10. Краеугольный камень.
1 августа 2024 г., 22:13
Лес. Практически окончательный обрыв нашего убогого городка. Ещё его преддверье выглядит весьма печально: покосая старая остановка — конечная, через которую ходит два автобуса в никуда, — через дорогу, чуть в отдалении меркнет маленький серый квартальчик напротив разваливающихся рыночных рядов, где почти ничего не продаётся. Наш лес простилается на многие километры, плавно уходя в холмы и обрываясь у степей. Квартиры в этом рыночном квартале особой популярностью не пользуются, несмотря на дешевизну. Однако мне туда и не нужно — есть куда более бедное и отдалённое место.
За этим лесом, на какой-то странной недоопушке, — две одинокие а-ля сталинки. С обшарпанными толстыми стенами, ржавыми прутьями ограждения на балконах и величавым видом здания, видавшего многое за свою жизнь. На самом деле когда-то давно эти сталинки вовсе не были на отшибе, ведь вместо хвойного участка раньше линиями тянулись деревянные частные домики — остатки прежних деревень близ города. Много лет назад их подчистую снесли после пожара, какое-то время горелая земля между сталинками и основной чертой города была пустой. Потом активисты засадили её деревцами. Спустя десятилетия здесь получил своё продолжение лесной массив. А в некогда достаточно хороших многоэтажных домах стали жить только самые нуждающиеся и потерянные люди, оставленные в шаге от того, чтобы просить милостыню на улицах.
Этот дом — побочная болевая точка для меня. Оно и неудивительно. Таковым он стал бы для каждого, кому с раннего детства приходилось осознавать ту исконную близость дна, к которому все так брезгуют спускаться.
Несмотря на разгар дня, на приевшееся яркое солнце, не прикрываемое ни единым облачком на небосводе, помещение всегда будет погружено в абсолютную теневую завесу. В нынешний мрачный вечер — и подавно. Старая квартира встречает меня звенящей тишиной, ничем не нарушаемой, перманентной. Она была здесь столько, сколько себя помню. Тёмная, изолированная угловая (некогда)четырехкомнатная — ныне двушка — в давешней трехэтажке была тихим, напряжённым пристанищем. Главным колюще-режущим, оставшимся на сердце неизгладимым шрамом. Вместо четырёх входных дверей на лестничной площадке пять — никого уже давно не удивляет разбитая надвое и без того тесная квартира. В таком виде она была, когда мать только въезжала. Всю жизнь за стенкой живёт старик, которого чудом будет встретить раз в полгода. Он почти не высовывается из жилища, только страшно гремит чем-то изредка, так, что шум раздаётся на весь подъезд, а затем вновь замолкает на несколько месяцев. Если однажды в нашем доме произойдет убийство или в чьей-то квартире в морозилке найдут расчленённого человека, допрос соседей не принесёт ровным счётом никакого результата. Здесь полная изоляция. Я не знаю никого в лицо. Никто, думаю, не знает меня. Возможно, полдома и есть маньяки. А возможно, что тут почти никто и не живёт.
Любимое развлечение из детства — лежать на кровати, разглядывая потолок, и задумываться, за какое количество времени мой труп нашли бы в этом доме. Да и нашли бы?
Дверь за мной скромно хлопает, пресекая путь обратно на лестницу. Не спешу стягивать с себя обувь, закрывая глаза и прислушиваясь. До меня всё ещё доносится узкая полоска света из-за всегда приоткрытой двери. Кто-то за ней привычно перелистывает листки острой бумаги, изредка проворачивая колесико мышки ноутбука. По другую сторону западает клавиша пианино, безрадостно растягивая аккорды. Слышится тихая поступь на скрипучем паркете. Я помню эту тишину лучше всего другого. Измеряю её до миллиметра, вдыхаю тяжёлый воздух, пропитанный ею. Снова мрачная пустота воронкой образуется в грудине. Снова сети из костлявых рук обрамляют плечи, сковывая, спирая дыхание. Удушая. Строгая тень смотрит из привходного зеркала, поднимает линию подбородка. Тусклые глаза неподвижно замерли где-то неопределённой потерей в измерениях.
—Как позанималась?
Её тихий голос, строгий, хриплый от сигарет, равнодушно вживается во всеобщее молчание пустой квартиры, плавно втекает в волны тишины, но для меня он всегда подобен работе винтов вертолёта, извержению вулкана, удару в гонг, взлёту ракеты на Байконуре. Для меня он всегда — что-то фатально страшное, что-то, заставляющее мгновенно оживиться и насторожиться. Сжаться в ком сдержанности и солидарности ни к чему конкретному. Потому что мне во всём с ней нужно быть согласной. Потому что мама всегда права. Требующее сухо ответить, что контрольная была лёгкой. Что я снова лучшая в классе. Что тренер снова хвалил мои батманы. Отчеканить слова ради кивка матери и завилять хвостиком, как послушная собачонка, в ожидании похвалы, но всегда слышать категоричное «нужно стараться больше».
Здесь моя жизнь. Самая простая и привычная жизнь.
—Всё как всегда, мам.
Я всё ещё твоя дочь. Всё ещё первая среди всех бездарных отпрысков этого города. Всё ещё «не дожала». Главная или попросту единственная надежда. Ведь так?
Эта квартира помнит меня ту, прошлую. У которой всё как всегда. Коврик смиренно принимает неаккуратно скинутые кеды, тут же чернея от склизкой грязи с подошв и чувствуя осторожные шаги. Странно красться в собственном жилище. Странно бояться в него заходить. Бояться включать свет и открывать двери.
Рюкзак соскальзывает с плеча, обрушиваясь на пол. В нём шелестят ноты от Кравцова. Действительно, как у той самой девочки, любившей музыкальную школу.
