаки руками, вытянутыми вдоль тела, она прямо смотрела ей в глаза, слегка качая головой, не отводя непокорного взгляда. Хотя грудь её вздымалась и опадала почти судорожно, Дана отчётливо это ощущала через одежду.
У женских слёз, как и у смеха, множество оттенков. Плачут откровенно, чтобы разжалобить и смягчить вину. Кокетливые бывают — когда приложат платочек — то ли слезу ждут, то ли нос вытирают. Бывают слёзы на всякий случай — дешёвые, как бижутерия. Бывают киношные и банальные. От радости плачут тёплыми редкими слезинками. И есть слёзы — полные отчаяния, холодные и мокрые, как оплавленный лёд. Таких слёз Марина боялась больше, чем удара в лицо. И когда они потекли по Даниному лицу, когда она едва не разрыдалась перед ней, стена, которую Марина с таким трудом возводила между ними, рухнула, превратилась в пыль.
Марина отмерла наконец и коснулась пальцами её щеки, стёрла мокрую дорожку. Это было первое движение, которое она сделала в её сторону с тех пор, как они оказались в помещении, где их разговор отражался в огромном, на полстены зеркале. Дана прильнула лицом к её ладони, как цветок тянется к солнцу. А затем обхватила за затылок и нежно зарылась пальцами в волосы, всё всматриваясь в её лицо. Поцеловать пока не смела, но и сдержаться уже не могла. Стремительно темнеющая голубая гладь заколыхалась в опасной близи, провоцируя жгучее чувство где-то внизу.
Дана всё извинялась, плакала, умоляла простить, шептала, что любит. Говоря в сантиметре от её уха, полушёпотом, Дана убеждала, что свободна, что уже очень давно у неё с мужем ничего не было: он отпустил, и она эту свободу приняла и больше не станет никого мучить. Что виновата, что трусила, что всё-всё давно поняла, но не могла решиться. И ненавидела себя за это. Что оставалось только немного подождать, что она использует все ресурсы, которые только существуют, чтобы вырваться к ней, каким бы сложным это ни оказалось.
Звук её голоса словно вводил Марину в транс. Она всё ещё стояла неподвижно и молчаливо, но не была более жёсткой, не проявляла пламенной строптивости, не стремилась оттолкнуть. В её глазах читалось, что она очень хочет верить этим словам, хочет верить, что всё получится, и Дана понимала, как важна эта вера, вера в неё, в ту клятву, которую она давала.
Дана замолчала — пресеклось дыхание, когда почувствовала руки на пояснице. Она робко потянулась и коснулась губами уголка её рта. В каждое действие Дана вкладывала извинения за свои ошибки, обещание исправиться и, наконец, почувствовала, что ей отвечают. Марина взяла её лицо в руки и поцеловала так, что всё вокруг заискрилось.
Стало понятно, что страсть пересилила обиду и недоумение, когда каждая клетка на коже возжелала несоизмеримо большего. Дана отстранилась, спиной найдя опору, и потянула Марину за собой. Оправила кофту, отчего её грудь в вырезе расцвела в полную силу, и от этого она вроде бы как засмущалась — порозовели щёки, — но то было вовсе не смущение.
Выбирая одежду, любая женщина хочет, чтобы хорошо смотрелась грудь, чтобы обтягивалась фигура. Даже если приходится жертвовать комфортом и носить вещи, которые трудно снимаются. Но когда на одежду смотрят так, как это делала сейчас Марина, — это не восхищение тем, как она облегает, подчёркивает талию или красиво застёгивается сзади. Это чистый расчёт, насколько легко эту одежду можно снять. Можно ли забраться рукой под и без неловкой возни с молниями тронуть там, где нужно.
Расчёт получился верным: резким движением Дана оказалась усаженной на столешницу, с задранной юбкой и раздвинутыми ногами. Пришлось ловить ртом воздух и жмуриться. Бёдра раскрылись навстречу, и Дана непроизвольно обвила ногами её тело, что есть силы прижавшись. Было ли это движение осознанным или она просто позволила инстинктам взять верх? Неважно. Только одного хотелось — её любви. Полной и безраздельной, в которую не вмешиваются никакие посторонние ощущения. Никакие, кроме одного: желания быть вместе.
