***
Вновь зима окутала голые ветви белым пуховиком. Вот только впервые за три года он смог ощутить на ладони тающие белесые снежинки, почувствовать пробравший по коже мороз и учуять тонкие нити незнакомых запахов промерзших улиц — неприятно и непривычно глаза слепил яркий свет пробивавшегося из-под хмурых облаков солнца. Ступив в этот ставший незнакомым мир, он тут же со страхом осекся, и по телу предательски пробила дрожь — прохладный ветер колыхал край спадающего до колен темного плаща, в который зябко кутался стоящий напротив выхода одинокий парень, потирая ледяные от холода ладони и согревая их теплом дыхания. И только незнакомец оторвал беспокойный взгляд от синеющих окоченевших пальцев и медленно перевел его на растерявшегося юношу, как тут же, снедаемый внутренним чувством вины, опустил его на носки ботинок — на шее судорожно дернулся кадык, пальцы смяли край рукава. Кадзуха тоже не спешил проявлять инициативу — медленно утекало сквозь пальцы время, словно рассыпчатый песок в песочных часах, и неизвестно, сколько прошло предательских минут или безжалостных секунд прежде, чем он сделал первый шаг навстречу, тяжелый и неуверенный, затем ещё один, пока не поравнялся с незнакомцем, черты лица которого были настолько взрослыми и неузнаваемыми, что в них невозможно было заприметить былую юность, медленно приоткрывая потрескавшиеся от холода губы и вновь сжимая их до тонкой ниточки, мнительно спрашивая: — Куникудзуси…? Слабый шепот ласкал слух парня, и не в силах больше удержать скопившуюся на краю глаз предательскую влагу, жгучие слезы потекли по его щекам, а голос сорвался на хрип: — Прости меня, Кадзуха… — так судорожно молил о прощении, что пустое сердце юноши пропустило болезненный удар, будто вновь ожило и затрепетало: — Я так виноват перед тобой… все эти три года… я не мог даже взглянуть на тебя… не мог из-за страха, что ты ненавидишь меня… мне было страшно, правда… — побелевшие губы дрожали, — я настоящий отброс, а не друг… и я так… ненавижу себя за это, Кадзуха… Надеюсь, хоть когда-нибудь ты сможешь меня простить…? Затянувшееся молчание было ему ответом, но даже так парень был рад, что Кадзуха не отверг его и не убежал, как когда-то от страха поступил сам; но даже если такое произойдет, это заслужено: теперь он стерпит все и промолчит, — это его кара, его наказание и грех, который даже не смоют обильные ливневые дожди. — Кадзуха… пошли домой? Будто находясь в забытье, тот безэмоционально кивнул и пошел следом в поисках настоящего «дома».Festucam praeterita
14 июля 2023 г., 12:00
Примечания:
Festucam praeterita — осколок прошлого
Человек может оступиться, совершить ошибку и в конечном итоге исправить её простым да искренним «извини», но продолжая совершать её вновь и вновь, имеем ли мы право все так же молить о прощении?
По выложенному из белоснежных плит коридору, дочиста натертому руками пациентов, шагал ещё совсем юный мальчик, с опаской поглядывая по сторонам, припрятав в руках миску с пресной синенькой кашей, которую выдавали всем на завтрак. Если бы в этом мире существовал хоть один человек, который поделился с ним сахаром, — этого уже было достаточно, чтобы почувствовать себя счастливым, чтобы вкусить не надоевшую вязкую жидкость, а ощутить на кончике языка каплю сладости этого «блюда».
Но мальчишка берёг даже это, плотно прижимал к телу тарелку и брел средь одинаково белоснежных коридоров, потолки которых давно следовало побелить и убрать сыпавшуюся на пол штукатурку, удручающие стены которых хоть как-нибудь украсить; он будто был заперт в собачьей клетке, где ему разрешалось смотреть только в единственное перекрытое решетками окно, взирать на этот громадный и полный жестокости мир через узкие прутья, куда даже не пролезет его тонкая и худая рука.