Родная двушка с самого начала чужая. Впрочем, сейчас здесь на порядок легче дышать. Отвратительно тихо. Отвратительно чисто до блеска, но мне всё так же хочется протереть поверхности тряпкой. Стереть до дыр всю эту гнетущую атмосферу, этот запах трупнины, это клацанье мышки, эти отголоски Скрябина. Я давно заметила, как квартира сжирает грязь. Можно бояться зайти сюда месяц, но всегда заходить в чистое помещение, будто кто-то водит тряпкой по полу каждые выходные.
Мамы давно нет в живых, но она до сих пор здесь. На вешалке в прихожей висят её пальто, два шарфа и вязаная синяя кофта. На ковре за дверью стоят её ботинки и заношенные туфли. Она просто-напросто впиталась в стены.
Встречает меня в узком недокоридоре, когда прихожу. Смотрит осуждающе, когда являюсь спустя большие перерывы. Заглядывает в приоткрытую дверь, проходя мимо по коридору.
Квартира по-настоящему полая изнутри, здесь никогда не было большого количества мебели, нагромождённых одеждой шкафов, фотографий в рамках или сувенирных магнитиков на холодильнике. Даже шторы висят только в кабинете матери, где она, как на необитаемом острове, делала всё. Там работала по возвращении домой с другой работы, там же спала, проводила всё своё время. И только приём пищи проводился в моей скромной компании на кухне два раза в день. Мама интересовалась чем-то сторонним и по истечении двух десятков минут уходила обратно, в свой маленький мир, где мне никогда не было места.
Сорок минут в день на человека. Думаю, если сложить это время за все дни, меня по уровню востребованности можно будет поравнять с чьей-нибудь горячо лелеемой чихуахуа, прожившей на свете лет шесть.
И маму совершенно не за что осуждать — всё её время составляла работа. Она работала, чтобы иметь возможность кормить меня и одевать. И посвящала этому абсолютно большую часть себя. За белой обтёсанной дверью с гранённой ручкой как раз мир работы матери, личное пространство. И я уважала её полное право на его ограниченность от всех, даже от дочери.
За всю жизнь я зашла в мамину святыню лишь однажды. И воспоминание об этом, самом холодном приёме меня как гостя, выложившееся слишком чёткой картинкой в голове, никогда меня не оставит.
Потому этот «кабинет» навсегда оставался неприступной крепостью. Это чужое, и нет никакого оправдания моему появлению даже в самой квартире. Ведь сейчас я должна быть в совершенно другом месте. В любом из, но не здесь.
Однако рука сама тянется к неаккуратному дереву, собираясь толкнуть белую дверь. Посмотреть внутрь. И застывает в десятке сантиметров, безвольно повиснув в воздухе. Чёрт возьми, почему застывает?
Господи, Аля, прошёл уже год, почему ты вечно чего-то боишься? Это самая обычная комната. Стены-потолок-пол. Обычное помещение. Один шаг — и ты внутри. В самой обыкновенной якобы пыльной комнате.
А мне казалось, ты уже переросла возраст, когда боишься сделать и шажок в сторону от мамочкиного слова.
И вправду.
Хоть когда-то ты не отрицаешь очевидное.
Но я стою. Это из разряда традиции на последние тринадцать месяцев — пялиться на обтёсанную ручку и прирастать к полу, как конченая.
И вот так всю жизнь чувствовать себя конченой.
Бессильно закрываю глаза на глубоком выдохе и разворачиваюсь, наощупь толкая много более знакомый стёс дерева, который даже не скрипит, только тихо и рвано гудит по полу, отворяясь. Привычный вид серых стен, полуотклеившихся газет на маленьком окне в качестве замены шторам, провисшей койки-кровати, чистого рабочего стола, узкого шкафа и фортепиано — древнего, фонящего, с уже давно не открываемой никем крышкой. Шесть квадратных метров. Здесь и вся я.
Пальцы в синей темноте нащупывают кнопку настольной лампы, которая выливается неприятным жёлто-оранжевым светом в комнату с четвёртой попытки. С этого момента помещение выглядит на порядок мрачнее и беднее: черты желтых пятен на потолке — следствие давней истории о затопивших нас соседях, — отклеивающиеся уголки обоев и трещины в полу становятся чётче и виднее. Включать люстру даже не хочется — чем больше света, тем больше недостатков у этого дома. Я лениво опускаюсь на старый прохудившийся ковёр, спиной облокачиваюсь на кровать и зарываясь в волосы на опущенной голове. Прислушиваюсь. Тишина и вправду кладбищенская. Только изредка об окна ударяются капли, падающие с покатых крыш. Тап. Тап. И на душе от этого становится только сырее. В голове гудит кровь то ли из-за простуды, то ли из-за роя мыслей.
Думаю: я устала. Адски устала.
Нужно слишком много всего сделать: сесть сейчас за уроки, чтобы готовиться к экзаменам, завтра зайти к деду — и в антикварный, чтобы тот не загнулся, и к нему в квартиру, чтобы дед сам не умер от грязи и голода, — не забыть пойти на урок к Кравцову (ведь в моё внутреннее расписание школьная литература до сих пор никак не вписывается), разобраться во впихнутых им нотах. А в эту секунду не хватает даже сил дойти до кухни и поставить на плиту чайник, чтобы выпить Анвимакс. Смешно и жалко.
В этой мёртвой квартире я начинаю казаться себе ещё более ничтожной и одинокой, чем где-либо.
В кармане что-то настойчиво вибрирует, затем сигнал повторяется. Пальцы ломано достают телефон, немного слепящий яркостью маленького экрана. Высвечивается несколько уведомлений. Первое от «Жизни за тирана» — сто двенадцать непрочитанных сообщений, которые тошно читать и даже думать о них. Второе от Паши:
Шкура: Ты дошла?
[20:34]
Пялюсь на него с минуту. Еле прожимаю буквы на клавиатуре.
Вы: до чего?
[20:35]
Шкура: До ручки, блять
[20:35]
Шкура: Ты дома?
[20:35]
Вяло ухмыляюсь.
Вы: нет, зарезали по пути
[20:36]
На том конце некоторое время молчат. Затем телефон опять вибрирует.
