Травой зарастают могилы, — давностью зарастает боль. Ветер зализал следы ушедших, — время залижет и кровяную боль, и память тех, кто не дождался родимых и не дождётся, потому что коротка человеческая жизнь и не много всем нам суждено истоптать травы...
М. Шолохов «Тихий Дон».
Имя «Стенька» никогда ему по-настоящему не принадлежало, как бы он не пытался убедить себя в обратном. Более чем триста лет, прошедших с момента смерти истинного носителя, почти стёрлись из памяти к началу той катастрофы, которую он породил. Стенька... Он отдал бы всё, чтобы вернуться к нему. Вернуться в тот день, когда они оба стояли на помосте перед москвичами и готовились принять смерть, от которой прежде им удавалось скрываться годами. Он продрался бы в прошлое сквозь три с половиной века, он отдал бы Сонечку, караморовцев, все свои идеи и мечты ради той проклятой минуты, когда из его рта вырвалось заветное: «Я знаю слово и дело государевы!». Дорогой, любимый брат, я так виноват перед тобой. Так бесконечно виноват перед всеми вами... Но могу ли я молить о прощении, когда не простил себя сам? Да и все, кого я обидел, предал и оболгал, давно уже мертвы. Ты, Иван, Данило, Пелагея, тот выродок, воплотивший в себе мой грех. Оля... Эта память... Грёбаная память, не дающая мне спать по ночам и убаюканная лишь присутствием Сонечки за стеной. Чертовски больно, если честно, быть Творцом её мучительной ненависти. Больно и приятно до тошноты. Она не поймёт, конечно. И впервые будет права. Когда же всё началось? Возможно, с той осени... Тысяча шестьсот шестьдесят пятый год. Под Киевом стояли жуткие холода, там же стояло казачье войско, проклинающее попеременно то ляхов, то бесчестных русских воевод. Степной народ любит волю, любит войну, но даже самой независимой собаке будет охота вернуться в родной угол или хотя бы обрести его подобие. Вот и запросились они уйти. Впрочем... Нет. Истории детей всегда берут начало из историй родителей. В те далёкие времена ходили по земле удивительные рассказы о Тимофее Разе. Загрустил он как-то на родной земле, опостылели ему серые дома и знакомые улицы. Пустился мужик в дикое кочевое раздолье и мигом заимел почёт и уважение. Участник знаменитого Азовского осадного сидения, казачий старшина, — видный, знаете ли, деятель. В жёны взял себе пленную турчанку. Диковинная девка, всем дворам на злобу и зависть! Иван появился у них первым. Большой здоровый мальчик, отцовская гордость и отрада для матери-чужестранки. Не много зим прошло, как она разродилась вторым сыном, которого окрестили Степаном. Мальчики были не разлей вода. Вместе росли, вместе мужали и крепли. Иван был для Степана главным авторитетом и примером для подражания. Только через долгих восемнадцать лет на свет появился третий ребёнок. Фрол Разин. Вот под каким именем его знали прежде. Никаких заимствований у брата, никаких масок. Просто Фролко. Смесь русской и турецкой крови сделала его в станице бирюком, но таланты его никогда не подвергались сомнению. Как и братья, он прошёл суровую школу казачьей выучки и сызмальства знал воинское ремесло и бивачную жизнь. Богатый на мужскую красу, Фрол выделялся среди ровесников умом и силой, а стареющий папаша нарадоваться не мог, когда его последнее дитя начало приносить свои первые победы в битвах. Он рос медленно, но верно, был крепким, пригожим и... И совершенно непутёвым на фоне старших братьев. Недостаточно богатырской силушки, когда Ивашка одной рукой подымает тятьку, недостаточно смекалки, когда жадный Степанов ум успел поглотить собой весь Божий свет. Фрол был на редкость честолюбив. Он признавал за братьями первенство, но в душе его тлела греховная зависть к их успехам. Несправедливыми ему казались их дарования. На Ивана бабы вешались одна за другой, ведь он был самым видным молодцом, а Степана все обожали по определению, — он совершил два паломничества в Соловецкий монастырь, был послом в Москве, с калмыками ряды рядил, а в битве с татарами под Молочными водами разгромил всех врагов. Фрол слухал, слухал, слухал... Ивашка — дурень, этого у него не отнять, ведь нрав его пылок, а язык остёр, но никто ловчее его не правит лошадью, никому не перещеголять его в джигитке. Стёпка ещё взгальнее по натуре своей, но, боги, как же он был красив, когда черлёное солнышко восходило над гладкими волнами родного Дона и розовило жёсткую кожу его обветренного лица. Фрол зыркал на него голубыми бельтюками — весь желтушно-белый от молодой своей зависти — и горел азартом зверёнка, не способного куснуть ведмедя побольше из-за разницы в росте. Фрол любил его безмерно. Ивашку — и того более. И мочи не было ему от того злобного обожания, кое он питал к старшим братьям. Их ошибки обращались для него в науку, их подвиги на поле ратном заставляли его сжимать зубы и двигаться вперёд, вопреки всему. Ивану было почти сорок, Степану — тридцать пять, а Фролу — семнадцать, когда они, объединённые атаманством старшего, проливали кровь на Украине. Это больше, чем долг, — биться за царя. Это и не обязанность, ведь казак — дикий степной волк, по своей воле решивший подсобить. Каждый считал это своеобразной сделкой: государь даёт им право вспахивать земли и растить на этой земле сыновей, а они, в свою очередь, защищают границы от чужих посягательств. Как жаль, что сами русские мыслили иначе. После череды жестоких битв, когда были собраны тела раненных и павших, Иван встал перед казаками да сказал, что ноне они отправятся домой. Помолчали. Фрол, ковыряясь в дырявых шароварах, сумно заметил, что никто их никуды не отпущал. Брови Ивашки взлетели, как две чёрные птицы, и сию же секунду сошлись у переносицы в грозном предупреждение: молчи, щенок, молчи от греха подальше! Но справедливость Фроловых слов вскоре и ему стала понятна. Пошёл атаман к воеводе. Глянул на него князь Юрий Долгорукий, пожевал сухие от осеннего ветра губы, да вдруг рявкнул звучно: — Как по домам?! На печь к бабе захотел? Эдак и все бы разошлись. Не сметь о том и думать! Не сметь! Столь явного унижения гордый Иван стерпеть не смог. — Мы люба руды теряем за его государский задоровье и удерживать тя нас, воевода, не можешь. Я скожу козакам, шо тя ругаешься, а они тама як хотят… Ушёл. Все ушли. Была на Украине чёрная ночь. Только горбатый месяц, что и ноне остаётся прежним, освещал берега Днепра и бесшумное казачье войско. Фрол дремал на ходу, уткнувшись лицом в терпко пахнущую лошадиную шею, а Стёпка ехал рядом, поддерживая измотанного кужёнка. Ивашка скакал впереди, ведя казаков за собой, и у братьев не было возможности перемолвиться друг с другом хотя бы словом. Знали они, что не дело Иван затеял, но помалкивали, не смея против атамана своего идти. Да и домой им хотелось не менее сильно. Их воспитали и взлелеяли не семья, не отец, не мать, а кормилец Дон Иванович. И Фрол крепко спал, видя во снах, как кучеряво вьётся течение родной реки, как жирует стерлядь, как завораживающе страшным кругом беленятся пенные волны. Он спал сном мальчишки, и ничего не могло потревожить его покой. Его молодость навеки осталась в той глубокой украинской ночи. Годы спустя Фрол думал, что и он, и Стёпа могли бы всё изменить, диви-бы им хватило смелости пойти наперекор Ивану. Но обижаться на прошлое — зря гневить судьбу. Всё произошло так, как должно было произойти. Один жидовин сдал всех казаков с потрохами. Снарядил Долгорукий рейтаров и драгун в погоню, так что не прошло и трёх часов пути, как Фрола сдёрнули с седла под вопль Степана. Ткнули их обоих рожами в землю, а потом... потом... Фрол сам ничего не видел. Но Стёпка, не желая мириться с чужой грубой силой, заревел недуром и вырвался из грязных лап. И всё, поминай как звали. Своими собственными глазами он узрел, как повесили старшего брата. Столько казачьих слёз в одну ночь не видел Днепр, столько брани мужицкой не стояло там никогда. А семнадцатилетний Фрол лежал на холодной земле и ещё не знал, что Иван мёртв. Зато Степан напитался ненавистью столь губительной, что все они позже поквитались за неё собой. Желание мести, что вражеский штык, растерзало ему сердце, а горячая боль отравила юного Фрола, помутив некогда ясный рассудок. Да. Пожалуй, всё началось именно тогда. Но об этом негоже болтать кому-либо, кроме стариков. В сущности своей, эти истории наивны и глупы для всех, кто не видел их лично. Фрол эти истории творил. Но, кажется, даже он уже не вспомнит событий, что раз и навсегда изменили его жизненный путь.***
1667-1671 годы.Эх, что пропились, ребятушки, промотапися,
Во косточки да в карты проигралися, —
На что же мы, ребятушки, понадеемся?
Понадеемся мы, ребятушки, на сине-море,
Что на сине море, на Хвалынское…
Серебрится во мраке речная гладь Волги. Ширина простора захватывает дух, а воля дикая не ведает ни в чём границ. По холмам то тут, то там пламенеют багатицы, а вокруг них гутарят да рыскают угольные тени, — волосатый, сквернословящий и пьяный воровской табор. И льётся песнь, печальнее которой не сыскать во всей Руси, — столь же хмельная и звонкая, как надысь зазеленевшая степь. Шумно глотая горячую похлёбку, Фрол вовсю орудует челбой. Задиристый, як петел, он прячется в кустах азовского цветка, не гонясь сегодня за вниманием. Казаков в станице успело набраться великое множество, — Стёпка баял, что больше тысячи. Есть тут старики и мальчики, есть великороссы и черкассцы-малороссы, есть новокрощённые татары, черемиса и чюваша, в достатке бойцов со славного Запорожья и ляхов-хлопов. Видал Фрол даже седого чеха, потомка таборитов. Попадались ему и ремесленники, и монахи, и те, кто ни роду, ни племени своего не помнит. Но больше всего здесь крестьян, что потеряли при тишайшем Алексее Михайловиче последнюю волю и всякое право. — Как тебя в такую даль занесло? — кашевар, ворочая рожу от закоптелого дыма, обращается к мужику с вытекшим глазом. — Ты панів наших попробуй вытерпи. И не в такую даль занесёт! — отвечает Серёжка Кривой с сильным хохлацким выговором, — Жруть сукины дети с золотой да с серебряной посудины, при столі музыку без конця и краю ихрают-с, хаживають в шэлках. А с хлопов драли усё, шо токэ можно! Хнул я спину от восхода до заката на панщине, а на праздник всякий, — Риздво то, або Тройця, — вёз пану зерно да птицу. Зо скотинки десятину отдавав, з кожного вола рогатое платив, з вуля — очковое. Пошов рыбалить — ставщину захотіли, скотину на степ став выгонять — спаское потребовали, жолудей свиньям и то набрать не дали — жолудное выдумали! Дымя трубкой, чех смеётся одними бельтюками. Фрол ещё яростнее начинает скрести челбой по дну чинака. — Ловкие паны! — хохочет чернявый казак с вырванными ноздрями. Поплатился он подобным образом за нюханье табака, — Не хуже наших будут. Порадовавшись воспроизведённому впечатлению, Серёжка продолжает: — Они у нас часто жидам свои земли здають. Так тэ ещё похлещэ выдумывают! Нужно тебе дытя охрестить — плати ему, дудка; сына женить задумал — неси поземщину; а не хочешь ничего давать — дытя останется нехрэщённым, а молодёжь живуть невенчаная, як басурманы. А ежели жиду баба какая аль дивчина прыглянется, так он, пархатый, своё мигом возьмёт. Та що: стоит человеку проштрафиться, как жид пеню на него накладає, а то и смэртью казнит... Фрол собирает челбой остатки похлёбки. Всё ещё терзающий его голод — обыкность молодого тела — не даёт ему толком сосредоточиться. Серёжка гутарит много, да всё бестолковое, от того слухать его не хочется. Кандёра бы... — Так чегой вы терпели енту дьявольщину? — вопрошает казак с рваными ноздрями. — Не дуже терпелы, коли сила була! — Серёжка ударяет себя кулаком в грудь, — Як при Хмельныцком поднялся народ, так мы, помню, осадылы з запорожцями замок бохатый. Сталы панов голодом морыты. А они пощады запросылы! Ну, добре, кажем, не можно нам с вамы время теряты, выходите, ляхи, и убирайтесь к чёрту на рога, ну а жидив нам усых выдайте з головой! Их три тысячи було! Паны выгналы жидив — и пошла потэха з ляхамы... — А паны? — спрашивает хриплый голос из темноты. — Паны?.. Мы по уговору панов не трохали. Мы козакам о них далы знаты. Козаки их дохналы и покрошылы. Вы тут усё про Каспий толкуете... Наплюйте на Каспий! Гэй, давайте весь народ з Днепра подымемо да к ляхам в гости навидаемось! За землю русскую, за веру хрэстьянскую... Ослобоним народ православный! Выметем жидивню и ляхив под метёлочку, шобы не пахло більше. Добычи у них навалом! — За что же это нас выметать будут? — спрашивает белокурый лях, — Мы от панов да шляхты не меньше твоего терпели. Все взгляды устремляются к Серёжке. Он уклончиво молчит, оставаясь при своём особом мнении. — Не торопись, брат... — говорит из мрака уверенный голос, — Дай срок, чтобы здеся с делами поуправиться. А там и к панам можно: дорога знакомая, хаживали... Вера — дело поповское, а вот с панами погутарить — енто дело козачье. Мужики оборачиваются, различая в темноте рослую, широкоплечую фигуру своего атамана, Степана Разина. Его грубое рябое лицо с небольшой бородой правильно и красиво какой-то особою звериной красотой. Карий взор смотрит повелительно и грозно. Чуют в нём казаки присутствие некой силы тёмной, считают его немножко ведуном, побаиваются, гордятся... Подскакивает Фрол из-за куста. Едва хвостом не виляя, кидается преданно к старшему, чем собирает на себе десятки взоров насмешливых. Никак не может он примириться с равенством и всё обижается, что его, брата атаманова, не уважают. От того Фрол частенько со всеми задирается. Стёпка пробовал его урезонить, но ничего не помогло, и он, смеясь, бросил свою затею. Вот и сейчас какой-то озорник отпрыгивает в сторону и испуганно вскрикивает, отвешивая Фролу низкий поклон: — Раздайсь! Брат атаманов, Фрол Тимофеевич, идут! — Фрол? — подаёт голос другой, — Фрол у нас в Рязанской лошадиный бог был... Фрола и Лавра называется. — Так-то в Рязанской, а семо — брат атаманов! Это тебе почище лошадиного бога будет. Раздайсь, говорю! Все грохочут, хватаясь за животы. Да и Степан улыбки сдержать не пытается. Насупившись, Фрол топает к нему. — Пошли вы к тетери-ятери, махаметы проклятые! — он грозит мужикам кулаком. — Молчи, Фролко, — требует Степан, занимая место у огня, — Рядом давай... Хучь в огонь ентот же! Фрол молодым кобельком сворачивается где-то у братушки в ногах, о колено его твёрдое опираясь. Зыркайте, черти, да завистью исходитесь! Поуспокоившись, решают воротиться к разговору. — Анчибел везде один. И брата нашего везде сосут одинаково, — говорит есаул Степана, Ивашка Черноярец, — плотный, точно из железа сделанный, молодец с дерзким лицом и невероятной матерщиной на языке. Родом он издалеча. Горячий и буйный, не поладил Ивашка с батяней своим, да ушёл вместе с женой и сыном в Надеинское Усолье, богатое именье, которое царь подарил своему любимому монастырю Саввы Сторожевского. Там Ивашка быстро встал на ноги, но случилась с ним новая беда: хозяин монастыря, большой охотник до баб, на которого усольцы писали грамоты и патриарху, и царю, и самарскому воеводе, обманом завладел его женой. А та взяла да в реку с годовалым дитём кинулась. Вот и сидит Ивашка здесь, у воровской станицы, злобу в душе своей затаив. — Верно говоришь, — кивает Мишка Телетя. На щеке его серой и впалой виднеется потускневшая от времени «Б». Фрол беглых бунтовщиков побаивается, — Ляхов ещё можно простить, ведь они не веры нашей. Но вот бояре!.. — Мишка скверно выругивается, — Особенно, эта роденька царёва. Милославский, Морозов да Матюшкин… Бог видит, мы терпели... Но больше не станем! — Недолго им здравствовать! — хохочет Ивашка Черноярец, — Ну-ка, ребятушки, все к котлам! Пускают по кругу чарку с водкой, кою Степан выторговал у царского воеводы в Царицыне. — Хорошая у воеводы водка, — крякает кашевар, утирая усы грязной дланью. — Баба ещё лутче! — гутарит один из молодцов, — Кабы тую захватить! — В Царицыне сказывали, бьёт она воеводу... — И гоже! – хохочут казаки, – И мы их бить будем! Фролу достаётся новый чинак душистой похлёбки с говядиной. Жадный до пищи, он выбирает её до самого дна. Погладив младшего по голове, Стёпа отливает ему своего кандёра с жирным салом и стребывает отдельную чарку с водкой для них двоих. Припасы у них остаются ещё с Дона, так что все наедаются до отвала. Редкость. — Царь… — дыхает кто-то, — Не радеет он о чёрном народе нисколько. Он смолоду привык в рот боярам смотреть. А те себе не вороги… Нет, братцы, видно, от царя нам ждать нечего. — От кого же ждать, как не от царя? Токмо вот лиходеев изничтожить надо, а уж он, государь, своих сирот не оставит… Гасят огни. Стан понемногу затихает, отходя ко сну. Токмо у захмелевших буйных запорожцев становится всё веселее. Раздаются взрывы хохота, крики, громкая дробь ног о землю. В гулком мраке звенят самодельные бубны, звучит ядовитая частая песнь:Ходит ляшок по базару, шабельку стискае,
Козак ляшка не боится, шапки не снимав.
Як кинется лях до шабли, а козак до дрюка:
От тут тоби, вражий ляше, з душою розлука!..
