***
Четыре года назад, когда у ночи ещё был синий оттенок, Осаму почти потерял единственного близкого человека. Когда он вбежал в огромный пыльный бальный зал и увидел его лежащим на полу, он был готов уверовать в Бога, лишь бы он остался жив. Одасаку слабо и хрипло вздыхает, хватается за Дазая ослабевающей рукой и пытается ему что-то донести. Осаму никогда никогда никогда никогда не плачет, но именно сейчас его лицо, где не скрыто бинтами, солёное и влажное. Он отчаянно закусывает губы, запрещая себе всхлипывать, но мышцы лица сводит в тугом спазме. Его мысли бешено вращаются лишь вокруг вызванных машин скорой и реанимации, но он заставляет себя вслушиваться в его слова, ведь они вполне могут оказаться последними. — …Если разницы между добром и злом нет, выбери светлую сторону… Это хотя бы сделает тебя чуточку лучше… Он морщится от боли в груди, снова рвано вдыхает и уже совсем полушёпотом добавляет: — Люди живут, чтобы спасти себя… Так и есть… — он закрывает глаза — Осаму кажется, что навсегда. Плотину внутри него прорывает, и он, содрогаясь, неестественно скрючивается над телом, думая о том, что Одасаку не прав.Он, чёрт возьми, даже в последние секунды своей жизни пытался спасти Дазая.
Дазаю разрешают навещать Одасаку совсем не скоро — через два месяца, когда тяжелое нестабильное состояние наконец-то обретает призрачную стабильность. Да, скорая тогда всё-таки успела, но никто из врачей до сих пор не может дать гарантии, что завтра Дазаю не придётся заняться организацией похорон. Он приходит каждый день намного раньше, чем наступают часы посещения, и подолгу молча глядит на бледного и исхудавшего Одасаку; а уходит намного позже, чем эти самые часы кончаются. Одна из медсестёр однажды мягко касается его плеча и еле слышно советует: — Разговаривайте с ним. Это помогает. На самом деле Дазай остро нуждался в этом совете, потому что по неясным причинам не мог сам себе этого разрешить. С того дня молчание всё чаще и чаще перемежалось несмелыми фразами. Короткими, робкими, тихими, свободными от надежд и смысла по началу, но торопливыми, длинными и тёплыми потом. В конце концов к нему привязалась глупая привычка задавать Одасаку вопросы о его самочувствии и воображать, будто он отвечает, что всё хорошо и что он непременно скоро поправится. Видимо, у Дазая и Бога понятие «скоро» сильно разнится. Прошло ещё три месяца, прежде чем Дазай заплакал во второй раз. Он, разумеется, не собирался заниматься подобными глупостями, но когда он почти похоронил единственную ценность этого мира, смысл своей жизни, когда совершенно не кажущийся живым Одасаку, облепленный трубками и истыканный катетерами, вдруг открыл глаза, он просто не смог сдержаться. Дазай, задыхаясь от слёз, повторял его имя как молитву, держа его ладонь в своих и прикладываясь к ней лбом подобно тому как верующие прикладываются к мощам святых, но всё, на что хватило Одасаку, это невесомо сжать его пальцы в ответ. Когда Ода стал поправляться и был переведён в обычную палату (конечно, Дазай позаботился о том, чтобы это была самая лучшая одиночная палата), Дазай вдруг осознал: из крепкого и пышущего здоровьем и жизненной силой мужчины Одасаку превратился в хрустального. Вслед за этим осознанием пришло следующее: им придётся поменяться ролями на какое-то время. Ода, очевидно, не может заботиться о Дазае как раньше, теперь настала его очередь отплачивать тем же. Восстановление после такого ранения и тяжелейшей операции обещало быть долгим, но Дазай был полон готовности дать Одасаку всё время этого мира, а вместе с ним всю свою поддержку и заботу. Он находился в больнице практически круглосуточно, развлекал Одасаку бессмысленной болтовнёй, таскал ему книги из библиотеки неподалёку и даже отвоевал у медсестёр несколько задач по уходу за больным, с которыми мог справиться сам. Он смотрел на Сакуноске неприлично часто и долго, каждый раз убеждаясь, что он действительно жив. И однажды, в особенно солнечный день, рассказал ему о том, что сбежал из Мафии, что Танеда подсобил ему в поиске работы, но посоветовал залечь на дно года на два. Затаив дыхание, Осаму вглядывался в потускневшие голубые глаза, жаждав увидеть в них то ли одобрение, то ли гордость, но они ничего не выражали. — Вот как, — на выдохе прошептал Одасаку. А помнил ли он про свои «последние» слова? Быть может, его сознание тогда было слишком мутным, чтобы отдавать себе отчет, или оно недостаточно прояснилось сейчас, чтобы вспомнить? Тот особенно солнечный день стал днём, когда Одасаку начало становиться хуже. Осаму непреднамеренно напомнил ему о пережитых