Его исколотые и опухшие руки с синяками дрожали: каждый раз он вырывался, не желая принимать выписанные таблетки, не жалея сил, брыкался вплоть до того, пока его не привязывали ремнями к постели и, казалось, со всей дури вкалывали успокоительное; словно непослушное и дикое животное, сторонился всех медсестер и не разговаривал с психиатрами, до последнего лелея надежды, что все это злосчастный сон…
Вот сейчас он проснется в теплой от его тела кровати, увидит залитое солнечным светом окно и посмотрит в пышущие ненавистью глаза родителей, соберется в школу и быстро уйдет, чтобы никто не видел его горького чувства в груди, что отразилось на щеке дорожкой слез. Он привык быть козлом отпущения, принимал на веру, что это судьба глумится над ним, но в глубине души все же хоть раз мечтал почувствовать родительскую заботу, их поцелуи, которые показались бы ему отвратительными прикосновениями, объятия, которые не превращались в безгранично больные побои.
Он хотел вновь увидеть осколки разбитой посуды на кухне, которые мать собирала после диких ссор, услышать бормотание из родительской спальни и почувствовать на себе их тяжелый взгляд, желал пальцем прикоснуться к их телам; но перед ним представали образы только двух мертвенно-бледных лиц с окровавленными губами и пустыми белками глаз, с просвечивающимися венами на коже и надтреснутыми зубами, будто их тела никогда не гнили в земле, будто они все время были рядом с ним, при любой удобной возможности оплетая его холодными пальцами, царапая ногтями до крови шею и сиплым голосом, в котором слышалась ненависть, шептали:
— Как было хорошо, если бы ты умер.
Каждую ночь от этих голосов он сворачивался в клубочек на постели, обнимал тело худыми руками и, зажимая одеяло во рту, чтобы не разбудить соседей-мальчишек, ненавидел себя и рыдал, просыпаясь на утро с красным опухшим лицом от слез. Потерявший счёт прожитым дням мальчик бесцельно существовал в этом месте, даже не желая спастись, ведь идти всё равно было некуда.
У него не было больше дома.
Не было родных и близких, кто протянул бы ему руку помощи.
Не было ничего.
Даже дальняя тетя, узнав, что на её плечи свалится подозреваемый в убийстве собственных родителей ребёнок, быстро возненавидела хрупкое и дрожащее перед её напористым взглядом тело, которое только и могло, что каждую ночь захлебываться слезами и выть, как дикий волчонок, прижимая к груди рваного кролика, что однажды ради утешения подарила ему мать; списав все на психическое расстройство, она договорилась об обследовании с психиатрами и благодаря суду чуть ли не за две недели после инцидента упекла его за металлические решетки, где он мог только молить о том, чтобы его не трогали, мечтал о том, чтобы вырваться из казавшихся ему злых рук, что силой привязывали его к кровати и обкалывали успокоительными.
Он не желал мириться с реальностью, поэтому вырывался, не желал понимать, что его родители давно мертвы, поэтому брыкался и пытался сбежать от тянущихся к нему размытых морд, на которых взирал сквозь слезы и крики. Пусть маска недолго была его настоящим лицом, но она плотно приросла к нему, тогда почему же не первый раз он так судорожно плачет? Почему открыто показывает слабые стороны перед другими?
Почему теперь до остервенения ненавидит собственную жизнь бездомной дворняжки?
Стоящий на небольшой тумбе рядом со скрипучей кроватью стеклянный кувшин разбился вдребезги, осколки с громким шумом рассыпались по полу; словно крошечные драгоценные камни, они отражали заволокшее тучами мрачное небо и горящие на потолке и крытые решетками неяркие люминесцентные лампы. Как когда-то давно мальчик прошелся по впившимся в ногу стекляшкам — кровь смешалась с разлитой на полу водой, но он будто не чувствовал эту мучительную боль, затуманенным взглядом завороженно смотря на отражающие блики кусочки; как когда-то мать его собирала разбитую посуду, он тоже наклонился к острому осколку и поднял его дрожащими пальцами, сжав до выступившей крови.
Но он все ещё ничего не чувствовал.
Совершенно ничего не видел вокруг себя, кроме этого злосчастного осколка, не слышал истошного воя зашедшего в палату мальчишки, кроме твердившего в голове знакомого голоса:
— Убей себя.