Шкура: Пришибленная
[20:38]
Шкура: Лекарства принять не забудь
[20:38]
Шкура: И зайди завтра к дедушке, я тебя прошу
[20:38]
Шкура: Если тебе будет легче, я могу пойти с тобой
[20:38]
Видимо, Паша уверен, что я снова психану. Само благородие.
Вы: не будет, не надо
[20:39]
Шкура: Как знаешь
[20:39]
И он выходит из сети. Я откидываю голову на твёрдый матрас за спиной. Надо поставить чайник.
* * *
Глупо всё это — думается мне. Очень глупо. И мой вчерашний поступок, и то, что из него умудрилась раздуть Лопухова, и то, что администрация, несмотря на огромное нежелание и неловкость, решила пойти у литераторши на поводу.
Казалось бы, уж за что, а за грубость ученика к учителю назначать какие-то штрафные санкции абсурдно. Особенно с учётом, что эти грубости имели место быть в пустом кабинете без свидетелей, то есть фактически не подтверждены. И что один конкретный ученик уж крайне вряд ли мог сказать все те слова, которые перевирала и преумножала Лопухова.
Стоя в приёмной у завуча, я чувствовала стыд и в то же время жуткую усталость. Как бы внимательно ни приходилось вслушиваться в несколько виноватый голос главной по воспитательной части, пытающийся вытянуться на строгость, глаза несколько минут неподвижно смотрели на её сумку, торчащую из-под стола. Ярко-жёлтая, с чуть обглоданными краями, где кожзам отвалился и остались только серенькие пятнышки. Ужасный и некрасивый цвет. Такой же, как и лак на ногтях у женщины.
Лопухова сбоку пыхтела, вместе со мной слушая отчитывающую речь и словно контролируя, точно ли все мои грехи в ней учтены. Значительно скашивала на меня взгляд, иногда постукивала мыском старых туфель по полу, будто давая понять, насколько сильно ей самой не нравится тратить сейчас на меня своё драгоценное время. Впрочем, недовольными ситуацией выглядели абсолютно все. Хотя присутствующих в кабинете обуславливала исключительно её же, Лопуховой, истеричность. А ведь могла ограничиться одной-единственной жалобой классному руководителю.
В знак окончания своей продолжительной речи завуч резко хлопнула в ладони. Я дёрнулась, поворачиваясь к ней.
—Что ж, впредь надеюсь, что подобных инцидентов не повторится. Правда, Саша?
Немолодое обычно суровое лицо смотрело на меня с отблеском надежды и усталости. По рваным движениям рук, выравнивающих стопки бумаг на столе, было видно, что она хочет поскорее закончить этот разговор.
—Да, конечно.
Повисла пауза, и в меня тотчас упёрлось два выжидательных взгляда. Губы непроизвольно сжались в тонкую полоску.
Ха-ха, о нет. Вот это точно не ко мне. Хоть розгами выбивайте извинения, но их не будет.
Завучу хватило одного моего серьёзного выражения, чтобы быстро понять весь расклад.
—Да, да. Хорошо… М-м, можете идти, —она деловито кивнула пуще прежнего запыхтевшей литераторше. Та покраснела, метнула на меня возмущённый злой взор и грузно зашагала к выходу, отстукивая бешеный ритм каблуками по полу. Секретарша, сидящая почти напротив выхода из кабинета в своём предбаннике, пугливо подпрыгнула от напора, с которым Лопухова открыла и закрыла дверь, брякнув обиженное «спасибо». Я уже отшагнула назад, готовая также удалиться, но женщина окликнула: —Саша, постой, пожалуйста.
Я молча встала в прежнее положение и подняла глаза.
—Мне очень жаль, что так получилось. Ты умная и сознательная девочка, я знаю, что ты бы подобного не сказала и даже не думала бы, —руки за спиной сжались в крепкий замок. Только я успела открыть рот в опровержение, завуч участливо помотала головой. —Но, сама понимаешь, в этом случае, —она показательно повела подбородком, указывая на место, где минуту назад стояла Лопухова, —трудно идти на компромисс с учеником. Даже если учитель превратно всё понял.
Любимая шарманка для успокоения «ученик прав, но обстоятельства выше». Посиди и потерпи. Даже если завуч действительно считала меня невиновной, главной её задачей было предотвращение проявлений интереса со стороны родителей. Чем меньше родителей подключают к делам их детей, тем школьной администрации спокойнее живётся. Реалии показывают истинность другой заповеди: «всегда прав родитель, и обстоятельства никогда не бывают выше».
А вот справилась ли она с этой задачей — судя по напряжению в лице завуча, она сама пока не уверена. Что ж, не зря.
—Ты у меня, Сашуль, гостья нечастая, я даже растерялась. Насчёт «наказания» сильно не переживай, хорошо? Просто для галочки там появись, —заговорщически низкий голос и тёплая улыбка. —Есть там уже индивид, который может и за тебя поработать — ему на пользу.
Пару мгновений разглядываю женщину: её милое лицо — ничуть не грубое или серьёзное, с которым она плывёт по школьным коридорам, запугивая младшеклассников, — полосатую тугую блузку, пухлые руки с цветастым маникюром. Это человек из числа тех, что вручают мне грамоты в конце учебного года и искренне заступаются как за отличницу. Чтят мой аттестат и непременно будущую золотую медаль больше, чем я сама. Администрация вынуждена хвататься за таких учеников. Мило им улыбаться и не выводить на конфликты их опекунов. Потому что школе нужны медалисты.
Так или иначе, это прямая часть её работы. Мешать мирному ходу которой во мне нет никакого желания.
Медленно киваю с сухим:
—Спасибо.
Знаю, что успокаиваю женщину своей покладистостью и ответственным видом.
—Ну всё тогда, иди. Спасибо, Саш, спасибо, правда. Удачи.
—До свидания.
Секретарша с натянутой улыбкой провожает меня к дверям в коридор, будто в её крошечной комнатушке можно потеряться. За порогом не сдерживаю глубокого вздоха.
