Потерянный король придуманного королевства

NC-17
Завершён
61
2
dreamer18 бета
Размер:
1 000 страниц, 354 625 слов, 38 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
61 Нравится 73 Отзывы 32 В сборник

Нечеловеческая роскошь забвения

Настройки
Белла толкнула тяжёлую дверь туалета плечом и, не глядя, щёлкнула запором — пальцы сами нашли холодный, чуть влажный металл, сработав быстрее мысли, как старый, надёжный рефлекс, который давно заменял ей молитву в те моменты, когда хотелось просто исчезнуть хотя бы на несколько минут. Родольфус не отставал. Уже третий день его настойчивое, тягучее «нам надо поговорить» липло к ней, как сырость, проникающая под мантию, и от этого внутри поднималась глухая, тяжёлая усталость: иногда хотелось завыть так, чтобы голос сорвался, иногда — просто рассмеяться над всей этой нелепостью, в зависимости от того, сколько часов удалось вырвать у бессонницы и сколько сил ещё оставалось в теле. Убивать его сразу и без объяснений казалось в такие минуты самым чистым и честным решением. Он хотел обсуждать помолвку. Разумеется. Для него это, наверное, выглядело логичным продолжением: говорить о будущем с девушкой, на шее которой до сих пор проступает призрачное ощущение его пальцев — холодное, жёсткое, оставляющее после себя лёгкую, неприятную память в коже. Амнезия делала всё только удобнее для него. Для неё же каждый такой разговор был как новый слой свинца на груди. Она повернула кран. Вода хлынула резко, ледяная, обожгла ладони и лицо, потекла тонкими, колючими струйками по шее, за воротник, заставляя кожу мгновенно покрыться мурашками, а нервы — натянуться, хотя куда уж сильнее. Белла подняла глаза к зеркалу. Под глазами лежали глубокие, тёмные тени, будто туда осела вся накопившаяся за недели усталость, а взгляд казался мутным, отстранённым. Сам Хогвартс за окном плыл в серой дымке дождя, и она чувствовала себя внутри собственного тела не совсем своей — словно наблюдала за собой со стороны, слегка опаздывая за каждым движением. Белла всё ещё разглядывала, как бегут капли по стеклу, когда из дальней кабинки донёсся звук — не всхлип, а долгий, надрывный, влажный плач, который будто выворачивал чью-то грудную клетку наизнанку и оставлял после себя только сырую пустоту. Она вздрогнула, резко обернулась и, разумеется, тут же врезалась бедром в острый край умывальника; боль прострелила тупо и обидно. В зеркале она поймала свой взгляд — усталый, с тяжёлыми тенями под глазами — и тихо хмыкнула. «Неплохой подарок — быть собой», — прошептала и коснулась подушечками пальцев синевы под глазами. Выглядело жутковато, но хотя бы отчасти честно, особенно на фоне вечно заглаженных личик однокурсниц — очень даже органично. Зелья давно кончились. Кошмары, естественно, никуда не собирались: каждую ночь они возвращались с новым усердием, оставляя после себя липкий, холодный пот, стекающий вдоль позвоночника, свинцовую тяжесть в затылке и противный металлический привкус на языке. Можно было пойти к Помфри, можно было сварить что-нибудь самой втихаря у Слизнорта, но она упрямо продолжала ждать, будто внутри ещё тлел крошечный, глупый огонёк надежды, что однажды всё просто прекратится само. Вместо этого мозг каждую ночь тщательно дорисовывал детали, делал сцены объёмнее, ярче, страшнее, так что просыпалась она с колотящимся сердцем и ощущением, будто реальность стала тоньше обычной пергаментной бумаги. Браво, бессознательное, аплодисменты стоя. За окном монотонно барабанил дождь — пятый день, а может, уже шестой; она давно сбилась со счёта. Хогвартс явно решил её утопить, и Белла мысленно пожелала ему удачи: пусть старается. Потому что настоящих наводнений ей сейчас отчаянно не хватало — тех, что случались на тренировках с Реддлом. Его сдержанного, но ощутимого раздражения, прищуренного взгляда, от которого по коже пробегали мелкие искры, и этого ледяного «ты снова медлишь, Блэк», произнесённого так, будто она лично оскорбила всё, что для него свято. Как это его бесило. И как же глубоко, почти физиологически, это нравилось ей. Его агрессия была живой, настоящей, почти родной — в отличие от этой сырой, унылой, прилипающей ко всему реальности. Реддл после той истории с рунами снова ушёл в глухую оборону. Проходил мимо, словно она была частью интерьера, и каждый раз внутри неё что-то медленно, глубоко сжималось, оставляя после себя тихую, ноющую пустоту. Она пару раз всё-таки пыталась заговорить первой. Получала лишь молчание и едва заметный поворот головы. Этого хватило. Бегать за кем-то она не умела и не собиралась учиться. Даже если внутри всё переворачивалось наизнанку. Даже если кожа на затылке до сих пор иногда отзывалась лёгким, предательским покалыванием, когда он проходил слишком близко. Именно в этот момент из кабинки снова донёсся плач — уже громче, отчаяннее, с надрывом, будто девчонка пыталась вытолкнуть из себя весь воздух вместе со слезами. Белла стояла у раковины, глядя на своё отражение, и мысленно ругалась. Она сама едва держалась после трёх ночей без нормального сна, но признаваться в этом было нельзя. Никому. Она поджала губы, быстро пробормотала пару простеньких заклинаний. Лицо слегка посвежело — хотя бы иллюзия бодрости. Прятать утомление — старая школьная забава. Зачем дарить этот приз тем, кто мечтает увидеть твоё падение? Белла достала маленький тюбик бальзама, слишком дотошно провела им по губам и всё-таки подошла к кабинке. Постучала. Неожиданно для самой себя — мягко, почти осторожно. — Эй… Ты в порядке? Дверь распахнулась резко, едва не заехав ей по лбу. Наружу буквально вывалилась когтевранка — глаза красные и опухшие, нос блестел от слёз и испарины, губы закушены до белых следов. Она провела ладонью по щеке, будто надеялась стереть всю эту боль одним движением, и уставилась на Беллу с таким раздражением, будто та была виновата во всём на свете. Типичная реакция: «Что ты здесь делаешь?». На секунду Белла и вправду была согласна с этой девчонкой. Действительно, что она тут делала? Возможно, недосыпание отразилось не только на её лице, но и на мозговой активности. Почему Белла вообще подумала, что здесь её помощь кто-то ждёт? — Почему ты ревёшь именно здесь? — спросила Белла, обводя рукой холодное, пропахшее сыростью и старым камнем пространство. — Серьёзно. Худшее место для трагедий во всём замке. Холодно, воняет, акустика как в склепе. Даже для слёз декорации могли бы быть приличнее. Когтевранка фыркнула, подошла к зеркалу и начала судорожно приглаживать мокрыми пальцами растрёпанные волосы. Руки её дрожали. — Чтобы грустить, не нужно красивое место, — ответила она с плохо скрытой обидой в голосе. — Чувства не спрашивают разрешения и не смотрят на интерьер. — Конечно, — спокойно кивнула Белла, в голосе проскользнула лёгкая, почти ласковая ирония. — Просто ты у всех на виду. В самый раз, чтобы вдохновить очередную Салли из Пуффендуя на роман о трагичной деве в слезах. Девчонка шумно выдохнула, поймала в зеркале взгляд Беллы. Её глаза всё ещё блестели, но в них уже появилось что-то колючее. — А почему я вообще должна стесняться своих эмоций? — почти выкрикнула она. — Почему все делают вид, что их нет? Белла приподняла бровь, медленно скрещивая руки на груди. — Потому что эмоции делают тебя уязвимой. Их видно. Их можно использовать. Слёзы — это открытая рана. Очень удобная. Особенно для тех, кто умеет бить точно и без жалости. Когтевранка вдруг улыбнулась — мечтательно, почти нежно, что в сочетании с красными глазами выглядело особенно странно. — Ты прямо как Том говоришь. Он такой… галантный. Том. Имя ударило по рёбрам, как внезапный порыв ветра в туннеле. Белла едва заметно напряглась. Она знала только одного Тома. И «галантный» — это было последнее, последнее слово, которое могло к нему прилипнуть. В голове моментально вспыхнули картинки: его пальцы, сжимающие её запястье чуть сильнее, чем нужно; запах огневиски и сигаретного дыма на его губах; тот взгляд, который будто просвечивал тебя насквозь и видел все слабые места. Галантный. Боже, как смешно. Слова сорвались раньше, чем она успела прикусить язык: — Что за Том? