Потерянный король придуманного королевства

Горячая работа
NC-17
Завершён
60
2
dreamer18 бета
Размер:
999 страниц, 354 538 слов, 38 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
60 Нравится 73 Отзывы 32 В сборник

От этого не умирают

Настройки
Примечания:
— Белла! Белла! Белла! Милая моя! — пальцы холодные, как лёд, впиваются в её щеки, встряхивают, и над всем этим — скрипящий, ржавый звук закручивающегося вентиля. Вода шипит, как зверь в ярости. — Салазар, да это же кипяток! Ты что творишь? Хочешь свариться? Она не открывает глаз. Веки тяжёлые, будто их кто-то прибил свинцовыми гвоздями. Может, этого вообще нет. Просто картинка, что проплывает в голове. Обрывки шумов, мерцание света за закрытыми веками. Плод перегретой фантазии. — За что, Беллатриса? — слышится шёпот, почти в ухо, пронзительный, болезненный. — За что ты себя наказываешь? Нет. Всё-таки это происходит. — Не знаю, — голос сиплый, и ей невыносимо тяжело активизировать мышцы речи, но она старательно произносит слова, которые сжигают её изнутри с каждым движением гортани, — может за то, что не уследила за тобой, за то, что не уберегла от грязнокровки. — Ч-что? — в голосе Андромеды ломкий ужас. Белла всё-таки открывает глаза. И тут же сталкивается с лицом сестры — слишком близким, слишком живым. В её радужках стоит испуг, неподвижный, как насекомое в янтаре. Белла никогда не видела в её глазах страха даже перед отцом. Но сейчас… сейчас он кричал. И Белла не могла решить — направлен ли этот страх на неё… или на тайну, что она вытащила из-под кожи Андромеды. — Ты просто перегрелась, милая, — шепчет Андромеда, и ладонь ложится ей на лоб, влажная, дрожащая. — Ты горишь. Ты вся горишь. Конечно. Чего ещё ждать. Всё в стиле их семьи: отодвинуть вину, вычеркнуть очевидное, переложить ответственность. «Это не я. Это ты не в себе.» Белла отворачивается к стене, тень дрожит от бликов воды. — Я видела вас. В теплице, — голос срывается, но она давит его вниз, как занозу. — И по твоим глазам вижу, что ты хочешь мне солгать. Она задерживает дыхание и ныряет. Один. Два. Три… тридцать. Вода сжимает её со всех сторон, тянет вниз тяжёлым коконом. Давление должно было утешать. Должно было раздавить мысли, погасить боль хотя бы на эти тридцать проклятых секунд. Но облегчения не приходит. Лёгкие рвёт на части, сердце гремит в груди, как железный молот. Она выныривает. Воздух рвётся в горло резким хрипом. — Белла, — голос сестры звучит жалко. До отвращения. Она не хочет думать. Мысли всё равно как ржавчина: проедают, оставляют дыры, через которые оттуда течёт жизнь. Ничего не остановить. Белла поворачивает голову. Смотрит прямо. — Андромеда. Резко открывается кран, и тонкая струя бьёт в раковину. Сестра наклоняется, прижимает ладони к лицу, и зеркало перед Беллой отражает не привычную собранную Андромеду, а что-то обнажённое, сырое, как мясо без кожи. Вода по щекам смывает остатки её храбрости. — Я люблю его, — голос ломается, будто ножницы режут проволоку. — Я не смогу уже прекратить, Беллатриса. Звук её слов рикошетом ударяется о стены, гулко растекается по кафелю, как если бы сама ванная комната впитывала её признание. Андромеда медленно оседает вниз, сползает вдоль стены. Словно каждое движение может оказаться фатальным, и если она оступится — рухнет всё. Она сама рухнет. Её бравада, её остроты, её дерзкая независимость. Белла усмехается — сухо, безжизненно. — Как трогательно. Отец будет в восторге. Можно и свадьбы совместить. — Беллатриса, прошу тебя! — в её голосе паника. Она хватается за руку Беллы, пальцы скользкие, мокрые, рукав насквозь промокает. — Ты же знаешь, что со мной сделают. Не говори… я всё для тебя сделаю, только не говори отцу. Белла фыркает. — Болезнь. Вот что это. Прекрати этот бред, Андромеда. Брось его. Не подставляй нас. Я не собираюсь тебя прикрывать. Мысль ударяет