Никакие милые речи и маленькие уступки (как, например, то, что вызвали меня не посреди урока, как это случается в случае с другими ребятами — на всю школу через громкоговоритель, — а тихонько лично подошли на перемене) не отменяют унизительности того факта, что за мной закреплено наказание. Даже если знает об этом три человека. Ни разу меня не вызывали к завучу насчёт каких-то там проступков — их просто никогда не было. Да и сейчас — за что? Прокручивая вчерашний наш диалог в голове, не то чтобы я сказала Лопуховой больше непотребного, чем она мне.
Не надо было, конечно, не стоило. И тем не менее.
Алиса, сидящая на лавке возле кабинета в обнимку со своим рюкзаком и моим, неотрывно глядела в телефон вплоть до того момента, пока я не села рядом. Она как всегда начала с полушутливой фразы:
—Зачем тебя звали? Что-то не вижу в твоих руках стопки грамот.
—Из-за Лопуховой.
Широкая улыбка потускнела, сменяясь недоумением.
—А что с ней?
—Я ей нагрубила вчера. Хотя, честно говоря, она сама не одуванчик — орёт на каждого встречного. Никто ведь не ходит докладывать, —в задумчивости отряхиваю юбку, ненароком пробегая глазами по мигом гаснущему телефону в руках подруги, когда та с напором подныривает под мой взгляд.
—Не поняла. А ты когда успела ей нагрубить?
—После уроков.
Лузгина в сдерживаемой ухмылке замяла губы. Оглянулась по шумному коридору, проверяя, не слишком ли много людей вокруг нас, и, сделав вывод, что свободных ушей поблизости нет, снова повернулась с ко мне с ещё более ярым любопытством.
—Ну-ка, вкратце. Ты ей прям что-то грубое сказала? Обозвала? Выругалась? И зачем вообще пошла к ней?
Мне пришлось посидеть несколько секунд молча, чтобы в итоге комкано выдать ответ только на один из вопросов:
—Если коротко, я в конце сказала, что было бы хорошо, если бы Лопухова поскорее умерла.
Алиса замерла. Моргнула. А потом расхохоталась так громко и резко, что привлекла чужое внимание.
—Ничего смешного.
—Согласна, —через смех пропищала девушка, порывисто хватаясь за мой локоть, чтобы не навернуться с лавки. Её рюкзак соскользнул с колен на пол, тучно грохнувшись, но поднимать его Лузгина не торопилась. —Господи, ты… вообще… А завуч что?
Не слишком разделяя веселье подруги, я не сдержала нового вздоха в потолок.
—Сегодня буду после уроков убираться в спортзале. Лопухина выбила мне работёнку погрязнее.
Формула «покажись на месте и уйди» всё ещё звучала сомнительно, поэтому озвучивать её перед подругой не было смысла.
—Высокая цена у свободы слова у нас, —критически поцокала Алиса, хотя в голосе по-прежнему не было ни намека на серьёзность.
Она открыто смеялась, точно считая это своё выражение самым выигрышным. Улыбка ровных белых зубов Лузгиной правда была привлекательной, и она это прекрасно знала. Я всегда замечала в ней что-то такое, показное. Так ведёт себя человек, который всегда словно готов к тому, что его якобы неожиданно заснимут на камеру, и потому он убеждён, что не может выйти на ней неудачно. Вот и Алиса всегда и везде ходит с привлекательным выражением, плавными или милыми движениями, фразами, её редко можно завести в тупик, потому что перед тобой чрезвычайно уверенная в себе девочка, которая давно считает себя взрослой. С самого детства она именно такая.
—В общем, после восьмого можешь идти домой одна.
—Я и так хожу туда без тебя.
Вдумчиво и возмущённо напоминаю:
—Я провожаю тебя до школьных ворот.
И это снова вызвало у неё приступ смеха.
Алиса любовно закидывает руку мне на плечо, притягивая к себе в объятии, и с гордостью вздёргивая подбородком.
—Моя милая, ты герой. Куплю тебе завтра бриошь в знак признательности.
Я недоумённо постаралась извернуться и посмотреть в лицо подруги. Стал виден лишь контур ровного подбородка.
—За что?
—За выражение мнения народа.
Синхронно со звонком на урок рука девушки соскользнула с моего плеча. Сама она подскочила, хватая рюкзак и упархивая в кабинет скорее всех, чтобы занять лучшее место — такое, до куда не доглядится учитель, пока она будет пялиться в мобильник или болтать с кем-то из одноклассников. Лишь бы не со мной, потому как до меня не докричишься ни на одном уроке — упёртые в доску или тетрадку глаза и явное игнорирование, что тут поделать.
Я проследила за её скрывшимся силуэтом, запоздало поднимаясь на ноги. В дверях уже кипели дружеские баталии одноклассников, имеющих схожие с Лузгиной ориентиры на задние ряды.
Не думала, что Алиса запомнит, что мне нравятся бриошь.
—Ну и идиотизм.
По пути в спортзал понимание адекватности и справедливости происходящего отдалялось от меня всё сильнее и сильнее.
Лестница, ведущая в обитель физрука, была самой грязной, скользкой и неровной во всей школе. На подходе ко второму этажу я трижды соскользнула с покосых ступенек, выронив стопку ключей, доверенную мне охранником. До этого нужный был зажат меж моих пальцев. После падения ключ от подсобки в физкультурном зале бесследно исчез из виду, слившись со всеми остальными ключами однообразной связки.
Начиналось это дурацкое действо погано. Да, наверное, всё существование в этой школе было поганым. А сейчас попросту продолжалась череда соответствующих событий.
Ладно бы моя выходка оправдалась с той стороны, что литераторша разрешила бы мне отделиться от горячо любимого ею коллектива. Выходит, что все усилия приносят сплошь отрицательные результаты. Довыпендривалась. Теперь я обязана драить вонючий и запущенный спортзал, как будто в школе не хватает уборщиц. Даже в нашей богадельне такое практически невозможно — не могли же настолько сократить бюджет.