В тот момент, словно острое лезвие, осколок прошелся по шее, оставляя рваную рану, из которой хлынула кровь, обагрившая нежную кожу и белоснежную рубаху; тогда перед глазами мелькали его дрожащие ладони с ярко-красными растекающимися пятнами, тогда впервые за долгое время его губы скривились в натянутой улыбке и приглушенный голос вылетел изо рта:
— Видишь, мама… я сделал всё, как ты мне сказала… Поэтому, пожалуйста, — острая боль пронзила его шею, и не в силах сдержаться, он всхлипнул и упал на колени, не ощущая, как осколки впиваются в кожу, — Умоляю мама… ты ведь меня слышишь…? Пожалуйста, похвали меня… Ты ведь еще рядом со мной? Произнеси… хоть что-нибудь…
Он протягивал руку в пустоту палаты, хватался за этот исчезнувший голос, словно за единственное, что у него осталось в этом мире, словно за последний разбитый осколок того кувшина, так похожий на острое лезвие, похожий на цветочный узор на разбитой посуде, когда тонкие пальцы собирали его. До судороги в горле умолял её откликнуться на зов, до темной пелены перед глазами сквозь слезы взирал на растекающуюся по полу кровь, что была пятном на его юной душе, под крики врачей, которые не мог разобрать, он звал последнее, что осталось у него, последнюю часть чего-то родного, что тлело в душе.
Но сознание мутнело, картины расплывались, пока хрупкое тело бессильно не повалилось на осколки разбитого стекла, пока искусанные губы в последний раз не прошептали:
— В тот раз… я должен был убить себя.
С того злополучного момента он больше не слышал её голоса в голове.
Сидя в одиночной палате в окружении наблюдающих за ним и сменяющих друг друга медсестер, где он мог только принимать выписанные таблетки и сносить всю боль от пронзающих его руку острых игл, затуманено глаза уставились на решетчатое окно, за которым покачивались голые ветви березы. После того как он потерял последнюю живую часть себя, как навсегда погряз в пучине одиночества, на краю глаз больше не выступала ни одна слеза; безучастным взглядом наблюдая за происходящим, смирившись с потерей и примирившись с терзающей болью в груди, с пустотой, что вонзилась ему когтями в сердце, мальчик потерял себя.
…что он такое?
…живой или мертвый?
Поджав колени к телу и обвив их руками, как когда-то давно сидя в запыленном углу, покинутый всеми и взваливший на небольшие плечи тяготы, разделявший с бренными голосами умерших родителей безлюдную и поглощенную мраком квартиру, он так же прижимал их к себе и захлебывался слезами; только теперь со стеклянным взглядом смотрел в пустоту, и ни одной слезы не скатилось по щеке, только удушающее чувство потери и вины снедало его изнутри.
— Убейте меня… — молил он каждую ночь, пока в голове ещё тлел огонек сознания, — умоляю.
Постоянно наблюдающие за ним пары глаз сменялись одни за другими, желтизна давно превратилась в белоснежный покров, и январские хлопья снега сыпались на землю и укрывали ее тоненьким одеялом — всё погрузилось в долгий сон; и только он оставался таким, как прежде: с безучастным взглядом и поникшим лицом, продрогшим от холода за окном и в тонкой рубахе, сидящим на помятой кровати, от которой даже не исходило тепло.
Спустя множество дней одиночного «заключения», которым он давно потерял счёт, ему наконец разрешили выходить из палаты и исследовать давно знакомые коридоры, бродить и петлять по ним, словно по лабиринту, туда-сюда и в указанное время возвращаться в палату, строго следуя правилам.
Вот только для него это не имело смысла.
Что здесь, что там он чувствовал, что заперт в клетке; что бесцельно бродить по палате, что словно пантера проскакивать по пропахшим стерильными веществами коридорам и бежать от собственных кошмаров и теней — везде на него были обращены пристальные взгляды медсестер, всегда в него тыкали пальцем, словно в сумасшедшего, такие же томящиеся в неволе дети, перешептываясь, глядели вслед хрупкому удаляющемуся силуэту, которому казалось, что отсюда больше нет пути, что все нити моста обрезаны, и он стоит перед безграничной пропастью, где нет ни конца, ни начала.
Стоит совершенно один перед поглощающей его бездной.
Возвращаясь из потока бегущих мыслей, мальчик замер прямо перед чуть приоткрытой дверью палаты, где в щель можно было разглядеть только три неясных силуэта, застыл от донесшегося до него еле различимого твердого голоса:
— Почему мы уже какой раз не можем его навестить?!