её изнутри: платить придётся всем. Отцу не нужны виновные — нужны жертвы. «Ты виновата». Его голос уже звучит в голове. Недостаточный контроль. Отсутствие предвидения. Недостойная дочь. — Я не хочу быть, как ты! — вдруг вырывается из Андромеды, и её слёзы падают в воду, оставляя солёные пятна на блестящей поверхности. — Ты словно умерла, когда узнала о помолвке с Лестрейнджем. Я видела! Белла вцепляется пальцами в край ванны. Костяшки белеют, будто кости сами хотят вырваться наружу. Акрил холодный, скользкий, но всё равно твёрдый — в отличие от неё, от их жизни. От этого не умирают. Она знает. Она проверила на себе. Смерть не приходит, когда отец выносит приговор твоей юности. Смерть не приходит, когда имя чужого парня впечатывают тебе в кожу, как клеймо. Смерть не приходит, когда меняют дату помолвки, словно переносят шахматную фигуру. И даже тогда, когда в глазах Реддла — пустых, чёрных глазницах нет ничего, кроме безразличия, — сердце всё равно продолжает биться. Это и есть пытка: жить. Жить, когда всё внутри тебя давно сгнило, как яблоко, оставленное на солнце. Жить, когда дыхание уже не приносит облегчения, а только напоминает, что тебя ещё не списали со счета. Жить, когда каждое утро — это казнь, отложенная до вечера. Она продолжала вдыхать воздух. И сердце не остановилось. Ни тогда, ни теперь. И у Андромеды не остановится. Как бы она ни кричала о «любви» — это не имеет значения. Потому что их кровь, их фамилия не отпускает. Родители затянут петлю и будут держать, пока Андромеда не научится дышать, как Белла: через боль, через пустоту, через медленный гул в груди. Белла вглядывается в сестру: Андромеда думает, что она умрёт, если у неё отнимут у Теда. Наивная. От этого не умирают. От этого живут. Долго, мучительно, каждый день заново. Живут — чтобы отец мог снова и снова резать тебя на части своим голосом. Живут — чтобы чужие руки держали тебя, как собственность. Живут — чтобы помнить, что счастье существует только у других. Белла знает: сердце не остановится. Оно всегда выбирает предательство — продолжает стучать, даже когда сама молишь его замолчать. — Я и сейчас вижу, Белла! — голос сестры дрожит, но в нём вспыхивает отчаянная ярость. — Ты живая оболочка. Ты дышишь, но тебя нет. А я не хочу так. Я хочу быть с ним. И я счастлива. Слышишь? Счастлива! Белла на миг закрывает глаза. Слово «счастлива» режет ухо, как крик в тишине. Счастье — слабость, уязвимое место, удобная мишень. Она хочет спрятаться под воду, чтобы не слышать. Не слышать этого идиотизма. — Не говори отцу, прошу, — Андромеда смотрит снизу вверх, цепляется глазами, как зверь, загнанный в клетку. В её зрачках — огонь, но это огонь факела, который вот-вот погаснет. — Если ты скажешь… я пропала. Белла скользит взглядом по её лицу, по дрожащим пальцам, по воде, что пахнет железом и мылом. Думает: «Она всё равно пропала». Смеётся. Коротко, резко, хрипло, будто выдохнула ржавчину. От наивности. От всей этой липкой романтики, которой Андромеда так трепетно дорожит. Господи, ну нельзя же быть настолько идиоткой — не видеть, что будущего у неё с этим грязнокровкой нет и не будет. — Ты думаешь, отец не догадается? Не заглянет в твою голову, если заподозрит хоть что-то? — Последний раз он так делал… — Андромеда хмурится, как ребёнок, пытающийся сосчитать дни. — Перед прошлым Рождеством, — сухо добавляет Белла, закатывая глаза. — Он каждый год проверяет нас на Рождество. Андромеда качает головой — слишком резко, словно пытается вытрясти из себя правду. Будто для неё это и правда новость. Будто все эти годы их отец не заставлял каждую зиму расплачиваться за право носить его фамилию. Кто-то получает подарки на Рождество, шелестит бумагой с золотыми звёздами и серебряными снежинками. А они получают легилименцию. Холодную, обнажающую, болезненную. Без всякой заботы о том, что это