Остаётся лишь надеяться, что физрук уже ушёл домой. Не хочется слушать от него глупые шутки, нарекания или, того хуже, истории из жизни. Всякий раз, стоило остаться физруку в какой-то небольшой компании учеников, учителей, а уж тем более с кем-то один на один, он непременно зачинал свой длинный, бессмысленный, зачастую стыдный рассказ — который, по крайней мере, должен был быть для него стыдным. И прервать его в такие моменты было невозможно.
Лишь бы он сейчас сидел дома и пил свой чай. Или наливку, или водку. Что он там обычно пьёт?
Увлечённая перебиранием железок в руках в поисках нужной, в самых дверях спортзала шандарахнулась на метр назад, обратно, в закуток коридора, когда боковое зрение уловило какое-то резкое движение.
—Твою…
Этого, по правде, стоило бы ожидать.
Так и не договорив, в шоке уставилась на парня, сидящего на высокой стопке потрёпанных матов прямо напротив входа. Того самого, который в этой же позе вчера встретился мне у школьных ворот — расставленные ноги, упёртые в колени локти. Взгляд исподлобья. Только теперь гематомы на лице и шее сияли ярче и расползлись ещё больше. Из-под воротника белой рубашки выглядывали растерзанные ключицы. Действительно красно-синее пятно вместо лица. На котором при моём появлении вдруг появляется невеселая усмешка.
—Так всё-таки орали вчера реально на тебя, —с довольным выражением кивает своей оправдавшейся догадке. Спрыгивает с матов на пол, в ожидании убирая руки в карманы брюк и поднимая брови. На нём форменная серая жилетка, дополняющая комплект школьной формы. Как и предполагалось, она подходит к этим приятным чертам лица.
Я редко замечаю отбросов и идиотов. Возможно, потому что в нашей школе их не так много, как могло бы быть. По крайней мере их дела никогда не касаются меня, мои же — уж точно никак не относятся к ним. Две параллельные прямые, которые в этой плоскости никогда не пересекутся.
Понятия не имею, почему узнаю парня с первой же секунды. Может, причиной тому тот факт, что между данным моментом и вчерашней встречей не прошло и суток, и даже моя ужасная память на имена и лица не смогла не сохранить в себе расквашенную рожу, салатовый газон, красные разводы под носом. И насмешливый ленивый тон.
Делаю два вдоха и отмираю, чтобы перешагнуть порог зала.
Осознание приходит с этим шагом — я напрочь забыла про того самого обещанного сирого ученика, который может пахать и за меня. Похоже, завуч не обманула. Только вот так ли это хорошо — вопрос иного рода.
С надеждой оглядываюсь вокруг, однако зал пуст на наличие кого-то ещё. Не похоже, что кто-либо должен присоединиться.
Ох, чёрт. Да лучше бы здесь оказался физрук.
—Чего зависла? У тебя же ключи? Иди открывай подсобку, я здесь до утра торчать не собираюсь, —снова прерывает мои размышления хрипящий голос. Почему-то он не такой резкий и огрызающийся, как вчера. Сейчас чувствуется нота спокойствия и пытливости.
Удивительно привычное ощущение. Что за тобой наблюдают.
—Ага, мчусь.
Колю себя укоризненной мыслью о том, что ответила в слишком грубом тоне. И ко всему прочему не пошла, а побрела, лениво и мерно переставляя ноги. Даже лёгший на плечи пристальный взгляд сбоку не заставил ускориться, наоборот, под ним идти стало тяжелее и нежеланнее.
Не сказала бы, что когда-либо была близка с понятием учтивости. Возможно, прекрасно зная о том, что она должна быть во всем, что бы я ни делала, я всё равно стремилась противоречить этому убеждению. Без понятия, почему это было так. Окружающие порой говорили о моей природной упёртости. Что ж, быть может, именно её проявлением и была моя безрассудная, порой неконтролируемая и нелепая твёрдость даже в отношении этого парня, которого мне приходилось видеть второй раз в жизни.
Нельзя с уверенностью сказать, бесила ли я этого подбитого бедолагу. Он пронзительно и несколько устало смотрел, молчал, однако то и дело по залу эхом разносились громкие злые выдохи через ноздри. Парень ждал, но очень вынужденно.
Стоило мне остановиться у двери в подсобку и начать копаться в скопе ключей и пытаться вставить каждый из них с громкими клацаньями железа, раздался нервный голос:
—Ты чё, ещё и не знаешь, какой ключ нужен?
—Сейчас найдётся.
За спиной в противовес моей спокойной убеждённости зазвучали быстрые шаги.
—Какая-то катастрофа.
Чужая рука выдернула у меня связку так ловко и незаметно, что, если бы не ощущение чьего-то близкого присутствия, цоканья и гремления железками сбоку, я бы и не заметила. С запозданием руку обдало теплом от соприкосновения с кожей.
Наблюдая за оживлённым повторением за мной попыток пробиться в скважину, не могла язвительно не усмехнуться.
—Ты на поезд что ли опаздываешь?
Строгий немного потерянный взгляд, сжатые губы с кровавой коркой.
—А ты здесь что ли живешь?
Попытки с пятнадцатой долгожданный щелчок от прокручивания ручки раздался. Дверь подсобки туго отворилась. Швабры, ведра, тряпки, садовые перчатки, щётки, савки. Целый уборочный арсенал пахнул затхлостью и плесенью.
В принципе, по словам завуча, я выполнила свою миссию и донесла ключи от охранного поста до зала, поэтому могла вполне смело отчаливать. Но хотелось уйти с достаточно чистой совестью. Особенно после того, как парень без промедлений выволок всё нужное, взял ведро и, прихрамывая на левую ногу, пошел к кабинету физрука, где был ближайший кран. После того, как он скрылся за дверью, натужно зажурчала вода. Было ли честно оставлять отброса отдуваться одного? И было ли справедливо это унизительное наказание в отношении меня?
Древце швабры было отвратительно запачканным и занозчатым — по рукам прошлась дрожь от прикосновения к нему.