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, почти равнодушно. — Твой парень? Из-за него ты тут регулярно устраиваешь сеансы личной трагедии в самом вонючем месте замка? — Он со Слизерина. Нет… нет, — когтевранка резко отвернулась от зеркала, неловко теребя ворот рубашки, будто пыталась спрятать под тканью что-то очень личное, что могло вывалиться вместе со словами. — Мы просто… иногда говорим. У меня нет друзей на своём факультете. А он… он умеет слушать. «Слушает». Белла едва не фыркнула. Мило. Очень мило. Конечно. Он всегда слушает — пока не решит, что ты ему больше не нужна. Девчонка забралась с ногами на широкий каменный подоконник, поджала колени к груди и обхватила их руками. Мантия собралась складками вокруг неё, словно пыталась сделать девочку меньше, незаметнее. За окном лил дождь — тяжёлый, злой, бил в стекло так, будто хотел ворваться внутрь и добить тех, кто и так еле держался. Белла молчала. Воздух в уборной был тяжёлый, влажный, сладковато-гнилой — духи, слёзы, старая бумага и далёкий запах слизеринского табака. Она уже потянулась к дверной ручке. Почти ушла. Но за спиной тихо, почти шёпотом прозвучало: — Мои родители разводятся. Щёлчок. Дверь едва слышно скрипнула. Белла замерла. Пальцы сильнее сжали металл. Идеальный момент для побега… и она его упустила. Кап… кап… кап… — монотонно падала вода из неисправного крана. Как отсчёт. Родольфус. Помолвка. Том. Теперь ещё эта девчонка. Может, весь Хогвартс действительно медленно сходит с ума. И она — вместе с ним. — Это убивает меня, — вдруг раздалось из-за спины. Голос был как разбитая стеклянная лампа: острый, но какой-то мутный, будто слова тонули в слезах. Белла оборачивается. Не из сочувствия. Из… чего-то другого. Может, чтобы убедиться, что девчонка не треснет прямо сейчас. — Я не представляю, как это — жить на две семьи, — продолжает та. — Приехать домой, а там… пусто. Праздники — как будто разрезали пополам. Всё, что раньше было добрым… просто исчезло. Как будто кто-то взял и стёр. Стер. Слово отозвалось в виске тяжёлым толчком. Белла почувствовала, как внутри что-то сжалось, будто кто-то выдернул нерв и медленно потянул. Иди, Белла. Просто иди. Ты не обязана.       Миртл, теперь Белла вспомнила — её звали Миртл, рисовала пальцем на запотевшем стекле. Сердечко. Она почти готова расмеяться, любовь — в туалете, где стены впитали всё, кроме любви. — Почему ты мне это рассказываешь? — она цокает языком, будто пробует её боль на вкус. — Думаешь, я похожа на человека, которому это интересно? — Я не знаю, — честно ответила Миртл, глядя прямо перед собой. — Просто ты стоишь тут. И не уходишь. Ага. Убедительно. Белла моргнула. В груди неприятно дёрнуло. Миртл вздохнула, уткнувшись лбом в колени. — Они ведь вообще никогда не ссорились… никогда, — голос звучал глухо, приглушённо, будто она говорила в подушку. — Папа всегда заботился. Привозил цветы без повода, чинил всё, что ломалось в доме. А мама… она всегда смотрела на него так, будто он весь мир. Я думала, они — это пример того самого «навсегда». Понимаешь? А теперь они разводятся, и я… я даже в голове это не могу уложить. Всё кажется таким неправильным. Как будто кто-то взял и перевернул весь мой мир вверх тормашками. Белла молчала. Только стояла и смотрела, как Миртл улыбается своим воспоминаниям — мягко, нежно, почти светло. Без капли злости. Эта улыбка была такой чистой, такой… нетронутой, что внутри у Беллы всё начало медленно, тягуче гнить. У неё самой было ровно наоборот. Она годами лежала ночами и мечтала, чтобы родители наконец разошлись. Чтобы мать хоть раз в жизни сказала отцу «нет». Чтобы этот огромный, холодный дом перестал быть одним удушливым целым. Может, тогда она смогла бы простить мать. Даже за Лестрейнджа. Даже за всё то, что она допустила. Горло внезапно сжалось, саднило так, будто там застрял кусок стекла. Так бывает прямо перед криком. Но Белла не кричала. Никогда. Она просто вдохнула глубже, чувствуя, как в груди что-то дёрнулось — будто там проснулось гнездо пепельных птиц и начало биться крыльями о рёбра. — Может, им будет лучше врозь, — хрипло выговорила она наконец. Слова дались тяжело, будто каждое тянуло за собой цепь. — Иногда быть рядом — хуже, чем порознь. Особенно если любовь уже давно сгнила и осталась только привычка. Дай им разойтись, если им так надо. Ты тут при чём? Миртл перевела взгляд на Беллу. Глаза всё ещё блестели, но в них мелькнуло что-то новое — удивление. — Ты говоришь точно как Том, — тихо заметила она. — Он тоже всё объясняет… без лишних чувств. Как будто раскладывает по полочкам. Но почему-то после его слов становится… легче. Вы друзья? — Мы не… — Белла резко качнула головой. Фраза застряла в горле, как сухой комок. — Это не так просто. Слишком просто — «друзья». Слишком узко. Слишком чисто для того яда, что тек между ними. Там был поцелуй в последний день лета — жёсткий, голодный, с привкусом сигарет и огневиски. Там была его ухмылка, когда она злилась, и инсендио для её сигареты, поданное как великое одолжение. Там были манипуляции, в которых он узнавал себя и всё равно поддавался ей. Ожог на её щеке и его палец, медленно проводящий по нему — не извинение, а отметка собственности. Кровь на её пальцах и его короткое: «Держи крепче». Домашка по рунам после очередной ссоры и перо, которое он забрал, даже не спросив. Обливиэйт, чтобы стереть слишком много, и его тело, встающее ближе, чтобы заглушить крики в её голове. Его рука на её запястье — слишком крепко. Его тень, накрывающая её целиком. Его шаги, загоняющие в угол. Это не было дружбой. Это было тем, от чего не сбежать. — Просто… у вас одинаковый взгляд. Как будто… вы оба видите больше. Больше, чем остальные, — девчонка вдруг выпрямляется и подходит ближе, и Белла отмечает, что та держится весьма неплохо. — Меня зовут Миртл, — добавила она чуть тише и протянула руку. Рука была тонкая, с обкусанными ногтями и свежими следами от ногтей на ладони — видимо, сама себя щипала, чтобы не разреветься окончательно. От Миртл пахло дождём, мокрой шерстью, мятными леденцами и чем-то аптечным — резко, химически чистым. Этот запах ударил Беллу, как пощёчина. Режуще знакомый. До тошноты. Капли «Офталита». Те самые, что мать закапывала ей в глаза, когда Белла была маленькой. Когда она плакала слишком громко и не могла остановиться. После очередного «урока поведения» в гостиной. После ледяного: «Не позорь меня, ты же Блэк. Держись. Нормально держись». А потом всегда вспоминались руки отца. Грубые, тяжёлые, с въевшимся запахом портсигара, старого виски и той самой сдержанной, почти аристократической злости, которая никогда не кричала — она просто давила. «Ты будешь нормальной. Поняла? НОРМАЛЬНОЙ». Каждое слово — как удар кулаком по столу. А рядом, сбоку, всегда стоял тихий, почти ласковый шёпот матери: «Дыши. Дыши, Беллатриса… ты же сильная. Блэки не плачут.» Белла едва заметно вздрогнула. Легко. Почти незаметно для постороннего глаза. Но внутри всё сжалось, будто кто-то сдавил лёгкие. А Миртл в этот самый момент точно таким же движением поправила ворот рубашки — неловко, двумя пальцами, чуть дёрнув ткань вниз, будто пыталась скрыть дрожь в плечах. Тем самым движением. Точным. До мелочей. Как Белла когда-то стояла у высокого зеркала в своей комнате с тёмно-зелёными обоями, сжимая зубы так, что челюсть ныла. Перед тем, как решила раз и навсегда: больше никогда не плакать. Никогда. Ни перед кем. Пальцы Беллы чуть дёрнулись у бедра. Внутри на секунду задрожало что-то тонкое, уязвимое, почти живое — как будто под всеми слоями брони, презрения и блэковской выдержки до сих пор оставался тот маленький ребёнок, которого заставляли «держаться нормально». Слишком много совпадений. Слишком близко. Словно кто-то аккуратно, почти ласково снял верхний слой кожи — и дотронулся холодными пальцами прямо до сырого, воспалённого, кровоточащего мяса. Белла почувствовала, как по спине пробежали мурашки, а в горле снова встал тот самый комок — солёный, горький, с привкусом детского стыда. Миртл всё ещё держала руку протянутой. Не убирала. Смотрела с каким-то нежданным, глупым, совершенно неуместным здесь доверием — как раненый зверёк, который сам ползёт к тебе через лес, путая первого встречного хищника со спасителем. В её глазах не было расчёта. Не было игры. Только усталость и надежда, что хоть кто-то не отвернётся. Белла медлила. Целую долгую долю секунды. В голове крутилось, как заезженная пластинка: «Уйди. Не лезь. Тебе это не нужно. Ты не обязана. Она — никто. Просто ещё одна размазня, которая думает, что мир рухнул из-за развода родителей. У тебя было хуже. У тебя всегда было хуже». Но ноги не двигались. Рука не опускалась. А потом — всё-таки протянула пальцы. Сухие. Холодные. Лёгкое, едва ощутимое касание — как будто она боялась, что если сожмёт сильнее, то сама треснет. — Беллатриса. Голос прозвучал ровнее, чем она ожидала. Почти спокойно. Миртл моргнула. Раз, другой. Потом улыбнулась — слабо, дрожащими губами, но искренне. Улыбка вышла кривая, но настоящая. — Красивое имя, — тихо сказала она, не отпуская руку сразу. — Это как звезда, да? Я где-то читала… Беллатриса — одна из самых ярких в созвездии Ориона. Белла посмотрела ей прямо в глаза. Не мигая. Не отводя взгляда. За стеклянной пеленой слёз всё ещё плескалась детская, глупая, но такая живая и настоящая печаль. Чистая. Как запах тех самых капель «Офталита». Как старый шрам на коленке, который почему-то начинает ныть именно в такой дождливый, промозглый вечер. — Да, — тихо ответила она, и уголок её губ едва заметно дрогнул. — Звезда. В уборной на секунду стало очень тихо. Только дождь продолжал бить в окно, да где-то далеко капала вода из крана — мерно, как сердце, которое никак не хочет остановиться.