Завернувшись в лохмотья, в стороне лежит больной донец. Худое лицо его пылает, седые волосы липнут к бледному шраму на лбу. Мужик истекается горячим потом, но на запорожцев смотрит страшно и жадно. Обвислые губы складываются в непривычную улыбку. Поодаль от всего этого безумия, поодаль от стана набитого, стоит на чёрном обрыве грозный дозорный, вспоминавший свои прежние, уже давно истлевшие деньки. С его уст льются тихие, предназначенные лишь для него одного слова:Снега белые, пушистые принакрыли все поля,—
Одно поле не накрыто — горя лютого мово…
В разгар светлой степной ночи, в эти одинокие лунные часы, видится он себя маленьким и незначительным. Забываются все печали и радости, — всё ничтожно, на всё наплевать ему. И поёт он:В этом поле есть кусточек, одинёшенек стоит…
Спит стан, спят запорожцы. Привычны они ко всяким лишениям, но весенняя сырость донимает даже их. Натягивая на себя кафтаны и ворочаясь с боку на бок, тоскуют они втайне о близких и покинутых углах. И тяготит их дурное предчувствие... Терзается и Фрол, сонно поскуливая в ногах Степана. Дома осталась у него молодая жена и новорождённый сын. Ваня, Ванюшка... Нарёк его Фрол в честь брата погибшего, да так испужался опосля из-за своей суеверности, что не смог на детину и взглянуть. Вот почему они здесь. Вот почему Стенька бдит ночами, а Фролко плачется во снах. Токмо они друг у друга и остались. Знает брат, что страшно брату, ведает Бог, як больно каждому из них. Узреть бы заранее будущее, чтобы остановить это всё. Пройдут декады и столетия, и Фрол зарыдает вечно молодым стариком, — вражина сам себе из-за природы бесовской своей. Но ноне ему девятнадцать. До нового рождения остаётся девять лет. До смерти — четыре года. Он помнит, покель существует Фрол и не существует Оленьки. Помнит в минуты, когда единственно верный Стенька сидит у костра, дымя трубкой. Помнит, потому что Сонечка ещё не родилась, а Пётр Каразин не зажёг в нём нового света. Фрол не забыл. Ведь он ещё жив. — Спишь? — Фрол подымается на руках, на брата снизу вверх поглядывая. Стёпа ударяет его рукой в лоб, заставляя улечься обратно. — Сплю, Фролко. И тя спи, покель я тебя хворостиной по спине не отходил. И без него Степану забот хватает. Все принимают его за ведуна: якобы он понимает, куда и зачем направляется вместе со своими казаками. Но сейчас, наедине с собой и спящим Фролом, Разин кажется себе игрушкой в руках огромной и тёмной силы. Куда его заведёт это хождение по чужим головам? Да, вот они поднялись, как говорится у них на воровском языке, «за зипунами». Обычное дело, чтобы пограбить, попьянствовать и покуражиться. Дальше завтрашнего дня вся эта орда не смотрит. Но Степан непривычно испуганной душой чует, что путь их лежит не на Хвалынское море, а на Москву... Ему уже приходилось тама бывать. Будучи толковым и храбрым сынком зажиточного казака, Стёпка ещё в младые лета выделялся среди ровесников храбростью и толком. В числе почтенных казаков был он выбран в «зимовую» станицу, которая ежегодно отправлялась в Москву, чтобы бить царю челом. И Степан, як и все станичники, ходил по богатому городу, по торгам и приказам, и смотрел, и слухал, и узнавал... Бывал он у калмыков, бывал в Соловках. Всю Русь почитай увидал! Бросилось ему во внимание страшное разорение и утеснение люда простого, озорство бояр и воевод. Не утешило Разина и богомолье, ведь и в Москве, и у Сергия Троицы, и в Соловках царило пьянство и разврат монахов и жирных попов. Засомневался Степан в вере чужой: учат они, як жить надо, а сами первые не исполняют... А ведь в ту пору бродили по миру свежие предания о подвигах Дмитрия на Москве, и тушинского вора, и Заруцкого с Маринкой Мнишек! И тут — нате! — смерть Ивана. Вымотались тогда казаки, сбились с ног их лошадёнки, нехватка пищи и жизни у них была. Но домой их не пустили! Стоило им попытаться уйти в своеволку, як Ивана окружили ратной силой и повесили. Не по правде это было. Дон хочет служить — служит, не хочет — его воля. Злобой в ту пору замутился Степан. Почему одни властвуют, а другие в грязи пресмыкаются? Почему одни в золоте, а другие и корку чёрствую не всегда видят? За какие такие дела им блага эти даны? Живёт народ в беззаконие, притеснение, обиде, а они… Многое изменил тысяча шестьсот шестьдесят шестой год. Ползли по Руси слухи об антихристе, а на Дону вдруг возник Васька Ус, которого не заботило скорее светопреставление. Он набрал казаков и повёл их на славный город Воронеж, где заявил, что они пришли на государеву службу. Их отослали домой. Однако, Васька не послушался и снова двинулся в поход, но не на Дон, а на Москву. По пути он понабрал крестьян, драгун, городовых стрельцов, — и вся эта спущенная с цепи ватага давай крушить и грабить. Чуть опосля повстречали казаки свою станицу, которая шла из Москвы с важной грамотой: царь приказывал им всем немедля воротиться на Дон. С полупустыми руками никому разворачиваться не хотелось. И вот Васька Ус направился к Москве бить челом о «жалованье, чтобы им в свои казачьи городки доехать». Жалованье им не дали, вместо этого отослав назад, но Васька с товарищами уже успели прибрать себе всё, что не приколочено, а что приколочено, то отодрать и прибрать. Домой они ушли безнаказанно, ибо весь этот поход Москва посчитала за излишнее служебное усердие. И вот тогда все призадумались: коль можно до самой Москвы дойти с пятьюстами казаками, громя всё на своём пути, и вернуться в полном благополучии, то... Думка эта не даёт Степану спать. Сердце его тянется по Волге вверх, к Москве, а вовсе не к берегам голубого Каспия. Удастся ли?.. Может, и нет, но тряхнуть жирной Москвой и сам Бог велел. По крайней мере, хоть потешаться... Выступают до первой зорьки. Отбиваясь от комарья, Фрол наскоро влезает в шаровары, втайне ото всех выскребает остатки холодной жижи со дна чёрного котла и, довольный, разомлевший и мокрый от росы, засыпает в седле под стрекотание друзьяков. К маю заканчиваются все приготовления, и струги разинцев весело пускаются вперёд по длинной Волге. Первым на пути им попадается большой караван русских судов. Бьют казаки начальника во время боя, куражится молодой Фрол, лихо махая сабелькой своей. Набивая себе карманы, бредёт он за братом, дышит водой, людей, которые к казакам просятся, считает. Получается сто пятьдесят, вот так-то! Невесел Степан, и от того Фрол горячится за двоих. Они пропускают мимо себя города ниже Чёрного Яра, но наголо разбивают полк царских стрельцов Беклемишева. В начале июня проходят мимо Астрахани. Дикий от водки Фрол беспереводно катается в драчках птичьих, падает за борт однажды, получает и розги, и тумаки от Степана. Воля вольная, ай да болезненная, ай да хорошая! Перед бельтюками казаков восстают стены Яицкого городка. Им открывают ворота, як друзьякам. Казаки остаются до весны следующего года: отражают нападения русских воевод, громят стрелецкие полки, пьют и грабят, грабят и пьют... Переждав в Яицке зиму, разинцы выступают к западным берегам Хвалынского моря. В устьях Волги, Кумы и Терека поджидает их значительное пополнение: уже несколько месяцев собираются казаки отовсюду для соединения с главными силами походного атамана, Степана Разина. Бегая туды и сюды, Фрол упрямо продолжает считать. Три тысячи, три с половиной... четыре! Большинство казаков не имеют о море никакого понятия, но, як известно, двум смертям не бывать, а одной не миновать. К тому же, с ними бывалые запорожцы. В ветреный день, когда густое море рябит барашками, с криками и матерщиной великой, поднимают казаки паруса на своих двадцати четырёх стругах. И крутится кровавый смерч вдоль опалённых берегов Каспия. Режут, грабят, насилуют, жгут мужики. Утопая в ладанном и водке, не щадит Фрол людей. Не остаётся законов Божеских и человеческих, которые для него что-то значат. Струги полнятся золотом, парчой, камнями самоцветными, оружием и — более всего — ясырём. Знает Фрол, что дурно это, но казаки только для себя воли хотят. Другие пусть сами за честь свою сражаются... У Степана в шатре, на коврах пушистых, живёт пленная персиянка, дочь славного воина и вельможи. Не по-казацки это. Баб никому держать не положено. Значит, нельзя и атаману. Все из-за неё ворчат, мучает их желание к женщине... Фрол украдкой поглядывает на заморскую тихую красавицу, но похотью не терзается: не влекут его бабы так, як влекут корабли и сабли. Он и жену-то свою, Аксинью, уже позабыл. Помнит только стыдливые ласки и непонятный пищащий комочек в тряпках, рождённый опосля. И всё-таки прекрасна эта безмолвная персидская княжна. Длинные чёрные волосы струятся по спине её гибкой, изяществом клинка выделяется тонкий стан, яблоком наливным мерцают бронзовые щёки. Подобная цветку, колышется она на непривычных ветрах, то и дело без слов просясь домой. Отчего-то Фрол её жалеет. Когда все струги до отказа заполняются награбленным, казаки поворачивают к кавказским берегам и начинают шумный дуван. Не в силах усидеть на месте, Фрол делает набеги на ближайшие городки. Там же они продают свой ясырь, не желая задаром содержат лишние рты. Все и так болеют от нехватки пресной воды. Разгораются споры: куда дальше им держать свой путь? Что делать с богатствами, коль здесь на них ничего не купишь? И вот одним жарким днём, когда среди тишины лагеря слышится только жалобная песня тоскующей княжны, вдруг раздаётся пронзительный крик: — Персюки! И правда… Идёт от берегов Персии большая флотилия — людей там в разы больше, чем у Степана Разина. Жёлтый от морской хвори Фрол бросается на зов, но брат толкает его назад. — Утоплю, скотину! Здеся сиди! Злющий, як тысяча чертей, Фрол остаётся подле печальной персидской девки. И сморят они вдвоём, как вершится ожесточённый бой на синих волнах… Она плачет без слёз. Вот за кем недруг пожаловал! За бабой этой! Разгромив вражескую флотилию, Степан спускает на берег её батаню и брата. Первого — убивают, второго — связывают и уводят с другими пленными. Персиянка тихонечко лишается чувств, и Фрол до ночи лежит с ней на ковре и гладит её по прекрасным чёрным волосам. Победа полная, но в лагере никто не ликует. Все понимают, что сила их очень быстро идёт на убыль. От неизвестной хвори в последнее время умерло больше пятисот казаков. К тому же, пусть у них много золота и шёлка, накушаться ими нельзя. Хлеба не хватает, баранина всем осточертела. Проходит несколько дней. Тучи сгущаются. Фрол, сам себя не ведая, поит и кормит супротивную пленницу. Она гутарит что-то на своём, а он, втайне от Стёпы, учит её понемножечку. — Добрый конь, — Фрол приводит к ней своего жеребца. — Дорый, — повторяет персиянка, личиком расчудесным зарываясь в вороную гриву. Як похожи! — Земя, — он водит её рукой по здешней рыхлой землице. — Земя. — Мониста, — звенит ожерельем из золотых и серебряных монет на девичьей груди. — Маниса. — Почти, — он кивает, улыбаясь бельтюками своими небесными. Кажет на себя всего, — Фрол. — Дорый. — Не дорый, красавица. Чистый галмат. — Дорый, — упрямо вторит она и плачет... К гирлам Волги они возвращаются в августе тысяча шестьсот шестьдесят девятого года. Привыкший к их походам астраханский воевода встречает их пушечным салютом и пропускает суда к Волго-Донской переволоке. И вот там Фрол впервые теряет себя... Степан ходит по лагерю чернее ночи. Закобенился он с персюками, не отдал им девку. Куцы он теперь денется с ней? Казаки тем более ропщут на этот счёт, ведь их за женщин наказывают строго. Он не препятствует им веселиться с ничейными, но за жёнок топит развратников в речке, а баб вешает за ноги телешом на глазах у всех. К персиянке он прикипел, як видит Фрол. В сердцах Степан может пнуть её ногой, словно собачонку, может пострамить её перед людьми, выучив матерщине, но всё же без неё он скучает. Но казаки идут домой, а дома жена и дети. Не пристало ему глупеть по пустякам: пошёл за большим делом, так бабу с собою таскать нечего... «Отдай мне», — хочет сказать Фрол. Но молчит. И Стёпка отдаёт её воде. Черлёное солнце заходит за горизонт, когда он перегибается через край струги. Вскрикивают все як на удачу влюблённые в персиянку казаки — вскрикивает Фрол, видя, як железные братовы руки хватают перепуганную девицу за горло и швыряют её в пылающую огнями заката Волгу. Глядит Степан воспалёнными бельтюками, золотом и кровью взбрызгивают волны, кричит несчастная... — Не сметь! — рявкает он на Фрола, когда тот бросается к нему, — Сукин сын... Захлёбывающуюся персиянку тянет на дно богатое платье. Хмельной Степан тянет:Взбушевапася погода…
И потрясённые, пьяные, полусумасшедшие казаки подхватывают:…да погода, погодушка не малая!
— Не гневись, брат, — шепчет Стёпа в бреду на следующее утро, крепко обнимая сникшего Фрола, — Видел я ваши гляделки, но нет во мене зла ни на тебя, ни на бабу енту. Бог мене велел... Выбора не было... Равны все, понимаешь? Люблю тебя и козаков, а её любить права мене не дано... На Москву пойдём... На Москву! Фрол повторяет это в страшных снах, где кровавая Волга поглощает девичье тело и уносит его прочь. В будущем быть другой реке, быть другому телу, быть ей... Всё изначально вело его к ней! Ноне Фрол уже ведает, что есть где-то в этом мире воронёный волос, есть взоры цвета вишни спелой, есть кровь чужая... Ежели нет, то родится, как родился он сам... Просто надо подождать. На Дону участники похода разбредаются по домам. Фрол стыло ласкает не узнавшую его жену и отчего-то видит в её некрасивом постаревшем лице юный персидский лик. Подросший Ванюша боится подходит к этому чернявому мужику, ныкается по уголкам хаты и только лопочет всё об играх, ни словечка не понимая из россказней вернувшегося батяни. Фрол и сам избегает это глупое, не по-разински светлое и тихое дитя. Дай Бог, Аксинья понесёт снова и родит ему сынка половчее. Таких недоразумений ему больше не надо. Покель Фрол думает думы, начинает вершиться бунт. Новоприходцы располагаются двухтысячным отрядом на большом острове, поблизости от Кагальницкого городка, — и от этого времени Дон делится напополам. Верховые станицы безоговорочно признают Стеньку своим атаманом и перестают считаться с просьбами и угрозами царя, а Черкасск с Корнилой Яковлевым и значительной частью низовых старожитных казаков продолжают дружески гутарить с Москвой. Однако, успех Степана на море поразил даже низовую черкассу, так что он и его люди без опасения наезжают в их город. Фрол является туда вместе с братом в марте тысяча шестьсот семидесятого года. Там они застают царского посла, Герасима Евдокимова, который нарекает их отпадчиками. Разозлённые казаки сажают его в куль да в воду. Фрол сам надевает ему на голову мешок, набитый камнями и песком, а мужики на вервеле спускают посла в бочку. Наблюдая за тем, як Евдокимов задыхается, Корнило Яковлев выступает вперёд. Фрол грозит ему той же участью. Молва о планах Степана летит ветютенем по всей Руси. Передают друг другу люди, что призывает он идти на Москву против государевых неприятелей. Царь же видится Разиным помазанником Божьим. Он стоит вне всяких упрёков. А против бояр его жжётся ненависть лютая. С Кагальницкого острова идёт призыв к гетману Днепровского Правобережья, Дорошенко, и к кошевому атаману, Ханенко. На Дон стекаются толпы казаков из Запорожья и с московских рубежей. Тамбовский воевода доносит хозяевам, что сверху Дона беспрестанни к Стеньке бредут казаки и иные беглые люди. В апреле идут новым походом на Волгу. Яростно крича и снося саблей головы, Фрол берёт вместе с братом и Царицын, и Камышин, и Чёрный Яр, и Астрахань. В первых числах июля войско движется обратно к Царицыну. В Астрахани остаётся двухтысячный гарнизон с атаманом Василием Усом во главе. Остальные решают двигаться вглубь земель русских по Волге, ибо выше по течению в достатке тех, кто может к ним присоединиться. И по воде легче перевести груз. Русь кипит из края в края. Посланцы Степана Разина, которых он никогда не видел и никуда не посылал, работают с неусыпным усердием по градам и весям и читают людям грамоты атамановы, которые он не писал. Встаёт истерзанная невзгодами безбрежная русская степь, мутится царство мужицкое... Войско плывёт по реке, беспрерывно пополняясь новыми казаками, русскими, чювашой, татарами, черемисой, ляхами. Самара и Саратов сдаются без боя. Ранним осенним утром двадцать тысяч разинцев подходят к Симбирску. И вот тут-то случается с ним крах. Город держится стойко, выкраивая время и дожидаясь подкреплений из Москвы. Свежие полки Барятинского разбивают казаков наголо. Фрод дерётся за десятерых, сайгаком петляя по отрядам и разнося приказы брата. Над полем собираются чёрные жирные тучи, полные непролитых слёз. Степана ранят в голову. — Проклятые! Вон! Все вон! — рычит он на верный народ свой и, не издав более ни звука, валится наземь. Весть о его поражение распространяется по всем землям. Горит огромный край от Волги до Оки; бурлят Малороссия, Москва и Смоленск. Вне себя от страха, Фрол сопровождает подбитого брата обратно. Вниз, вниз по реке-матушке... Бегство Степана из-под Симбирска не походит на недавнее триумфальное шествие. Слухи идут впереди войска. Не пускает их к себе Самара, запирается Саратов. Стёпка бредит в кошмарах, а люди мстят разинцам за своё разочарование и за то, что казаки под Симбирском, спасая свою шкуру, предали почти безоружных крестьян воеводам. Нет на стругах прежней весёлости, не поются более песни. Раздражительный Фрол часто попадает в драки, вокруг вспыхивают ссоры по пустякам. Степан молчит, ловя на себе угрюмые взоры. Они прибывают в такой же печальный Царицын. Толпа густо кучкуется у берегов, но прежним воодушевлением и не пахнет. Фрол ботвил, хвалился перед царицынцами, а оно вон як в итоге вышло... Стёпа рассказывает людям о своём походе, мрачными и гневными взглядами изводит его здешний народ. Разиным это всё чрезвычайно противно. Собрав остатки верных казаков, они бросаются в Черкасск, но и там их встречает решительный отпор. Степан приказывает вывезти оттудова свою семью и жёнку Фрола с пятилетним сынишкой. Все вместе отправляются они в Кагальницкий городок, где люди уже считают Степана нарушителем внутреннего порядка на земле Казачьего присуда. После отхода Разиных, черкассцы посылают в Москву гонца, впервые за всё существование казачества обращаясь к властям с просьбой прислать им на помощь ратную силу, чтобы поскорее покончить с голытьбой и всем этим шатанием. Посольский приказ во главе с боярином, Афанасием Лаврентьевичем Ордын-Нащокиным, отписывает казакам, чтобы они сами чинили суд над разинцами. А Степана они требуют себе. Князь Ромодановский отправляет им в помощь тысячу рейтаров и драгун. Во успокоение себя и брата, Фрол шепчет: «С Дона выдачи нет». Но проще никому из них не становится. Знают они, что пошатнулись законы мироздания. Ноне Дон их продаст. Корнило Яковлев вместе с домовитыми казаками берёт штурмом Кагальницкий городок. И Степан, и Фрол сражаются не на жизнь, а на смерть, но после суток жестокого боя их берут в плен. — В последний раз говорю: повинитесь! — требует Корнило, — Не проливайте зря кровь христианскую. Поедем вместе в Москву. — С Дона выдачи нет, — шелестит раненный Фрол одними губами и заваливается на бок, схаркивая плотный тёмный сгусток. — Закрой рот, отребье воровское! Наступает напряжённое молчание. Стёпка вешает голову, а его казаки бросают оружие. Слухают все, як прерывисто и часто дыхает подбитый врагами Фролко. Степан выходит вперёд. Страшно искажается его красивое лицо. Он отдаёт Корниле турецкую саблю свою, а мужики опутывают его вервями. Стёпа не поднимает бельтюков, когда ему в ноги бросают связанного братца. Среди беспорядочной пищальной стрельбы раздаётся встревоженный бабий крик. — Ироды! Я-то тута притчинна?! — Ишь, вырядилась, стерва! Боярыня Фрола Разина… Дай ей хорошего раза, суке кагальницкой! Фрол подымает тяжёлую голову, видя, як его сопротивляющуюся жёнку волокут по земле. Ванька... Ванька где?! Следом за Аксиньей тащат хладные тела Стёпкиной Алёнки и их детей. Казак Яковлева весело взмахивает сабелькой, и Аксинья с глухим воем валится на землю, заливаясь кровой. Фрол дико вскрикивает, устремляя к Корниле бешеный взор: — Где мой сын?! — Не нашли, — Яковлев разводит руками, — Можоно уже рыбок донских кормит... По всему городку творится грабёж. Супротивных убивают на месте, а безоружных окружают цепями. Тут же на берегу, под лепет донской волны, открывается войсковой суд. Менее часа длится он: всех, кроме Стеньки и Фролко приговаривают к смерти, а воровской Кагальник решают сжечь. Повсюду бродят мужики, выискивая разинскую добычу. Но их ждёт разочарование, ведь у голоты не находится ничего, кроме оружия. Всё было своевременно пропито. Даже у атамана не обнаруживается никаких богатств. Надо будет пытать, чтобы узнать, куда он их дел. — Все козакам роздал, — хмуро отвечает Степан. Это похоже на правду, но верить никому не хочется. Не такой это хлопец, чтобы так уж всё и раздать! Когда над бескрайной зелёной степью начинает заниматься заря, на небе чёткими линиями проступают угловатые виселицы. Душистый ветер тихо качает заготовленные петли. Пленённые болеют душой и мочатся под себя от ужаса. Пришли они за волей, а нашли смерть поганую... Ещё не оклемавшийся от битвы Фрол сидит запертым в погребе и не видит, як их вешают. Его и Степана увозят на следующий день Стоит жаркое лето тысяча шестьсот семьдесят первого года. Деревянная Москва, несмотря на все предосторожности, еженедельно пылает. В народе идёт смута, но открытый мятеж подавлен везде, кроме Астрахани и низовой Волги. Волнуется Москва: казаки ведут Стеньку! Пользуясь доброй погодой, особенно любопытные уходят из города ещё с вечера, чтобы увидеть страшного атамана на пути. Многие произносят его имя с ненавистью, но есть и те, кто желает смелому мужику совсем иного въезда, после которого он сожжёт всех бояр. — Везут, везут! — нетерпеливо кричат москвитяне, — Это непременно он… И действительно. Сидит он в дорогом запылённом кафтане, скованный по рукам и ногам, в простой телеге. Позади него трясётся исхудалый перепуганный Фролко. Степан всю дорогу над ним шутил: — Вот тя дура! Чего трусишься? Погоди, скоро Москва выйдут нам на встречу... Перед телегой гордо шествует Корнило Яковлев в компании конных казаков, за ними — сотня рейтаров. До Москвы остаётся несколько вёрст. Люди следят за всеми приготовлениями, затаив дыхание. Со Степана и Фрола снимают хорошие кафтаны и надевают на них кабацкие гуньки. Одни оковы сменяются на другие. Стеньку переводят на телегу с виселицей и привязывают его за шею к перекладине покоя. Фрола приковывают сзади, и до самой Москвы он бежит за братом, як собака, слухая смех вокруг и чуть ли не рыдая от унижения. Спокойный Стёпа не поднимает на него взора, а толпа растёт, растёт, растёт... Вот и тульская застава. По улицам черным-черно от народа, и все бельтюки следят за страшной картиной. Едва поспевающий за телегой Фрол ушибает себе ногу. — Пропусти! — людей разгоняют плетями, — Чего рты разинули? Раздайся, говорят! Телега останавливается у Земского приказа. Разиных уводят, чтобы выяснить, где они спрятали награбленное. Стёпа такой тихий, что палачи выбиваются с ним из сил. — Подвесь его! Стёпу вздёргивают вверх, издирая кнутами крепкую спину, но он не открывает им своих тайн. Его снимают с дыбы и жарят на угольях. Он мучительно стонет, но по-прежнему держит закрытым свой рот. Замучившиеся палачи, с которых прямо-таки пот льёт, бросают его в сторону и берутся за Фрола. Тот, едва сознавая себя от ужаса, верезжит. — Экая баба! — через силу гутарит Степан, — Во славе жили, тысячами повелевали, а теперь надо платить за добро... Рази это больно? Вроде як иголкой колют! Не слухая брата, Фрол плетёт всякую околесицу. Истерзав его в клочья, палачи снова возвращаются к Стеньке. Ему бреют макушку. Шатаясь от слабости, но не желая признавать поражение, он оскаляется: — Учёных людей в попы постригают, а теперь вот и за нас, простаков, взялись... Ему капают на темя холодной водой. Такую пытку не выдерживают и самые сильные, но Степан только скрипит зубами. Всё вокруг него качается, земля уходит из-под ног. Палачи бьют его батогами, но ничего не открывает им храбрый атаман. Так продолжается весь день. На ночь обоих братьев садят в тюрьму, а по утру снова берутся за Степана. Результата не добиваются. Побоявшись замучить его до смерти, назначают казнь. Бирючи ездят по жаркой возбуждённой Москве, зазывая людей к Лобному месту. Разиным стоит собой гордится, ведь там казнят только крупных преступников. Утро занимается погожее. На телеге Стеньку и Фролко везут по тихим улицам; вся Красная площадь залита народом, как рудой. На Лобном месте уже стоит палач и его помощник. Есть тут и думный дьяк, и дьяк Разбойного приказа, и дьяк Земской избы… Преодолевая ноющую боль в гнилом зубе, земной дьяк громко вычитывает народу неисчислимые вины приговорённых. Степан не слухает его. Смотрит он на ясное небо, на яркие кресты, на пёструю церковь… Кремлёвские башни, верховные бояре, ларьки людей торговых — всё рдеет в розовых огнях восхода. Стенька медленно поднимает бельтюки на крест Василия Блаженного и с чувством перекрещивается. — Батюшки, хрестится! — испуганно роняет кто-то из толпы, — А сказывали, он не верует… Степан в исступлении глядит на народ. Немало всякого лиха-разоренья причинил он им. Становится ему жаль и себя, и их, и притихшего Фрола. Низко-низко склоняется Стенька своим истерзанным телом перед человеком разным: — Простите, православные! — и оборачивается к Фролу, — Прости, брат. Случается страшное. Позеленев от страха за ближнего, Фрол вырывается из рук мучителей своих и бежит к центру помоста. Остановившись перед толпой, он вопит: — Люди добрые, что же это такое! Нет ведь с Дона выдачи, так чегой мы здеся-то делаем? Я знаю... Знаю слово и дело государевы! Эти заветные речи могут быть и спасением, и отсрочкой, но гордый Степан роняет его плечом на доски, выпучив бельтюки, як анчутка. — Молчи, собака! — с усилием выговаривает он. И в это же мгновение голова его буйная, хряпнув, отлетает от тела и катится вниз... Палач хватает верещащего Фрола. И вдруг все чувствуют на лице то, чего быть не должно. Даже дьяк Земской избы, ковыряющий щепкой в зубах, чувствует это, чувствуют мужики и бабы, чувствуют стрельцы. И, глядя на них всех, тихо плачет Афанасий Лаврентьевич. Серые толпы людей, точно загипнотизированные произошедшим ужасом, тянутся на цыпочках, чтобы через головы передних видеть, як палач вяжет Фрола, чтобы отправить его обратно в приказ для дополнительных показаний по его крику о «слове и деле государевом». Мёртвому Степану отрубают руки и ноги. Его внутренности с сочным шлепком падают на камни собакам на съедение. В заключение всего мужики втыкают на заострённые колья вкруг Лобного места голову Степана и другие части его тела. Фрола уводят к телеге. Непреодолимо горестная песнь, тонущая в слезах и хрипах, ядовито льётся с его уст:Вы, дружья ли наши, братцы-товарищи,
Леса наши все порублены,
А кусты наши все поломаны,
Все станы наши разорены...
— Заткнись! Фрол продолжает упорнее:Все дружья, наши товарищи, переловлены,
Во крепкие тюрьмы наши товарищи посажены,
Резвы ноженьки в кандалы заклёпаны,
У ворот-то стоят грозные сторожи,
Грозные сторожи, бравые солдатушки;
Никуда-то нам, добрым молодцам, ни ходу, ни выпуску...
— Я тебя, сукин сын!Ни ходу, ни выпуску из крепкой тюрьмы!