Если после всего этого у меня повредятся руки, Лопухову придется засудить. В музыкалке и без того продыха не дают. А заботиться о моих занозах явно никто не станет.
Как только парень притащил ведро, закишела унылая и неприятная работа. Конечно, можно было бы сказать, что в какой-то степени я любила убираться. Не потому что сам процесс приносил удовольствие и не потому что я была трудолюбивой до такой степени. Уборка, как и готовка, как и глажка, как и вся бытовая рутина, повторяющаяся изо дня в день, была обыкновенным способом отвлечься. У тебя в руках тряпка, утюг или кастрюля — и все проблемы разом отходят на второй план. Но почему-то атмосфера уборки в школе не приносила ни доли облегчения, скорее наоборот — с каждым новым мгновением неприятные размышления обо всём на свете обволакивали разум. И грязи снаружи не становилось меньше. Спустя десять минут смотреть на сырой, отмытый, но по-прежнему изгвазданный пол стало тошно. Смысл неубранности спортзала был в том, что ты бегаешь по нему, и вся грязь проносится мимо, оставаясь почти незамеченной. А вот стоять и натыкаться на плесень, пыль, жирные разводы, черные следы от чужих ботинок оказалось нестерпимой пыткой. Желудок внутри вращался, как диско-шар.
—Где остальные?
Парень в другом конце зала — мы специально разошлись, чтобы разделить работу поровну — дёрнулся от моего неожиданного голоса после длительной тишины. Я и сама не ждала от себя этого сотню раз прокрученного в голове вопроса.
Оборванец непонятливо оглянулся:
—Кто?
—Ну ты же вот это, —я обвела в воздухе пальцем лицо, не придумав, как корректнее назвать его разбитую физиономию, —не об стену лупил. Где другие калеки? Или они не из нашей школы?
Да и есть ли они вообще? Может, избитый только один?
И моя последняя язвительная идея точно передалась парню по воздуху. Не знаю, как. Однако он заметно помрачнел, переставая отжимать ногами тряпку и оборачиваясь всем корпусом.
—Какое тебе дело?
Его девиз по жизни, судя по всему.
А в сущности он дважды прав — никакого. Вот так, честно, и стоило бы отвечать. За мной никогда не наблюдалось склонности к навязчивому общению — если кто-то хотел заговорить со мной, он был вправе это сделать, но вот дождаться отклика не всегда. Обычно не приходилось начинать разговор первой. В принципе, с этим индивидом не то чтобы что-то менялось. Просто его помятый вид, недовольное лицо, как у ощетинившегося ежа, даже то, как этот парень с широкой сильной спиной, твёрдым и суровым сводом челюстей тёр паркет какой-то тряпочкой... Всё это отчего-то вызывало крохотное умиление. И чуть-чуть развязывало язык.
—Интересно, почему мне нужно так много батрачить. Больше народу — меньше работы. Ты, кстати, пол неправильно моешь.
Ответом служит закатывание глаз.
Пол на другом конце зала усиленнее и противнее заныл под нажимом тряпки. Он начал мыть ещё гаже прежнего. Что-то есть в этой злобе… не знаю даже, неискреннее что ли. Самый малый процент притворности. Белое пятнышко в пучине черноты — заметно не с первой минуты, но с пятой или десятой. Правда ли это именно такая ярость? И по отношению к чему? Ко мне? К ним?
Кисло комментирую, глядя на рваные неряшливые разводы:
—Аж глазам больно.
—Я не домохозяйка, чтобы правильно драить полы, —низкое шипение сквозь зубы с подтёками крови на нёбах. Наверняка во рту ужасная боль. —И те чуваки не из этой школы, вот их и нет. Такой ответ устроит?
Какой же странный этот оборванец, — думается мне. Что-то в нём не сочетается. Как две частицы пазла, которые визуально должны друг другу подойти, но никак не соединяются. Неаккуратная форма, но воротник рубашки выглажен идеально — я вижу это аж издалека, — взъерошенные волосы, избитый вид, но лицо холодное и вместе с тем не идиотское. Привлекательные черты. Сбитые в мясо руки, но достаточно опрятные ногти. Чистые, но не новые кеды. Бывает такое, что смотришь в человека, а в нём ничего нет, пустота. Ни мыслей, ни истории, ни эмоций. Полые изнутри, сколько бы ни было наружной мишуры. И это не такой случай. Тут что-то да есть.
Парень прокашливается, когда я зависаю на его обуви. Промаргиваясь, поднимаю глаза к его хмурому выражению. Поздновато жму плечами:
—Вполне.
Наверное, я выгляжу стрёмно. Это ощущается в его прищуре, скользящем сверху вниз по моей фигуре, затем — в обратном направлении. Задумчивый, немного враждебный.
Возможно, он уже сотню раз в этой жизни видел меня, а я вместо него, как каждый видит всякого случайного прохожего, — незапоминающееся пятно, которое забывается через пару секунд, стоит пятну пропасть из поля зрения.
—Тебя как зовут, треуголка?
Комкаю оскал. Играть на треугольнике — и до чего вчера дошла степень моей эволюции?
Ни на одну неожиданность за сегодня не замечаю за собой растерянности, отчего звучу быстро и чётко, самой себе поражаясь:
—Аля.
—Это от какого имени сокращение?
—От Александры.
Голова парня опускается в кивке. Губы с кровавой коркой еле слышно повторяют: «Аля». Почему-то становится по-глупому неудобно, вплоть до дрогнувших пальцев на древке швабры и сжатых челюстей.
—Я Паша.
Тоже киваю. Хотя наверняка забуду эту информацию, не успев из здания школы выйти.
—Короче, ты как хочешь, а я додраиваю до сетки, —он указывает на волейбольную сетку, растянувшуюся старыми белыми резинками посередине зала, —и сваливаю. Мокрый пол увидят — проверка окончена. Нашли, блять, горничных, —последнюю реплику фыркает себе под нос, отворачиваясь и беспорядочно растирая воду по покрытию. И здесь сравнение с ежом не может быть неуместным.