***

      Тьма. Слишком. Даже для Хогвартса. Белла знала — Прингл гасит факелы перед рассветом. Но это… не просто темно. Густо, вязко, будто кто-то стер весь свет с поверхности мира. Тьма цепляется за кожу. И Белле кажется что даже она уже состоит только из этой тьмы. Что в ней ничего не осталось хорошего, за что можно было бы зацепиться. Каменная кладка под ладонями — холодная, шершаво-липкая. Белла идет на ощупь, пальцами цепляясь за швы между камнями, стараясь не споткнуться. Не помнит, откуда возвращалась. Только — что шла в гостиную. Впереди — дверной проём. Далёкий. Каждый шаг — и он отодвигается, насмешливо. Коридор тянется, сужается, стены прижимаются к плечам. Левое — влажное. И она старается не думать, чем именно. Позади — шаги. Глухие. Медленные. Осторожные. Идущие за ней уже давно. Старый проныра Прингл, конечно. Но шаги слишком… ровные. Вымеренные. Они следят. Они хотят, чтобы она знала, что не одна. Белла ускоряется. Пальцы метнулись к мантии. Палочка. Нет. Пусто. Где она могла её оставить? Паника сдавила грудную клетку, как чужая рука. Сердце дернулось, как воровка, застигнутая на месте преступления. Шаги за спиной становятся громче. Быстрее. Бег. И она бросается бежать тоже, в слепой панике выбирая повороты. Левый коридор. Правый. Вниз по ступеням. Лестница. Еще один коридор. Тупик. Она разворачивается. Бежит назад. В тишине слышно только, как рвётся её дыхание. Лёгкие жгёт, будто их выстлали раскалённым металлом. В ушах — густой, рваный гул крови. Шёпоты слева. Или это её имя? Нет. Не имя. Какое-то сухое, ломкое слово, которое она не понимает. Но оно идёт за ней, догоняет, врезается в спину. Но времени думать не было. — Стой! — мужской голос, чужой, но точно не Прингл. Что-то цепляется за её волосы. Рывок. Крик рвёт горло, пока она летит назад. Удар о камень вышибает воздух. Боль пронзает позвоночник, будто что-то там треснуло. В глазах — вспышки белого. Она рвётся, но чья-то рука вжимает запястье в пол. Сила. Вес. Он сидит на её бёдрах, как на пойманной добыче. Она пытается кричать — из горла выходит лишь сдавленное шипение. Влажный язык скользит по щеке. Желудок сводит, к горлу подступает рвота. — Привет, испорченная вещь, — шепчет он. Тепло дыхания обжигает ухо. Сено. Растаявшая ириска. Ветивер. Она замерла. Родольфус. Вокруг по-прежнему тьма, но она видит его лицо — слишком близко. Злое. Безобразно красивое в своей ярости. — Ты здесь совершенно одна, — бормочет он. Его рука вжимается в грудь — больно, грубо. Ползёт выше. Сдавливает горло. Белла бьется, но кажется, что всё тело сковал паралич. Слова внутри неё горят, но не могут вырваться. Он касается её, и это ощущение разливается по телу, как огонь под кожей. Она извивается. Захлёбывается воздухом. Борется. Но отпечатки его пальцев — уже выжженные в ней — приказывают: не двигайся, бесполезно, ты — вещь. Эхо прямо в черепной коробке. Вещь. Вещь. Вещь. Он целует её — так, будто вырывает из неё последний глоток жизни. Со вкусом паники, липкой ириски и соли крови. И в этот миг внутри что-то ломается, трескается, как стекло под каблуком. — Это только начало, — его шёпот режет ухо. — Скоро ты сгоришь живьём. И тут всё рушится. Она вскакивает, будто вырванная из чьих-то рук, и несколько секунд сидит в темноте, хватая воздух рваными глотками. Вдох. Сон. Выдох. Только сон. Нужно поверить в это. Вдох. Это не правда. Она обхватывает себя ладонями за горло, будто всё ещё чувствует на себе его пальцы, будто проверяя, что кожа действительно цела. Пытается выровнять дыхание. Лёгкие всё ещё горят. Пальцы дрожат. Вдох. Она ложится обратно, натягивает одеяло до подбородка. Поджимает колени, прижимает их к груди, утыкается в них подбородком. Тепло ткани кажется хрупким, как если бы оно могло рассыпаться от одного резкого движения. Эти сны… не просто сны. Это её личное проклятие. Семь кругов ада? Нет. Она, пожалуй, создала восьмой. И возглавила его. Круг тех, кто слишком долго молчал. Кто сомневался. Кто сдался. Может, она сама дала Родольфусу повод, когда летом поцеловала Тома? У Лестрейнджа с Реддлом всегда была тонкая, опасная граница — словно стрелка манометра, застывшая на грани оранжевой зоны. Достаточно одного рывка — и она врежется в красную, срываясь в перегрев и взрыв. Лишь когда Том после того лета, перед четвёртым курсом, оборвал с ней общение, Родольфус остыл, а их перепалки и колкости сошли на нет. Они держали шаткий нейтралитет. Все трое. Но, похоже, именно Белла стала тем искровым разрядом, что разорвал эту тишину. Дурацкая, просто идиотская игра. И ведь именно Лестрейндж додумался предложить сыграть в неё в тот последний летний вечер. В зале уже было душно от смеха, лучшего огневиски и густого дыма, поэтому они вышли на задний двор. Воздух там оказался не лучше — тёплый, почти липкий, с приторным запахом роз, вперемешку с горчинкой увядших листьев. Из оранжереи с витражными окнами в пол тёк мягкий золотой свет, ложась на гравий дорожек и на их бокалы, будто кто-то специально пытался сделать момент «живописным». Он сидел в полутени, откинувшись на спинку кованой скамьи, с ленивой улыбкой, в которой было ровно столько тепла, сколько в куске льда. В глазах — выжидание, цепкая фиксация. Белла знала: он подстроит всё так, чтобы попасться ей «случайно» после того, как Опалия уже поймала её. Не напрямую, конечно, — Лестрейндж слишком гордый для примитивных трюков. Но вот это его упрямство… оно всегда пряталось в мелочах — в том, как он садился, как держал бокал, как будто каждая поза была шахматным ходом. И да, он решился её поцеловать. Хоть и обманом. Хоть и в игре. Понимал, наверное, что сама она его не выберет. Два года ничего не изменили: он всё ещё был на расстоянии вытянутой руки — чуть ближе, чем посторонний, и всё же дальше, чем он хотел. Она боялась, что в момент, когда поймала Реддла, её лицо выдало слишком многое — сбившееся дыхание, дрожь в пальцах, то, что вечно прячется в глубине глаз. Может, он и хотел наказать её за это. Сделать так же больно, как ему. Он, конечно, ничего не сказал. Просто допил вино и с того момента стал говорить ещё меньше. Улыбка осталась, но она стала чужой, холодной, как у статуи, которой всё равно. К полуночи он был пьян настолько, что Рабастану пришлось уводить его через каминную сеть, ещё до того, как родители успели закончить свои бесконечные разговоры о «гуманном воспитании». А теперь, после того как Том стёр ему память, всё стало до абсурда нелепо. Белла уже не знала, какой он настоящий. Заботливый или агрессивный? Добродушный или жестокий? Или просто как её отец — с вежливой улыбкой, за которой держат плётку. В тот момент он и был его копией. Пустота в груди сжимается. Она — испорченная вещь. Словно это клеймо, выгравированное изнутри. А может, все они — испорченные? И Том, и Родольфус, и она. Просто по-разному. Пальцы нащупали палочку вслепую — будто она сама подалась к руке, тёплая, как если бы всё это время грела её сон. Или, может, просто знала: пробуждение будет именно таким — тугим, неотвратимым. Белла поднимается. Комната дышала равномерно, только Нарцисса что-то бормотала сквозь подушку, ворочалась, но не просыпалась. Белла подходит. Осторожно натягивает на неё одеяло. Рука скользит по ткани — шершавой, но теплой, словно дыхание, словно привычка, что цепляется за кожу. Нарцисса всегда зябла по ночам. Даже летом. Даже в самых безопасных местах. На цыпочках — к двери. Замок щёлкает почти неслышно. Как будто — разрешает. Как будто — в курсе. Коридор — мёртв. Ни шагов, ни вздохов. Лишь вытянутые вдоль стен тени — длинные, хребетчатые, будто сами пытаются ускользнуть от света. Светильники потрескивают неуверенно, словно и им здесь находиться неприятно. Шёлк соскальзывает с плеча — лениво, вальяжно. Изумрудная рубашка, купленная в Риме тем душным летом, когда она ещё верила в обещания. Слишком дорогая, слишком выверенная, слишком не про неё. Консультант тогда смотрела так, словно продавала не ткань — судьбу. «Вы не пожалеете». Пожалела. Потому что шёлк — как иллюзия: красивая, скользкая, но бесполезная в реальности. Он упрямо не держится на месте, приходится всё время одёргивать, приглаживать, натягивать — как маску. Бесполезно. Через три шага он снова сползает, обнажая ключицу. Как будто одежда против — против этой ночи, против её тела, против неё самой. Плечо холодит. Пол под босыми ступнями — влажный. Камень отдаёт сыростью, а воздух пахнет чем-то болотным: водоросли, пыль, книжная плесень. Всё, что не дышит, но живёт. Белла ловит своё отражение в потускневшем щите доспеха на стене. Распухшие глаза. Запутанные