***
1671-1712 годы. С той поры Фрол перестаёт существовать. Его всё ещё называют этим именем, но он сам больше не считает себя ни Фролом, ни кем-то иным. Гнилое, червивое, кем-то усердно пережёванное и выблеванное мясо, — вот что он такое. Не человек и не мужчина — лишь плоть. И плоть эта не знает удовольствия аль радости какой, она ощущает лишь дыбу и кнут. Он не представляет, где его держат. Тюрьма сменяет тюрьму, пытка — пытку, и только рожи палачей остаются неизменны. Тело, обожжённое и страшное от неисчислимого количества въедливых ран, быстрёхонько теряется во всём этот кошмаре и перестаёт чтить хозяина. Фрол забывает, что некогда был свободен и жив. Но он помнит, что скорее проглотит длинный язычок свой, чем выдаст врагу братушкину тайну. Надрывается он дикими криками, слезами жгучими обмазывается за десятерых, но строго блюдёт Стёпкины заветы, что крепки, точно Алатырь-камень. Фрол терпит, як учил терпеть его брат. Повторяет сам себе: «Не будь бабой» и зубы стискивает до скрипа, извиваясь змеюком на полу. Его не мучают на постоянной основе. Дни пыток переходят в недели затишья, когда только писк крыс и капанье воды со свода нарушают гнетущую тишину. Слухая жестоких сторожей, Фрол считает дни, ногтями делая зарубки на стене. В этом нет особого смысла. Никто не придёт и не спасёт. Не видать ему более ни зори утренней, ни месяца ясного. Но понятие о прошедших часах позволяет его разуму оставаться в странном подобии ясности. Не успевает он оглянуться, как июльское пекло сменяется ноябрьской стужей. Вокруг остывают стены, морозца запахи перебиваются запахами руды и кислой рвоты. Кутаясь в рубаху, мышками зубастенькими проеденную, Фрол прячется для сохранения тепла под прелую сенную подстилку. Обычно жидкая кашица, которую ему приносят по утрам, хрустит во рту льдом и хрящиками. Чтобы заглушить злобный шёпот стен, Фрол гутарит сам с собой. Вспоминает Ивашку. У брата, вот уже как шесть годков неживого, были мамкины турецкие очи. У Стёпы — точь-в-точь такие же. Только Фрол лицом пошёл в батаню. Не хуже его девок бельтюками лазурными холодил. Ивашка иной раз скажет: ой, грозный взор у тебя, Фролко, ой, морозишь ты нас похлеще зимушки русской! А Стёпа смеялся... Боже святый, до чего он чаровал всех этими звуками! Фрол тоже смеётся, когда его бьют, — смеётся и плачет, и кричит, и косточки свои беленькие по полу собирает. Один день боли уничтожает его подчистую, и ещё множество ночей Фрол не встаёт, горя жар-птицей и захлёбываясь кровавой рвотой. Одной частью се6я он питает особую и жалкую любу к истязателем своим. Ведь в мгновения, когда железо жжёт плоть, а конечности хрустят на дыбе, он забывает страшную правду. Их казаки мертвы. Аксинья и Алёнка мертвы. Стёпка мёртв! Диаволом кричит Фрол в пустоту каземата. Не верит он, что дело всей их жизни обернулось крахом. Пущай жгут, пущай режут, но верните, верните Разиных на Дон! Верните брата, ироды! Одного забрали, так неужели нельзя было оставить второго? Ведь нет больше у Фрола никого! «У тебя ес-с-сть я». И вот тогда приходит она. Фрол величает её Тенью, ведь у неё, як и у него, отобрали имя. Но она гораздо, гораздо живее него! Она пуста и бестелесна, но пахнет холодным весенним Каспием. Терпя пинки и плевки, Фрол не видит ничего, окромя звериного горя, грязных стен и клубов прозрачной чёрной дымки, липнущей к его израненным ногам. Поначалу он горячо и усердно хрестится, устами окровавленными упрашивая нечистую силу сгинуть. Но она не уходит. «Тише, с-с-соколик, друзьяк я твой». — Друзьяки мои мертвы, а я пленён гадиной московитской, — стуча зубами, он отползает в угол. «С-с-сес-с-стра я тебе». — Нет сестры у меня, сука проклятая, а один из братьев моих умерщвлён изменами донскими и подлыми. Пшла, стерва! — он швыряет в дымку горсть земли, набранную с пола. Она остаётся, точно самый верный пёс. И со временем Фрол привыкает к её тёмному и всепоглощающему присутствию. Но грызутся они часто и до кровавой пены в уголках уст: — Тя дура поганая и злобная! Ступай отсюдова подобру-поздорову! «Як гневлив и дурен нравом. Ежели я уйду, то кто горевать с-с-с тобою будет?». — Один управлюсь! «Видали мы твоё управление», — шипит Тень. В её голосе слышится насмешка, от которой по спине пробегает холодок. Чудо аль проклятие? Далеко не сразу Фрол смекает, что Тень перенимает на себя предназначенную ему страду. Она не избавляет его от боли, вовсе нет. Но когда плеть свистит, чёрные клубы дыма сгущаются за его спиной, смягчая удар. Когда его прижигают железом, ледяное дыхание Тени обволакивает собой опалённую плоть, притупляя адский жар. С ней заточение переносится гораздо легче. Так, по крайней мере, он думкает до конца зимы. Тогда-то и открывается страшная цена. Ей становится тесно. И в тюрьме, и в теле человеческом Она начинает чёрной рудой сочиться из ран, из носа, изо рта. Фрол ломается в костях, движения его становятся угловатыми и неуклюжими, а кожа иссыхает, повиснув на костях мешком. Царские псы, видя, что игрушка их вот-вот сломается, оставляют его в покое на некоторое время, но он всё равно продолжает хиреть, как будылья. Жратва становится погуще и понаваристее. Грязнущими перстами Фрол выскребает похлёбку до дна, и всякий раз с гуньи в похлёбку дождюком сыплются жирные вши. Заросший, точно лесной человек, весь в рытвинах, язвах, восцах, с бородой до пояса, в которой живности водится ещё больше, чем в одёжке его ветхой, он навсегда забывает о том, что в прежние времена он носил краденные, но всё же шитые золотом кафтаны, что сабелька его блестела ярче восхищённых бабьих поглядов и что одна подкова его вороного жеребчика выглядела чище его ноне неумытой морды. Тень ненавидит эту грязь. Впрочем, ежели бы Фрол умел писать больше тех десяти слов, которым его выучил Степан, он бы составил целый свиток с перечислением всех вещей, которые этой гадине не по нраву. Она не терпит никаких молитв. Палаческие ругательства, камнями сыплющиеся из уст, заставляют её сжиматься от ненависти. Не выносит она дум об Ивашке и Стёпке и дичится всяких-разных разговоров, которыми Фрол себя занимает. Но она любит гутарить о делах давно забытых. Она называет себя старухой, на что он частенько скалится крошевом гнилых зубов. Какая ж из неё старуха, ежели не существует её в действительности? Конечно, он, як человек крещёный, верит во вселение и бесов, но по счёт себя он уверен точно. Тень — порождение тоски, страха и одиночества. Дитя, взошедшее из семени его погибающей души. И никак иначе. Неделя сменяет неделю, а вконец умаявшиеся палачи навещают его всё реже. Светленький безъязыкий хохлёнок, таскающий кашу по утрам, — вот и весь доступный ему живой человек. Не желая пугать мальчика, Фрол ласкается с ним словами, но ребятёнок остаётся не только нем, но и глух. Фрол вспоминает сына. Нет никакой надежды на то, что Аксинья успела его спрятать. Ивашка либо был убит, либо угодил в полон. В первые месяцы заточения эта думка ещё страшила Фрола, но к весне мысли обо всех, кроме Степана, уходят. Не остаётся ничего. Он теряется в днях. Некоторые из них тянутся бесконечно, другие — пролетают, будто сизокрылые птички. Мучимый голодом, жаждой и одиночеством, Фрол вскоре перестаёт вставать. «Ты с-с-слабый». — Мне не за что и не за кого теперича биться. «Бейс-с-ся за с-с-себя». — Не хребтится. «Что бы сказал С-с-степан, увидев на мес-с-сте брата грязную вшивую с-с-свинью?», — настойчиво шепчет Тень. В голосе её появляется что-то новое. Должно быть, жалость. — Он мёртв. «Ты бы мог...». — Он мёртв! — внезапный прилив силы заставляет его подорваться с подстилки. Завыв от ужаса, Фрол вырывает клочок волос из бороды, — Все мертвы! «Но ты-то жив», — напоминает она — Нет мне никакого житья без него! А ежели бы и было, тя всё испоганила! «Я тебя с-с-спас-с-саю, дурень». За такое спасение и руку жать противно. Фролу становится всё хуже, хуже, хуже... Тень и сама не в восторге. Чувствует он, як тяжко ей томиться в пределах этой бренной, умирающей плоти, но ослобонить её он не может. Не ведает каким образом. Да и не желает, ежели по правде. Иногда ему кажется, что без неё он бы давно рассыпался в прах. Откель она взялась? Этот вопрос грызёт его, точно те крысы, что иногда наведываются в гости, но Тень скрытничает, не желая открываться простому человеку. Лишь однажды, когда он задыхается в семи потах, она тихонько шепчет: «До тебя были иные». Не в силах вымолвить ни слова, Фрол обращается к ней мысленно. Оказывается, Тень очень даже любит его сокровенную часть и немую речь. «Куды они девались?». «Умерли». «Тя енто сделала?». «Нет, — она сворачивается клубочком на его шерстистой груди. Не ровен час принять её за жёнку аль за девку гулящую и доступную, — Вернее, не по желанию... С-с-случайно вышло». «Вот те случайность! — перекатившись на брюхо, Фрол схаркивает тяжёлый ком руды и гноя. Отдышавшись, вопрошает с любопытством, — Много вас таких?». «Мне никто не вс-с-стречалс-с-ся». «И на кой тя нужна белому свету?». «Ох, Фролушка, ес-с-сли бы я знала ответ...». Он всё гадает, какую участь ему готовят его новые хозяева. Взоры их полыхают алчностью, когда речь заходит о тех богатствах, что могли спрятать два разбойника-брата. Впрочем... Почему же могли, когда в действительности спрятали? Тень прикрывает крылышками эту тайну, чтобы Фрол не проболтался по случайности али в бреду. Он ей за это... благодарен. Она учит его науке забытья. Покель горячий свинец шипит на серой коже, Тень ласкает слух мужицкий нежными бабьими словечками. В особо страшные минуты, когда боль грозит разорвать сознание, она вытаскивает его из тёмной действительности, пропуская вглубь себя и топя в жаре несуществующей плоти. Милуясь и собачась с ней в дебрях своей бедной головушки, Фрол всё хуже осознаёт мир вокруг. Реальность расплывается. Большую часть времени он проводит в воспоминаниях, где Стёпка жив, а за окнами шумит Дон. Так проходит не день, не месяц и не год. Пять лет. Пять лет он прозябает меж рёбрами Евы, супротив порядку и Божьей воле. Пять лет он не видит людей и солнца. Бесконечные годы его держат, як ненужную вещь в чулан, забрасывают и забывают, оставляя гнить в сырых застенках московской темницы. Пять лет — сущий пшик по сравнению с тем, что приготавливает ему злая судьбинушка. Всё случается летом. Ковыряясь в порядком подгнивших зубах, Фрол ведёт с Тенью привычно долгий разговор на грани ненависти и той греховной, извращённой страсти, что давно заменила ему человеческое тепло. Сегодня она ведёт себя беспокойнее обычного, принимая форму то многоголового чудовища с когтистыми лапами, то змеисто-птичьего комочка, трепещущего невидимыми перьями. Между ними идёт грубый спор, полный взаимных упрёков. Удивляется Фрол, когда в их идиллию врывается непривычный звук отпирающейся двери. Что же это?.. Для завтрака рановато. Сердце, давно позабывшее нормальный ритм, ёкает и замирает. Два незнакомых, пахнущих дёгтем мужика заходят внутрь и выволакивают его наружу. Тень едва успевает юркнуть ему под одежду и зацепиться коготками за спину. Фрол чует её звериный жадный интерес и щепотку собственного страха. — Меня переводят в нову тюремку? — хрипло вопрошает он, не надеясь, впрочем, на ответ, — Альбо смерть за мной пришла? — Молчи, дух нечистый! — грозно рявкает страж, брезгливо отворачивая голову. — И правда: нечистый, — гикает другой, — Ну и разит же от падали этой... — Ёще б! Разин ведь. Довольные своей солёной шуткой, которая, видимо, должна претендовать на венец остроумия, они тащат его вдоль чернеющих провалов чужих темниц. Фрол ковыляет на негнущихся ногах, побрякивая железными кандалами и цепляясь струпьями за пол. Потом приключается новая странность: его приводят не в новую камеру, не на плаху, а в тесную, низкосводчатую комнатушку, пропахшую щёлоком и жаром. Посередине стоит огромная бочка, из которой валит мутный пар. Фрол тут же забивается под лавку, дрожа костлявым телом, что сплошь покрыто следами засохшей руды, испражнений и гноя. Его стегают плетью по бедру и вытаскивают на свет Божий за длинные космы. Один из мужиков сдирает с его тела дырявый, слипшийся в один ком наряд и швыряет его в воду, точно недоношенного щенка. Фрол заходится в страшном крике и чуть не захлёбываются. Вода! Он забыл, что она бывает. Тёплая, обволакивающая, живая. Его омывают, словно младенца, но без материнской нежности. Состригают ногти и вшивую бороду, трут дёгтем, жёсткими щётками и тряпками, руками… Нарывы распухают, струпья отлетают от кожи, подобно шелухе. Фрол безустанно орёт и плачется, умоляя отпустить. Такого с ним ещё не делали! Пугает неизвестность, пугают одинаковые мужицкие рожи, отсутствие бороды и вода. Она повсюду! Во рту, в ушах, в носу! — Закрой пасть, верезга! — рявкает мужик, швыряя ему в лицо мокрую тряпку. Его вытаскивают из бочки, обтирают насухо грубыми холстинами и одевают в чистую одежду. Лопается одна из ран на руке, заливая белоснежный рукав красной гнилью. Фрол ждёт, что его ударят снова, но вместо кнута к нему прикасается светлая тряпица, чтобы остановить текущую руду. Потерявшись от этого непонятного жеста, он кричит сильнее и громче, покель Тень, ненавидящая его стенания больше всего на свете, не начинает хныкать от раздражения. Фрола выводят с нижних этажей. Он волочится по незнакомым лестницам, мимо высоких дверей, за которыми звучат тихие разговоры. За окнами смурнеет безобразное, дождюковое, ещё толком не пробудившееся небо. Теряясь в чужих запахах и дрожа от ужаса при виде мелькающего люда, Фрол роняет на выскобленные полы не прошенные горькие слёзы. Перед их процессией распахивается тяжёлая дубовая дверь. Фрола грубо пинают под зад, и он, пролетев немногое расстояние, плашмя рухает в ноги человеку в дорогих сапогах. Бархат, шитьё, блеск перстней… Боярин. Подле него стоит другой господин. Богато наряженный, но не так, як принято на Руси. Лицо гладко выбрито, волосы лежат неестественной чёрной волной. Вид его отдаёт далёкой, непостижимой иностранщиной. Мелея от ужаса, Фрол вжимается в пол. Господи, вот теперь ему точно пришёл конец. — Старый, — ломано блеет иностранец, с презрением вглядываясь в сжавшуюся казачью фигуру, — Очен старый... И болной. Унижение подступает к горлу. Фрол знает, что не молод, что некрасив и жалок, но не настолько же, чтобы в двадцать восемь годков его называли глубоким старцем! — Старый, — учтиво соглашается боярин, часто закивав седой головой, — Но судите сами, господин Койэтт, где вы ещё такую зверину возьмёте? Брат прославленного атамана, Фрол Тимофеевич Разин! Раздайсь! Брат атаманов, Фрол Тимофеевич, идут! «Я не Фрол. Я грязная и вшивая падаль. Я есть мясо, но не есть человек, есть боль и страх, есть отнятое право и червивое сердешко. Я не Фрол». — Берёте? — опасаясь не пойми чего, боярин оскаляет влажный рот в подобии улыбки. — Да, я брать, — чванливо гутарит иностранный мужик, небрежно вышвыривая из-за пазухи кафтана три небольших, но туго набитых мешочка, — Может, будет годиться мне для дело и для коллекция. Вот так Фрола продают во второй раз в жизни. В первый раз были казаки, прогнавшие его и Степана с Дона. Теперь — Москва, отправляющая его в золотые палаты нидерландского купца, Бальтазара Койэтта. Фрол узнает об этом сильно позже судьбоносного дня. Но и сейчас ему хватает ума, чтобы догадаться, что Москва, видать, устала его терпеть, кормить и безрезультатно пытать. И вместо казни они решили сбыть свой немощный ясырь человеку с большим кошельком, заинтересованному в родном брате всем известного Степана Разина. С ног и рук снимают кандалы. Фрол поражённо глядит на протёртые до костей запястья. Он никак не может поверить в столь удивительное чудо!.. На шею ему надевают крепенькую длинную цепь, но дышится ему свободно и — впервые за лета — правильно. Койэтт наблюдает за приготовлениями, то и дело поправляя глупый парик. Его взор блещет любопытством. Он остаётся очень доволен и даже сыт властью своей. Его слуги волокут Фрола на улицу. Он старается поспевать за их быстрым шагом, боясь, что они обидятся на заминку и вернут его обратно. Но желание оказаться в темноте само к нему приходит. Годы заточения лишили Фрола сил, мало-мальски хорошего зрения и слуха. Ошалело моргая, он пятится назад, испугавшись даже вида каменных ступеней. Бурый свет закоптелого небо пронзает бельтюки невозможно горячей резью. Фрол, захрипев, падает вниз, до предела натягивая собачью цепь. Засопев от недовольства, Бальтазар от души своей огромной пинает его острым сапогом по хребту. Фрол от смеси страха и непонимания теряет сознание. В себя он приходит под вечер. Голова плотно стянута надушенным платком, вокруг трясутся стены и пол. Сквозь туман Фрол понимает, что находится в трясущейся карете. Слышится ему, как конские копыта бьют джигитку по неровной дороге. Бальзар, заприметив его возню, гутарит откуда-то сверху: — Niet bewegen. — Чаво? — Фрол роняет слова-камни из пересохшего кровоточащего рта. — Stom beest, — тон не злой, но недовольство в нём присутствует. Смутившись, Фрол предпринимает жалкую попытку подняться, но влажная от грязи подошва надавливает на его голову, прижимая её к полу кареты. Фрол безвольно падает обратно. Он различает ещё один голос, но никак не может смекнуть, на каком языке бают заграничные молодцы. Германский что ль... Звуки шипящие, гортанные. Что бы это ни было, ясно одно: Бальтазар хочет, чтобы он лежал смирно и молчал. Фрол, выученный долгим пленом, сворачивается калачиком в его ногах и снова проваливается в беспамятство. Так проходят целые недели. Дважды в день карета останавливается. Его выводят помочиться на свежий воздух, но повязки с бельтюков не убирают. Фрол не сразу догадывается, что делается это для того, чтобы солнышко не выжгло ему гляделки окончательно. Он потихоньку начинает привыкать к давно позабытым запахам лошадиного навоза и нагретой травы. К ним примешивается сладковато-терпкий кровяной смрад, исходящий от иностранцев. Едут долго. В середине пути Фрола выволакивают из кареты, и он, задыхаясь от позабытого восторга, различает звуки моря. Ему не нужно видеть. Достаточно чувствовать этот запах, убаюкивающую качку, крики чаек… Он очень расстраивается, когда спустя несколько дней плавания его снова запихивают в душную тюрьму на четырёх колёсах. Тень боязливо сопит в душонке, блюдя ещё более строгую тишину, чем сам Фрол. Она словно испугана масштабом перемен. Он пытается думать, но думы не даются его воспалённому сознанию. Лишь через три недели тряски и полумрака он набирается смелости, чтобы снова попробовать завести разговор с незнакомцами. Надо же понять, что происходит! — Негоже начинать с молчанки, надо би по-людски погутарить о положении нашем, — взяться решает за простое, — Меня звать Фрол Тимофеевич. А вы по батяне кем будете? — Waar heeft hij het over? — гнусавит спутник Бальтазара, явно не понимая ни слова. — Hij is bang, — отвечает купец, криво-косо понимающий по-русски. Любопытно, где он научился? В Москве? — Hij stinkt naar Vuil. U weet het zeker... — Iedereen zal hem leuk vinden, — уверенно заявляет Бальтазар. — En u vader? — Hij heeft het te druk met zijn opsluiting. We zien elkaar helemaal niet, — голос Бальтазара становится жёстче. — En toch... — Hou je kop, Ik wil dit niet horen. — Zoals u beveelt. На место прибывают глубокой ночью. Путь от кареты до большой каменной хаты невелик, но Фрол, избавленный наконец от платка, всё равно успевает в волю наудивляться. Тёплый влажный ветер доносит до раскиданных вокруг дома садов запахи соли, рыбы и чего-то пряного. У порога их поджидает странного вида человек с кожей цвета тёмной меди, узкими блестящими бельтюками и плоским лицом. Видимо, китаец... Он гутарит что-то первобытно-кривое, и Бальзар отвечает ему на том же языке без всякого промедления. Фролу становится жутко. Он косится на нового хозяина, ведь до этой минуты у него совсем не было времени толком его рассмотреть. Факелы выхватывают из тьмы юный лик с острым носом и тонкими губами. Идущий волнами парик кажется ещё нелепее. Богатый черлёный кафтан, отороченный золотом, достоин даже батюшки-царя. Бальтазар Койэтт молод, красив и, судя по лицу, очень учён всякими науками. Холодная ясность светится в его взоре. Фрола располагают в небольшой, но добре обставленной комнате с покрытым циновками полом, сундуком и даже низкой широкой кроватью с пологом. Не обращая никакого внимания не перины, он по привычке забивается в самый тёмный угол и принимается слухать Бальтазара. Смекнув, что казак не понимает ни словечка даже с помощью жестов и, усомнившись в своём русском, он надолго уходит. Возвращается с тёмным мужиком под небо ростом. И начинается рассказ, который ведёт этот великан на ломаном, но понятном языке. Фрол узнаёт, что привезли его не просто за море, а в Батавию, азиатскую колонию Нидерландов. По хате толпами рыскают вовсе не китайцы, а некие яванцы, туземцы здешних земель. Бальтазар — сын последнего губернатора далёкого острова Формоза и подопечный Чрезвычайного посла. Насмотревшись вместе с посольством на грады русские и дикость людскую, решил он пойти по стопам тятьки и обосноваться на азиатской стороне. Устал он от Амстердама и жизни купеческой, взывает его к чувству долга батянин просчёт. Великан туманно намекает, что Койэтт-старший содержится в ссылке по обвинению то ли в измене, то ли в казнокрадстве. Фрол задаёт вопросы, покель Бальтазар от него не устаёт. После разговоров, от которых в головушке гудит, ему подают чинак странной похлёбки, в которые плавают какие-то белые нити, и большой кусок незнакомой свежатинки, щедро сдобренной чем-то обжигающе острым. Фрол сразу решает, что здешняя пища ему не по нраву. Слишком жгучая. Но звериный голод оказывается сильнее страха. Он тщательно вечеряет, вылизывая миску до блеска, и укладывается спать на полу. Цепь с него сняли. Ощущается это… дико. Так зарождается новая жизнь. Его кормят три, а то и четыре раза в день. Фрол и жратвы-то такой отродясь не видывал! Наприклад, ему постоянно подают тех самых бледно-жёлтеньких змеек. Великан называет их «бихун». Оказывается, это лапша. Вместе с ней ему приносят невиданные плоды, рисовые комочки и то мясо, которое яванцы так осыпают пряностями, что язык немеет, а во рту случается пожар. Фрол совсем не понимает, зачем столько остроты, но всё равно не оставляет после себя ни крошки. Кабы раздолье снова не обратилось в голод... Тень его мнения не разделяет. Стоит Фролу основательно побузовать, как она тут же