дочери. Он входил в их головы небрежно, грубо, с намеренной жестокостью, проверяя, нет ли там грязи. После таких проверок Белла сутками не могла подняться с постели. — Я… я не понимаю, — Андромеда закрывает рот ладонью, и слова всё равно просачиваются сквозь пальцы. — Я не помню этого. Белла поднимает взгляд к потолку. Каменная кладка, трещины, линии швов. Если смотреть под углом, они складываются в кривой месяц. И на миг кажется, что весь потолок давит сверху, как небо в клетке. — Белла, — голос сестры дрожит, но держит её крепко, слишком крепко, будто силой хочет удержать обещание. — Ты ведь знаешь, я благодарна тебе за всё. За все годы. За маму. За Нарциссу. За меня. Мы же только у друг друга есть. Помнишь? Слова впиваются, как крючки. — Всегда, — шепчет она, в голосе надежда, безнадёжная и липкая. Белла могла бы назвать это манипуляцией — и скорее всего так и есть. Но память не даёт солгать. Они действительно когда-то поклялись — «всегда». Слово, сказанное в тёмной детской, под одеялом, как будто от этого могло стать легче. «Всегда» без поддержки. «Всегда» без тепла. «Всегда» без любви. Только они сами — друг для друга. Но на деле это всегда оборачивалось одним и тем же: Белла — та, кто должна. Та, кто держит. Та, кто молчит. Та, кто сильнее всех. Сильнее — значит, выживает дольше. Сильнее — значит, сглатывает слёзы так, чтобы никто не увидел. Единый её промах — Реддл. И даже он останется за кулисами. Тайная трещина в стене, которую можно замазать штукатуркой, если не приглядываться слишком близко. Она уже училась подавлять его внутри себя. Уничтожать, как болезнь, что передаётся через дыхание. Выдавливать из крови, как яд. И это оказалось терпимо. Просто не смотреть в его сторону. Просто не заходить в библиотеку в часы, когда он там. Просто пересидеть в коридоре, пока гостиная опустеет. Просто приходить позже в Большой зал, чтобы не столкнуться взглядом. Да, оно ноет. Но это ноет, как старый перелом, на погоду. Ты учишься жить с этим. Ты продолжаешь делать то, что от тебя ждут. Ты находишь в себе причины не злиться. Повторяешь, что он не принадлежит тебе. Как и ты — не принадлежишь ему. А потом ловишь себя на том, что это уже и не боль, а тишина. Тишина, которая хрустит в груди, как лёд на реке весной. И страшнее всего — не то, что треснет. А то, что так и не треснет. — Что же делать? Что же делать, Белла? — голос Андромеды ломался, звенел, как хрупкое стекло. У всего есть свой ценник. Мир — большой магазин. Только его разменная монета — боль. И проблема в том, что каждый раз она думала: эй, я вывезу. Но цена всегда оказывалась слишком высокой. И она ведь знала это ещё в самом начале. Знала — и продолжала обманываться. Продолжала подписывать с собой липовые сделки ради иллюзии спокойствия. Сначала это выглядело как игра, как невинный кредит третьекурсницы. А потом превратилось в бесконечное долговое обязательство. Только платить по счетам, естественно, должна была всегда она. И теперь, глядя в заплаканное лицо сестры, Белла почти равнодушно вдыхала пар. Горячий воздух оседал где-то в лёгких, густым, провальным конденсатом, как будто дыхание оставалось в ловушке внутри тела. Белла всматривается в её дрожащие губы, в покрасневшие глаза. И отвечает ровно, так, будто даёт инструкцию, а не совет: — Окклюменция. — Это… разве можно так быстро научиться? — Андромеда сглатывает. — Я смогу? Нужен кто-то, кто обучит. Белла кивает. Да. Нужен. И знает: цена будет ещё выше. Но она делает это. Через страх, через ржавый привкус паники, через дрожь костей и тяжесть сердца. Потому что иначе нельзя. Потому что мир не спрашивает, хочешь ли ты выжить, хочет ли душа остаться целой. И Белла знает: если не она — никто. Её боль — её цена. И она заплатит. Сквозь дыхание, сквозь темноту, сквозь неизбежность. Потому что от этого не умирают. А от чего же тогда?