волосы. Щека с мятой памятью о подушке. Выглядит так, будто подралась со сном — и проиграла. Да какая разница? Три часа ночи. Школа — мертва. Ни вопросов, ни свидетелей. Никого. Один шаг вниз. Потом второй. Лестница в гостиную сегодня кажется бесконечной — как будто растёт под ногами, вытягивается, оттягивая момент. Камень глухо отвечает на каждый шаг. Пусто. Так пусто, как внутри. Даже пустота уже стала привычной — как старая рана, которую перестали чувствовать. Остановка. Сердце бьётся не вперёд, а внутрь — будто пытается сбежать от всего, что ждёт внизу. Развернись. Вернись. Закрой дверь. Засунь себя обратно под одеяло и сделай вид, что тебе не хочется его видеть. Поздно. — Здравствуй, Беллатриса. Голос разрезает воздух, как скальпель. Холодный. Медленный. Почти заботливый — заботливый в том же смысле, в каком заботится патологоанатом. Он стоит у окна, не оборачиваясь. Силуэт — как нарисованный: слишком правильный, слишком неподвижный, слишком он. Белоснежная рубашка — идеально выглаженная, как будто он заставил ткань подчиниться своей воле. Один рукав закатан выше другого. Неожиданная асимметрия. Сбой в безупречии. Или приманка. Она втягивает носом воздух. Пряный, выветрившийся, с нотами корицы и старой кожи. Запах, в котором есть и сырость подземелий, и что-то горько-личное — как книга, в которую кто-то когда-то плакал. Может, он никогда и не покидает эти стены. Может, он сам и есть эти стены. Может, в нём течёт не кровь, а вода, ледяная, как чёрное озеро под ними. — Привет, — выдыхает она. Без надежды. Без попытки спастись. Подходит ближе. Встаёт рядом. Смотрит туда же — на неподвижную гладь озера за стеклом. В его глубине медленно плывут прозрачные, словно сотканные из чужого мира, рыбы. Им не снятся сны. Не мучают кошмары. Повезло же им. Белла поджимает губы. Слишком сильно. Почти до боли. Сейчас он увидит. Слёзы, которые не успела смыть. Взгляд, в котором что-то треснуло. Всё то, чему её так долго учили не быть. Прекрасно. Вот чего ей не хватало — ещё одной демонстрации уязвимости перед тем, кто умеет вскрывать души, не поднимая руки. — Почему ты не ночуешь в башне старост? — вылетает резко. Слишком резко. Слишком голодно. Слишком по-её. И сразу — стыд, будто пролила что-то густое и тёмное на белоснежную скатерть. Можно было спросить что угодно. Про заклинания, про отчёты по трансфигурации, про погоду, на худой конец — когда он, наконец, лопнет от собственного эго. Но нет. Конечно. Она же всегда выбирает нырнуть в ту глубину, где не умеет плавать. И всё же… ей действительно было интересно. Почему, имея собственную комнату, он всё время остаётся здесь? Он любил быть наедине с собой — а где место уединённее, чем отдельная спальня в башне старост? Если бы у неё была своя комната… Хотя нет, ей нравилось жить с Андромедой и Нарциссой. В их общей спальне было что-то родное, привычное, что хоть на миг глушило одиночество. — Мне… нравится компания? — отвечает он, и в интонации скобка — приподнятая, неуверенная. Будто сам не до конца верит в это. Будто не может объяснить, зачем приходит в подземелья, где всегда сквозняк, где за стенами шумит озеро и где она — слишком близко. — Тебе снятся кошмары? — его вопрос, будто брошен лениво. Как будто не важно. Как будто не про неё. Он всё так же не смотрит. Его профиль — чистая геометрия. Холодная, выверенная, лишённая лишних деталей. На секунду Белла задумывается — а не толкнуть ли его локтем в рёбра? Или коснуться губами насмешливой дуги скулы, просто чтобы сбить это ледяное равновесие. На Слизерине такие вопросы не задают. Не говорят о снах. Не признают страха. Здесь интересуются не синяками — а тем, сколько ты за них отдал. И кому вмазал в ответ. Стайка мелких рыб рассеивается. Из глубины медленно выплывает плоская чёрная рыба — словно отголосок чего-то чужого. Они с ним чем-то похожи. Белла не знает, что ответить. Но он и так знает. Конечно, знает. Поэтому… — Снятся, — тихо произносит она, ладонями осторожно проводя по щекам. Она не хочет об этом говорить. Пыталась тогда, возле «Трёх метел», и ничего хорошего из этого не вышло. Гораздо привычнее — просто игнорировать факт, что ей нужна помощь. Или хотя бы кто-то, кто не будет торопиться с выводами. — Карантин окончен? — бросает холодно, ровно, почти весело. Почти насмешливо. Словно клинок, вошедший без сопротивления — но достаточно глубоко, чтобы остаться там. Он поворачивает голову. Не резко — лениво, с какой-то извращённой грацией, будто даже этот жест он подаёт, как ход в партии. Щёку чуть задевает свет от каминного огня, и на миг он выглядит теплее. Ложь. Глаза. Взгляд — ровный, чистый, пустой. Зеркало, которое возвращает тебе только твоё лицо, но никогда — тебя саму. Отказ узнавать. Отказ признавать. И в этом отказе — его любимая форма власти. — Не совсем понял, о чём ты, — голос ровный, гладкий, как вода в колодце, в котором давно утонуло что-то живое. Слова скользят мимо смысла, как будто боятся остаться и выдать, что под маской есть дыхание. Белла замечает, как его пальцы — те, что упираются в стену, — чуть напряглись, и ноготь левой руки медленно провёл по камню. Он всегда любил недоговорённости, лестницы, которые упираются в воздух. Быть шифром для всех — и прозрачным только для избранных. И даже тогда — в каждой фразе оставлял яд, каплю в словах, которая жжёт ещё часами. Белла фыркает, сухо, без смеха: — Том, если бы ты врал тоньше, я бы хотя бы притворилась, что уважаю старания. Он молчит. Молчит так, что в комнате становится тесно. Не потому, что не знает, что сказать, а потому что молчание у него — хирургический инструмент. Он умеет ждать, пока пауза не станет пыткой. Его тишина режет чище. Белла поднимает глаза. Она ведь тоже знает, где его боль. И знает, как туда попасть. — Ты меня избегал, — она чуть склоняет голову.— Я думала, тебе понадобится ещё пара лет, чтобы убедиться: разговаривать со мной не смертельно. В груди — тёплый, глухой удар. Это было низко. И вкусно. Она даже не притворялась, что жалеет. Мстила — за его тщательно выверенное исчезновение, за эти внезапные вопросы, которые он стал задавать, когда ей уже давно перестало хотеться отвечать. Белла чуть сжала пальцах шёлк длинных рукавов, ощущая привычный холод ткани, словно напоминание: не раскрывайся. Её губы на миг дрогнули — почти усмешка, почти вызов. Он чуть отодвинулся назад — не от слов, а чтобы выровнять дыхание. В пальцах — тонкая, едва заметная дрожь. Кожа на костяшках побелела. Он не прячет этого. Как будто знает — она всё равно увидит. Белла снова чуть прищурилась, будто пытаясь рассмотреть невидимые трещины в его броне. Помнила, куда бить. Помнила, как он боится умереть. И помнила, как всё начиналось, два года назад, когда они ещё были… почти друзьями. Той ночью на шестом этаже, возле тёмного, словно впитавшего все тайны Хогвартса, Еиналежа. Там, где тени казались плотнее, а воздух — гуще. Тогда он впервые позволил ей прикоснуться к своей тьме. Не страху смерти — нет. Его ужас был глубже. Он боялся того, что она забирает: память, силу, власть — всё то, что делало его… собой. Его голос звучал почти шёпотом, пропитанным холодным сарказмом: «Смерть — это не конец, а начало вечной игры, где я не хочу быть пешкой. И да, боюсь, что проиграю первым. А я не проигрываю.» В этих словах была не просто тревога — в них звучала вся его суть, вся та тьма, которую он тщательно скрывал за маской холодного расчёта. И она знала: ударить в это самое место — значит проникнуть внутрь, туда, где он раним сильнее, чем кто-либо мог представить. Белла не отводит взгляд. Смотрит в эту микротрещину, как в замочную скважину: что-то там дышит. Что-то, что всё ещё живо. В голове медленно считает, почти как молитву: Один. Два. Три. Четыре. Пять. Пауза между дыханиями. Петли на шею эмоциям. Узел. Второй. Третий. Стянуть. Хладнокровие. Безразличие. Невозмутимость. Затянуть. До хруста. До бесчувствия. Она чуть скривила губы, словно думая: «Кто бы сомневался». — Я был занят, — наконец произнёс он. Голос ровный. Беззвучное эхо в пустой гостиной. Ровно. Ровно. Ровно. Идеальная тональность: будто записанная заранее, где-то между усталостью и насмешкой. Безупречная. — И я, насколько помню, не подписывался тебя нянчить, Беллатриса. Белла слегка покачала головой, вперив в него ироничный взгляд, будто говоря без слов: «Ну да, конечно. Всех нянчить ты не обязан». — Конечно, — тихо, почти в нос. С усмешкой. Как будто этот укол ничего не значит. Как будто не в сердце. Хотя именно туда. Боль… не уходит. Нет. Она просто меняет форму. Прячется под кожу. Как лезвие, убранное в ножны. До