мутит ему все внутренности. Брюхо сводит судорогой, глотку опаляет желчью. Сколько бы не едал он всячины разной, всё оказывается на полу. Тень щерится в ответ на его наругу: «То не моя вина!». «А чья?». «Ты человек, в этом вся причина. Твоя плоть слаба. Она не принимает чужие яства. А я… я не могу помочь. Не так я устроена». Её путанные объяснения ещё больше сбивают его с толку. Нет у него без приличной похлёбки никаких сил! Зубы продолжаются крошиться, а кости день ото дня становятся всё слабее. Рази что вши пропадают... Да и то, Фрол всё равно по обыкности чешется, видя врага в каждой соринке. Без слёз на него не взглянешь. Колобродя свободно по хате, Фрол часто натыкается на стёкла в рамах. Зеркала. Дома такой роскоши не держали, но за время своего разбойного мытарства он успел про них разузнать. До чего честная штука! Видит Фрол, что с ним сделали годы, проведённые в неволе. Усы, некогда густые и чёрные, слиняли и опали, криво стриженная борода побелела, а всё лицо пошло желтизной и морщинами. «Бальтазар истину гутарит. До тридцати не дожил, а похожу на дряхлую развалину». «С-с-сколько можно жалобитьс-с-ся? — Тень мелькает где-то за его спиной, — Пора бы и в ручки с-с-себя взять!». «Чегой предложишь? Сплясать, быть может?». «Нужно бежать. Тошно мне здес-с-сь. Духота, чужаки, эта еда… Дрянь». «Молчи, проклятая! Под монастырь меня вздумала подвести? Под нову пытку?». Токмо одна мысль о побеге наводит на него первобытный ужас. Фролу хватило московского плена, дабы понять железную истину: послушание всяко вознаграждается хозяевами. Требуется быть тихим, точно мышка. Глядишь, бить поменьше станут. Да и чем здесь не житьё? Кормят странно, но досыта, поят чистой водицей, одевают в свежее. Живёт он один в целой комнате, а не в сырой ямине. Где такой приют ещё сыщешь? На Дону. У своих. Такая мысль терзает его сильнее татарской стрелы. Родной дом его продал! Лучше издохнуть здесь, под взглядом холодного барина, чем воротиться в обитель лжи и подлых измен. Вскоре Фролу приходится горько пожалеть о своём решении остаться. Всё случается ночью, наполненной криками диковинных птиц и гулом незнакомых насекомых. Фрол спит на полу, ворочаясь в кошмарах, где Стенька берёт его с собой в поход на Хвалынское море. Вода там почему-то красная. Тень просыпается первой. Ощутив её дурной настрой, Фрол, не поднимая век и доверяя её чутью больше, чем собственному, перебирается из облюбованного им угла под кровать. Он ёжиком сворачивается на пыльных жёстких досках, стараясь слиться с темнотой. Дыхнув досадой, Тень заводит старую песнь: «Давай уйдём». «Нет. Тут тепло и кормят». «Мне не по с-с-себе. Я чую кровь». «Глупая анчутка! Нечего тута басни всяки сочинят и стращать меня почём зря! Бальзар добрый». Ветром студёным она проползает по спине, покрытой сетью глубоких шрамов. Фрол выругивается сквозь частокол некрепких зубов и собирается уже высказать ей всё то неласковое, что накопилось на душе, как вдруг слух его пронзает тяжкий дверной стон. Будто сама древесина завыла. Затаившись, Фрол вжимается в доски. Сердце колотится, готовясь вырваться через горло. Бальтазар?.. Быть того не может! Намедни отбыл он по делам к губернатору, и в доме, помимо пленника, осталось лишь прислуга. Кто же тогда пожаловал к нему в столь поздний час? Фрол тихонечко прослеживает за щеголеватыми сапогами, приближающимися к его ложу. Внутри собирается липкий ком грязюки и противного напряжения. Гость не спешит уходить, як и не спешит что-то предпринимать. Фрол зажимает ладонью бледные уста, пытаясь заглушить звуки собственного предательского дыхания. Тень замирает. И вдруг кровать за секунду исчезает. Отлетев к стене с грохотом пушечных ядер, она разламывается о стену. Пыль взметается столбом. Фрол, знавший и помнивший многочисленные битвы, выпавшие на его короткий век, закрывает руками голову. Поздно. Укрытие его уже обнаружено. Фрол непонятно хрипит, заслышав, як незваный гость опускается на колени рядом. Пахнет дорогим вином, пудрой и… чем-то железным. Як старая кровь после боя, слишком сильно въевшаяся в ткань. — Kijk me aan. Бальтазар! Голос его звучит иначе, чем обычно. Глубокий, вкрадчивый, даже малость кошачий… Не ведая, какие силы позволили ему с такой лёгкостью отбросить в сторону тяжёлую кровать, Фрол подымает затрусивший взор. Хозяин, наряженный в свой лучший костюм, удостаивает его улыбки. Под розовыми устами показываются неестественно белые, острые зубы. Тень заходится хриплым рыком и клёкотом. — Waarom slaap je op de grond? — неожиданно ласково вопрошает Бальтазар. — Ik weet het niet. — гутарит Фрол одну из тех немногих фраз, которую ему удалось запомнить и даже понять. — Russisch... Laat maar, we leren het wel. — Я не russisch. — А кто ты есть? — Бальтазар славненько воспринимает язык на слух, но сам балакает, что воды в рот набравший. Фрол в его исполнении больше предпочитает голландский. — Козак, — сумно отвечает он. — Нет разница, — Бальзар склоняется вниз, опаляя мужицкое лицо теплотой. Его хмельной, отдающий желтизной взор заставляет Фрола громко сглотнуть. «От него кровой разит! — взвизгивает Тень, — С-с-соколик мой рас-с-счудес-с-сный, беги, пока не с-с-стало поздно... Я знаю...». — Je was zeker mooier toen je jonger was. Dat haar, die blik... Het is triest dat mensen zo snel verdwijnen. Het is goed dat je me ontmoet hebt. Ik kan je je oude kracht teruggeven... Ik denk dat het tijd is. Понимание отдельных слов не облегчает Фролу жизнь. Бальтазар протягивает вперёд узкую длань, и тело само лишается воли, когда длинные персты зарываются в смоляные волосы с проблесками седины. Фрол готов заскулить от страха. Тень же готова убить. «Я ведаю природу его, — признаётся она, чуть ли не на дыбы вставая, — Ведаю, ведаю, ведаю... Фрол!». Происходит невозможное. Бальтазар, с силой, против которой не устоит и ведмедь, запрокидывает назад некогда буйную голову. Шея всхрустывает. Обнажается горло: бьющаяся жилка, тонкая кожа, ранка от бритья. И Бальтазар... Нет, купец не кусает. Он вгрызается в плоть с пьяным, животным остервенением. Фрола пронзает вспышка ослепительной боли. Из перекошенного рта вырывается мычание. Вот последний рубеж! Окончательное падение. Это обыденность и привычка, — задыхаться, ногтями раздирая сонную мглу. В подвалах. На дыбе. Стоя на помосте и наблюдая, як братушкина голова катится по ступеням вниз. Но теперь нехватка воздуха смешивается со жгучей болью. Фрол кашляет, выгибается змием, — и всё превращаются в хрип вперемешку со слюной, которая скапливается в пасте и не имеет возможности стечь по глотке. Густая, зачерневшая руда брызгает на пол ручьём, а клыки звериные вырывают из тела сочный влажный шмоток. Фрол хаотично рвётся в петлях, стараясь отбиться, но утопает в помойных годах. Тень чулюкает, беснуется в пределах тела, ей хорошо и дюже скверно, як Фролу. Они заново рождаются в тот день. Но токмо на замену едва живому Фролу приходит Чудовище. Мне так больно, Стёп... Так страшно... Як ты переживал любые горести? Откель в те была воля? Где её раздобыть? Скожи, скожи, скожи... Стенька! «Я боюс-с-сь», — шепчет Тень. В её голосе больше нет страха перед болью. Лишь ужас перед тем, что грядёт. «Я боюсь сильнее», — успевает подумать Фрол прежде, чем сознание поглощает липкая чёрная волна. В этой тьме звучит приказ. Бальтазара, обычного голода али истины? Бей. Бей по остаткам совести. Бей, покуда не проснёшься зверем. И Чудовище бьёт. Не сразу, конечно. Не в ту ночь. Первой становится яванская служанка. А другие... Ежели гутарить честно, все тела одинаковы на вид. При виде них звереет тот, кто некогда был человеком, но ноне прочувствовал истинный голод. Смерть за смертью, смерть за смертью... Бабёнка с рваной висящей грудью — Фрол познал её, як вторую жертву своего нового обличия; он неделю вопил в исступлении и скрёб ногтями глотку, пытаясь жажду лютую в себе задушить. После неё —мальчишка лет шести, барахтающийся в остатках себя... Бабы, их выродки, мужики без лица, старики, нищие, костлявые сиротки, разочаровавшие Бальтазара слуги — все идут на убой. Он хохочет, наблюдая за кровавой трапезой, а Чудовище звенит цепями, бегая по границам своей позолоченной клетки; Чудовищу голодно, страшно, тесно, оно даже не знает своего названия, но уже понимает, что нужно пить руду, чтобы жить. Фрол лакает её, точно воду, обмазываясь кишками и пожирая печень. Сначала с отвращением, а потом — с жадностью. Нет ни воды, ни хлеба, но есть грызущая его изнутри жажда, множество людей и чужие персты в межножье, когда хозяин приводить гостей, чтобы показать им русского оборотня. Фрол не ведает, что делается с его телом, но ощущает боль и жжение повсюду. Молчи, собака, молчи, покуда язык на месте! И Чудовище молчит, чувствуя рваные толчки и биение бедра о бедро. «Фролушка...», — зовёт Тень. Меня нет. «Можем уйти, пока он с-с-спит». Нет. — Je moet hem doden. Чудовищу ведомы эти слова отныне и навсегда. Бальтазару остаётся только хлопать в ладоши. Фрол, Фрол, Фрол... Меня зовут Фрол. В минуты редких прояснений он калечит своё изменившееся тело, пытаясь отыскать смерть. Бьётся головой о стены, царапает лицо, грызёт руки, пытается выдернуть ногти. Фрол читает молитву сквозь слёзы, ненавидя себя гораздо больше, чем весь остальной свет. Он не понимает, что произошло. Не понимает, отчего боль душевная теперь случается с ним чаще физической. На кости нарастает новая кожа, зубы крепко встают в свои лунки, а шрамы, разбросанные по нему от шеи до ног, бледнеют и перестают кровить. Тень теперича не выворачивается из него чёрной жижей, а много молчит и думает. Ей блаженно и сладко от руды, но она не выносит мутных мыслей и не желает мириться с рабством. Именно в нём Фрол и оказывается. Бальтазар, сотворивший с ним подобный ужас, водит к нему толпы своих друзьяков. Фрол не понимает, как мужик может с мужиком... В его прежнем мире это было не просто немыслимым позором, а тем, что не допускалось даже в мыслях. Но Чудовище никто не спрашивает. Ему нужно быть довольным и светлым, чтобы гневливый купец не вернул его в Москву али не выдумал для него ещё более страшную кару. Фрол выучивается не приходить в себя, даже будучи на ногах. От житья в этом новом теле ему мерзко и грязно, но он всё можно снести, покуда Тень остаётся рядом. «Вурдалак. Вот как это называетс-с-ся», — шелестит она в тот редкий день, когда никто к нему не приходит. «Откель знаешь?». Она не раскрывает ему правды. Фрол забывает о том сразу же и уходит в себя настолько глубоко, что даже пинок Бальтазара не всегда может его расшевелить. Когда над ним творят насилие, он считает зарубки от своих же ногтей на дереве. Одна зарубка — один «гость», один акт унижения. Когда их несколько — Тень баяет о себе, о нём, о них, и он тонет в её тяжеловесных речах, убегая от сия действия в ложный мир. Фрол обещает себе больше не кричать, — и не кричит, вспоминая храброго Стёпку, обещает не убивать, но убивает, не выдерживая неделю без кровушки. Смерть... Он бы с великим удовольствием принял её сам. Но обретённая плоть слишком крепка. Первую попытку сбежать он предпринимает бесснежной зимой, когда тропический ливень заглушает собой все звуки. За такую наглость Бальтазар высекает его кнутами с блестящими наконечниками, которые оставляют после себя невиданное количество ожогов. Но стоит им затянуться, как Фрол удирает снова, подгоняемый Тенью. Его возвращают обратно и во второй, и в третий, и в пятый раз... Каждая попытка заканчивается чем-то особенно ужасным: голодом, темницей в яме али увеличением числа гостей. Спустя два года он перестаёт считать. Зарубки на дереве превращаются в одну сплошную рану. Бальтазар приводит к нему и баб. Туземок, китаянок, даже несколько европеек. Для разнообразия, як гутарит Бальтазар. За малейшее сопротивление Фрола жгут и режут, так что он не кобенится, а делает, что прикажут. Лучше с десятью девками, чем с одним мужиком! На них хотя бы тело реагирует должным образом, и пусть самому Фролу противно от девиц и касаний их настырных, он всё же полегче это переносит. Убедившись, что Чудовище управляемо, Бальтазар начинает ему доверять. Он просит задавать людям вопросы. К Фролу притаскивают пленников, торговцев, важных господ… Догадывается он, что используется таким образом не только его плоть, но и язык. Он докладывает хозяину всё, что узнаёт, а тот хвалит его и в награду позволяет пить крову без убийств. Так проходит ещё год. Меня зовут Фрол Тимофеевич Разин. Я родился на Дону. Братья мои были атаманами и славными воинами. Сына звали Ваней, жёнку — Аксиньей. Всё семейство моё было казнено не по правде, а Дон выдал меня недругам. Я последний из рода... «Легче забыть», — настаивает Тень, но Фролко не слухает её советов, живя памятью и образами. Нельзя отринуть то немногое, что у него осталось. Его тело, одёжка, даже еда — всё принадлежит Бальтазару. И только одни воспоминания у Фрола свои, личные, никем не тронутые и не изгаженные. Меня зовут Фрол Тимофеевич... — Терпи, козак, атаманом будешь, — он вспоминает Стёпу и сбегает в семнадцатый раз. Не к свободе, а к порту. К воде… Бальзар в наказание запирает его на две недели в каменном мешке без окон и без руды. Выйдя на свободу, Фрол в душевном недуге, в припадке неконтролируемой жажды, убивает сразу шестерых. Одна из баб похожа... похожа... На кого-то давно забытого. «На ту перс-с-сидскую княжну», — подсказывает Тень, имеющая вход в те темницы его памяти, в которые ему самому доступ уже закрыт. Идут дни. Недели. Годы. Где-то далеко шумит Дон, не ведающий, что последний из Разиных стал тем, против чего они все когда-то поднялись. Тень не разрешает ему сходить с ума. Месяца лихорадочного беспамятства, когда мир расплывается в алом мареве, а сознание тонет в инстинктах зверя, сменяются месяцами тишины. Фрол с хозяйского позволения гуляет по раскидным садам фактории, меж пальм и ярких цветов, и любуется выточенными из чугуна яванцами, которые дюже с ним милы. Но сердце его стремится на Дон, а слух то и дело пытается различить в многоголосие мира казачий али хотя бы хохлацкий говор... Фрол готов рыдать по степи и настоящей зиме, ему тяжко без лошадей, сабель и родного языка. Он теперича понимает и Бальтазара, и местный народ, но намеренно делает вид, что нет. Таким образом ему удаётся узнать Бальтазара поближе. Его суровость компенсируется драгоценным умом. Он денно и нощно трудится на благо края, что его взрастил. Пишет донесения, изучает карты, ведёт переговоры. Часто отъезжает али уплывает по делам в другие фактории. Он принимает у себя послов и пышно одетых вельмож — важных господ из Батавии али даже из самого Амстердама. Фрол редко делит с ними ложе, но случаются моменты, когда Бальтазар выводит его из комнаты и шёпотом требует разузнать что-нибудь полезное. Тень никогда не оставляет его с ними наедине. Она шипит на краю сознания, подсказывает, направляет. Благодаря ей, Фрол выучивается хитростям, которые прежде были для него непостижимы. Оказывается, что человека можно заболтать до такой степени, так напугать али очаровать, что ты и твоё тело перестанут его волновать. Гутарить по-умному, вилять словом, точно лис хвостом, Фрол не умел отродясь, но жизнь заставляет его выучиться этому нелёгкому ремеслу. Ежели отринуть в сторону гадкое действо, Стёпа бы изумился его способности юлить и изворачиваться. Прежде это он поражал людей своими речами и зажигал сердца. А теперича бестолковый по существу Фрол, что всегда был хорош лишь в драках, метёт языком ничуть не хуже старшего брата. Бальзар изобличает его в девяти случаях из десяти и часто наказывает за ложь. Но иногда в его холодных очах мелькает что-то, похожее одобрение. Фрол всё гадает, чем привлёк заморского купца, окромя уж совсем очевидного — его братом был Стенька Разин. Но всё-таки… Отчего именно он? Ответ не приходит к нему и пять лет спустя. Тень, конечно же, имеет своё мнение на этот счёт. «Ты ему не нравишьс-с-ся. Но он, будучи вурдалаком, много с-с-скучает в одиночес-с-стве и молчании. Ты — его отдушина. К тому же, ты с-с-супротивнее любого из баранов. Твои побеги, глухой бунт... Это его вес-с-селит». Будучи вурдалаком... Фрол настороженно следит за своей сущностью. Замечает он и невиданную прежде силу, и заживающие раны, и даже остановившийся неизбежного старения ход. Проклятие это аль спасение?.. Скорее, первое. Фрол влип, и влип по-крупному. В детстве взрослые ребята с соседнего база любили стращать его мавками, домовыми, ведуньями, но только пару раз они отважились упомянуть кровопийц, которые бродят по миру в темноте и выпивают младенцев досуха. То были глупые сказки, но маленький Фрол охотно верил во все небылицы мира. Кто ж знал, что оно окажется правдой... С одной стороны: живи да радуйся. Вши не разводятся, гнойники пропадают, а любая боль по итогу сменяется чистой кожей. Но только Фрол всё равно без меры страдает в подобных условиях. Страдает от памяти, от терния в душе, от стыда. От невозможности умереть. Должно быть, это кара Господняя. За воровство коней, сабель и чужого добра. За то, что убивал без чести и разбора не только в пылу боя, но и в гневе и ради наживы. За то, что не уберёг ни одного из братьев. Фрол сгибается под тяжестью взваленного на него креста, не питая больше никаких надежд на спасение. Ни в этом мире, ни в ином. «Заслужил». «Я тоже, — рыкает Тень, — Но это не значит, что мы должны ос-с-ставатьс-с-ся здес-с-сь до с-с-скончания веков. Покуда дышим, надежда ес-с-сть». «Мне некуда идти». Фрол перестаёт следить за временем. В Батавии разница меж зимой и летом столь неочевидна, — вечная жара, вечные дожди, вечная зелень, — что это даётся ему без всяких проблем. День сменяется ночью. Сумрак — густое варево из страха и ненависти, насилие — обыкность жизни. Фрол зализывает раны, Фрол убивает по одному Бальтазаровому велению, не ведая, где кончается он и где начинается Чудовище. Границы стираются. Без кровы в животе гуляет ветер, а сдерживаться его никто не научил. Напротив, Бальтазар намеренно морит его голодом, чтобы он срывался на людях. Фрол мечтает однажды сорваться на нём. Через несколько лет Бальтазар увозит его в Амстердам. Море, качка, солёный ветер. Фролу больше нет особого дела до того, где он находится. Гавань, каналы, высокие дома… Та же Батавия, но только без зелени и в другом окрасе. Ему в любом случае не разрешается выходить на улицу. В Нидерландах их поджидает Койэтт-старший, чья ссылка, благодаря неусыпным стараниям верного сына, подошла к концу. Напудренный мужик оказывается человеком. Слабым и больным. О природе Бальтазара он знает. Фрол как-то слухает их разговор через приоткрытую дверь. Отец хвалит сына за силу и необыкновенность и за то, что тот сумел использовать проклятие себе во благо. Фролу строго-настрого запрещают ему показываться, но, даже томясь невольником в четырёх стенах, он выясняет, что старик уже одной ногой в могиле. Крайне мучительная смерть приходит к нему спустя три года. Бальтазар, с начала десятилетия состоящий на службе при Ост-Индийской компании, замолкает, бледнеет и сразу же покидает Амстердам. Тятькина кончина страшно сказывается на его и без того не простом характере. Он становится мрачнее и беспощаднее, и побои на теле Фрола не успевают заживать. Удивительно, но он уже к ним привык. Да и к Койэтту, признаться, тоже. Убитый горем Бальтазар зарывается в работу. Сначала его называют вершиной торговой пирамиды в колониях, а позднее он становится губернатором острова Банда. Фрол забывает эти сведения в ту же секунду, як они доходят до его развешенных ушей. Острова, должности, имена — это всё просто пыль. Тень, желая его уберечь, темнит многие воспоминания. Порой он не помнит даже имён своих родителей аль названия родного стана. Фрол просыпается с ощущением огромной потери, но что именно он потерял, вспомнить не получается. Оно и к лучшему... Фрол живёт в коконе без мыслей и чувств. Страх стирает в нём человека. Слой за слоем. Год за годом. Переживая вместе с Бальтазаром печали и редкие радости, он привязывается к нему, як к хозяину печальный пёс. Так проходит множество долгих, пустых лет. Фрол их не считает. Потому что Фрола больше нет. Однажды у Бальтазара в доме появляется француженка. Не просто гостья, а знатная, очень уважаемая особа, перед которой обычно холодный хозяин скачет на задних лапках. Её зовут Жизель де Ланжак. Чья-то дочь аль жена… Она молода, но во взоре у неё колышется время. Вурдалак. Фрола, разумеется, выводят к людям. Не для того, чтобы показать диковину, а для привычного действа. Бальтазар в дурном настроении после переговоров: ему нужно сбросить напряжение, а заодно и продемонстрировать госпоже де Ланжак свою абсолютную власть над самым необычным своим «имуществом». Она становится свидетельницей всему тому, что делают с Фролом. Сидит чуть поодаль, в кресле, с бокалом вина. Лик её — маска учтивого безразличия. В здешних краях такие бабы на пересчёт. Слишком… чистенькие. Она не отводит очей от открывшегося перед ней зрелища, но в них нет ни удовольствия, ни интереса. Лишь брезгливость. В моменте, когда боль али особенно унизительное прикосновение пробивают толщу пустоты, Фрол выкрикивает что-то по-русски. Не ругательство. Не молитву. Обрывок детской казачьей песни — что-то бесконечно далёкое, тёплое и… человеческое. И вот тогда маска француженки трескает. Падая на пол, Фрол отвечает злобой на её вопросительный взор. На заре в покои, давно ставшие клеткой, заходит Бальтзар. — Maak je klaar voor de weg, — приказывает он, слабенько пнув Фрола, сопящего в углу, — Mademoiselle de Langeac wacht. Фрол, всё так же притворяющийся недоумком, который не в силах выучить один язык за несколько лет, хмурится, изображая непонимание. Бальтазар сдвигает брови к переносице. — Эта баба дать за тебя много денег. Ты не заставлять её ждать. Удивление находит на него, як ледяная вода из бочки. Маска расползается, обнажая растерянность и ужас. Уста, беззвучно шевельнувшись, складываются в линию, а в глотке свистит воздух. Он верит во «много денег», но не верит в то, что на свете существует что-то, окромя цепей и вечного гнёта под острым каблуком Бальтазара Койэтта. Фрол не находит слов. Он просто сильнее вжимается в угол, надеясь провалиться сквозь стену. Пусть бьют и требуют. Пусть что угодно гутарят. Но он никуда не пойдёт, ибо всё это — ложь. Даже русский язык в обманчивых хозяйских устах. Та важная француженка не могла купить измождённого, обезображенного