***

Она стоит в дверях, и он снова ловит себя на том, что не понимает, почему она всегда выглядит именно так. Как будто пришла не к нему, а в какую-то параллельную комнату, где он не главный. Может, всё-таки стоило трахнуть Грейс. Банально, быстро, без этих кривых пауз. Может, тогда сейчас не пришлось бы застревать в пустоте, выслеживая глазами каждую долбаную складку её формы. Но он сомневался, что это хоть что-то изменило бы. Грейс — это утолить жажду водой из лужи. Белла же — отравленный виночерпий. Ты пьёшь — и хочешь ещё. Юбка. Её пиздецки короткая юбка. И Том ненавидит Дамблдора за то, что тот не ввёл в правила хотя бы минимальную, фиксированную цифру для допустимой длины. Циничный старик, он же должен был понимать — такие сантиметры превращаются в оружие массового поражения. А теперь это его личная проблема. Прямо сейчас. — Ты пришла? — и звучало это как ебаный вопрос. Она вскидывает брови. Наконец-то смотрит на него. Заебись. За всю эту неделю она ни разу не смотрела нормально. Или делала вид, что смотрит, но он ощущал себя так, будто стоит под дезиллюминационным. Как будто она просто выключала его из реальности. Смотрела сквозь, не на него. Очень удобная иллюзия, что всё идёт по плану. Он бы назвал это трусостью. Но это Беллатриса. А у неё всё превращается в метод войны. Она проходит мимо. Задевает его локоть — легко, будто случайно. Но он знает цену этим «случаям». В её касании слишком много нарочитой беспечности. Как у актрисы, играющей сцену для пустого зала. Она оглядывает комнату: полки в пыли, коробки с палочками, неровные стопки книг. Делает вид, будто здесь впервые. Но Том видит больше: это маска. И маска криво сидит. Даже косметические чары не скрывают — она выглядит не так. Не так, как должна. Чужая. Отчуждённо-чужая. Такой она была для всех. — Ради обучения, Том, — она оборачивается, еще сильнее распрямляя плечи, — это мне нужно. Он прищуривается. И всё равно он не ожидал. После срыва, после той ночи — он был почти уверен, что она не придёт. Здесь не про смелость. Смелости нет. Он буквально чувствует её ярость — как тонкую сеть под кожей. Сеть, которая тянется к нему. — Отлично, — его голос срезает воздух. — Ты разбираешься в окклюменции? — спрашивает она. Слишком мягко, слишком сладко. Так обычно звучат девчонки, когда шепчут про секс. Слащаво, липко, будто готова предложить трахнуть её прямо здесь. Кукольная. До тошноты лицемерная. И впервые — такая с ним. Конечно, он понимал. Так Блэки учили своих девочек. Пластичные улыбки, низкие голоса, искусство наклонять голову под углом, выгодным для продажи. «Быть лапушкой» — их термин. Быть дорогим аксессуаром, который выгодно показать. И надо признать, вложенные в неё деньги работали. Потому что даже он ощутил этот липкий эффект. Вибрацию внизу живота. Подъём крови. Против воли. Чего он вообще хотел? Чего добивался? Уже сам не знал. Каждый шаг, будто по минному полю, — и каждый взрыв неизменно приходился по нему. Тому даже кажется, что это розыгрыш, кто-то явился под оборотным. Ведь его Беллатриса не могла скатиться до этого уровня. Потому что его Белла должна манипулировать, тем же заезженным раскрытием его происхождения. Потому что ебаный флирт слишком простой способ. Потому что, он видел как ей не похуй, и ебанное испорченное дерево, было слишком реалистичным доказательством ее стремлений. А теперь он вновь ощущает себя кем-то из толпы. Кем-то не имеющим ценности. Но этот запах, был повязан только с ней. Чем-то, что он никогда не сможет ни забыть, ни перепутать. Такого не подделать. И именно это его бесило. Потому что удивляло. Он откинулся на диван, чувствуя холод дерева подлокотника. Костяшками пальцев начал отбивать сухой ритм. Тик. Тик. Тик. Отсчёт. Цель её визита он понял. Мотив — нет. Мотив щекотал нервы, и это раздражало куда больше всего остального. В этом была вся Беллатриса. Если бы, ей не было что-то нужно, она бы никогда не явилась к нему. Она всегда была сукой. Расчетливой. Которая не упустит случая получить то, что ей требуется. Превозмогая отвращение к нему, она продолжает флиртовать и блядь, хорошо знает, что это подействует. На любого бы подействовало. Ему казалось поцеловать Грейс, на виду у Беллы будет достаточной встряской, чтобы помочь ей разобраться в себе. В