времени. В гостиной трещит огонь в камине — ровный, размеренный, как будто пытается отвлечь от напряжённого молчания между ними. Отголоски треска сбегают по тёмным углам, смешиваясь с едва слышным шорохом воды, где осторожно скользят рыбы, словно тоже подслушивают этот разговор. Он делает полшага в сторону. Не уходит. Просто… смещается. Как хищник, у которого ещё есть терпение. Пока. — Моя жизнь не вертится вокруг твоего эмоционального срыва, — произнёс он без нажима, как факт, который она, конечно, знала, но упорно игнорировала. Она улыбается. Упрямо. Почти нежно. Так улыбаются только тогда, когда внутри что-то хрустит. Но никто не должен знать, где именно. — Иногда, Том, ты похож на вещь из закрытого отдела Тайн. Такой, к которой прикоснёшься — и навсегда останешься без пальцев, — бросает она устало. — Блестишь. Молчишь. И всё равно тянет, несмотря на… запах порчи. Несмотря на то, что никто не выживает рядом с тобой слишком долго. Словно это сказано не ему. Как будто вообще не важно, услышит ли он. Хотя, конечно, важно. Именно ему. Именно сейчас. Иначе она бы не сказала. Она отворачивается, и каминный свет мягко играет на её ключице, которую так и не удалось скрыть изумрудом ткани, обводя контуры. В стекле — его отражение. Глаза. И она замечает, как на вдохе он чуть сбивается, будто воздух стал гуще, чем должен быть. Едва заметно. Словно что-то в её голосе — проникло под кожу. Осталось там. В его взгляде — колебание. Не тьма. Не ярость. Что-то иное. Что-то… живое. Слишком живое, чтобы быть безопасным. Но он держит. Как всегда. Он держит. Она тянется острым ногтем к стеклу и стучит. Раз. Два. Три. Как будто проверяет: не треснет ли. Не поддастся ли мир. Не развалится ли вокруг. И сама — не развалится ли. — Я выгляжу ужасно, — говорит наконец, голос без эмоций, как будто мимоходом. Облокачивается о холодное стекло, наблюдая, как огонь в камине тихо мерцает и медленно теряет тепло. — Тебе досталась не та версия меня. Заплаканная, всклокоченная и вновь в пижаме. Слова звучат обыденно, почти саркастично, но внутри — жжёт. Она сама себя жжёт этим «не та». И ждёт. Тихо, скрыто. Ждёт, что он скажет. Словно подбрасывает монету — и в секунды полёта надеется, что выпадет решка. Но это Реддл. Значит, выпадет орёл. Значит, он скажет что-то такое, что не просто добьёт, а вонзит нож до рукояти. Он молчит. Смотрит долго, безоценочно, будто заглядывая за грань её слов. Она видит, как в его голове всё движется на замедленной перемотке — он считает, сопоставляет, взвешивает. — Нет, — говорит наконец, сухо, но уверенно. У неё сжимается сердце — потому что да… она почти уверена: если опустит взгляд, то увидит рукоять ножа, украшенную чем-то слишком вычурным, будто созданную специально для этой боли. Реакция рвётся наружу, но она была бы не она, если бы не могла удержать себя — контролировать боль, сжимать её в кулак и не дать разорваться на части. — Возможно, как раз та, — добавляет он тише, ниже, почти шёпотом. Она поворачивает голову медленно, будто смотрит прямо в солнце — щурится от ослепляющего света и от боли, что жжёт под кожей. — Та, что…? — Не прикинулась. Не поддалась давлению. Не стала играть по чужим правилам, — его взгляд лишён уклончивости и привычной равнодушной маски. — Придумала свои. Редкость. Белла вздрогнула, словно кто-то с силой толкнул её изнутри. Мир вокруг будто покачнулся — не от слова, а от того, что её собственное хрупкое равновесие на грани. Она нервно теребит рукав, пальцы дрожат — почти незаметно, почти вопреки себе. Медленно отступает к дивану — к островку знакомой тишины и безопасности, где можно было перевести дыхание. — А обычно я играю по чужим правилам, значит? — бросает с вызовом, лёгкой усмешкой на губах. — До определённого момента я думал, что да. — И этот момент наступил именно сейчас? — глаза её блестят в полумраке, ищут правды. Он качает головой, чуть улыбаясь горько: — Нет, чуть раньше. Когда марионетка перестала дергаться под чужими верёвками и вдруг стала человеком. Тогда я осознал: ты всё ещё ты, — он хмыкнул, будто сам не верил, что сказал это вслух. — Забавно, но это пугает меня больше, чем все мои планы вместе взятые. Белла искренне не понимала его. Она осталась такой же, какой была два года назад — с тем же острым языком, и с теми же ранами, что ещё не зажили. Ненависть к отцу — честная, без прикрас, без попыток замаскировать под воспитание. Презрение к матери — спрятанное глубже, чем кто-то мог догадываться, чтобы не выглядеть слишком жестокой. Забота о сестрах — как единственный способ сохранить хоть что-то человеческое в их доме. Доверие? Только к Регулусу — единственному, кто видел её настоящей и продолжал любить. Она по-прежнему не хотела Лестрейнджа. И хотела… Да. Хотела Хотела свободы. Не той, что красиво звучит в разговорах, а той, которая пахнет корицей и страницами старых книг с горечью несбывшихся надежд. Так почему же, если всё осталось на своих местах, он вдруг увидел в ней нечто новое? Что же изменилось, если не внешний фасад — то что-то в глубине, что даже она сама боялась признавать? — Ладно, не увлекайся, Том, — бросила она через плечо, едва сдерживая улыбку в которой чуть больше тепла, чем положено. Голос был почти её обычным — почти. — Сейчас скажешь ещё что-то почти искреннее — и мы оба умрём от шока. Или… — она оглянулась, слишком быстро, словно надеясь на чудо, — нам придётся сжечь эту гостиную. Чисто из принципа. Уравновесить вселенную. Он не отвечает. Не двигается. Только смотрит. И этот взгляд… Как будто трогает её. По-настоящему. Видит. А она — не готова. Она почти спотыкается о край ковра, плюхается на диван, будто падает в воду. Мягкий, обволакивающий. Он — один из немногих, кто принимает её такой. Распущенной. Тупой от бессонницы. Разбитой. Не требует объяснений. Не требует, чтобы она была «лучше». Другие — будто ждут, когда она уйдёт. Этот — будто рад, что она пришла. Будто знал, что придёт. И… Уже простил за опоздание. — Если вдруг умру во сне, знай: это диван, — бормочет она. — Он решил, что я слишком неблагодарная. Это шутка. Но пальцы — холодные. Шелк под пледом — сбился, и щекочет кожу. Она не поправляет. Сидит, как есть. Скрывает руки. Прячет эмоции. Прячет себя. Потому что то, что только что сказал Том… Это не просто слова. Это что-то другое. Что-то, от чего ломит и жжёт изнутри — но не больно. Как вспышка на старой плёнке. Как реактивация. Будто что-то мёртвое — дёрнулось и вспомнило, как дышать. Она замирает. Почти не дышит. Не дай бог, он заметит. Огонь в камине вздрагивает, пляшет по стенам, как испуганное сердце. Она чувствует страх — тяжёлый, мокрый, сидящий на груди, как кот, которого не согнать. Молчание. Плотное. Давящее. Тепло-тревожное. Она держит его, как ношу, и не знает — выдержит ли. И вдруг — почти шёпотом, почти в сторону, как будто случайно, словно не хочет разрушать хрупкую тишину: — Ты слишком настоящая, чтобы быть простой. И это мой главный повод возвращаться. Разряд. Она поднимает голову. Он всё ещё стоит у окна, его силуэт — призрачный и вытянутый, словно шпиль над заброшенным кладбищем. В нём — и спокойствие, и скрытая угроза, и, возможно… что-то живое, что не хочет угасать. Белла молчит. Решает не разбирать слова, не пытаться их переиграть. Просто будет смотреть ему в спину. Выставит эту тишину, как баррикаду. Пусть сам разбирается, что она хочет сказать. Пусть чувствует. Это — её беззвучный ультиматум. Или он что-то поймёт. Или — уйдёт в спальню, не выдержав её пассивной агрессии. Она упрямо смотрит. Замирает. Даже не дышит в полный объём. Это длится ровно десять секунд. Он поворачивается. Выражение лица — угрожающее. Но ей не страшно. Ни капли. Наоборот. В этом что-то успокаивающее: предсказуемый ужас лучше непредсказуемого. Он опускается в кресло у камина — в своё кресло. Скрещивает ноги, запрокидывает голову, закрывает глаза. И в этот момент — он почти человек. Почти. У него расслаблены плечи. Щёки подёрнуты лёгкой тенью усталости. И губы — не прижатые. Обычные. Теплокровные. Не идеальные. Не опасные. Белла смотрит на него, как на нечто редкое. Как на комету, которая пролетает слишком близко к земле. Слишком ярко. Слишком разрушительно. И всё же — хочется смотреть. До последнего. Она не замечает, как засыпает. Медленно, с паузами. То открывает глаза, то снова прикрывает. Мир вокруг распадается на вспышки: огонь, силуэт, дыхание. В полудрёме думает: присутствие Реддла вызывает привыкание. Хуже любого зелья. Хуже сна без сновидений. Возможно, завтра она всё-таки сварит пару флаконов. На всякий случай. Пока не поздно. А может — и нет.