— Я повторю вам пятый раз, — голос медсестры был уставшим и раздраженным, — пациент находится в нестабильном состоянии. Посещения к нему ограничены…
— То же самое вы говорили нам в прошлый раз. — перебил её неумолимый женский голос. — Раз за разом.
— Посещения к нему ограничены.
— Да вы все, чертовы твари, лжете! Просто позвольте нам его увидеть!
Такой знакомый до боли резкий юношеский голос затуманил разум навалившимися в кучу воспоминаниями о прошлом, которые, словно осколки, были рассыпаны и глубоко закопаны в его памяти. От невыносимой горечи в душе и кома в горле он прикрыл глаза и, словно попавший в сети зверек, отскочил от двери, но тот голос до сих пор эхом звучал у него в ушах, будто звал его снова и снова:
— Кадзуха, я всегда приму твою сторону, — снова и снова звал, — я всегда буду защищать тебя, Кадзуха… — размеренно, при этом пронзая его сердце невыносимой болью и заставляя обливаться кровью, — ты можешь мне довериться… — пока не сорвался на болезненный крик: — Только не оставляй меня снова! Пожалуйста, Кадзуха…!
Кто это?
Из-за незнания и сковавшего тело страха мальчик опасливо уполз в самый дальний угол палаты, свернулся в клубочек и, сидя на холодному полу продолжал смотреть на щель в приоткрытой двери. Почему он сейчас, так трусливо поджав хвост, боялся выйти к этим двум людям?
— У него генерализованная диссоциативная амнезия. — до предела натянутая нить терпения медсестры лопнула. — Он вряд ли сейчас вспомнит вас. Прошу уйти.
Толком даже не успев разглядеть их лица, не успев понять, кто эти люди, что порывались всеми силами навестить его, он потерял их; смог только как запуганный щенок спрятаться в углу и наблюдать, будто они пришли из его кошмаров и принесли с собой грёзы из оскверненных осколков прошлого.
И даже тогда, протянув руку, он тут же опустил её и прижал к телу, в мыслях порывался встать и выбежать в коридор, но только больше ютился в углу, боясь лишний раз вздохнуть, боясь столкнуться с тем, чего совсем не помнил — только тело, будто что-то зная, трепетало от накатившего чувства беспомощности.
Всеми покинутый и запертый в клетке скот — вот кто он.
Сдавившая грудь ноющая боль заставила его очнуться от долгого кошмара, холодный пот, озноб и дрожащее тело — перед глазами все ещё маячит образ какого-то знакомого человека, очень похожего на него, и, казалось, протяни руку и коснешься этого расплывчатого тумана перед собой. Но даже вытянув ладонь, будто стараясь ухватиться за невыносимый ушедший сон, он почувствовал перед собой удушающую пустоту.
Устало прикрыв веки, он только и мог, что через силу сглотнуть ком в горле, и пустым да потупившимся взглядом в очередной раз посмотреть в окно, наблюдая, как снежные хлопья падают на землю, как и в прошлом году, когда сидя в изоляторе, он единственное, что умел, — разглядывать сменяющийся пейзаж за окном: как минула весна, как раскидистые голые ветви окутала краска, и снова наступила осень, и холод пробрал до костей его все ещё худое тело.
И пусть теперь одеяло хоть как-то отдавало теплом, его все ещё морозило; пускай теперь он был в общей палате с пятью детьми, но все ещё чувствовал себя потерянным среди всей толпы.
Таким жалким и одиноким.
Пустым.
Особенно, когда среди безлюдных белоснежных стен со снедающим его омерзительным чувством в груди, первопричину которого даже не мог вспомнить, он оставался один, когда в ночное время, бесшумно наступая на плитку, шагал, скользя взглядом по расцветающей за окном темнотой, которая, казалось, заполняет все пространство внутри его души и этой чертовой клетки — медленно качнется единственная диодная лампа в туалете, освещая его изнеможденное постоянным приемом нейролептиков и антидепрессантов лицо, полуприкрытые, словно сделанные из осколков, вымученные кровавые глаза, с синяками от недосыпа.
Иногда он даже не узнавал себя.