том, чего она, все-таки хочет от этой жизни. Именно она. Не её семья. Не её сестры. Не это дешевое общество. Чего же хочет она. Том видел это. Знал. Хотя где-то внутри жила гадкая мысль: а вдруг он ошибается? Нет. Ошибки быть не могло. Даже если её душу кромсать ножом, она не впустила бы его в свой разум. Ни за что. Ни под страхом смерти. А раз заговорила об окклюменции — значит, дело касалось чего-то куда страшнее. Личное. Живое. Кого-то, чью боль она прикрывала. — Да, — он протянул это слово так лениво, будто оно не стоило даже пары вдохов. Том провёл рукой по волосам — бездумно, рассеянно, создавая видимость скуки. Видимость того, что он ведется. Даже не смотря на то, что он действительно мог бы повестись, не было бы все настолько очевидным. Она опускается рядом. Нога на ногу. Движение размеренное, словно отрепетировано, — и её взгляд приклеивается к его лицу так отчаянно, будто одно неверное моргание стоило бы ей жизни. Том краем глаза скользит вниз — и натыкается на прозрачные чёрные чулки. Длинные ноги, тянущиеся будто бесконечно. Сухой ком в горле, он сглатывает. Чушь. Эта ебаная синтетика не должна была так действовать. Но действовала. И именно это сводило его с ума сильнее всего: он — отвлекается. Он, мать его, забывает, где находится. Эта хрень конкретно действовала ему на нервы. Она улыбается, одними губами, абсолютно неискренне. Он терпеть не может на ней эти хуевые маски. А у Беллы их было больше, чем у любого другого. Она почти дотягивала до Тома. — Мне нужно обучиться этому навыку, — выдыхает она томно. Ногтем очерчивает контур губ, и в этом движении больше провокации, чем просьбы. — Мы не договаривались, да. Но если бы ты научил меня хотя бы основам… я бы посчитала, что мы в расчёте. Я держу язык за зубами. Это последнее, чего я прошу. И ты будешь свободен. Он поворачивает голову. Скользит взглядом с её ног вверх, не торопясь, словно рассматривает товар. Чисто чтобы взъебать ей нервишки. На его лице ленивое презрение, уголок губ тянется в усмешке. — Любопытно, — тянет он. — Почти как домовой эльф. Правда, Беллатриса? Она пожимает плечами. Ровно. Сухо. Так, что невозможно считать. — Для чего тебе вообще этот «ненужный» навык? — он прищуривается, голос скользит, острый, как бритва. — Разве трофейным жёнам есть что скрывать? Она смеётся. Вдруг, резко. Почти нервно. Хотя всё равно чисто, слишком искренне для неё. Смех будто срезал с неё маску — и Том невольно всматривается. — Нужно спрятать кое-что. Совсем мелочь. Ничего важного, — говорит она, и глаза блестят слишком сильно, чтобы это прозвучало правдой. Естественно, Беллатриса. Естественно. Я почти верю. Он смотрит на неё и думает: понимает ли она, что он всё равно узнает? Конечно, понимает. Но доверять ему? Вряд ли. Она знает цену доверию. И знает, что он её цену видит насквозь. — Ладно, — Том откидывается чуть глубже в спинку дивана, будто ему смешно, что она ожидала большего сопротивления. — Для того, чтобы овладеть окклюменцией, тебе нужно населить разум «правильными» воспоминаниями. Те, что запутают гостя в твоей черепной коробке. Не пытайся захлопнуть разум — это как дверь с табличкой «вход запрещён». Будет слишком очевидно. Наоборот — оставь открытым. Дай мусора. Много мусора. Она только кивает. — Подкидывай мне безопасные воспоминания. Так, чтобы у меня не было повода копнуть глубже. Поняла? — Да. — Тогда смотри мне в глаза, — он наклоняется вперёд, опуская голос ниже. Слова становятся тише, плотнее, словно впиваются в кожу. Том знает, как звучит, знает, что это давит, заставляет напрягаться каждую мышцу. И она смотрит. Впервые — смотрит ему прямо в глаза. Моргает пару раз, с трудом, словно сдирает с лица слой грима. И всё это липкое театральное дерьмо исчезает. Смотрит так, что на секунду он почти узнает её. Настоящую. Том смягчает выражение лица. Не для неё — для процесса. Если он врежется грубо, она сорвётся, и толку от этого будет, как от дырявого щита. Мягкость ему не свойственна, и именно поэтому она кажется фальшивой. Но он старается. Чтобы не разодрать её сразу, дать ей шанс выдержать. Но натыкается на стены. Гладкие, холодные, монолитные. Никаких трещин, никаких щелей, в которые можно воткнуть нож. Он даёт себе минуту. Снова. Ещё мягче, внимательнее, — и снова бетон. Её разум