***

      С каждым разом у неё получалось лучше. Он видел это — ловил по жестам, по времени реакции, по тому, как уже не отшатывается вслепую, а старается думать. Но думать — это всё ещё не чувствовать. А магия, особенно в бою, — чувствуется. Без промедлений. Без внутреннего согласования. — Тебе нужно двигаться, — говорит он в который раз. Пятнадцатый, шестнадцатый. Уже и не помнит. А она будто глохнет. Не здесь. Или делает вид. Что хуже. — Протего не спасёт тебя от смерти! — выкрикнул он, когда в пятый раз её щит принял на себя конфундус. Автоматическая защита. Холодная. Неуместная. — Если попадётся кто-то, кто действительно захочет тебя убить — поверь, Беллатриса, он найдёт погрешности в твоём щите. Его палочка резанула воздух: — Остолбеней! Она рухнула — глухо, неудачно, слишком жёстко. Том почти почувствовал удар в собственных рёбрах. — Щитовые всё ещё хреново закрывают твою левую сторону, — процедил он сквозь зубы. — Блядь, Беллатриса. Он подошёл быстро. Не спеша в движении, но с хищной точностью. Опустился на колено. Лицо её было чуть повернуто в сторону. Щека в пыли. Прядь волос зацепилась за губы — влажные, раскрасневшиеся, с глянцем бальзама. Пахло сливой. Он провёл пальцами по её щеке, убирая прядь. Мгновение — и его взгляд завис. Слива. Сладкая. Кислая. Настойчивая. Белла смотрела на него снизу вверх — укоризненно, конечно. Почти с вызовом. Но молча. И это было удивительно… приятно. Он знал, это не надолго. — Фините Инкантатем, — тихо произнёс он, почти в ухо. Она резко села, сдавленно втянув воздух. Рука тут же метнулась к затылку, нащупала что-то — она поморщилась, отдёрнула пальцы. На кончиках — кровь. Том нахмурился. Такого быть не должно. Он сам расчистил поляну. Сам выверил каждый метр. Когда они перешли к сбивающим заклинаниям, он позаботился: ни стекла, ни острых камней, ни сучьев. Место было почти безопасным для неё. Почти — если не считать его злости и древка, зажатого в пальцах. Он провёл ладонью по земле. Пальцы нащупали то самое — камень, с ладонь размером. Откуда, блядь? Он смотрел на него с секундной задержкой. Как на чужой предмет во сне. Слишком плотный, слишком реальный. Белла попыталась подняться. — Мне надо к Помфри, — выдохнула она. Голос вроде бы спокойный. Но пальцы дрожали. Он увидел. Она пошатнулась — и села обратно, шумно, тяжело, как будто воздух в лёгких закончился. Том смотрел на неё. Молча. Рассчитывал. Оценивая не рану, а вероятность. Вероятность того, что кто-то влез. Незаметно. Нарушил его зону контроля. Белла терпеть не могла колдомедиков. Том знал это лучше всех. Больничное крыло доводило её до паники — до тихой, спрятанной где-то в грудной клетке задышки. Просто от запаха. От осознания, что её уложат в кровать, заставят лежать, ждать, зависеть. Если она всерьёз решила дойти до Помфри — значит, удар был действительно болезненным. — Сиди, — сказал он спокойно, без тени приказа, словно это было не вопрос выбора, а неизбежность. Она вздрогнула, когда он встал, тихо обошёл и остановился у неё за спиной. Его пальцы коснулись волос — лёгкое, почти невесомое прикосновение, и где-то глубоко внутри вырвался еле слышный вздох. — Хочу осмотреть рану. Можно? — голос был тихим, почти шёпотом, но с той холодной уверенностью, что не требует ответа. Она кивнула, плечи её расслабились, тело откликнулось на тон, прежде чем осознало слова. Он провёл ладонью по спутанным прядям, аккуратно пригладил волосы, словно это был не просто жест заботы, а владения. Прижал к шее. Тёплая кожа. Слабый аромат сигарет и лёгкий шлейф духов — ничего лишнего. Но в этом простом наборе было что-то… слишком живое. Слишком близкое. Нелепое, но притягательное. Рана оказалась глубже, чем казалось на первый взгляд. Кровь медленно просачивалась, оставляя тонкие, липкие дорожки по коже и цепляясь за пряди. — Vulnera sanentur, — прошептал он с той тихой угрозой, с которой произносил заклинания. Его пальцы ощутили, как кожа под тканью словно сжалась, натянулась — словно подчиняясь. Белла вздрогнула, стиснула зубы. Он знал — ей не нравилось это чувство: когда собственное тело словно не слушается, восстанавливается само, без контроля. — Ты становишься всё… гуманнее, — с паузой, почти диагноз. Она повернула к нему голову. — Только не пойму, зачем тебе знать медицинские заклинания. Кто вообще способен тебя ранить? Том не ответил сразу. Его взгляд скользнул по её лицу, остановился на ломаной линии скулы, на том, как она держится — гордо, упрямо, даже в боли. Он наклонил голову чуть вбок. — Именно поэтому, — наконец сказал он. — Потому что никто не способен. И я не позволю, чтобы когда-нибудь — стал способен. Ни кто-то. Ни что-то. Ни случай. Он говорил без ярости, без нажима. Просто как констатацию. — Надо уметь всё, — добавил он ровно. Голос не дрогнул. Он поднялся. Сделал шаг назад. И ещё. В лёгких было слишком много дыма, хлопка и мускуса. Её запах. Её дыхание. И это, чёрт побери, тоже была зависимость. Тупая, липкая, хуже никотина. Он уже знал, как это чувствуется. Хуже любой привычки. — На сегодня достаточно, — вырвалось резче, чем он планировал. Он будто выдыхал себя из её пространства. И в то же время — проверял, останется ли она там. Белла всё ещё сидела на траве. Затем, словно отступая от напряжения момента, решительно легла, подложив руки под голову. Том проследил за движением её тела, за тем, как она чуть приподняла плечи, как волосы рассыпались по вороту рубашки. Она улыбнулась — мягко, чуть устало, но искренне. Как тогда. Как тогда, когда ещё ничего не было разрушено. — Знаешь, а мне нравится это место. Всегда нравилось, — сказала она, не открывая глаз. Голос был спокойным, почти рассеянным. — Здесь так тихо… и спокойно. Стены иногда давят, а тут… — она замолчала, улыбнулась чуть шире, будто позволяла тишине дышать вместе с собой. — …хорошо. Наверное, это одно из моих любимых мест в Хогвартсе. Он стоял рядом, неподвижный, и смотрел на неё — на эту приземлённую, разоружённую Беллу, такую, какой он её запомнил. И такой, которой она осталась. Несмотря ни на что. Странно — все эти два года он выгонял из себя её образ, пытаясь наделить её чужими чертами. Рисовал ей маску, скопированную с Грейс и прочих пустоголовых чистокровных. Глупых, поверхностных, стерильно воспитанных, способных лишь на мелкие интриги и показное ничтожество. Но Белла… она была другой. Всегда была. Ей действительно нравилось это место. Как и оранжерея мадам Помфри — личная, укрытая, с плетениями редких цветов среди лекарственных трав. Он помнил, как на четвёртом курсе украл ключ и сделал дубликат, чтобы пробираться туда по ночам. Запах до сих пор жил где-то в памяти: пряная мята, мокрая земля, едкий аромат чёрных роз. Он их ненавидел. Без объяснения причин, просто потому что.        