Марина лишь на секунду замешкалась, словно нуждаясь в подтверждении того, что Дана действительно хочет. Глядя затуманенным взглядом, та лишь кивнула, не в силах вымолвить ни слова, почти задыхаясь. Пальцы больно вцепились Марине в плечи, требуя продолжения начатого. Дана вдруг отчётливо поняла, что давно уже стала одержима. Одержима Мариной полностью — её ртом, руками, уверенностью, добротой, постоянным стремлением доставлять ей удовольствие. Только с ней чувствовала она себя до такой степени женщиной. Настоящей, счастливой женщиной. Благодаря ей она улыбалась, дышала, вставала по утрам. И уже боялась и думать, что было бы, если бы она так и не решилась. «Лучше поздно, чем никогда». Смысл этой поговорки внезапно стал осязаемым.
Дана с готовностью откинула голову назад, когда, оторвавшись от её губ, Марина принялась покрывать жадными поцелуями её шею, опускаясь ниже на грудь и плечи. Руки выправили из юбки белую кофточку и заскользили по горячей коже. Дана тихо стонала от каждого прикосновения, и это ещё больше возбуждало, заставляя обеих окончательно терять голову. Когда рука Марины скользнула между ног и нашла заветную точку, а пальцы коснулись влажности под бельём, слегка массируя, Дана уже почти извивалась в нетерпении. Адреналин разгорячил кровь, заставив потерять контроль. В глазах появились искорки безумия. Марина убрала оттуда свою руку, и это вызвало протестующий звук. И тогда она снова её опустила и на этот раз даже не была осторожна. Руки на бёдрах, скорее всего, оставят синяки, но Дана не будет жаловаться. Ей хотелось забраться Марине под кожу. Тело сгорало от желания сбросить вообще всю одежду и слиться с ней в едином порыве. Зеркало отражало то, как она двигала бёдрами навстречу. Слышало, как она стонет, извивается и задыхается от осязания любимых рук и губ на себе. Отражало жар, искры и ураган.
Время от времени кто-то резко дёргал ручку и нетерпеливо стучался в запертую дверь, но, видимо, несвоевременные посетители в конце концов решали, что уборная закрыта по техническим причинам, а не потому, что там исступлённо занимались любовью две благовоспитанные на вид комсомолки.
Глубже, ещё глубже вбирала в себя пальцы. С каждым проникновением колени сжимались всё крепче, тело охватывало жаром. С рваным стоном Дана прижалась лбом к её лбу, и эти проникающие друг в друга взгляды быстро сделали своё дело — внизу живота взорвались приятные ощущения, которые начали распространяться по ногам. Наконец после финального толчка Дана замерла и запрокинула голову назад, сама подавшись вперёд, сильнее ухватившись за плечи. Тело оцепенело, гортанный крик утонул в глубоком, сладострастном поцелуе. Ей почудилось, что она сейчас умрёт от блаженства.
Марина тоже застыла, продолжая тяжело дышать. Она чувствовала, как постепенно слабеет напряжение их тел, как размякают нежные, но в порыве страсти сильные руки, обнимавшие её. Она всё ещё была там, ощущая пульсацию на кончиках пальцев, и испытывала странное ощущение, словно долгое время сдерживала дыхание, а вот теперь чистый, свежий воздух внезапно заполнил лёгкие, и вялое сердце забилось с прежней силой и энергией. Охватило жаркое, торжествующее и очень приятное чувство чего-то свершившегося — не слишком ещё понятное, но тем не менее радостное. Она вдруг поняла, что всё в порядке. Они будут в порядке.
«Пассажирам, вылетающим рейсом номер восемьдесят один Москва — Цюрих, просьба пройти к выходу на посадку».
Пора было уходить, но расцепить объятия или оторваться друг от друга хотя бы на несколько секунд было слишком трудно, почти невозможно. Марина крепко обняла маму, дежурно — отца. Дане она уткнулась в шею неприлично надолго. Со стороны могло показаться, что двум лучшим подругам трудно расставаться, и это вызывало лишь умиление у провожающих. Анн Марсо же не сводила с них неодобрительного взгляда серо-зелёных глаз. Но молчала — сказать было нечего, всё и так было понятно.
— Я люблю тебя. — прошептала Дана в самый последний момент, когда Марину уже потянули за руку. — Дождись меня обязательно, хорошо? Дождись меня. Я обязательно приеду.
— Если ты не приедешь, я больше никогда… Слышишь? Никогда!
— Я обещаю.