Тогда дрожащие пальцы водили по зеркалу с отражением, выводя контуры лица, где потрепанные белоснежные пряди волос спадают на лицо, где тонкое правое запястье обвязано черной нитью, где приоткрытые и бледно-красные губы пытались растянуться в хлипкой улыбке.
Тошно от смотрящего на него через стеклянную стену притворщика.
Будто улыбка — что-то неправильное и греховное, словно эта роскошь ему не позволительна, с потускневшим взглядом отвернувшись от размытого отражения, он прикусил губу и насилу сглотнул застрявший в глотке тошнотворный ком, который пустил корни глубоко в его остывшее сердце, обвивая тянущиеся и переплетенные, словно паутина, сосуды и сдавливая их, чтобы с бледностью в лице мальчик вновь и вновь шагал по затхлым и пустынным коридорам, по плиткам словно сделанных из острых гвоздей.
Чтобы его ступни, как когда-то давно, обливались кровью.
Лучшим решением было исчезнуть навсегда.
Легкое покалывание от накативших расплывчатых воспоминаний пронзило его босые ноги, слегка поджавшиеся пальцы чувствовали под собой не холодный пол, а мягкие ткани серого диванчика, на котором он устроился, плотно обняв колени руками и опасливо смеря взглядом сидевшего напротив мужчину средних лет, который что-то переписывал из одной книги в другую.
— Могу тебя поздравить, Кадзуха, улучшения налицо. — его сиплый голос был хорошо знаком мальчишке, но отвечал он каждый раз нехотя, не спешил и до последнего тянул с ответом. — Совсем скоро будем подавать на выписку, в конце концов, ты провел здесь достаточно времени. Можешь вспомнить, сколько?
— С одиннадцати лет. — изнеможденно прикрыв уставшие глаза, выдавил: — Три года с лишним.
— Да, все верно, — психиатр приподнял уголок губ и одобрительно качнул головой, прищуриваясь, — ты был довольно необычным пациентом, томившимся здесь столь долгое время. Память к тебе постепенно возвращается — это несказанно радует, но многое болезненное начисто стерто у тебя из головы, иногда могут всплывать осколки прошлого, которые будут ощущаться сном или чем-то за гранью реального, — ничего страшного, мозг будет постепенно стабилизировать твое состояние.
— Доктор, скажите, почему мне страшно…? — слова, что так долго прожигали его горло, наконец вышли наружу с надтреснутым голосом. — Оттого, что я все это время находился взаперти или…
— Ты многое забыл, страх — это нормально. Сейчас тебе нужно приложить больше усилий, чтобы адаптироваться к обществу и завести знакомства. Я наблюдал за тобой, — острый для его лет взгляд уставился на поникшее лицо юноши, — ты держался ото всех на расстоянии, поэтому твое социальное чувство немного не развито. Тебе страшно находиться среди людей, понимаю. Чувствуешь их тяжелый взгляд и будто слышишь ядовитые речи в душе — да, таковых и правда много, — горестно вздохнув, продолжил: — Как по мне, лучше найти человека, с кем ты можешь быть собой и кому ты сможешь полностью открыть себя.
— А таблетки?
— Да, ты все еще должен будешь принимать их некоторое время, чтобы полностью справиться с последствиями шизофрении, дабы нам избежать повторного воздействия на твою психику, и успокоительные — нужно контролировать состояние, слишком сильные эмоциональные всплески могут вновь породить голоса. Если ты беспокоишься о памяти, здесь лучше всего подойдут витамины В₁ для улучшения кровотока в область мозга.
— …спасибо вам, — шепотом произнес юноша, скорее, для себя, но чуткий слух психиатра уловил эти неразборчивые слова благодарности.
— Не стоит, это моя работа. — тем не менее эти слова явно порадовали его. — Кстати, задумывался ли ты о том, что по душе тебе, какая работа или область привлекает?
Изо дня в день видя маячащие перед глазами белоснежные халаты и строгие взгляды медсестер, тоскливые голоса работающих здесь воспитателей и психологов, среди бредящих мальчишек и плачущих по ночам от вины, как когда-то рыдал он от леденящей пустоты в груди, разве могло быть у него широкое представление о жизни?
— Хочу стать психологом и… разобраться в людях.
— … — растерянным взглядом мужчина оглянул сидящего напротив человека и ласкающим слух мягким голосом произнес: — Только не поступай опрометчиво.