Сдерживаю ухмылку, которая порывается показаться широким плечам и выдвинутым лопаткам парня.
Думаю: дебилизм.
А произношу, смеясь:
—Ну полы ты моешь, конечно, погано.
* * *
Однажды мама задала мне вопрос-проверку: «как узнать всё о человеке благодаря одной вещи, которой он обладает?». Тогда я коротко задумалась и под её терпеливым изучающим взором ляпнула, что по рукам. От чистого сердца и первую попавшуюся мысль. Одержимость внешним видом, показательный и поверхностный налёт красоты как бы «для галочки», род деятельности, уровень нервозности, порой любимый цвет и тому подобное отражается в наших руках, хотя мало кто искренне и часто задумывается об их внешнем виде.
Мама сказала, что вообще по одной детали сделать это невозможно. На самом деле нужно просто задать человеку этот самый вопрос. И он сам, ничего не подозревая, о себе расскажет. Коротко и ясно.
С того дня меня долго мучали сомнения: что рассказала ей о себе я? И что бы могла рассказать она сама?
И я доверилась словам матери, потому что в конечном итоге в них оказалось больше смысла, чем показалось тогда мне, семи- или восьмилетней глупой девочке.
Алиса ответила мне «по обуви».
Яна — «по книжному шкафу».
Паша сказал «по походке человека».
Мучной — «по ванной комнате».
Наташа — «по осанке».
Наверное, Кравцов бы ответил мне весьма прозаично: по глазам. Хотя, признаться, в его мне мало что удавалось разглядеть. Куда бы он ни смотрел и какая бы эмоция в этот момент ни отражалась на его лице, пожалуй, в этом не было абсолютно ничего конкретного. Что толку мне от осознания, что его радужки серого цвета, у него чёрные и довольно длинные для мужчины ресницы, немного красные от лопнувших капилляров белки, чуть расширенные зрачки, и что смотрит он на меня сейчас едва не провокационно, но по-прежнему спокойно.
Зато кое-что давало сочетание: красивые светлые руки, чистые туфли, ровная, даже благородная осанка. И, так уж и быть, возможно глаза. Не видела у него я разве что ванной и книжного шкафа — дай-то бог, что никогда и не увижу. Глупо смотреть на детали по отдельности — нужно сразу начинать собирать мозаику. У каждого человека она со своим узором или рисунком. И их ответ на заданный мною вопрос — самый первый и фундаментальный кусочек головоломки.
Жаль только, что я не могла заставить себя спросить у Кравцова напрямую.
Паша когда-то обозвал это индуктивным методом. Шерлок Холмс наоборот. А я едко заметила, что у нас совершенно разное первоочерёдное представление, связанное со словом индукция.
—Спойте мне ещё раз.
—С какого места?
—Пятая страница, третий стан.
До сих пор непривычно оставаться с ним с глазу на глаз, особенно на репетиции. Здесь слишком пыльно, мало воздуха, и к тому же петь нужно в одиночку, без поддержки других голосов, за которыми, во мне живёт надежда, меня почти не слышно. Что уж говорить, нет даже никаких шансов, что кто-то из хора неожиданно ворвётся в нашу мрачную атмосферку, потому что мы в школьном актовом зале, а не в ДК. Самое страшное осознание пришло ко мне после уроков сегодня, когда литератор потащил меня сюда без предупреждений: где бы мы ни находились, это всегда его территория. Что школа, что Дом культуры, что даже электричка. Думаю, он знал об этом ещё раньше и лучше, чем я.
Рядом рояль и, что куда кошмарнее, Кравцов. Совсем под боком. Я слышу, как он прикасается к клавишам и прожимает педаль, как шуршит его костюм. А он слышит, как я дышу, пою, как скрипят мои сухие сжатые в замок руки. Он может себе позволить задерживать меня одну после и без того долгого и напряжённого дня и вчерашней изнурительной спевки — какая-то неслыханная полноправность, на которую я, кажется, не соглашалась. Оказывается, Виктор Николаевич готов даже вылезти из своей кротовьей норы на пятом этаже, зная, где меня найти — снова в районе кабинета Мучного. Даже без посылки Милены по мою душу — прийти самостоятельно. И довести меня до ещё большей степени отчаяния.
Когда он зашёл в кабинет физики, я даже не удивилась. Только отвернулась обратно от двери к Александру Андреевичу с усмешкой и «какой же он отвратительный» на выдохе. Физик ответил мне сочувственно-согласной улыбкой. Вряд ли он понимал и половину того ужаса, который встречал меня на выходе вместе с литератором.
Пение всё же — гадостная штука.
А когда для этого приходится стоять рядом с учителем, чтобы смотреть в наши «общие» ноты на его подставке — и вовсе. Я усердно тяну слова, которые вижу сегодня впервые, и напрягаюсь всем телом, чтобы лишний раз не качнуться на болящих ногах и не коснуться мужчины. Фишка в том, что ноты ему совсем ни к чему — видно, что играет по памяти.
Это что-то из разряда всегдашних моральных пыток.
Кравцов обрывает меня взмахом руки на подходе к припеву и пару минут задумчиво сидит. Я со скукой разглядываю зал, когда чувствую, что левую руку начинает сводить судорогой. Начинаю говорить с неуместным беспокойством:
—Это ведь не наша песня. Зачем я её пою?
Он трёт рукой подбородок, не оглядываясь на меня. Всё ещё о чем-то размышляет, как будто и вовсе не слышал вопроса.
—Я пытаюсь услышать.
—Услышать что?
—Ваш голос.
Диалог с сумасшедшим — я буквально ору ему в ухо уже полчаса.
Киваю самой себе с оскалом. И на что я рассчитывала?
—Александра, —дёргается так неожиданно, то я не успеваю отдалиться и локтем соприкасаюсь с кравцовским плечом. Оно кажется тёпло-холодным, —Вы знаете слова в «Крейсер Аврора»?
—Что? Да, знаю.
—Я наиграю, а Вы спойте.
Шутишь?