пленом раба. Не могла! Мысль о том кажется столь абсурдной, что вместо веры вызывает лютое неверие. Он — грязное орудие в руках вурдалака. Кому он нужен, за исключением Бальтазара? — Нет, — наконец шепчет он, безумно замотав головой, — Не пойду. Здеся дом мой. Бальтазар замирает. На мгновение в его взоре мелькает что-то, смутно походящее на удовлетворения. Его сломанный зверёнок безоговорочно признал его своим господином. Не из страха али желания, а из жалкой, извращённой привязанности. — Een verandering van omgeving zal je goed doen. — Нет, нет… — вырывается позорное, но единственное, что ноне имеет ценность. Ужас перед неизвестностью, перед этой холодной француженкой перевешивает всю ту мерзость, что ему ежедневно приходится испытывать. В доме Бальтазара Фрол ведает правила игры, ведает боль, когда надо ждать удара, а когда — редкую похвалу аль кусок мяса. Уйти, значит, остаться одному. В дверном проёме появляются слуги. Бальтазар кивает им, а вся его жестокая радость пропадает, сменяясь безразличием. Взвыв, Фрол кидается в ещё более далёкий угол, но яванцы набрасываются на него в ту же секунду. — Оставьте меня! — вскрикивает он, кусая воздух. Людей слишком много, а он слишком слаб после прошедшей ночи. Бальтазар отворачивается к окну, и сознание тут же затопляет волна леденящего страха. Фрол желает, что его немедленно отпустили. Чтобы оставили здесь, с хозяином. Один из яванцев ловко скручивает ему руку. Вурдалак! Новый любимый питомец! Фрол взбрыкивается, пытаясь его куснуть, но мужик тут же ударяет его по носу. Слёзы горечи и бессилия во всю уже катятся по щекам. Его отрывают от пола, от угла, от привычной вонючей безопасности. Силуэт Бальтазара отдаляется. Он ни разу не оборачивается. — Verrader! — хрипит Фрол, — Ik ben van jou... jou... Его выкидывают в коридор. Он упирается босыми ногами, цепляясь за пороги и неровности, но яванцы не сдаются. «С-с-смотри, куда твоя вернос-с-сть нас-с-с привела! Тебя продали, точно с-с-скот!». На улице Фрола швыряют в роскошную карету, запряжённую четвёркой белоснежных лошадей. Дверцу захлопывают и запирают на тяжёлый засов. Заорав, что есть мочи, он ударяется об неё плечом. И вдруг из темноты раздаётся тихий, но твёрдый голос: — Успокойтесь. В углу, среди горы мягких подушек, восседает Жизель де Ланжак. Её овальный скульптурный лик источает бледноватое фарфоровое сияние. Скулы для европейки широковаты, бельтюки излишне голубы, а волосы темны. Вблизи она совсем-совсем не похожа на француженку. А в них Фрол в последние годы разбирается всё лучше, ибо Бальтазар торгует с парижскими купцами. Поначалу он решает, что родной язык ему послышался, но она продолжает, тщательно подбирая слова, перебарывая французский выговор и останавливаясь чуть ли не после каждого слова. — Я не причиню вам вреда, — она приказывает карете трогаться с места. Откель ей ведом русский? От испуга Фрол лопочет что-то на смеси голландского и яванского, но она на корню пресекает его бормотание: — Вам позволено говорить на своём языке. Вы ведь русский? — Козак, — шелестит он, взирая на неё со смесью изумления и забитости, — Фрол Разин, — имя звучит, як чужое. Он давно не называл себя так вслух. — Бальтазар Койэтт уже сообщил мне сей факт, — Жизель расправляет складки на тёмно-синем платье. Одета она проще, чем вчера, но даже так видно, что она чрезвычайно богата, — Поразительно, что брат великого Стеньки Разина достался ему почти за бесценок. Как вы оказались на чужедальней стороне, мсье? Фрол, не способный выдавить из себя ни звука, пожимает плечами. Что означает «мсье»? Это оскорбление? В звучании её бархатного голоса нет ни намёка на грубость. Поняв, что толкового ответа от него не дождёшься, она ласково протягивает, преодолевая жуткую картавость: — Я купила вас не для потехи и не для службы. С вами обращались, точно с вещью. — А тя чем лутче? — Мой батюшка был русским, — медленно отвечает она, всеми силами стараясь сделать свою речь понятной. Получается у неё куда чище, чем у Бальтазара, — Из бояр. В смутное время он покинул Русь и обосновался во Франции. Я помню его рассказы о землях ваших. Снег, холод, длинные реки, города… В память об отце мне остался язык. Простите, ежели что неверно будет, я редко на нём говорю. Фрол на мгновение забывает про боль. Русский отец, так ещё и боярин! Это объясняет трудно выговариваемые, но правильные слова, но уж точно не объясняет, зачем ей понадобился вечно голодный вурдалак! — Вы из жалости меня купили? — прямо вопрошает он, хотя сам в свой вопрос не верит. Никто и никогда не жалеет Фрола Разина. О том и помыслить без смеха нельзя. — Может быть. Я увидела вас на полу, услышала песню и… — Жизель содрогается, — Койэтт — чудовище, делающее из людей себе подобных. Я не могла бросить вас там. Батюшке моему сей расклад не пришёлся бы по душе. Карета трясётся на неровной дороге. Фрол сидит, прижавшись к дверце. Волна страха перед неизвестностью ослабевает, а заместо неё приходит недоумением. Эта важная француженка толкует о жалости! Из-за какого отца! Из-за песни, вырвавшейся у Фрола в момент крайнего унижения! «С-с-транная баба, — решает Тень, — Нас-с-с точно где-то обманывают». Он не знает, права она али нет, но точно знает, что Бальтазар от него отвернулся, а Жизель подобрала. Она гутарит на языке, который он давно должен был забыть, а во взоре её нет алчности али похоти Койэтта. Лишь тяжёлая старая боль. — Куды везёте? — На корабль. Я возвращаюсь домой из своего порядком подзатянувшегося путешествия. Надеюсь, вы согласитесь разделить со мной тяготы пути. — У меня есть выбор? — Нет, — немного поразмыслив, отвечает она, — Либо Бальтазар, либо Франция. И решения я уже приняла… До Парижа они добираются целую вечность, ежели не дольше. Корабли, богатые экипажи, огромные комнаты в дворцах, где они останавливаются и где Жизель де Ланжак встречают так, словно сама королева Франции почтила их своим присутствием. Фрол всё никак не может смекнуть, кем стал её батюшка после бегства из Москвы, но, судя по тому, як с ней обращаются, он служил послом. Она совсем не стесняется своих клыков и никогда их не прячет, но люди вокруг редко догадываются о дарованной ей силушке. Она хороша собой, достаточно глупа для бабы и достаточно смекалиста, чтобы не нуждаться ни в чьём обществе, когда речь заходит о странствиях. Фрол её боится. Тень орёт, словно резаная, большую часть времени, из-за чего он ведёт себя даже рассеяннее обычного, но Жизель списывает это на последствия плена. Фролу кажется, что прошли века с того момента, когда к нему в последний раз относились по-человечески. Его новым местом становится просторная светлая комната в её доме в Париже. Чистая постель, окна без решёток, никаких цепей. Французская баба не бьёт его, не требует ей прислуживать и не старается добиться от него мужской ласки. Она лишь наблюдает. Фрол ей не верит. Он вечно ожидает подвоха, пинка али приказа раздеться. Тень — тем более. Она шипит в его сознании, чуя чужую волю, хоть и иную, чем у Бальтазара. Иной раз Фрол вообще не может её заткнуть. Мучаясь от подозрительности, они оба проявляют завидное единодушие в ненависти лютой, когда она поит их рудой. Жизель приносит чашу холодной алой жидкости и спокойно, без похабных шуток Бальтазара, протягивает её Фролу. Он пьёт жадно, но во взгляде его теплится вызов аль ожидания удара. В остальные моменты она не нарушает его уединения. Страдает ли она от его злобы — неизвестно. Лицо её сохраняет спокойствие, лишь в уголках губ иногда мелькает что-то вроде усталой грусти. Но Фролу то всяко безразлично, ибо он устал. Устал и от себя, и от этой вечной войны, и от людей. От их страхов, их похотей, их непонятных игр. От всего этого света. «Не трогайте», — единственная ясная мысль в его хаосе. Не трогают. Фрол спит днями напролёт, погружаясь в чёрную бездну небытия, где нет ни Бальтазара, ни боли, ни памяти. Он выбирается из покоев лишь за тем, чтобы его побанили и сменили одну тряпку на другую, но даже в такие моменты он ведёт себя, як волчонок, угодивший в капкан. Никто не хлещет его розгами за крики и проклятия, никто не трогает его без разрешения, никто не унижает. Но он всё равно боится до дрожи каждого звука и движения. Фрол бродит, точно сомнамбула, по дому, на всякий случай ища пути отступления, и, по старой, отчего-то вернувшейся привычке, складывает в карман всё, что не приколочено. Потом передумывает и возвращает. Именно в одну из таких вылазок он натыкается на слугу-малайца и узнаёт, что намедни приезжал Бальтазар. Его имя звучит, як гром среди ясного неба. Старые кошмары возвращаются в ту же секунду. Фрол отыскивает самую пыльную, самую тёмную комнату и прячется за горой вещей, вознося молитву Тени. Жизель находит его, окоченевшего от холода, голода и страха, лишь под вечер. — Он требует вас обратно, — заявляет она, на полную распахивая дверь, — Но я не отдам. — Он тя убьёт, — Фрол сглатывает горькую слюну. — Убьёт? Нет, мсье Разин, это вряд ли. Для того нужна причина. А её не будет, ежели вы уедете домой. Слово обжигает нутро, подобно калёному железу. — У меня нет дома. — Не глупите, вам нужно собираться в дорогу, — Жизель делает шаг вперёд, решительно сжимая кулаки, — Уверена, что Русское царство нынешних лет придётся вам по вкусу. Пётр Алексеевич — толковый правитель. — Не знаю я никаких Петров Алексеевичей, — ощетинивается Фрол. — Он ваш государь. Сын Алексея Михайловича. Сын? Фрол напрягает скудную память. Картины всплывают обрывками: Москва, казематы, беседы стражников... — Быть того не может. Нет у него сынка с таким именем. Коль помер Тишайший, то ноне должен править Фёдор. — Фёдор Алексеевич давно скончался. — А Иван? Припоминаю, что был... — То же самое. Непонимание перед этой новой, чужой реальностью встаёт в горле желчью. Он чувствует себя рыбой без плавников, которая по какому-то нелепому случаю оказалась выброшена в море. Где его мир? Где его цари? Где его время?! — Чёрт тебя раздери, ведьма! — вырывается у него, — Тя гутаришь сплошными загадками! — Пётр — его младший сын, — мягко поясняет Жизель, — Он родился уже после пленения вашего. Взошёл на престол в тысяча шестьсот восемьдесят втором году. Сестра его, Софья, была при нём регентшей, но сейчас уже перестала. Вот уже двадцать три года правит он единолично. Тысяча шестьсот восемьдесят второй плюс двадцать три года... Цифры крутятся в голове, не складываясь в полную картину. Фрол помнит, когда его схватили... Аль забыл уже… Сука, какой год был в Москве? Семьдесят первый? Али семьдесят шестой? — Скока?! Да какой же ноне год? — Тысяча семьсот двенадцатый. Семьсот двенадцатый... Воздух вырывается из лёгких, а пол под ногами трескает, расходясь в разные стороны. Фрол слышит дикий, нечеловеческий вопль — то ли свой, то ли Тени. Тридцать шесть лет. Ежели брать с Москвой… Почти полвека в аду, почти полвека, проведённых в неволе. Алексей, Фёдор, Иван, Софья, Пётр… Цари приходили и уходили, а он был вне времени. Существовал, точно живой мертвец! Он рухает вниз, упираясь лбом в прохладные доски. Тело сотрясает мелкая, неконтролируемая дрожь, а туфли Жизель расплываются перед взором. Её голос доносится сквозь гул в ушах. — Мсье Разин? Он не отзывается. Имя… Единственное, что у него осталось. Он сжимает кулаки до боли, впиваясь ногтями в ладони. Меня зовут Фрол Тимофеевич Разин. Я родился на Дону. Братья мои были атаманами и славными воинами. Сына звали Ваней, жёнку — Аксиньей. Всё семейство моё было казнёно не по правде, а Дон выдал меня недругам. Я последний из рода... Стенька, Ивашка, Аксинья… Все мертвы вот уже как сорок один год. Но Фрол больше не плачёт, слёзы давно в нём высохли. Он просто лежит, извергая беззвучные крики в бездушный пол. Жизель не трогает его, ибо понимает. Она удаляется молча, аккуратно прикрыв за собой дверь и оставив его наедине с его вечной ночью. Дни после этого он проводит в бреду. Не встаёт с постели, отказывается от чаши с рудой, не открывает рта. Слуги моют его, як неподвижный чурбан, а он никак не отзывается на эти касания, то ли притворяясь мёртвым, то ли в действительности им являясь. «Мне жаль, Фрол, — шепчет Тень в одну из ночей, сворачиваясь на подушке рядом, — Мне правда очень и очень жаль…». Через седьмицу Жизель приходит снова, но не с чашей, а с крепким ящиком из тёмного дерева. Она подходит к постели, гутаря тихо, чётко и без лишней жалости, на которую ему всё равно наплевать: — Вы не можете оставаться здесь, мсье Разин. Бальтазар не отступится. А у меня нет желания светиться в скандалах, ведь через год мне полагается сменить имя, чтобы люди не удивлялись моей молодости. Я указываю вам не на выход, Фрол Тимофеевич, а на свободу. В ящике деньги. И на жизнь, и на дорогу до России. До Дона. Название реки заставляет его содрогнуться. Он медленно поворачивает голову. Впалые бельтюки останавливаются на её лице. — Зачем? — вот и всё, на что ему хватает сил. — Потому что так бы поступил мой отец, — просто отвечает она, — Ваше место не здесь и не в подвалах Койэтта. Вы заслуживаете лучшего, мсье. Русь, Дон, свобода… Эти слова звучат слишком грузно и неправильно. Фрол боится выйти за порог и увидеть там людей, которые без него переступили рубеж длиной в сорок один год — Корабль отходит через три дня, — Жизель кладёт ключи от ящика на край постели, — Капитан знает, что вы особенный пассажир. Он не станет задавать никаких вопросов. Вам обеспечат каюту и питание. На всё про всё у вас осталось не так много времени. Думайте, Фрол Тимофеевич. Он остаётся лежать, уставившись в потолок. Пустота внутри колышется, наполняясь незнакомым чувством — ледяным и острым, як январский ветер над степью. Внутри теплится маленький уголёк надежды, заставляющий сердце сжиматься. «С-с-вобода...». «Молчи». «Я боюс-с-сь». «Я тоже, дура. Поэтому и молчи». На третий день, перед рассветом, Фрол соскребает себя с простыней. Движения его скованны, точно у больного, пролежавшего целый год. Он долго не отваживается подойти к ящику, но его наполнение оказывается не таким уж и страшным: золото да чистая одежда. Не барская. Фрол наскоро влезает в простую рубаху, подпоясывается, накидывает на плечи кафтан. Из зеркала на него смотрит бледный уродец с мышиным взором. Фрол сплёвывает на пол. За дверью его уже поджидает Жизель. На её лице впервые за всё время расцветает настоящая улыбка. — Капитан ожидает у причала, — она расправляет складочку на белоснежной перчатке, — Вас проводят. Фрол смотрит на жуткое светлое небо за окном. Жизель доходит с ним до самого выхода, а он всё спотыкается, боясь шагнуть вперёд по-настоящему. Они долго стоят у двери, долго молчат, долго мнутся. — Прощайте, мсье Разин, — наконец говорит она, озаряя его неловким, но искренним крестом, — Да хранит вас Бог. Он кивает. Не в знак благодарности, которую он не испытывает, а як сигнал себе самому. Пора. Фрол выпрыгивает за порог — в это царство ветра и людей — и тут же жмурится с непривычки. Запах свободы чуть не сбивает его с ног. Весь путь он идёт, низко опустив голову и крепко сжимая ящик. Его собственность. Личная. Единственная. Люди на набережной Сены оборачиваются ему в след, словно чуют в нём Чудовище. Он ускоряет шаг. «Терпи, с-с-соколик, терпи. С-с-скоро будем дома». Фрол стискивает зубы. Да, он будет терпеть. До Дона. До конца, каким бы ужасным он не был. Он бежит к кораблю, не оглядываясь. Пути назад больше нет. Токмо вперёд, в неизвестность старой-новой Родины, чьё имя несёт в себе последний приговор али последнее пристанище.***
1712-1715 годы. По бокам от пыльной кривой дороги, уходящей в серую даль, ржавеют полотна убранных полей и редкие хаты. Худосочная кляча с решётчатыми ребрами тянет вперёд старый адьор, кренящийся в разные стороны. Закутанный в лохмотья Фрол лежит, привалившись головой к спине извозчика. Несётся по равнинам и ямам глухая мужицкая песнь, и слухает Фрол родной говор и позабытую речь, — дивится красоте и воле, надышаться воздухом степным не может и даже вонь лошадиную переносит стойко и с некоторым удовольствием. Русь переменилась до неузнаваемости. Одним из первых на пути Фрола попался Архангельск. Он не стал заходить в город, боясь нарваться на государевых псов, и сразу же двинулся на Дон. По пути он слухал разговоры на постоялых дворах и в деревнях, изумляясь про себя новому устройству Русского царства. Больше всего он удивился, когда узнал, что с весны этого года столицей считается некий Санкт-Петербург. Что это за град такой на отшибе болотном, Фрол ни малейшего понятия не имеет. Люди вокруг гутарят о том, что построен он был недавно, на костях, да по заморскому образцу. Кроме того, вместо хорошо известной Фролу Боярской думы появился Сенат. По всему царству строятся мануфактуры, водятся невиданные прежде налоги, а мужики щеголяют гладко выбритыми рожами вместо привычных бород. От различных податей избавлены, помимо дворянства и духовенства, токмо солдаты и казаки. Идёт война. Методом подслушивания Фролу удалось разузнать, что русские в куче с другими державами вот уже двенадцать лет сражаются против шведов. Появилась постоянная армия — не стрельцы и не дворянское ополчение, а рекруты, которых забирают из крестьянских семей на пожизненную службу. Возник и флот, о котором при Алексее Михайловиче могли токмо мечтать. Сам Пётр Алексеевич не чурается ни топора, ни паруса. По всем городам встают из земли оружейные заводы, кующие смерть для шведов. Но Русь от всех этих новшеств богаче явно не стала. Как и прежде, перед Фролом простирается нищее царство, полное голодных мужиков и измотанных баб. На родные просторы и вовсе без слёз не взглянешь. Фрол аккуратно расспросил извозчика о делах минувших лет, и тот с горькой тоской поведал ему о том, что четыре года назад прогремело восстание. Крестьяне, задавленные рекрутчиной да новыми повинностями, потоком хлынули на Дон. Пётр Алексеевич приказал выловить всех беглецов, и его люди со злобой бросились терзать казачьи поселения. Кого-то удалось поймать, остальные же примкнули к атаману Бахмутского городка, Кондратию Булавину. Восстание было жестоко подавлено, а все причастные казнены. История повторяется. Токмо Фрол больше не желает иметь к этому никакого отношения. Хватит с него. Он на всю жизнь навоеваться успел. — Далече ещё? — он обращается к извозчику. Как только Фрол ступил на донскую землю, ему посчастливилось встретить казака, который держал свой путь в Зимовейскую станицу. Чудо, что она ещё существует. Мир стал чужим, и первое время Фрол думал, что его дом стёрли с лица земли, как воровской Кагальник. Но нет, стан стоит на том же месте, что и прежде. Он с трудом узнаёт поля и заводи, которые теперь кажется меньше, беднее и приниженнее, но ветер здесь тот самый, вольный и пахнущий ковылём. Словно и не было всех этих лет... Фролу кажется, что он скоро захлебнётся от здешнего воздуха и чудесного вида. Ему до сих пор не верится, что всё это происходит в действительности. — Не то щоб так, не то щоб ни... — тянет возничий, лениво стегая взмыленную кобылку, — Як смеркне — вже й прибудемо. Фрол засыпает под мерный стук колёс и храп больной пенной лошади. В дрёме его мелькают лица палачей из Москвы и холодные бельтюки Бальтазара Койэтта. До стана добираются в густых сумерках. Расплатившись с любезным мужиком, Фрол выбирается из адьора и застывает, точно вкопанный, не зная, куда ему держать свой путь. Всё выглядит иначе, чем при Степане... Гораздо тише и мертвее. — У когой здеся поночевать можно? — от волнения голос набирается хрипом. — Ступай до Лазаревых або до Молокановых, — призадумавшись, казак почёсывает бровь, — Вони всякого приймають, не чинятся. — Лазаревы... — повторяет Фрол одним устами. Такую фамилию носила его жена. Неужто родня? — Это куды? — Тамо, — мужик махает рукой в конец станицы, — Самый останний баз. Поблагодарив его, Фрол устремляется вперёд. Меж плетённых заборов, почерневших от времени, рыскают спущенные на ночь собаки, из редких хат пахнет дымом, но почти все окна пусты и черны от глубокого сна. Кажется, что станица давно вымерла. После шума Батавии и Парижа эта тишина кажется почти зловещей. Отчего-то Фрол не может вспомнить, в каком из домов родился. В этом аль в том... «Гляди, кромочка, здеся я вырос». «С-с-слишком тихо», — Тень возникает где-то за плечом. «Не нравится?». «Тос-с-ска, грязь и нищета». Её мнение задевает Фрол. Отгородившись от анчутки мысленно, он ускоряет шаг. Вскоре, на самом краю станицы, где степь уже начинает брать вверх над жизнью, перед ним появляется небольшая хата, тонущая в темноте. Собаки, звича, бросаются к нему, но Фрол отгоняет их одним взмахом руки. Только один кобель всё пасть закрыть не может. Мечась у самых ног, он надрывается за десятерых. Он-то и привлекает внимание хозяев. В сенях хлопает дверь. Раздаётся громное и злое: — А ну кажи, хто такий?! — Пусти, мил человек, бедного путника на ночлег. Мужик, шумно топая, выходит на улицу, и Фрола ослепляет свет жёлтого фонаря. Он по привычке отшатывается, прикрывшись рукой. Узрев лишь его одного, хозяин успокаивается и спрашивает потише: — Хто буде? — Забрёл я ненароком в станицу твою, — тараторит Фрол, избегая прямого ответа, — Мне бы крышу на одну ночь... Сказывали мне, что приютишь ты без труда. — Хто казывал? — голос у казака грубый, но дюже молодой и сильный. — Мужичина, что подвёз. Чернявый, с лошадкой хиленькой. — Афонька? — Он самый, — часто кивает Фрол, — Не боитесь, я не стесню... Не вор я и не лихой человек. Могу в сенях аль у собак лечь... Только бы схорониться до утра. Он видит, что мужик сомневается. Законы казачьего гостеприимства обязывают его распахнуть двери и пропустить за порог незнакомца без всяких вопросов. Но ноне время чёрное и страшное, не всякий отважится на такой смелый шаг. После Булавина доверия ни к кому нет. Каждый чужак — потенциальный царский лазутчик аль беглый каторжанин. Фрол запускает руку в недра нищенского наряда и извлекает на свет толстый кошель, звенящий от монет. Не видя в нём никакой практической пользы, протягивает его казаку. — Вот-с. За беспокойство. «Дурень. Вот поэтому вы с-с-со С-с-стёпой жрали землю, когда размотали вс-с-се богатс-с-ства с-с-свои». «Да будет тебе известно, Тень, мы не размотали и половины». «Вс-с-сё о кладе толкуешь? Жизнью твоей клянус-с-сь, что нет его давно. Кто-нибудь нашёл». «Зась!». Казак взирает сначала на кошель, а после на странного путника, который мечет золотом, як рыба икоркой. — Нит мне антиреса в днге, — смурнеет