горестях, и Ода начал всё больше и больше уходить в себя. Боли в груди, тахикардия и затруднённое дыхание, доставшиеся ему от пулевого ранения, усугубились под влиянием нервозности. Необходимость привлечь к работе психотерапевта стала очевидной. Все врачи, работавшие с Сакуноске, заверяли не находившего себе места Осаму, что такое комплексное тяжелое состояние больного закономерно после таких серьезных физических и психологических травм, но если учитывать то, что он сумел выкарабкаться с того света, то и в моральном плане прогнозы рисуются позитивными. Что же, они оказались правы. Интенсивная всесторонняя терапия дала свои плоды, и уже через четыре месяца Одасаку выписали. Эти четыре месяца Осаму не терял зря. Он нашел небольшой двухэтажный домишко в укромном райончике на берегу Йокогамы, откуда был виден океан. Владелец дома, одинокий старик, сдавал его за гроши из-за удаленности от благ цивилизаций и даже не задумывался о продаже, но Осаму смог всё устроить. Он мечтал, чтобы Ода поскорее забыл свою «прошлую жизнь» и зажил новой — жизнью писателя, пишущего в комнате с видом на океан. А Осаму просто был бы всегда рядом. Разве для счастья нужно что-то ещё? Так после выписки они оба оказались дома и начали новую жизнь. Состояние Сакуноске было удовлетворительным, не считая физической слабости, которая с ним, похоже, теперь навсегда. Дазай не стесняясь дарил ему заботу и любовь, выходящие за рамки дружеских. Не пренебрегал ласковыми взглядами, тёплыми прикосновениями и многозначительными улыбками днём и был воплощением невозмутимости, ложась с ним в одну постель ночью. Количество одеял на них двоих довольно быстро сократилось до одного, а утреннее «доброе утро» обратилось сладкими поцелуями Дазая то в нос, то в щёки. Инициатива в подобных делах никогда не переходила к Оде, однако он ни разу не отверг дазаевы проявления чувств. В конце концов в них не было ничего насильственного, поэтому Сакуноске всё устраивало. День ото дня отношения между ними становились откровеннее, и вот уже и количество подушек на них двоих сократилось до одной, потому что у Дазая появилась привычка засыпать у Оды на плече, подолгу невесомо выводя пальцами фантазийные узоры вокруг большого послеоперационного шрама на его груди. И вот однажды… Дазай не знал, что за одну минуту способен столько раз произнести имя возлюбленного. Нет, не имя, прозвище, которое он же сам ему дал. Не знал, и что воздух ему не нужен, что он способен дышать одними лишь этими звуками. И уже только поэтому можно было уверенно сказать, что Одасаку принадлежит Дазаю, а Дазай — ему, но будучи физически им наполненным, это осознаётся особенно явно. Скакать на возлюбленном Осаму очень скоро становится тяжко, да так и хорошую скорость не разовьешь, а им обоим уже хочется разрядки. Ода просит сменить положение, Дазай вовлекает его в глубокий поцелуй, нехотя выпускает из себя и ложится на спину рядом. Дазаю в пору было бы побеспокоиться о слабом сердце партнёра, но думать адекватно невозможно, когда Одасаку, его Одасаку, который почти умер на его руках, сначала нависает над ним, а затем размашистым толчком входит в него на всю длину. Дазай прогибается до хруста позвонков, жадно хватая ртом воздух: Ода задел чувствительную точку. Через несколько секунд опоминается, тянет руки к его лицу, шарит в его рыжих волосах, снова как мантру нашептывая «Одасаку», а затем добавляет «сильнее». Но смысл достигает разума Сакуноске лишь на третьем или четвёртом «сильнее», и тогда он наконец, постепенно набирая темп, начинает вколачивать Дазая в постель. Дазай громко и невероятно пошло стонет, и лишь одна мысль о том, что всё это происходит с ним и его Одасаку, может позволить ему немедленно излиться, но он отгоняет её и терпит — ему хочется вместе с ним, одновременно, ну или хотя бы почти. Поэтому только когда Ода замедляется, Дазай впускает мысль в свой разум. Его начинает бить крупная дрожь, живот пачкается белым, после чего член Сакуноске внутри начинает пульсировать. Ода дышит рвано, хрипло — именно так, как дышат люди с больным сердцем и проблемными лёгкими. Беспокойство одолевает Дазая поздно. Когда Ода выходит из него, Дазай укладывает его рядом. — Отдыхай, Одасаку, — шепчет он, чувствуя физическую пустоту, но моральную наполненность. В тот день, когда Ода умирал на его руках, он думал, что недостойный любви, он теперь никогда не познает ее морально и физически. Однако этой ночью он был любим полно. Следы этой любви, ее прямое доказательство, сейчас стыли на его теле, а он все жался и жался теснее к громко и неровно стучащему сердцу Оды.