Но Белла — нет. Белла тогда смеялась, касалась лепестков пальцами, и ей казалось важным, чтобы они не погибали. Наверное, именно поэтому Том иногда тайком заглядывал туда — проверить, не вымерли ли те чёрные розы. Они были живы. Пока что. Ещё был старый класс на шестом этаже. Там, где хранилось Зеркало Еиналеж. Там, где он однажды остался до рассвета. И увидел то, о чём старается не думать. Он посмотрел на неё снова. Ветер чуть трепал её волосы. Растрепанные, непослушные. Щека припала к плечу. Она выглядела умиротворённой. Такой… живой. Без напряжения. Без маски. Иногда он не мог понять, как она — с её тяжёлым наследием фамилии Блэк и всем этим грузом — позволяла себе быть такой простой. Лежать на холодной траве, смеяться так громко, что эхо разлеталось по всему Запретному лесу. Шутить нелепо, корчить рожицы, цепляться за него, будто между ними не было никакой угрозы. Но Белла — она забывала, кто он. Забывала, что он вообще рядом. И именно это… раздражало его до глубины души. И одновременно удерживало. Потому что, казалось, она изменилась. Должна была измениться. — Не у тебя одной, — хмыкнул он, почти лениво, притягивая её внимание. Взгляд скользнул по линии её плеч, по траве вокруг, по собственным воспоминаниям, которые пришли слишком живо. Сюда только ленивый не водил девушек трахаться, пока позволяла погода. Весна и запрет срывали крышу. Особенно у тех, кто всё ещё верил в романтику. — Прекрати, — протянула она, садясь. Раздражение легко скользнуло по лицу, но она тут же прикрыла его движением — убрала волосы с шеи. — Тебе тоже это место нравится. Не зря же ты его выбрал. Обняла себя за колени. И в этот момент… Он почти поверил ей. Белла действительно была в чём-то похожа на это место — распахнутая, свободная, как будто невесомая. Без навязанных рамок. Без нужды кому-то что-то доказывать. Это было редкое состояние — почти чудо. И, может, именно оно делало её… по-настоящему живой. Хоть это было редчайшее зрелище, почти восьмое чудо света. На самом деле, он не знал, почему выбрал именно эту поляну. Думал сначала про заброшенные классы. Традиционно. Но не хотелось дышать пылью два часа подряд. Хватало духоты замка. Хватало лекций и лиц. Он хотел свежего воздуха. Пространства. Паузы. Тишины, которую можно было контролировать. Обычно, до того как Беллатриса решила проявить свои жалкие способности к манипуляции, он предпочитал проводить это время на заднем дворе, читая и обдумывая всё подряд. Здесь было лучше. Свежий ветер, тусклое солнце, и странное чувство — будто каждый вдох освобождает его от какой-то тяжести. Может это она так действовала на него. — Ты помнишь это место? — спросил он, глядя на неё через плечо. — Отчасти, — она пожала плечами. — Воспоминание какое-то размытое, неточное. Будто незаконченное. Он не ответил сразу. Просто смотрел, как тень от её ресниц ложится на щёку. — Я выбрал поляну, потому что здесь днём нет лишних глаз, — наконец сказал он, скучающе, будто оправдывался перед собой. — И потому что… здесь проще держать всё под контролем. Здесь не было личных причин. Да, наверное. Он замолчал, оглядываясь по сторонам, словно пытаясь найти ещё одну убедительную для неё причину, но так и не нашел. Она кивнула, ничего не сказав. Но он заметил, как приподнялась бровь — не вопрос, скорее реакция. Как будто она поняла. Или почти. И всё же не спросила: что именно он хочет контролировать. Место. Себя. Или её. — Я помню, что когда мы бродили лесом на третьем курсе в поисках трав для зелий, мы наткнулись на этот дуб, — сказала она, наклоняясь вперёд. Один из листьев, упавший ей на колени, зацепился за подол. Она осторожно его сняла и начала крутить в пальцах, словно тот был не просто листом, а чем-то большим — частью воспоминания. — Я тогда удивилась, что ты знаешь экскурсо, — усмехнулась, прищурив глаза. — Помню, как ты произнёс его так демонстративно… Он видел в её взгляде игру, но сам прекрасно помнил: это была попытка впечатлить — выебнуться, как он думал тогда. — Экскурсо полезен, — отозвался Том, голос чуть сдержан и даже неохотно. — Особенно если не хочешь пачкать руки. Она хмыкнула, не отрывая взгляда от листа. И в её молчании было что-то странно личное. Словно это не просто воспоминание — а уязвимость, на секунду выскользнувшая наружу. На самом деле всё было совсем иначе. Том нашёл эту поляну задолго до того, как Белла сюда пришла — на втором курсе, когда ещё думал, что в Хогвартсе можно как-то дышать свободно. Тишина здесь была такая, что казалось, даже воздух не решается шевелиться. Спокойствие, редкое и хрупкое, как трещина в стекле. Место, где можно спрятаться от всего дерьма — от взглядов, от шума, от тех, кто всегда готов сунуть нос туда, куда не просят. Он приходил сюда часто, когда нужно было просто отключиться, сбросить с себя груз игры, в которую заставляют играть. Просто сесть под дубом, вдохнуть этот сырой запах гнили и мокрой травы, и на пару часов забыть о том, кем он должен быть. Два года назад он привёл сюда Беллу. Почему — даже он толком не мог объяснить. Чёрт его знает, что за идиотская логика подсказала ему именно это место, но он был уверен — ей здесь понравится. Тот же дуб, та же осень, тот же холодный, с терпкой ноткой сырости октябрь — и совсем другие они. Моложе. Немного наивнее. Свободнее, хотя и не знали ещё, как дорого эта свобода им обойдётся. Он выдал ей легенду про редкую дикорастущую траву, которую они якобы искали для зелья сна без сновидений — что-то особенное, свежее, настоящие, с запахом дикой природы, а не болота за школьными стенами. На самом деле корень валерианы в запретном лесу — редкость уровня порядочного слизеринца, то есть почти фантастика. Поэтому ему пришлось пойти на хитрость — своровать корень у Слизнорта. Том улыбнулся, вспоминая, как тот злорадствовал, когда потерял свою «священную» траву. После этого Том аккуратно закопал корень у дуба, сделав из этого маленький секрет — гадкий, но вполне эффективный. Белла поверила. И зелье действительно стало лучше. Но это — пустяк. Её радость от «настоящей» травы была для него важнее любых зелий. Но главное было не в зелье и не в корне валерианы. Главное — увидеть её здесь. Среди этой тишины, где даже он мог забыть на мгновение, что мир — один огромный беспорядок. Где не было никакого давления, никакой игры. Только она, он, старый дуб и шорох опавших листьев. Вот ради этого он и привёл её сюда — к месту, где можно было быть настоящими, не притворяться, не прятать то, что внутри. Он ловил эти редкие минуты, как воздух в подземелье, зная — скоро всё превратится в пепел и холод. — Вы всё ещё торгуете любовью? — Белла усмехнулась, чуть наклонив голову, глаза блестели иронично, словно линия её улыбки была одновременно вызовом и шуткой. Том нахмурился, потом медленно пожал плечами — будто это было слишком глупо, чтобы тратить на это серьёзный ответ. И, честно, да, он мог ответить. Какая, чёрт возьми, разница? — Чёрт, не думал, что ты в курсе. — Он посмотрел на неё с легким удивлением, которое тут же отмахнулся, как от назойливой мухи. — Это же я, — сухо парировала она, — конечно, я знаю. Том присел на край поваленного дерева и, чтобы хоть чем-то занять руки, щёлкнул портсигаром — звук, похожий на треск сухих костей. Прикурил, дым затянул лёгкие, выдохнул, словно пытаясь выпустить из себя раздражение. — В этом году — нет, — сказал он с деланным равнодушием. Белла скрестила ноги на траве, склонилась вперёд, будто хотела быть ближе к нему, и выпустила из себя тихий смешок. — Расскажи, как работает этот твой бизнес. У него появилось это гнильцоватое выражение, будто на языке висела фраза, которую нельзя произнести вслух. — Сначала я сдал Гойлу секрет о полянке. Потом пошло-поехало. Три галлеона за секс, — его голос прозвучал с едкой насмешкой. — Чёрт, глупо было бы позволять этому месту сгнить, — продолжил он, глядя куда-то в сторону, — особенно когда вокруг полно влюблённых идиотов, которым не дают потрахаться, у Прингла, как всегда нюх на такие вещи. Поэтому почему бы не заработать на их тупой потребности спокойно потрахаться без взгляда Прингла в спину? Белла подняла бровь и, не отводя взгляда, тихо сказала: — Ты словно бизнесмен, который паразитирует на любовных страстях. — Паразит? — фыркнул Том. — Я менеджер по контролю качества. Мальсибер и Гойл устраивают всю грязную работу, а я просто слежу, чтобы никого не убили кентавры. — И правда, — улыбнулась Белла, — и карты с маршрутами выдали? Чтобы никто не заблудился? — Естественно. — Том кинул окурок, испепеляя его Инсендио в воздухе. — Всё по-человечески: порядок, отчётность, минимальные риски. Только налоги — это тупые влюблённые. Белла засмеялась тихо, отводя взгляд и убирая прядь волос за ухо. — Только ты мог превратить поляну в такую… забаву. Её голос прозвучал так уныло, что Том на мгновение ощутил странную