казак, — Чай не жаные мы... Без того приму. Токмо смотри мне: ащеле шо дурное учудишь аль кривду какую... — Спаси тебя Христос, — нетерпеливо перебивает его Фрол, — Вовек доброты ентой не забуду. Его запускают в хату, пропахшую кислым молоком и дымом. Фролу аж дыхание спирает от проделок хитрой памяти, что тут же норовит омыть его волной тоски удушливой. Жил он в своё время побогаче, но даже так никуда ему не деться от проклятой боли. В курени темно и сыро. Чтобы не задеть притолоку низкую, Фрол сгибается в три погибели. От побелённых стен пахнет глиной и навозом, но вкруг крайне опрятно и чисто, — видно, что хозяйка здесь проживает умелая. Единственное украшение — икона в красном углу. Фрол наскоро перекрещивается. Тень гикает насмешливо и кусает его за загривок. В дальнем левом краю располагается печь, с которой слышится некоторая возня. Справа стоит стол с закреплёнными лавками, а за ними — занавешенный бабий угол. С полатей доносится детячий писк. «Як бедно живут... Ни гридницы, ни черта». «Не вс-с-сем повезло родитьс-с-ся в с-с-семье зажиточной». «Твоя правда». С печи, кряхтя, сползает баба, укутанная в платок. Казак ставит фонарь на стол и принимается объяснять ей про гостя. Фрол, пользуясь всеобщим смущением, оглядывает хозяев. У мужика в левом ухе поблёскивает серьга. Высокий, будто богатырь былинный, он сразу же удивляет Фрола светлой красотой и молодостью. Чего только стоит одна борода! Похоже, никакие царские запреты казаков не коснулись. Пшеничные волосы густо кудрявятся у белых висков, а бельтюки васильковые сияют не хуже самих небес. Баба, напротив, дюже толста и неказиста. Видать, на сносях. Все женщины в такую пору дурнеют. — Як звать-то тебя? — вопрошает казак, окончив беседу с жёнкой. — Фрол Тимофеевич... Кузнецов. — Доброе имя. Як в святцах, — хвалит мужик, — Я Данило Иванович. А енто, — он махает рукой в сторону бабы, — Евдокия Лаврентьева. Жона моя. Фрол кивает. Евдокия отправляется накрывать на стол. С полатей спрыгивает девочка, но, испужавшись незнакомца, тут же забивается под мамкину юбку. Годков шесть, может, чуть больше. На батаню похожа. Другие дети громко сопят по законным местам. Фрола, як и всякого гостя, усаживают во главе стола. Перед ним ставят чинак с мутной похлёбкой и кладут ломоть чёрствого, но последнего хозяйского куска. Отказаться — оскорбить хлебосольство и вызвать подозрения. Фрол с тихим вздохом принимается за трапезу, продолжая в это же время тихонько зыркать по углам. Его взор цепляется за небольшую деревянную игрушку, стоящую на балонке у слюдяного окна. — Баско, — шепчет он, — Можно гляднуть? Данило, удивлённый интересом к детской забаве, протягивает ему вещицу. Маленький, потемневший от времени волчонок до того правильно ложится в огромную мужицкую длань, что у Фрола ёкает под сердцем. Кажется, он помнит каждую зазубрину на шершавой древесине. — Дида делал, — баяет Данило, хрустнув шеей. — Чий? — тупо уточняет Фрол. — Мой. Он выпускает игрушку из рук, и та с глухим стуком ударяется о глиняный пол. Господи... Тень заходится неудержимым хохотом. Фрол, привычный к испугу всякому, крупно вздрагивает, белея почти до кости. А деревянный волчок, переживший не одно поколение, разламывается от удара на две неровные половины. Одна из них залетает под стол, другая же остаётся у Фрола в ногах. Не мигая и не дыша, он гутарит извинения пересохшими устами. Данило всплёскивает руками, искренне расстраиваясь. Неподвижным взором Фрол прослеживает за тем, як казак спускается вниз за сломанной игрушкой. За той игрушкой, которую сорок три года назад Фрол смастерил для своего единственного и, як он думал, навечно маленького сына. — Он выжил... — Чаво? — Данило поднимает голову. Он тихо посапывает от недовольства, но внешне остаётся невозмутим. Стыд за испорченную память, за сломанную связь поколений мешается во Фроле с неудержимой радостью. Слова, тяжёлые и каменные, сами сыплются из его рта, опережая разум: — Як звали тятьку твоего? — Иван Фролович, — недоумённо отвечает Данило. Ванечка... Ивашка... — А фамилия? — Лазарев. «Лжёт», — рыкает Тень, взметнувшись по стене чёрным пятно. — Брешешь, — выплёвывает Фрол. Евдокия, уложившая дочь, безмолвно замирает у стены. Видит он, каким мучительным страхом наполняются её бесцветные бельтюки в обрамлении линявых светлых ресниц. Данило медленно поднимается. Положив волчика на стол, он сводит брови у переносицы. — Незнамо. — Всё тя знамо, сукин сын! — Фрол вскакивает на ноги так внезапно, что лавка, стоящая годами, с грохотом отлетает назад, — Дедом твоим Фрол Тимофеевич Разин был! Я... Это я! — Хто-хто? — глухо переспрашивает Данило, — Тя детоумный шо ль? Альбо белены объелся? — Не бреши, в глаза мне глядя, хлынец эдакий! Хозяин дома отступает назад. Его взор метается до сабли, висящей на стене, и обратно. Евдокия вжимается в печь, уставившись на гостя, точно на Сатаниала. Фрол открывает рот, готовый вывалить на них целый поток истины, но Тень вдруг приземляется ему на плечо. Её холодный приказ ударяет по нему обухом: «Молчи. Не с-с-смей нас-с-с подс-с-ставлять». «Енто мой внук, дура! Тя понимаешь, что это значит? Ванькин сынок предо мною стоит! Моя крова...». Его доводы её не трогают. Скользкими от зловонной жижи когтями она впивается ему в плоть и вырывает язык за раз. Фрол силится признаться стоящим перед ним людям о том, кто он есть, но Тень не позволяет ему выдавить из себя ни слова. «Погань злобная!». «От погани с-с-слышу». Молчание затягивается. Данило шумно сглатывает, пытаясь понять, что за человек к ним пожаловал: ярыга какой, здравый смысл пропивший, аль опасный сумасброд. Евдокия в защитном жесте прикрывает руками чрево. С полатей блестят три перепуганных детских взора. — Хто тя? — хрипло вопрошает Данило, делая ещё один короткий шаг по направлению к сабле. — Твой... — начинает Фрол и тут же смолкает, ибо все бразды правления вдруг оказываются в тёмных властных лапах, — Никто. «Я не то хотел сказать! Як смеешь...». «Не доводи до греха, любимый. Им нельзя знать правду». «Чивойто?». Она оставляет его вопрос без ответа, продолжая гутарить вслух: — Я всё растолкую тебе, Данило Иванович. Ты токмо сядь. Казак мотает головой, кидая в сторону жёнки обеспокоенный взгляд. Выходит, она знает, чей он сын на самом деле... Фрол ни черта не понимает и, что самое страшное, даже не имеет возможности высказаться. Тень всё туже и туже затягивает удавку на горле. — Место, — повторяет она. Фрола чуть наизнанку от возмущения не выворачивает. Дожил, называется: теперь анчутка какая-то порядки свои наводить тут будет! Сбитый с толку внезапно изменившимся тоном, Данило неохотно присаживается на краешек лавки, готовясь вскочить в любую минуту. — Вот так, — упорно продолжает Тень, наслаждаясь своей игрой, — Не бойся, мужик, ведомы мне твои корни. Знаю я, что родным братом твоего деда был сам Стенька Разин. Фамилия не то чтобы подходящая для житья спокойно, верно я говорю? Особливо нонче, после Булавина… От того вы и донашиваете не это, а бабкино имя. — Откель... — Мы с отцом твоим были друзьяками закадычными. Он мне всё-всё про вас баял. — Не бувало тахого, ирод, — с вызовом бросает Данило, открыто проявляя гнев, — Гутаришь славное, но не правдивое. Не водил батаня тахих тёмных друзьяков! — Откель тогда я знаю, что ты родной внучок Фролки Тимофеевича? Скажи-ка мне это, козак! Данило глубоко задумывается. Фрол передёргивает плечами, сгоняя с себя Тень, як приставучую муху. Засмеявшись, она кувырком скатывается со спины. Евдокия глядит на него, як на прокажённого. Фрол отвык от людей, от их страхов и оценок. Ему невдомёк, сколь диким он выглядит на их фоне. «Я тебе это припомню». «Неблагодарная ты с-с-скотиняка, — обида Тени звучит почти искренне, — От беды я нас-с-с уберегла. Вообрази, какой переполох бы поднялс-с-ся, с-с-скажи ты им ис-с-стину. Вс-с-стречайте, я деда ваш, — Тень мастерски передразнивает его голос, — И чегой, что я выгляжу, как годок тятьки вашего? Это волшба такая!.. Так ты с-с-себе разговор этот предс-с-ставляешь? В таком с-с-случае они бы уже бежали за попом». «Это роденька моя!». «Нет, Фрол. У тебя ес-с-сть токмо я. Они чужие». — Тя правда батю знал? — неверяще спрашивает Данило. — Правда, — упав душой, подтверждает Фрол. Тень довольно улюлюкает и сворачивается в клубок, — Но не видывались мы годков эдак триста. Жив ли он ноне? Сердце, не бьющееся годами, замирает в ожидании ответа. Фрол вдруг понимает, откель у Данило взялись волосы цвета злата. Это Ванюшкина руда в нём живёт. Мальчик-то в мамку белым-белым уродился. Стёпа даже шутил на этот счёт: мол, где это видано, чтобы Разин белокурым ангелом был. А вот очи у Данило от него, от Фрола... Ни у кого в семье таких не было, окромя его и бати! «Внук... Мой след на земле ентой... Почти родное мне дитя...». «Дурос-с-сть. Такие с-с-следы с-с-смываютс-с-ся первым дождём». — Тятя умер давно, — протягивает Данило, всматриваясь в гостя. У Фрола подгибаются колени. Он плюхается на лавку рядом с родным ему казаком, не в силах оторвать от него ошеломлённого взора. И вдруг старая, давно, казалось бы, отсыревшая боль, восстаёт в нём с мощью, прежде невиданной. — Отщего? — хрипит он. — Оспора. Уж, почитай, годхов пятнадцать прошло. Фрол смаргивает предательскую влагу с ресниц. Пятнадцать лет... Он судорожно рыскает в голове, пытаясь вспомнить, когда Ванюша родился. В шестьдесят шестом что ли... Выходит, он прожил всего тридцать один год. «На целых двадцать шес-с-сть лет больше, чем мы думали. Но это вс-с-сё глупости. Лучше с-с-скажи мне, о какой такой хвори этот мужик толкует? Не понимаю я ваш говор. «Он имеет в виду оспу». — Я помню его дитём, — шепчет Фрол, не замечая, как испуганно переглядывается Данило с женой. — Годок тя ему? — осторожно уточняет мужик. — Годок, — он слизывает сухость с губ, — Разошлись наши пути ещё тогда, когда он пешком под стол хаживал. Кем же мамка была? Неужели померла? — Тот же недух её зобрал. Мы сиротками с Пелагеей росли. — Пелагея? — Сеструха моя. «У меня есть внучка! Тень, слыхивала ты такое? Их двое!». «Мне-то безразлично, Фрол. Двое, двадцать… Вс-с-сё едино». «Ну и катись к чёрту на рогу». — Где она сейчас? — Да на друхом конце хутора, — Данило махает рукой, — Сосватали мы её намедни. «Оба совсем взрослые. У него, вон, даже детки есть». — Откель вы Ивана Фроловича знали? — Евдокия нежданно-негаданно подаёт голос. Фрол хмурится. Дурно, когда баба в разговор мужицкий вмешивается. Но так як она всё-таки хозяйка и мать его правнуков, он отвечает ей, обдумывая каждое слово: — Росли рядышком. Данило верит али, по крайней мере, искусно эту веру изображает, пытаясь успокоить себя и жёнку. Он выглядит до того простым и солнечным, что Фролу становится стыдно за ложь свою. Не уж то Ивашка был таким же доверчивым? — Я его с детячества помню, — Евдокия смурнеет, — Он николи не баял о вас. — К месту, значит, не приходился, — отрезает Фрол. Тень сжимает его гортань, — Вы расскажите мне лучше о жизнюшки своей... Интересно мне будет послухать. Помню, что Ваня... «Не можешь ты ничего помнить. Не забывай, они с-с-считают, что ты тогда был ребёнком. Вот и с-с-сочиняй». «Не хочу врать». «Придётс-с-ся. То жизнь тебя вынуждает, а не умыс-с-сел дурной». — Помню, что его отца схватили в Кагальницком городке, — сцепив зубы, исправляется Фрол. Ему привычно говорить о себе, як о лице третьем, но в разговоре с родным внуком звучит это неправильно, — Аксинью Михайловну порубили на кусочки казаки Корнило Яковлева, а Фрола Тимофеевича вместе со Стенькой угнали в Москву. Мы не виделись с Ивашкой после той беды. — Батю мамка спрятать успела, — Данило почёсывает бровь. Ай да баба, ай да Аксинья! И ведь ни словечком Фролу о том не обмолвилась! Он, конечно, не то чтобы много с ней беседовал, но вот о местонахождении сына он предпочёл бы знать. — Он токмо через десять годхов житие доброе начал. Шобы не прознали о нём вражины и детхи ихние, тятька отрёкся ото Разиных. Вот и носим мы теперича имя Аксиньи Михайловны... «Вот он, ваш род, — без намёка на смех произносит Тень, — От тебя и двух твоих братьев, бунтарей вс-с-семирных, ос-с-сталс-с-ся только этот хлопец. Вс-с-спомни, как богато и вольно вы жили. Взгляни же теперь, в какой нищете прозябают твои дети. Не проще ли отречьс-с-ся от имени и крови, дабы не зачерс-с-стветь в новых с-с-страданиях?». «Ты всегда и от всех хочешь уйти». «Хочу, — соглашается она, — Ты мой друг с-с-сердечный и брат названный. Мне не нравитс-с-ся, когда тебе больно». «Ай, анчутка двуязычная! Не ты ли терзала меня годами, покель я вурдалком не сделался?». «Разве я виновата, что людс-с-ская плоть для меня непригодна? Но с-с-стоило тебе переменить природу, как мы вполне недурно с-с-стали уживатьс-с-ся в одном теле. С-с-скажи, бывало ли такое, чтобы я ис-с-стязала тебя намеренно?». «Нет», — не желая прибедняться, Фрол отвечает ей правду. «То-то и оно. Я вс-с-сегда на твоей с-с-стороне, вс-с-сегда тебя оберегаю, ибо мы повязаны вне завис-с-симос-с-сти от желаний наших. Ежели говорю, что нужно уйти, значит, я так чувс-с-ствую». «Ведаешь будущее?». «Нет. Но я...». «На нет и суда нет. Мы никуды не едем». «Фрол, прошу...». «Не едем», — с жуткой решимостью повторяет он. Его взгляд упирается в лицо внука, в стены этой бедной хаты, в обломки волчка на столе. Единственные осколки его прошлого. Они не отпустят его так просто. Да и Фрол не то чтобы к этому стремиться. Боги снова кидают монетку. Фрол Разин, скованный годами страха и боли, впервые за почти пятьдесят лет дарит людям перед собой искреннюю, почти детскую улыбку и засыпает на лавке без единого кошмара, без ощущение темницы вокруг, без криков Стеньки и рук Бальтазара. Так и остаются они в тёмной маленькой хате на краю позабытой всеми станицы, затерянной в бескрайних донских степях. Хозяева, верные древнему казачьему закону, блюдут золотое правило гостеприимства и первые три дня не задают ему никаких вопросов. Фрол спит на лавке у печи, с притворной радостью принимает любые кушания, которые ему подают, а по утрам сидит у забора, жадным взором рассматривая живой и до сих пор существующий казачий мир. Он старается впитать каждую деталь: крик петеля, дымок из соседской трубы, смех ребятишек у колодца. Не в силах поверить, что больше никто его не ударит и не принудит к соитию постылому, он много молчит, так что местные сразу начинают обходить его стороной. А Фролу хребтится смотреть... От холодного осеннего воздуха, идущего с призрачной ленты Дона, у него не соображает голова, а он и не пытается исправить положение, утопая в сладких объятиях свободы. Аксинья и дети его побаиваются, да и Данило, кажется, догадывается о присутствии подвоха, но все с ним приветливы и даже нежны в своей простоватой манере. Он ни на секунду не отлипает от внука. Данило рыбалить на затон? Фрол уже стоит у берега. Данило на гульобу в степь? Фрол уже на крыльце, закутанный в выданный ему зипун. Данило чистит лошадку али вола какого? Фрол поможет. Смущённый навязчивостью своей и забитый, точно щенок помойной суки, он ходит хвостиком за мальчиком, который давно стал мужчиной. Данило немного сердится из-за этого, но Фрол всё равно счастлив без меры. По истечению трёх дней он высыпает всё золото из кошеля на стол. — Я щедро плачу и помогаю по хозяйству. А вы меня оставляете. Навсегда. Что делать-то, коль бедность и нужда припирают к стенке? Конечно, оставляют. Семья живёт впроголодь, маленькие ребята носят худые тряпки, а рабочих рук не хватает позарез. Самой старшей девочке, Дуне, всего шесть лет. Она смотрит за меньшими братьями, много трудится в огородике за домом и сама накрывает на стол, но силёнок у неё мало. Болезненное, зимнее дитя. Она ужасно некрасива, но задорна и добра, так что одуревший от радости Фрол любит даже её. Он знает, что страмно обожать ребёнка, ибо это лишнее баловство, но осознание того, что в жилах бледной светлоокой девочки течёт его руда, лишает Фрола последних остатков разума. Он бродит, точно околдованный, по базу, достаёт всех помощью, неуместными советами и вопросами, и постепенно всем приходится пообвыкнуться с его странным, но безобидным присутствием. Ему не терпится познакомиться с Пелагеей, но она не часто захаживает к старшему брату. В один из дней Данило сам решает к ней заглянуть, и Фрол всеми правдами и неправдами, чуть ли не на коленях стоя, напрашивается вместе с ним. Он выстраивает целый замок из баских ожиданий. Почему-то ему кажется, что она будет похожа на брата и чуточку на него, своего легендарного деда. Но Пелагея оказывается иной, совсем не схожей ни с ним, ни с Данило. Она встречает их на пороге своего крепкого, богатого куреня так, словно они грязь под её ногами. Цыкнув на брата и не заинтересовавшись незнакомцем, она прошлёпывает серыми пятками по скрипучим доскам и спускается с крыльца. — Бузивок хворает, — бросает Пелагея через плечо, — Заради Христа, не мешайтесь. «Языкастая да стервозная», — Фрол сразу это понимает. Данило, не испугавшись холодной хозяйки, шёпотом гутарит: — Ходимо в хату. Опосля и накроет нам. В курени светло и жарко натоплено. Кем бы не был муж Пелагеи, он явно из зажиточных, может, даже старшинских казаков. Несколько тесных, но добре обставленных комнат расположены знакомым кругом, но Фролу не удаётся заглянуть ни в одну из них. Данило сразу проходит в чистую горницу, и вместе с неловким Фролом они располагаются на скамейках, укрытых половиками. Тишину прерывает лишь дровяной треск из печки. Пелагея снисходит до гостей лишь спустя долгий, утомительный час. И вот тогда-то у Фрола появляется возможность её хорошенько разглядеть. Высокая, пышногрудая, скуластая, — истинная богиня языческая, подчинившая себе не одно мужское сердце. Красива? Удивительно, но нет. Скорее, поразительна отлитой из бронзы кожей и тугими чёрными косами, что висельными петлями спускаются по груди. Светлые ресницы брата у неё выродились в уголь паучьих лап. Нарядный платок выделяет основание почти мужского подбородка, а горбатенький, чисто турецкий нос невольно приковывает к себе взор. Под раскосыми линиями бровей густых — два замороженных озера и собрание морщинок в уголках. Она похожа и не похожа на казачку одновременно, она сложено грубо, но не по-бабьи стройна и длинна, она... Она неотличима от матери Фрола, вывезенной из диких земель. Вылитая турчанка! Он лишается дара речи. Ни Стёпа с его орлиным профилем, ни Ваня с чёрными кудрями, ни уж тем более он сам в полной мере не переняли на себя мамкино наследие. Да, по Степану всегда было видно, что он наполовину турок, но в бельтюки этот факт обычно не бросался. А тут такое!.. Спустя несколько поколений! Ай да природа, ай ловка на проделки! «Дурнушка с-с-степная», — подытоживает Тень и засыпает у Фрола на плече под звуки натянутого, но постепенно разгорающегося разговора. Одного из тысячи, что предстоит Фролу с его внуками... Пелагее он не нравится. Это Фрол обнаруживает спустя месяц. Она смотрит на него, як на пустое место, и показательно проходит мимо, когда он, стараясь угодить, встречает её подле база и низко кланяется. У неё чересчур вольный для бабы нрав, степная дикость в повадках и звонкий голосок балалайки. Евдокия её не любит, а Дуняша обожает без памяти. Весь стан — от дитёнка до старика — чурается Пелагеи, словно англичанской чумы, но нет ни одной хаты и ни одного женатого мужика, который бы её не желал. Её муж, Алексей Григорьевич, уродлив, стар и туп на оба уха. Однако, он богат и ласков с молодой женой, так что все исходятся завистью, когда она, вихляя покатыми бёдрами, спускается за водой по жёлтому косогору. Она правит лошадью лучше Данило раз эдак в сто, успевает по хозяйству и души не чает в братушкином выводке. Вопреки глухой ненависти, которая висит между ней и Евдокией, она без помощи повитух помогает снохе разрешиться от бремени. Чахлая, откровенно страшненькая девочка становится разочарованием для всех, и Данило надолго перестаёт дружить с женой. Только лишь Пелагея и Фрол намертво привязываются к никому ненужному, отвергнутому ребёнку. — Тяжко ей будет в мире, где ценится лишь сила да красота, — вздыхает он, поглядывая на сморщенное личико, — Впервые вижу, чтоб девка столь неказистой в пелёнках была. — Она и до первой травы не протянет, — соглашается Пелагея, укачивая дитя. Это единственные минуты, когда она замечает Фрола. — Сказывают, что и Дуняшка надежд не подавала. — Дуня в тятькину породу. Хиреет, да крепится. А енто... Помолись за её задаровье, Фрол Тимофеевич. Тогда и я молиться буду. Тень жалобится ещё больше убитых горем родителей. Она с трудом переносит Данило и Евдокию, но вот с Пелагеей её возмущению нет предела от слова совсем. Новорождённую она и вовсе хулит беспрестанно, чем налагает грех на душу Фрола. А он и без того нечестив и гадок. Любовью к родным, которые никогда его не признают, он пытается залатать бесчисленные дыры в полудохлом сердце, но в дремучих снах к нему толпами приходят убитые. Женщины... Дети... Стёпа. «То моя вина». «Чушь с-с-собачья, — отрезает Тень, — Жить — это удел с-с-сильных. Таков закон». Она выводит его на гульобу. Фрол твёрдо решает, что больше никогда не тронет людей, поэтому настоящей скатертью-самобранкой для него становится далёкий, но полный живности лес. Без человеческой руды ему голодно и холодно, но он яростно пытается убедить себя в том, что крова белок и зайцев ничуть не хуже той кровы, которую пустил себе Данило, случайно порезавшись топором. Во избежание проблем Фрол не носит добычу домой, а съедает её сырой и тщательно закапывает все косточки под корнями деревьев. Никто и не догадывается, что за чудовище живёт в станице. А Фрол всё острее чувствует беду... Он не понимает, что будет делать через пять али десять лет, когда люди начнут замечать, что он не стареет. Конечно, загадывать ещё рано, но всё-таки... Неужели он навсегда останется таким? А как же смерть? Возможна ли она теперь? Как бы Фрол её не страшился, она является естественным делом среди живых. Ему не нравится быть настолько отличным от этих простых, стареющих и умирающих людей. Пелагея будто бы что-то понимает. Она по-прежнему рьяно избегает его компании, и только Глаша — так Евдокия называет дочь — мирит их друг с другом своей беспомощностью. Они вместе ухаживают за малюткой, что само по себе видится всем чем-то из ряда вон выходящим и неприличным. В конце концов, кто в здравом уме будет радоваться ещё одному нахлебнику? Тем паче, девке. Но