—Это ведь детская песня… И тональность там не моя.
—Ваша, —заверительно качает головой, отчего чёрные волосы на затылке чуть взлетают и завораживающе медленно ложатся обратно. Сегодня Кравцов почему-то не такой уложенный как обычно, и я постоянно торможу глазами то на его руках, то на волосах, то на фрагменте лица — правой щеке и носе, — пытаясь различить эмоции на мужском лице. И в принципе он слишком в отрыве от мира — что заметила и Яна на уроке литературы, — и от этого кажется даже… добрым.
Вот это поворот, Аль. Молись, чтобы это в голову так вступала простуда.
Сейчас длинные пальцы ложатся на клавиши:
—Начинайте.
Открывая рот, я понимаю, что он, кажется, окончательно сбрендил. Да и я сама тоже, раз стою здесь в своё совершенно законное свободное время и спокойно слушаюсь литератора. И пою песни из начальной школы. Хотя уже давно могла бы тащиться к деду в Старый город и радоваться, что сегодня не надрываю связки в ужасной обстановке ДК. Что ж, второй пункт осуществился, но скорее с большими жертвами.
—Не отвлекайтесь, —щёлкает пальцами у меня перед самым носом, даже не останавливая игру. —Голос выше.
Пахнет мятой.
Да как тут вообще можно не отвлекаться, если всё происходящее действо с самого начало странное? И он никогда ничего мне не объясняет. Словно я какой-нибудь фикус: хоть в горшок сажай, хоть в клумбу, хоть выбрасывай в мусоропровод — всё равно он ничего тебе не ответит и не воспротивится. Вот и я, как комнатное растение, стою там, где поставили, и делаю то, что сказали. Не очень-то либеральное отношение к ученикам.
—Вы снова неправильно дышите, —говорит мне спина учителя в проигрыше. Затем мелодия осторожно затухает, и его руки отнимаются от клавиатуры. Без ударов крышкой, без яростных вздохов — как-то непривычно. Кравцова будто самого накачали кошачьей мятой, потому что пою я явно не так, как ему нужно, а он даже не орёт и не унижает. Наверное, потому что сам не знает, чего хочет. Наступает новая минута раздумий о чём-то известном ему одному. А я задумываюсь о своём. Непонятный Кравцов человек. Его не любит собственный хор, который через тернии пробивался на место, которое занимает сейчас, но всё-таки все поголовно стараются, чтобы их заметили. Его недолюбливают в школе, если не считать сумасшедшую Яну, которой важнее то, что он говорит по материалу, чем то, какими словами он тебя пристыжает или издевается над тобой, но все его уважают. И если ещё вчера он до невозможного меня бесил, то сегодня я готова покорно стоять рядышком и ждать, пока он что-нибудь там для себя решит. «Услышит мой голос». Правда ли он такой мудак или строит его из себя, а если и строит, то зачем?
Может, я слишком усложняю, пытаясь что-то разглядеть в литераторе. Может, он именно такой, каким кажется с самого первого взгляда.
Интересно, а как он видит меня? Так же, как при первой встрече? Или ещё хуже?
Есть ощущение, что «мёртвая душа» для Кравцова ещё мертвее, чем прежде — иначе не знаю, как ему хватает совести так меня мучать. Стула поблизости нет, на сцену в юбке особо не присядешь, а икры ног болят ужасно. Он ещё и хочет, чтобы я в это время ему пела с правильным придыханием. Попереносив вес на обе затёкшие ноги, я не выдерживаю:
—Виктор Николаевич, —тот резко поднимает на меня недоверчивые глаза. Это первый раз, когда я обращаюсь к нему по имени, и, признаться честно, из моих уст это звучит просто чудовищно. Подвисаю под его пристальным взглядом, но быстро спохватываюсь — чем быстрее скажу, тем меньше времени оставлю на анализ того, как жалобно звучит мой голос. —Уже сорок минут прошло. Я слишком задерживаюсь. Можно на сегодня закончить?
Под такой писк не хватало только всхлипнуть.
Льдины впиваются в кожу. Кравцов явно не любитель вытирать чужие слёзы и выслушивать жалобы, потому что у него слишком мало времени на это и слишком много тех, кого он до этого доводит. Наверное, поэтому мне впервые за этот день действительно становится не по себе рядом с литератором, даже несмотря на то, что я вроде бы привыкла к его обществу. В той или иной степени. Такое чувство, что он вот-вот меня пошлёт куда подальше.
—Да, извините. Можете идти.
Я ослышалась или…?
Мужские руки плавно закрывают чуть пыльную крышку рояля, смахивают невидимую грязь с неё, берут ноты, выравнивая стопку и доставая пару листочков, протягивают в мою сторону. Листки почти касаются моего живота через толщину кофты. Спустя десяток секунд преподаватель снова смотрит в мою сторону, теперь вопросительно.
Кравцов передо мной извинился.
—Александра?
Даже не в шутку, просто извинился.
Холодные пальцы аккуратно касаются моего запястья, высвобождая из замка с другой рукой. Как будто он трогает бешеную бездомную псину, которая то ли сейчас на тебя набросится, то ли заскулит. Вкладывает мне в ладонь выбранные ноты — еле успеваю зажать их между пальцев прежде, чем они разлетятся по полу. Смотрю на него во все глаза, как умственно отсталая или обдолбанная в край.
Какая же серость у него в радужках — монотонная и беспросветная.
—Вы можете идти, —повторяет с тихой настойчивостью. Я отмираю, заторможено кивая, и опускаю голову, ища свою рюкзак и находя под самыми ногами. Отдираю ступни от дощатой сцены, неумело ползя к выходу с негнущимися коленками. Кисти до сих пор покалывает от его холода. —До завтра.
—До свидания.
Когда за мной закрывается скрипучая огромная дверь в актовый, я понимаю, что даже не обронила спасибо.
Хотя не то чтобы было, за что благодарить Кравцова. Просто… слишком легко он меня отпустил. И это «извините»…
Часто он вообще извиняется перед людьми?