дрожь, задержал дыхание, прислушиваясь к тому, что осталось несказанным. Молчание висело тяжёлым грузом, почти осязаемым. Лёгкий ветерок тронул её волосы, в воздухе повис аромат сырой земли и осени. — Кто, если не я? — Том ухмыльнулся. — В конце концов, кто ещё поймёт, что любовь — это самый выгодный товар? Белла встала, не глядя на него, сняла мантию и бросила её на корни дуба, где ткань заскрипела, будто лязгнувшая клятва. Он наблюдал, как она отряхнула руки, потом устремила взгляд куда-то в глубину леса. В её движениях была механическая отстранённость, будто она пыталась сбросить с себя тяжесть воспоминаний, что накатывали волной. Он не мог её разгадать. Никогда. Она — загадка, которая раздражала его почти физически. Том привык считывать людей, как открытую книгу — но Беллатриса была словно запечатана на пару замков, а ключи давно выброшены. И в то же время… этот её хаос, эта «бракованность» — казались до боли родными. Он думал, что привык к ней, но каждый раз сталкивался заново, словно впервые, и этот страх был одновременно знакомым и непреодолимым. — А почему никто не мог сюда пробраться? Особенно те, кто уже был здесь? Они знали дорогу, карты остались… — Карты испепелялись, как только они возвращались назад к Хогвартсу. А тут, — он взглядом обвел пустое пространство вокруг. — Отталкивающие чары. Никто не знает, где она на самом деле. И отталкивающие тут были не простые. Его. Личные. Усовершенствованные. Сюда могли прийти только те, кому он разрешил. — Но я её нашла. И ничего не почувствовала. — Потому что ты знала, где искать. Сюда могут прийти только ты и Мальсибер. И… Ебанная Грейс. Ну конечно. — И…? — протянула Белла, словно вытягивала из него последнюю каплю. — И всё. Он дернул древком, и камень выскользнул из травы. Том покрутил его в пальцах, изучая, словно пытался выжать из него тайну. — Слышала, ты не хочешь участвовать в конкурсе зельеварения, — тихо сказала Белла, укутываясь обратно в мантию с чёрным меховым воротником. Она обняла себя, будто ждала, что кто-то согреет её лучше меха. — В твоём стиле. Любишь, когда тебя уговаривают, да? Том поморщился. Он не хотел обсуждать это. Не хотел снова объяснять, почему конкурс его не интересует. Он отвернулся, изучая камень, где уже застыла тёмная капля её крови — чёрная, словно сама тьма. — Нет, не люблю, — холодно ответил он, направляя палочку на камень. — Эванеско. Кровь испарилась, но на языке остался горький привкус — как после плохой шутки. Он знал, что его отказ от конкурса выглядел нелепо, особенно после того, как он отдал Слизнорту идеальный образец веритасерума, которому даже он не мог противиться. Но защищать честь школы? Ему это было плевать. Слава в подобных играх — дешевая, как мыльный пузырь, который лопается при первом же прикосновении. — Ты ведь не просто так спрашиваешь, — тихо сказал он, словно гладя острые грани камня, пытаясь прочесть в его холоде больше, чем было на поверхности. — Что на самом деле беспокоит тебя, Беллатриса? Она посмотрела на него, сжимая руки в мантии так, будто ткань могла удержать от проникновения его слов. — Я просто не понимаю, зачем делать что-то выдающееся, а потом прятать это. Ты ведь мог бы… — она замолчала, будто боялась закончить мысль, как будто сам воздух мог расколоться от правды. Том нахмурился, и в его голосе проснулась та ледяная язвительность, что так резала по нервам: — Мог бы что? Пустить всех вокруг в восторг? Чтобы меня хвалили, словно какого-то домашнего любимца? — холодно, с едва сдержанным отвращением, произнёс Том. — Я сам решаю, что важно. И это уж точно не какой-то жалкий конкурс зельеваров. Беллатриса усмехнулась, но улыбка её была горькой, словно вкус серы на языке. — Да, ты всегда сам решаешь. Только иногда создаётся ощущение, что выбор уже сделан, а сам ты ещё не готов в этом признаться. Том молча сжал в ладони камень и направил на него палочку. — Что ты…? —Бомбарда. Глухой взрыв разорвал тишину. Камень взорвался на мелкие осколки, рассыпаясь по траве, словно разбитое зеркало. Белла рванулась к нему, пальцы сжали его руку, холодом жгли кожу. Он почувствовал тонкие, почти незаметные царапины от её ногтей — слишком мелкие, чтобы злить, но слишком острые, чтобы не замечать. — Ты идиот? — голос дрожал, но в нём не было фальши, нищета слов была настоящей. — Я… я… Слова застряли в горле, грудь вздымалась тяжело и быстро. На её лице читался страх — настоящий, а не фальшивый, как тогда в Совятне. — Ты мог взорваться себе руку! Она судорожно вдохнула, закрывая рот рукой, как будто пыталась заглушить собственный страх — и, может быть, что-то ещё. Том молча наблюдал. Внимательно, почти безучастно, но внутри что-то колыхнулось — удивление, смешанное с чем-то, что он не спешил называть. — Я всё контролировал, — холодно отрезал он, наклонив голову, будто слушал глупую песню. — Боишься за меня? Или боишься меня? Белла молчала, её пальцы всё ещё дрожали. Кажется, она сама не знала, что именно заставило её так сорваться. Она покачала головой и тяжело опустилась на траву, упираясь спиной в дуб, обхватила колени руками и уткнувшись в них лицом. Том смотрел на неё, каждый миг словно пытался прочесть между её затворёнными веками то, что не произнесено словами — слёзы ли это, или просто усталость, тяжесть, что давит глубже, чем все разговоры, все ссоры, все невысказанные упрёки вместе взятые. Он не мог вынести мысли о её слёзах. Слёзы — для него это не просто слабость, это зияющая рана без шва, зияющий провал, как расселина на обледенелой земле, из которой тянет холодом, без конца и дна. А Белла… она была его собственной трещиной, той, что расползалась по нему изнутри, медленно разрывая клей его души. Если бы она заплакала — эта трещина превратилась бы в бездонную бездну, в ледяной омут, в котором погибли бы они оба, затянутые вечной тьмой, и Том боялся, что никогда уже не выберется из этого заточения. — Белла, — его голос прозвучал тихо, почти как шёпот, который не ожидал услышать даже он сам. — Ты ведь знаешь, что слёзы — это слабость? Она не подняла глаз. Лишь плечо дёрнулось — как последний взрыв сопротивления, крошечный, хрупкий рубеж, предательски треснувший перед неминуемой капитуляцией. — Я не плачу, — голос её дрожал, хрипел, словно дышала сквозь холод векового заброшенного кладбища, где ни одна свеча не горит. — Просто устала. Он знал, что не мог стереть её боль. Не сейчас. Но он мог вырвать из неё то гнойное, что разъедало её изнутри, чтобы она не превратилась в слабость. Вирус, что съедает кость, прежде чем убить тело. Он встал, приблизился — палочка коснулась её виска — холодная, твёрдая точка судьбы. Белла подняла голову, не дрогнув, будто давно знала, что он так поступит. Её глаза были сухими, но в них не осталось ни злости, ни отчаяния. Тяжесть, давившая на его грудь, внезапно исчезла. —Обливиэйт, — голос Тома прозвучал глухо, как эхо среди пустоты. Из глубин её сознания вырвалась серебристая нить — тончайшая, хрупкая, колючая, как паутина на холодном ветру. Том остановил её движение — одним резким взмахом палочки — и нить растворилась в воздухе, как дым, которого никогда не было. Он молча смотрел на её лицо — словно читая застывшую страницу, где все строки стерты. — С днём рождения, Беллатриса, — ровно, почти равнодушно. Она моргнула, словно пробуждаясь из глубокого и страшного кошмара, смотрела на него растерянно — взгляд её был пустым, но уже свободным. — Спасибо… — голос был тихим, без привычного едкого сарказма, с чем-то очень настоящим и хрупким внутри. Том кивнул, развернулся и ушёл в тень деревьев, оставляя позади хрупкое дыхание свободы и тишину, где память больше не властвовала. В этом молчании была вся их история — безжалостная, жестокая, настоящая.
61 Нравится 73 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (2)