Фрол, баюкая её перед сном, иногда представляет, что это его ребёнок... Что Дуня и её братья — тоже его. Он не верит, что вернулся домой ни спустя месяц, ни спустя полгода. Ему беспереводно чудится, что скоро этот сладкий сон оборвётся на самой прекрасной ноте, что Бальтазар его отыщет и заберёт в Батавию, что грехи прошлого начнут аукаться в настоящем. Фрол порой не видит продыху от кошмаров. Он не может забыть как над ним глумились и как насиловали толпой. Он страшится всех мужиков, окромя Данило. Даже простой тычок в плечо способен довести его до белой горячки. А Дон живёт. Летит время. Глаша, вопреки всем злым пророчествам, переживает зиму. Расчувствовавшись, Фрол вырезает ей деревянную кошечку, и пусть руки не помнят более ничего, ему всё равно приятно вернуться к этому мирскому занятию. Глашенька очень и очень его любит. Столь же крепкая связь у него образуется и с Дуней. Токмо мальчики его почему-то боятся. Фрол не оставляет попыток это исправить. Пелагея грубо шутит над этот счёт и вдобавок ко всему называет его дурноедом. Сильно задумавшись, Фрол одалживает у Данило коня и отправляется в путь. За теми самыми богатствами, которыми несколько десятилетий назад так грезили царские воеводы. Из каспийского похода они в своё время возвращались нагруженными до основания. Простые казаки были одеты, як вельможи, некоторые несли на головах короны из самоцветных камней, а на шеях — сияющие жемчуга. Фрол и сам забил карманы до той степени, что они начали лопаться и золото из них лилось неудержимой рекой. Он грабил русских, персидских, армянских, татарских и индейских купцов, чтобы жёнушка его ни в чём и никогда не знала нужды. Когда Стёпа сказал, что брату атамана негоже таскаться обряженным, як гулящая девка, они решили, что безопаснее всего будет спрятать большую часть награбленного. Ярче всего Фролу запомнился смастерённый из слоновой кости Царицын, который Стёпка всегда возил с собой. Что-то они зарыли близ этого городка, но самая звонкая добыча были похоронена ими в том месте, где ноне воздвигнута Сыза. В Царицын Фрол не сунется и при желании, а вот в Поволжье съездить можно... Тень считает, что того золота давно нет, а вот Фрол уверен в обратном. Требуется убедиться, чтобы не жить у внуков на вольных хлебах и потешных остатках из кошеля. Путь выходит неблизким. Боясь наткнуться на недругов, Фрол выбирает обходные пути. Он понимает, что все успели помереть, но бережёного Бог бережёт. Зачем зазря искушать судьбу? К началу лета Фрол добирается до места. Поражённый изменившимися видами, он сначала не рискует соваться в ту бурдюгу, где стоят сундуки, но вскоре он приходит к выводу, что обстановка вокруг благоприятная. И — о, чудо! — никуда они не успели деться. Тень обижается на его правоту, но масштабы награбленного её поражают. Фрол уносит всё, что может. Золотые подвесы, драгоценные бизилики, белые бороки... Фрол выковыривает каждый камушек, чтобы в будущем продать их по отдельности. Обнаруживается, что серебро для вурдалаков жжётся. Он бережно заматывает его в тряпки и решает, что подарит Евдокии то, что не сможет сбыть на рынке. Всегда склонный к неразумным тратам, он наряжается в Сызе с иголочки. Алый кафтан ладно сидит на его большой фигуре, а пряжки сапог до того хороши на солнце, что Фрол половину времени ходит, рассматривая свои сверкающие ноги. Данило он везёт в дар дорогую персидскую саблю и пистоль с костяной рукоятью, а гостинцем для Аксиньи станет расписная посуда и шивтянка. Мальчикам — настоящие сабельки из доброй стали, Дуняшке — фарфоровая кукла. Покель неразумная Глаша обойдётся горой сладких цукатов и леденцов. Дольше всего он выбирает подарок для Пелагеи. Гуляя по торгам, он долго рассматривает каждую безделушку, но ничего не соответствует его за раз возросшим требованиям. Пелагея придирчива, жестока и избалована мужем. Нужно что-то особенное, достойное её дикой крови. Спустя несколько часов шатаний он останавливает свой выбор на шёлковом платке огненного цвета, с вытканными на нём золотыми драконами, — трофей явно китайский али турецкий. Такой гостинец точно не покажется подачкой, но и не станет для гордой бабы насмешкой. Он пахнет дальними странами и тайной. Привыкший к чужеземцам торговый город принимает его со всей любезностью. Люди на улицах почитают его, словно важную персону, а каждый торгаш сразу узнаёт в нём состоятельного покупателя. Фрол старается держать себя в руках, но золото из карманов само прыгает на прилавки. Приходится нанять бричку с парой лошадей, потому что старая Данилова кляча точно помрёт на первом повороте, ежели он нагрузит на неё всё накупленное добро. Телега ломится от сундуков, тюков и коробов. Стоит обыденная страда. Вся Русь от мала до велика выходит в поле, и Фрол по пути домой всегда находит себе тёплое место у чьего-нибудь огонька. Горланя песни у чужих багатиц, испивая сладкие вина, обдирая по старой привычке хозяйские малиновые кусты, он наконец-то чувствует себя собой. Тем самым мальчиком, который знал лишь весёлые драки, водку и смех. Словно с ним не случались ни тюрьмы, ни чужедальние страны, ни упыри. Фрол начинает, як в старые добрые времена, носить суконные шаровары и бешмет поверх рубахи. Талию он опоясывает кожаным ремнём, к которому крепит купленный в Сызе булатный кинжал. Бальтазар был против усов — Фрол теперича отращивает такие длинные, что они лезут ему в рот. Подражая казакам, которые встречаются ему на пути, он стрижётся под арбузную корку и накручивает себе вихорь на левой стороне головы. Он почти красив в этом обличье, почти жив. «Для кого накочетилс-с-ся, с-с-старый глупец?», — едко шипит Тень, ощущая его прилив тщеславия. «Для себя любимого, — весело парирует Фрол, поглаживая усы, — Хребтится мне упомнить, як люди при днгах-то живут. Вольготно!». «Ну-ну», — неодобрительно фыркает она, но в её тоне звучит скорее привычная усталость, чем гнев. Фрол возвращается в станицу уже к завершению сенокоса. Заприметив полную бричку, маленькие ребята выбегают на улицу и сопровождают его до самой хаты. Окрылённый и помолодевший, он спрыгивает с лошади на скаку, кидая поводья одному из сорванцов. В мутном окне мелькает чьё-то лицо, но сам курень чёрен и глух. Ни дыма из трубы, ни голосов, ни привычной возни. «Где вс-с-се?», — напряжённо вопрошает Тень. «Видать, ещё с покоса не приехали», — решает он, направляясь к крыльцу. На ступеньках густым покровом лежит высохшая атава, принесённая с поля на сапогах. Стоит ему открыть тяжёлую дверь, як по ушам ударяет горестный детский плач. Не успев толком разобраться, Фрол перепрыгивает через порог. Его внимательный взор натыкается на Дуню, что тихо воет у печи. — Кто обидел? — грозно спрашивает он, в три прыжка преодолевая разделявшее их расстояние. Икнув от страха, она впивается в него голубыми очами. Мокрые светлые волосы, выглядывающие из-под платка, обрамляют худое грязное личико, а из разбитого носа стекает тонкая алая струйка. — Вуй? Откель тя... — Я вернулся, — Фрол присаживается подле девочки. Его взор наливается недоброй чернотой при виде текущего носа, — Кто посмел кромушку мою побить? Назови, я ему кишки выпущу! «Рази не я кромушка? Ты уж определис-с-сь». — Нихто, — Дуня утирает руду широким замасленным рукавом, — Я сама. — Ложь — большой грех, — строго гутарит он, беря её за подбородок. Персты его трясутся от едва сдерживаемой ярости. — Сама, — упрямо повторяет она, мотнув головой, — Упала. — Тя знаешь, шо я добавить могу, ежели врать будешь, — грозит он старым, казачьим тоном. Она насупливает брови. Знает она обратную ситуацию. Батько с маткой ударят, но вуй — никогда. Дуня успела позабыть, что он им не родня. Даже родители того не помнят. Когда Фрол Тимофеевич к ним пришёл, Дуня сначала испугалась. Но со временем — привыкла. Идёт ей уже восьмой год, и она многое понимает, вопреки тому, что девочкам понимать не полагается. И сейчас она видит защитника в этом насуроватом внешне, но на деле ласковом мужике, который поселился на лавке под её полатью почти год назад. — Матка запалилася. — Зашо? — Од батько. — Чегой он натворил, шо она так взбеленилась? — Його в хапки взяли. Фрол напрягается всем телом. — Шо ты такой базикаешь? Дуня зарывается в колени ликом. Испугавшись, что девочка подобным образом доведёт себя до надрыва, Фрол пересаживает её к себе на колени. Маленькие ручки доверительно обнимают его шею, а изо рта льются спешные ответы: — Усё... батько у солдаты. Мамка учора печу гасила, а я вопрошала... А она як завоет: «Не щди! В Турщине кости устанутся!». Гуторит, тама янычары с ятаганами... Они козаков у котлах варят. С ними татаровы проклятые... Старки в станице шепчут, шо они де ребятишек в полон берут. Гуторят, у ихних станах детски головки на колья посажены. И батько моего повяжут, як того козака с верховины, шо осеньёй привозили... Он живёхоньким когда бывал, сказывал, шо на чужбине люди навек забывают и крест, и рёчь свою... Я батько ладанку спрятала. Шобы Боженька хороший егой защатил. В глотке пересыхает. Фрол так старается не открыть Дуне своих чувств, что лицо его приобретает выражение крайней отстранённости. Она всё не может перестать лить слёзы, и те питают бешмет влажной солью и детской открытой болью. Фролу кажется, что сам он близок к помешательству. Где подарки? Где золото? Где его гордое возвращение? Всё перечёркнуто одним царским указом! Он не думал, что их коснётся война. Два года назад русские развернули опрометчивую военную кампанию против Османской империи. Фрол прибыл в станицу позднее и в стратегические подробности не вдавался, но даже парочки услышанных разговоров ему хватило, чтобы понять: всё это имеет какое-то отношение к желанию Петра Алексеевича одержать победу в Северной войне, начавшейся тринадцать лет назад. Данило очень любит о том баять, так что Фрол ведает, что кампания против турок обернулась для русских подписанием позорного мира: им пришлось вернуть Азов и срыть все крепости. С тех пор ведётся негласное, но всем известное противостояние. Царь строго-настрого запретил казакам задираться, но турки и крымские татары сами напросились на взбучку, когда стали совершать набеги на Бахмут и Тору. Пётр Алексеевич вроде бы и злится на этот счёт, а вроде бы и поощряет... Какого бы в действительности не было его лукавое мнение, казаков с Дона увозят толпами. Никогда ему не быть свободным. За те годы, что Фрол отсутствовал, их окончательно втоптали в грязь. Восстание Булавина оставило после себя горы мёртвых и сплошную безотцовщину, а царское влияние распространилось по земле, подобно хвори, никем прежде невиданной. Казаки, по сути, утратили всю свою независимость. Нет на Дону ни станицы, ни хаты, которая не отдала бы в армию хотя бы одного мужика. Даже атамана им самим выбирать нельзя! То священное для вольницы дело поручено надменным царским чиновникам. Но як они могли забрать Данило?.. Он считается единственным мужчиной в семье! Всякий атаман знает, что нельзя увозить последних! Дуня меж тем заливается вовсю. Укачивая девочку на руках сильных, Фрол пересаживается на лавку. Слабодушное костлявое тельце содрогается в рыданиях неистовых, а платок сползает с головы, обнажая пряди, подстриженные под разную длину. Подцепила, дурёха, вшей. Едва извести смогли! — Батько николи не воротится, да? — Воротится, маленькая, — Фрол сцеловывает слёзы с мокрого чела, — А покель я о вас позабочусь... Не пужайся ни татаров, ни осман... Будем в мире жить, да тятьку твоего дожидаться. Никакой нужды у меня вы более не познаете. Куклу я тебе баскую привёз из Сызы, а мальчукам... Кудай они все подевались? У Пелагеи Ивановны? — Тётка занедужала. Горит, як лучина. — Отщего? — Вуя хлопцы з батько уволокли... «Занятно, — зевает Тень, — Неужто на турецких границах дела так плохи, что они берут в рекруты даже дряхлых с-с-стариков?». Известие поражает Фрола, но он не проникается им и наполовину. Нет ему особого дела до Алексея Григорьевича. Перед бельтюками стоит образ Данило... Зуб на зуб от страха не попадает. Знает Фрол, что мужику всякому полезна война, но одно дело, когда махаешь саблей сам, и совсем другое — отдавать детей в то кровавое пекло. Данило — его любимец, его плоть и кровь, его дорогой светлый мальчонка... Удерживая Дуню одной дланью, Фрол горячо перекрещивается, взирая на истекающие гноем образа. Тень шалит. Ей нравится осквернять веру. Проследив за его движением, Дуня шепчет молитву дрожащими устами:Господи, спаси-сохрани батюко моево,
Як пташка под небом — вид ятагана,
Як риба у Дону — вид турецькой кули.
Дай йому коня швидкого, шаблю гостру,
Та вирних товаришив по бою.
А як доля лихая —
Прийми його душу у своє царство,
Та шепни мени на зори,
Щоб я знава...
«Она етного не заслужила. Мы ентого не заслужили!» «Чего зазря воду гневом мутить? То обычный порядок вещей. Цари указывают, рабы прес-с-смыкаютс-с-ся». «Я не раб», — Фрол сжимает челюсть. «Раб, — ленно возражает Тень, — С-с-сначала был ты братовым рабом. Опос-с-сля с-с-служил Бальтазару, позволяя ему нас-с-сильничать над телом нашим. А теперича ты раб чувс-с-ств дрянных да девки этой. До чего с-с-странно вышло... С-с-сыну с-с-слова доброго ни разу не с-с-сказал, а за Пелагею, Данило и деток евонных уцепилс-с-ся. С-с-совес-с-сть грызёт?». «Грызёт. Но любовь — енто воля. Будь она пленом, тя была бы...». «Я ведаю, Фрол, положение с-с-своё и ничуть его не с-с-стыжус-с-сь. Люб ты мне, но не любы деточки твои. Ибо мой ты и душой, и телом». «Як загутарила! Хребтится тебе хозяйкой быть надо мной?». «А рази не уже?», — весело мурлыкнув, она кусает его за ухо. Фрол дёргает головой, а иконы всё плывут, плывут, плывут... Прежнее житьё не возвращается. Не возвращается и Данило. Заканчивается лето. Пелагея, чувствующая себя неуютно без мужа, бросает всё хозяйство и перебирается к семье брата. Вражда между ней и Евдокией сходит на нет. Худой мир лучше доброй ссоры. Своим присутствием Пелагея спасает сноху от слухов, которые ветерком ползут по стану. Фрол стесняется болтовни этой, ибо гутарят все вокруг, что Евдокия от мужа к нему гуляет... Одна думка об этом столь ему ненавистна, что он готов бить рожи каждому, кто тявкнет в их сторонку. Он боится, что Евдокия, оставшись без мужниного надзора, захочет его прогнать, но она молчит на этот счёт. Видать, сама понимает, что без него им не выживет. Пелагея спит на соседней от Фрола лавке. Засиживаясь допоздна за вырезанием деревянных фигурок, он подолгу рассматривает её загрубевшие от работы руки и борозды неярких морщин на смуглом лице. Всего ей есть двадцать четыре года. В такие моменты берёт его за горло звериная тоска. Какого было бы знать её и Данило детьми? Неужели Фрол не заслужил даже такую малость как их любовь? Купленную для внука саблю он хранит в укромном закутке за печкой, там же покоится заготовленный для Пелагеи платок. Он всё никак не решается преподнести ей этот скромный гостинец. Когда же он всё-таки набирается смелости, она презрительно отвергает его дар. — Не крути, Фрол Тимофеевич, — резко и с достоинством гутарит она, — Я ж за мужем, он не байстрюк какой! — Я не с тем умыслом, Пелагея Ивановна, — смущается он. — Подарунки мне твои — шо псу пятая ноха. Неушто я, будо сука кудлатая, на подачки кидаться стану? — Да ведь я… — Отчепись. А не той Евдокии кажу! Даже для службачки она излишне самоуправна и дерзка. Отчего-то Фрол никогда не может сказать что-нибудь в свою защиту. Пелагея ведёт себя дико, — и это даже при учёте того, что нрав её в целом сомнителен и гадок. Она всячески избегает Фрола и брезгует сидеть с ним за одним столом. А стоит ему только на секунду отвлечься, як она принимается его рассматривать. Ему бывает не по себе от её прохладных взоров и чёрствых речей, но всё же он, як единственный мужчина в семье, старается оберегать её наравне с Евдокией и детьми. Он берёт на себя всю работу. Ходит с бабами за скотиной, травушку косит, дровишки рубит да в поле управляется без помощников. Иногда быть вурдалаком не так уж и плохо. Он не знает той усталости, что знают люди, и не нуждается в еженощном покое. Евдокия слушается его во всём, точно отца родного, а мальчики уже начинают почитать его за хозяина в доме. Фрол снабжает семью товарами городскими и прежде им не доступными, и всякую поездку его сопровождает один из мальчишек. Приученные к седлу казачата до лошадок собственных покель не доросли, поэтому он сажает их перед собой. Дуня тоже просится, за что от мамки частенько получает такие затрещины, что слёзы бегут даже по щекам Фрола. Он понимает, что детей воспитывать надо, но отчего-то ему теперича кажется недопустимым их бить. То странные мысли для человека, знавшего насилие с пелёнок. Его поколачивали родители, братья, друзьяки... Да и Фрол, як и всякий уважающий себя мужик, в своё время мог всыпать жёнке али сыну. Насилие — не порядок, а закон. Никто и не подумает осуждать родителя, который ударил детину свою, али мужа, который жену принудил. В мире, в котором Фрол родился и вырос, даже рассуждений-то таких не бывает! Да и насилия, как такового, не существует. Не существует порицаемых убийств, предательств, измен... Что такое «недопустимость» Фрол поймёт сильно позже. Тогда, когда Оленька приползёт к нему после Юсупова. Когда Фрол, которого, конечно же, будут звать иначе, узнает, что любовь всей его жизни променяла всё то дорогое и хрупкое, что между ними было, на их общего друга. Когда Сонечка направит пистолет на русского солдата, надругавшегося над немкой, а потом признается, что вся её молодость прошла в принудительной пьяной близости. Когда Алина Руневская, — та самая, что предпочла справедливость упырю, — встанет и, не боясь ни друзей, ни врагов, во всеуслышание заявит, что Виктор достоин честного суда. Когда... В общем-то, никогда. Потому что Фрол пережил войну и голод. Пережил Персию, Батавию, Пелагею, декабристов, империю, большевиков, Олю и отчасти даже Тень... Но чёрта с два он пережил хоть какого-то из своих братьев. Наверное, Фрол изначально был создан для того, чтобы нести людям чёрную смертушку. И ежели дальнейшая судьба Данило навеки вечные останется для него загадкой за семью печатями, то с Пелагей всё предельно ясно. Становится ясно в тот день, когда её ненависть оборачивается совершенно иным чувством. С того момента, как она перебралась к ним на житьё, перед Фролом встали два животрепещущих вопроса: каким образом Данило и Алексей Григорьевич оказались на войне и откель взялась её ненависть? С первым всё разрешается довольно быстро, ибо Евдокия, глотая слёзы, докладывает Фролу все события, которые произошло за время его отсутствия. Атаманов сынок, молодой ярыга и повеса, приставал к Пелагее. Никто этому поначалу не удивился: она вечно попадает в неприятности и нередко оказывается центральным лицом станичных распрей. Но когда тот мужик преподнёс ей сапоги, Алексей Григорьевич серьёзно задумался: кто жёнке вещи такие дарит, тот её в чужие курени уводит. Всё дошло до того, что он и Данило на языке весьма и весьма доступном объяснили наглецу, что случается с теми, кто заглядывается на замужних баб. Поговаривают, что славным вышел мордобой, да только для всех, кто к нему был причастен, это закончилось отправлением на службу. От здешнего атамана Фрол не ожидал такой несправедливости. Совсем иначе воспринимается смерть, когда осознаёшь, что на неё тебя послал не царь, а человек твоего роду и племени. Пелагея ничуть не боится, что в отсутствие мужа строптивость может обернуться для неё бедой. Она задирает нос перед атамановым отпрыском, поливает его грязью за спиной и бесконечно наглеет, царицей расхаживая по стану. Фрол ненависть в её душе чует, як собственную. Пусть лучше она на него сердится, чем огрызается на их вождей. Целее будет. С приходом осени у них не остаётся времени на склоки. Бабоньки собирают виноград для вина, вялят яблоки и груши и начинают посиделки с прялками. Фрол и вовсе не даёт себе спуску. Вместе с соседями он убирает позднюю пшеницу и ставит верши, чтобы попозже засолить судачка. Дуня помогает ему месить щучью икорку в бычачьих пузырях, а мальчишки коптят гусей, которых он настрелял. По вечерам женщины плетут зимние арканы из конского волоса, а Фрол учит молодняк владению саблей. Что старший, что младший спят и видят, як отрубают татарам и туркам головы. Они не ведают, кем была их прабабка. Разговоры о корнях никогда в этой хате не ведутся. В один из сырых дней, уже после Покрова, когда никаких толковых дел не осталось, Евдокия собирает весь свой выводок и уходит вечерять к подружайке в соседнюю хату. Пелагея отказывается, сославшись на боль в ноге, коей она намедни ударилась, а у Фрола не остаётся выбора: лучше помолчать с одной бабой, чем быть втянутым в бестолковый разговор целого табора. Вооружившись ножом, он усаживается за стол, чтобы вырезать солдатика для своих бравых мальчуков. Они пожелали собрать целую армию, но пока Фрола хватило только на сто тридцать одну фигурку. Ничто не успокаивает его лучше дерева в руках. Тень засыпает на одной из полатей, свесив вниз чернущий хвост, а Пелагея располагается у окна, занявшись прялкой. На улице подвывает вспененный ветром Дон, а по базу в хороводах весёлых кружат черлёные листья. Крупные капли барабанят по земле, отсчитывая удары суматошного сердца. Фрол третий день не может выбраться в лес из-за непогоды. От голода его немножечко крутит. Пелагея что-то там нашёптывает себе под нос. Притаившись, Фрол разбирает смутно знакомые слова…Ах, туманы вы, мои туманушки,
Вы туманы мои непроглядные, —
Как печаль-тоска, ненавистные,
Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря долой.
Не отстать тебя, кручинушка,
От ретива сердца прочь…
— Откель тя ведаешь енту песнь, Пелагея Ивановна? — От тяти, — негромко отвечает она, наматывая пряжу на веретено, — Тя ж знаешь имечко истинное его. Данило казав, вы с ним як брати были. Проглотив возражение горькое, Фрол кивает. Страшно представить, как бы Пелагея загутарила, ежели бы проведала, что песнь эту он сочинял четыре ночи сряду вместе с есаулом Степана. Воротившись домой из Персидского похода, он пел её жене и сыну… Поразительно, что Ивашка запомнил её и передал детям. Фролу казалось, что все в этой семье не желают знать ни его, ни Стёпкино наследие. — Спой ещё, пташечка, — сорвавшимся голосом просит он. Пелагея, одарив его затемнённым взором, тихо продолжает:Ты возмой, возмой, туча грозная,
Ты пролей, пролей, част и крупен дождик,
Ты размой, размой земляну тюрьму.
Чтоб тюремнички разбежалися,
Во тёмном бы лесу собиралися,
Во дубравушке, во зелёненькой…
«Пророческие слова. Ежели бы знал, то придумал бы песнь про волю! Никогда не стал бы петь про тюрьму!».Ночевали тут добры молодцы,
Под берёзанькой они становилися,
На восходе Богу молилися,
Красну солнышку поклонилися:
«Ты взойди, взойди, солнце красное,
Над горой взойди, над высокою,
Над дубравушкой, над зелёною,
Над урочищем добра молодца,
Что Степана свет Тимофеича,
По прозванью Стеньки Разина…
«Кто проведает, шо мы о нём поём, тот кожу живьём с нас сдерёт».Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Обогрей ты нас, людей бедных,
Добрых молодцев, людей беглых…
«А я ведь раньше так пужался каторжан… А кто я теперича? Беглый преступник. Вор. Убивец. Вурдалак… Ох, Господи, ведом ли тебе мой страх ненастный и вечный? Ежели ведом, то избавь меня от участи моей горькой, не дай беде пасть на Данилову голову, убереги всех деток моих… Шоб Пелагея не знала промасленной похоти чужой, шоб Дуню и Глашу не обижали…». — Како тебе число? — вдруг вопрошает Пелагея, отложив веретено в сторону. Насколько Фролу помнится, до этого она ни о чём его не спрашивала. А тут решила сразу с неприличного начать! — Як у бирюка шерстинок в хвосте — не счесть. — Я серйозно. — Дважды по столько, сколько Христос жил, — он не удерживается от издевательской нотки. Поджав губы, Пелагея отворачивается. Конечно, она не верит, что Фрол уже достиг возраста седого совета. Никто бы не поверил. — Не серчай ты на меня, як на вражину. Аль зло какое плохое я тебе причинил? — Не до тебя мне сподобилось. — Врёшь, дура. — Может, вру, — без обычной обиды соглашается она. — На кой ляд? — Хребтится. Дурная баба! Ругнувшись сквозь зубы, Фрол покрепче перехватывает нож. Пелагея не даёт им вернуться к тишине. — Хде твоя семья? «Здеся». — Её нетушки. — Чаво не с жинкой? — Умерла. — Отчево друхую не сыскал? — Женатый козак — шо орёл с подрезанными крылами. И лететь охота, и не взмахнёшь. — Та ж бо ведь от жинки зависит. Есть таки, с коими воля полна. С коими и добро, и солодко. Тень свешивается с полати, сонно моргая пустыми гляделками. Фрол ожидает насмешки злобной, но она молчит, наблюдая за ним с укором. Он понимает, что анчутка ревнует, и беспереводно с того бесится: ишь, чего придумала! — Нет мне антиреса в бабах. — А в ком есть? — В семье, — он улыбается, дёргая себя за ус, — В вас. — Мы тебе не родуха. — Отчаво тя меня так возненавидела? — брови чуть дрогают, но бельтюки, точно вода в крещенские морозы, остаются холодны. — С чаво взял-то? — Изводишь, як пса негодного… Бегаешь, ровно татарин от шашки! — в голосе вспыхивает злоба. Вся хата, включая даже неразумную Глашу, относятся к нему с теплотой и уважением, ведь он не только в заботах умел, но и в вопросах денежного характера. Токмо одна Пелагея знать его не желает! — Не ненависть енто, — хмуро отвечает она, выпрямляя обтекаемый тканью пригожий стан. — А шо тогда? — Страх. — Тя меня боишься? — неверяще вопрошает Фрол, откладывая нож. — Себе боюсь. Токмо себе, да нихого боле. — Не понимаю — Умеюшь тайны хороните? Его охватывает дурное предчувствие. Тень не издаёт ни звука, продолжая своё внимательное бдение. Она полностью отгораживается от думок Фрола, поэтому до него не доходит ни одной мысли её. Она никогда так не делает! Ему недоступна большая часть воспоминаний, томящихся внутри неё, но обычно она напитывает его настроением своим. Он не привычен к той глухой стене, которую она сейчас возводит. — Умею, Пелагея Ивановна, — он понижает голос до шёпота. Она поднимается с лавки и доходит до него. Остановившись перед столом, Пелагея расправляет складки на сером кубельке. В очах её лазурных загорается странный огонёк, прежде Фролом не видимый. Баба, в горниле жизни закалённая, совсем ему не понятна. В ней живёт что-то дикое, животное, почти недопустимое для мира. Нравом она походит лишь на одного Стёпку. Его бельтюки горели тем же волчьим пламенем, он так же не принимал никаких порядков, мог сорваться на глупость даже не во хмелю, выплюнуть гадость в лицо человеку. И все его за это легко прощали, як теперь прощают Пелагею. Воздух в курене сгущается, обращаясь в вязкую смолу. Запах кислого молока мешается с терпким духом женского пота и дыма. Пелагея делает шаг, позволяя Фролу тепло её тела почувствовать. Бабья рука, загрубевшая от работы, ложится ему на плечо точно так же, як хозяйская длань на собачью холку. Он замирает. Вся его прыть куда-то испаряется, оставляя за собой лишь тупой животный страх, знакомый со времён Бальтазара. Тело деревенеет под прикосновением чужим, сердце колотится с такой мощью, словно желает вырваться из груди и разбиться, подобно деревянному волчку. Под ресницами Пелагеи горит голодное, ненасытное пламя, не знающее запретов. Стёпкино пламя. И Фрол, переживший пытки, казни и чуть ли не века, вдруг понимает, что он боится этой бабы пуще царских псов и ятаганов турецких. Боится воли её дикой, её не знающего удержу желания. И чего-то ещё, тёмного, липкого, поднимающегося из его собственной глубины ей навстречу, вопреки разуму, руде и памяти. Он пытается отстраниться, но сзади, точно по приказу, вырастает твёрдая стена. Бежать некуда. Тень замирает. Замирают и её пустые гляделки. — Подобаешься ты мене, Фролушка, дюже подобаешься... — внезапно гутарит Пелагея. — Чаво? — он порывается отступить назад, хотя и некуда, но она хватает его за рукав и притягивает обратно. По спине пробегает целый лошадиный табун. — Бери мене цилком, як жинку, бери без усаловий. — Захворала ли тя, Пелагея Ивановна, аль головушкой ударилась... То страшный грех. Глиняный пол рассыпается под ногами. Горло сдавливает, а желчь сама просится наружу при взгляде на девку, что приходится ему внучкой, но желает приходиться кем-то иным. Фрол не уверен, что услыхивал верно, не уверен, что сам здоров... Пелагея принимает за лёгкий испуг тот всеобъемлющий ужас, что захлёстывает его каспийской волной. — Грехи не знамы для мене. Я не та верба, шо витром гнётся. Я дуб, шо коринями за земю тримается. А шой ты язычок проглотил? Впервые слухаешь, як казачка прямо гутарит, аль испужался, шо я тебя в узду возьму? Не бойся — кнутом не буду сечь. Рази шо слехга. Она подаётся вперёд всем телом. Её бесстыжие губы ловят украденный у жизни вздох, а Фрол вздрагивает, руками упираясь в пышную, призывно расширенную из-за желания грудь. Он не может ни оттолкнуть толком, ни отказать, страшась ранить женщину природой своей сатанаиловой. Пелагея хватается за пояс неверный и лживый, распутывая шёлковый узелок. Оно ничем не отличается от тех кошмаров, что в его жизнь привнёс Бальтазар. Фрол забывает, что вурдалак. Забывает, что даже без этой силушки способен дать отпор слабой бабёнке, что она — без пяти минут его дитя, его руда, любимая внучка... Чоботи гулко ударяют о пол. — Ево токмо хозяин куреня мово распускает, — пояс летит на пол, — Но ты покель шо не он, — нездорова душой али телом? Её скользкий язык проходится по коже лица, а зубы оставляют заметный след. К вискам приливает жар, — Он годами ветхий, Фролушка. Не для мене... А ты гарний. Як необъезженный конь — дикий, но к рукам просишься... Ну чевой? У тебя сабля для боя аль для красы? Кубелек сползает с тела, точно сонная змия с камня. Фрол спешно отводит взор. Прошли десятилетия с того момента, когда он в последний раз видел женскую плоть. Не плоть вурдалака али насильника, а настоящую живую бабу из кровы и костей. Горячее, учащённое дыхание опаляет его щёку. Смуглые персты скользят под его бешмет и впиваются в кожу на спине. Фролу аж дыхание перехватывает. От чего, он сам не ведает. Пелагея пахнет степной травой, чем-то сугубо женским, звериным, и это всё мешается с древним проклятым вожделением. Он чувствует упругость её грудей, тепло чресл и волос. Тело его, изувеченное Бальтазаром донельзя, отзывается предательским трепетом. Руки самотёком обвивают женский стан, ногти впиваются в тугую плоть бедра, ощутимого сквозь сорочку тонкую. Пелагея, мелея от сласти, касается страшного шрама, разверзнувшегося на спине. Его Фрол получил задолго до того, як сделался вурдалаком. — Пелагея Ивановна… — выдавливает он, пытаясь воззвать их обоих к разуму. — Зась, — её пылающие, влажные уста находят его шею, оставляя нечто походящее на укус. Желанная и в то же время отвратительная боль пронзает Фрола насквозь. Он зажмуривается, и под веками его тяжёлыми встают виды Батавии, грубые руки Бальтазара, его дыхание… Тот же страх, то же бессилие, тот же стыд. Токмо теперь к этому всему примешивается осознание того, что губы, жгущие его до костей, принадлежат дочери его сына. — Не надо… — хрипло шепчет Фрол, пытаясь оттолкнуть Пелагею руками, которые совершенно не собираются его слушаться. Они цепляются за её тело, ощущая каждую выпуклость и впадину. Дикое, неукротимое желание борется в нём с омерзением. Он желает эту прекрасную женщину, желает её всем телом, что истосковалось по людям и теплу. И он ненавидит себя за это хотение до тошнотворной дрожи. Пелагея, не заинтересованная в его ответе, уже стаскивает с него рубаху. Грубая ткань отправляется на встречу с её одеждой, а персты скользят по заросшей груди, по животу, по… — Гарний, — повторяет Пелагея с торжествующей усмешкой, натыкаясь на его отклик. Фрол вздрагивает, точно от удара. Он не может! Не с ней! Она ведь… Плоть предаёт его, як предавала уже не раз, она жаждет жизни и любого вида близости. Он стоит, зажатый между стеной и обнажённым телом своей же внучки, и желание вперемешку с отчаянием разрывают его на части. Тень наблюдает за мукой его без слов, но Фрол чувствует, як что-то жжётся внутри неё. В тишине, нарушаемой лишь дыханием его прерывистым, звучит что-то страшное. Что-то… завершённое. Пелагея находит устами его рот, заглушая стон протеста. Тело ещё охотнее погружается в воспоминания о мужицкой похоти, забытой за годы неволи да нежити. Фрол дёргает голову, раня до крови женскую губу. — Пусти, шайтане, — вырывается у него обозначение самого жестокого, показательного зла. — Бери, шо твоё, — шикает она, — Я ж даю! «Из моего в мире токмо грех да позор!». Боль от её поцелуев соседствует с болью прошлого, когда Фролу было запрещено отказывать. Вопль превращается в очередной стон, за который ему хребтится вырвать себе и гланды, и язык. Пелагея толкает его к лавке. Холодное дерево впивается в спину сотней мелких шероховатостей и зазубрин. Она вскидывает подол сорочки, обнажая длинные, сильные ноги. Бронзовая кожа, тёмный треугольник внизу живота, упругие бёдра… Её прабабка турчанкой была… Мамка моя… Желчь подкатывает к горлу. Фрол отворачивается, ощущая, як чужие колени впиваются в его бока, а горячая влажная плоть прижимается к животу. Он чувствует прикосновение груди, каждое движение бёдер, саднящую боль там, куда Пелагея впускает его, сухость и сопротивление преодолевая. Тело отзывается грубо и по-скотски. Дикий бабий восторг разливается по хате и тут же перерастает в упрямое болезненное скуление. Фрол ненавидит её запах и стоны, ненавидит тело своё, что гуляет само, як бешеный жеребец. А Тень висит над ним чёрным пятном, и её молчанием является высшим судом. Когда Пелагея затихает, тяжёло дыша, Фрол лежит, уставившись в чёрный потолок. Внутри пусто, словно всё нутро из него выскребли. Остались мерзость да страх. Отпихнув от себя выжатую до капли внучку, он перекатывается с лавки прямо на пол и исторгает из себя всю память. «Очаровательно, Фролушка», — вот и всё, до чего снисходит Тень. Без насмешки, без ласки, без холода. Лишь отвращение. С той поры курень захлёстывает чёрная волна. Фрол забирается обратно в свою раковину и начинает работать до измора. Пашет под зябь, рубит дрова даже соседям, охотиться больше, чем нужно, словно бы надеясь избыть грех в мыле да поту. На Пелагею он смотреть не может. Отводит бельтюки, ежели она рядом, а коль заговорит, — отвечает односложно и тихо. Она же, окаянная, ходит, як ни в чём не бывало, поглядывает на Фрола с усмешкой колючей и проходу не даёт. То бешмет на нём поправит, то кусок хлеба в карман сунет. Евдокия чует неладное, поглядывая на него с немым укором, а на сноху — с подозрением. Фрол всё чаще уносится в степь, забирая с собой пегую кобылку, купленную в Сызе. Маленькая, но крайне сильная лошадка слухает его куда внимательнее Тени. Фрол забивается в балки, чтобы его не донимал ветер. Звериная кровь зовёт его обратно к Пелагее, к её теплу и дерзости, а разум вопит: «Грех и кровосмешение!». «С-с-сам виноват, — безжалостно замечает Тень, — Полез, точно мотылёк на огонь, а теперича мыс-с-слью терзаешьс-с-ся? Поздно, милый». Пелагея цветёт, а вид её вид становится ещё ярче и огненнее. Она бродит по стану, вихляя бёдрами и поглядывая на всех с вызовом. В ней появляется новая, прежде никем не замеченная целеустремлённая злоба. То детей отшвырнёт, то Евдокии нагрубит. А однажды, когда Дуня случайно проливает воду, Пелагея хватает её за косу да ударяет об печь. Фрол едва успевает её оттащить. Очи её так горят, будто в неё вселился диавол. Дознаются о причинах её поведения перед Рождеством. Пелагея, которой в последние дни всё нездоровилось, вскакивает поутру, як подстреленная, и, промчавшись через Фрол, занятого у печи, склоняется над ушатом, захлёбываясь желчью и остатками вчерашней трапезы. Евдокия, заплетающая Глашу, бледнеет. — Тя шо, Пелагейка? Хвороба на тебе нашла аль с ладанным перебрала? — в её голосе дрожит страшная догадка, которую она не решается озвучить. — Хвороба? — Пелагея утирает рот рукавом, пряча за ресницами воспалённые бельтюки, полные торжества, — Нет, сноха, байстрюк во мене сидит. Её взор упирается в Фрола. Из его рук выпадает нож, коим он стругал лучину. — Чий? — тупо вопрошает Евдокия, пусть уже и знает ответ. Муж Пелагеи вот уже як год на турецкой границе стоит, но дети ведь не появляются исключительно из благословления Божьего. — И правда, Фрол Тимофеевич, чий ребятёнок у мене подо сердцем? — Пелагея склоняет голову, останавливая на нём горящий взгляд, — Чиво взираешь, як пёс на кость? Аль запамятовал, як на лавке мене топтал? Фрол отшатывается. Под веками всё плывёт: сброшенный кубелек, её стон, его стыд, смуглое тело… И вот теперича внутри его внучки прорастает его позор и воплощённый грех. — Врёшь, стерва! — хрипит он. — Вру? — схватив его за руку, Пелагея прижимает грубую длань к своему животу, который покель кажется плоским и пустым, — Чуешь? Здеся руда твоя! Байстрюк, да зато вуй у него бохатый буде! Али тя откажешь? — она оскаляется, — Коль посмеешь отречься, я всем растолкую, шо тя со мене сделал. Угроза пугает его сильнее тюремной плети и Бальтазарой клетки. Евдокия ахает, испуганные дети затихают в углах. Фрол взирает на бесстыжий лик перед собой, чуя под кожей тепло живота и натяжение каторжной цепи. Пелагея пытается приковать его к себе этим ребёнком! «Беги! — вдруг приказывает Тень, — Беги, пока не родилось, беги, пока она не вцепилась в тебя навек!». Фрол отдёргивает руку и отшвыривает Пелагею прочь. Пропустив мимо ушей её крик, вопль Евдокии, плач детей, он бросается к двери и выскакивает на крыльцо, позволяя морозному воздуху хлестануть его по лицу. Он бежит, куда бельтюки глядят, прочь от куреня, от станицы, от своего проклятого семени, что пустило корни в самом страшном месте. В степь. В холод! Фрол несётся, не чуя ног, гонимый стыдом, ужасом и диким воем Тени, который сливается с воем безжалостного донского ветра. Степь принимает его без наруги, обволакивая холодом, голодом да ветром безжалостным. Фрол зарывается в снежную берлогу меж коряг у высохшего ерика и укрывается зипуном. Далековато от станицы, но достаточно, чтобы чуять запах дыма людского. Жажда терзает его пуще стыда и совести, но Фрол боится подходить даже к чумаку на дороге. Вдруг сожрёт ненароком? Он спит прямо в яме, прячась за белой порошей, охотится на волков, лисиц и зайцев, глотает их сырую, тёплую кровь, коя лишь глушит голод, но не утоляет его в полной мере. Тело ослабевает. Он становится похож на выходца с того света. Опять обросший, всклокоченный, с впалыми очами и грязными усами, твёрдыми от мороза и засохшей руды. Тень не даёт ему покоя, летая вокруг чёрной тучей и кусая воздух. «Ай да Фрол Разин, ай да герой! Род продолжил, внученьку оплодотворил… Одна выходка хлеще другой, ей-богу. С-с-спасу мне с-с-с тобой нет». «Пелагея сама…». «Ты пень безвольный? Будто защититьс-с-ся не мог!». «По-твоему, мне стоило убить её?». «Либо ты это с-с-сделаешь, либо я. Она не дос-с-стойна нос-с-сить в с-с-себе нашу кровь. Дитя её — урод, ошибка природы, — она ревнует, хотя сама же тому свидетельницей была. Фрол совсем её понимает. Он зарывается поглубже в снег, чтобы укрыться от её голоса, но она проезжается прямо по ушам, рявкая, что есть сил, — Вс-с-ставай!». «Отчепись, дура. Не буду я дитя своё губить». «С-с-слабак. Увидишь с-с-своё чадо и сам же с-с-сдохнешь с-с-со с-с-страху!». Он лежит, слабея от холода и голода и слухая, як ветер гуляет вольницей по степи. Иногда, в забытьи дремучем, ему чудится плач ребёнка. Тень ест его поедом и днём, и ночью, насмехается, тыкает носом в грехи, рисует страшные картины будущего, где ребёнок, получеловек-полувурдалак, терзает родных. От её шипения кости трещат, а сердце сжимается от боли. Фрол мечтает о смерти, но смерть не берёт его, як не брала Степана. Царицынский воевода бывалыча писал в Москву: «Этот Разин — сущий зверь с гневным видом тирана! Совсем смерти не боится. И не берёт атамана грозного ни пищаль, ни сабля». Стоит Фролу об этом подумать, як его прознают тысячи ужасных воспоминаний. Стыд перед братьями и отцом сжирает его изнутри, и нет ему спасения и уж тем более прощения. Месяцы тянутся дольше веков. Снег сменяется грязью. Потом — первой травой и жарким солнцем. Фрол становится тенью от Тени. Знойное лето стоит над Доном, когда она вдруг затихает, принюхиваясь к ветру, идущему со станицы. «Я их чую, Фролушка. Идём, с-с-соколик мой, идём, родненький…». У него не остаётся сил на сопротивление. Внутри зреет слепая покорность судьбе и какой-то животный интерес. Он идёт, ведомый этим любопытством и уговорами анчутки. Истомлённый и чуть живой, он проникает в стан глубокой ночью, когда все казаки уже отбыли ко сну. Лишь в одном курене, у Лазаревых, горит свет. Слышатся крики. Фрол останавливается у плетня, точно вкопанный. Ноги подкашиваются. Сейчас родится... Неистребимая жажда знания гонит его вперёд. Он пролезает в калитку и прижимается к стене хаты, осторожно заглядывая в щель ставни. Внутри творится сущий ад. Перепуганная Евдокия мечется у лавки, покель бабка-повитуха копошится меж смуглых женских ног. Пелагея извивается в муках, исторгая из себя хриплые нечеловеческие крики. Всё вокруг залито рудой и водой. Лики женщин белы в редком свете и до странности безучастны к происходящему. — Тяни, баба! — орёт повитуха, напрягая руки, — Тяни! Евдокия прижимает Пелагею к лавке, а та выгибается дугой, издавая стон, от которого у Фрола пересыхает во рту. И в эту же секунду наступает короткая зловещая тишина. — Матерь пресвятая, — шепчет Евдокия, закрывая дланью искривлённые уста, вмиг обрётшие землистый оттенок. Пелагея обмякает на досках, закатывая глаза. Раздаётся звук. Не крик, не плач, а тонкое, будто бы неумелое рычание котёнка. Повитуха выпрямляется, держа на руках дитя, скользкое от крови и слизи. Дитя ли?.. Внутри всё обрывается. — Хосподи, помилуй… — бабка яростно перекрещивается. Маленький сморщенный комочек совсем не походит на иных новорождённых. Совсем нагое, без единого волоска, с кожей цвета багрянца, под которой виднеются жирно лоснящиеся жилы, оно кажется большим и непропорциональным. Запавшие гляделки горят, як чёрные точки, ветвистые ручонки цепляются за воздух, а рот щёлкает по воздуху, словно бы пытаясь что-нибудь словить. Даже сквозь стену Фрол чует запах гниющего мяса и меди. Каппа. Он покель не знает этого слова, но уже видит подвох. Тень за его спиной издаёт тихий, понимающий клёкот. Значит, ведает «Это плод греха твоего и с-с-слабости твоей. С-с-смотри, голубчик, и запоминай». Повитуха снова озаряет себя крестным знамением. Малютка поворачивает голову в сторону матери, и маленькие ноздри трепещут, различая аромат крови и пота. — Шо енто? — Евдокия захлёбывается шёпотом, отступая к печи, на которой плачет встревоженная Глаша. — Нечисть, — старуха отстраняет от себя неведомое создание, будто гадину Пелагея, содрогаясь и борясь с безумной болью, приподнимается на одном локте. Лицо её искажается гримасой ужаса. — Сынок… Фрола прорывает. Оцепенение сменяется ледяной яростью на себя, на Пелагею, на рождённую тварь, на весь этот проклятый, ненавистный ему мир. Весь ужас, весь стыд, вся ярость и отвращение, копившиеся в нём месяцами, выпрыгивают из него наружу. Он влетает в курень, снося дверь с петель и не обращая внимания на закричавших баб. Он видит только Чудовище и ту, что его породила. «Убей!», — рыкает Тень. Повитуха, испугавшись, выпускает ребёнка из рук. Пелагея метает в его сторону изумлённый взгляд, обращённый родами в нечто покорное и безвольное. Не думая, Фрол выхватывает из-за пояса булатный кинжал, и лезвие вспыхивает тысячей искр в тусклом свете лучины. — Нет! — Пелагея и Евдокия вскрикивают одновременно. Поздно. Фрол вбивает кинжал в женскую грудь. Пелагея взбрыкивается, хватаясь за его запястье, но он уже проворачивает нож внутри, пронзая сердце. Она затихает почти сразу же. Где-то на полатях взвизгивает Дуня и кто-то из мальчишек. За сбежавшей повитухой хлопает дверь, Евдокия вжимается в печь. Фрол, охваченный туманом, поднимает с пола липкое пищащее существо и с размаху ударяет его об стол. Голова лопается, точно арбуз, разлетаясь на части. Фрол ударяет во второй раз. В третий. Хлюп. Тихое бульканье. Существо замолкает, як и Тень, порабощённая смесью восторга и ужаса. На досках блестят две лужи. Одна — красная, человеческая, натёкшая с лавки, на которой обмерла Пелагея. Другая — тёмная, почти чёрная, едко пахнущая проказой. Фрол сжимает кинжал, с тупым безмолвным отвращением отряхивая руку. Его трясёт скорее от пустоты, чем от страха. Удовлетворённая, но отчего-то затосковавшая Тень заставляет его собраться. «Вс-с-сё кончено. Беги, Фрол, и никогда не ворочайс-с-ся. Ну же!». Не оглядываясь на Евдокию и на мёртвых от страха детей, он разворачивается, вытирая о порванные штаны короткий клинок. Фрол убирает его за пояс и перешагивает через порог, почти ничего перед собой не видя. Улица пахнет дымом, рудой и свободой, купленной слишком дорогой ценой. Он бежит мимо хат и базов, мимо станичного майдана, мимо собак, увлечённых плывущими за ним ароматами. Пнув одну из них пяткой, Фрол ускоряется. Куда угодно, но токмо бы подальше отсюда! От Дона. От прошлого. От себя самого. Прочь от своей жизни, проклятой и бесславной. Тень смеётся, наконец дождавшаяся освобождения, а за ними по пятам следуют призраки Стеньки, Вани, Данило, Пелагеи и того маленького уродца с чёрными очами. Фрол бежит, надеясь, что конца не будет, бежит, оставляя позади кровавую реку, а ветер, вдруг ставший ему друзьяком, вплетается ему в ноги, убыстряя шаг. Фрол несётся туда, где нет ни Разиных, ни казаков, на памяти. Лишь вечная дорога и шипение Тени на плече.