закрыт так, словно вмурован в сталь. Он мог бы проломить. С мясом. С кровью. Но выжила бы ли она после этого пролома? Вряд ли. Том щёлкает языком, и ледяная усмешка стекаёт по лицу. — Что за хуета, Беллатриса? Раздражение колет его внутри. Его бесит сам факт, что он бьётся о её стены, как муха о стекло. Поэтому он хватает ее за запястья и сдавливает. Пока не так больно, как ему хотелось бы. Пока это лишь повод занять руки, не врезать кулаком в стену. Она хмурится. Настояще. Без маски. Живое раздражение, которое пахнет правдой сильнее, чем весь её театральный флирт. — Я сделала всё, как ты сказал, — её ногти впиваются в его кожу, горячо, почти со скрипом. — Не прикасайся ко мне. Вот она. Наконец-то. Его Белла. Не кукла. Не маска. Живая, колючая. Том разжимает пальцы, проводит подушечкой по оставленным ею красным бороздам. Жгут приятно, напоминая, что это было. — Ты строишь стены. Какого хуя? Это техника следующего уровня. Когда нужно скрывать не от топорных, а от тех, кто умеет проникать тихо. Нам это не подходит, — он смотрит в её глаза, не моргая. — Ты меня слышишь? Белла цокает языком. — Я не знаю, это получается на автомате. — Каком, блядь, автомате? Ты же не заколдованная губка для мытья посуды, — язвит он. — От кого ты хочешь скрыть воспоминания? — Том пытается затормозить хлесткость, но его заебало всё это. Молчание. Она глотает слова и вместо ответа закидывает ноги на стол, демонстративно, будто это способ отгородиться ещё выше. — Какая разница? — фыркает. Он вдыхает глубже. Собирает контроль по крупицам. С ней всегда так: хочется разорвать — но приходится объяснять. — Ладно. Поясню на пальцах. Я могу пробить эти стены. Но это будет пиздецки больно. Для тебя. Если ты хочешь спрятать что-то незаметно, твой метод хуёвый. Тебя будут давить, мучить, пока не прорвутся. Тебе нужно научиться опускать стены. Давать им видеть то, что ты сама подсовываешь. Подготовленную фальшь. — Я понимаю, — она медленно кивает. — Но я не знаю, как их опустить. В её руках появляется палочка. Она крутит её между пальцев, рассматривает зазубрины, скользит подушечкой по дереву так медленно, так тягуче, что Том вдруг ловит себя на мысли: она делает это специально. Чтобы отвлечь. Чтобы сбить его. — Я живу так всегда, — её голос тише, но не мягче. Не признание, а вызов. Как будто она бросает ему камень в грудь и изучает, что треснет быстрее. — Я не делаю этого специально. Он смотрит на неё и думает: пиздит ли она сейчас, или сама верит в это? Беллатриса могла бы быть гениальной актрисой, если бы не одно но: слишком часто её роли становятся её кожей. Иногда она играет так убедительно, что забывает, где заканчивается маска. Он выдыхает сквозь зубы, чувствуя металлический привкус слюны. Почему с ней всё должно быть так сложно Каждый раз, когда Том думает, что подобрался достаточно близко, она ускользает. Как туман поутру: тянется рукой — и остаётся пустота. — Хватит пиздеть, Белла, — произносит медленно, почти лениво, но внутри Тома всё дрожит от нетерпения. Взгляд цепляется за каждый изгиб её лица, будто оттуда можно выцарапать правду. — Ты знала. Или, по крайней мере, догадывалась. Ты прирождённый окклюмент. Это не просто привычка. Это твоя сраная природа. Теперь понятно, чего ты вдруг разрешила мне покопаться в твоей голове. Ведь я бы не смог. Она поджимает губы. И вот — на секунду она настоящая. Живая. Без этой картонной шелухи. Слишком коротко, чтобы он успел ухватить. Слишком мало. И от этой скудной крошки его выворачивает. Том хочет ломать. Разрывать. Делать больно. Лишь бы достать её — настоящую. — Я правда не знала, — говорит она наконец, и голос дрожит где-то вглубине, но она старательно держит его ровным. — Просто… я никогда об этом не думала. Это не «навык», Том. Это… как дышать. Я не выбирала. Я живу так всегда. Её слова застревают в нём, как иглы. Слишком честно сказано, чтобы это было частью роли. Но и слишком абсурдно, чтобы он мог принять это без злости. — То есть ты хочешь сказать, что всё это — случайность? — его голос режет, как лезвие. — Что твои стены — просто побочный эффект твоего дыхания? — Да какая разница? — она закатывает глаза. — Я пришла, чтобы ты научил меня. А не выслушивать твои истерики. — Твой отец, да? — Том говорит это как диагноз, как приговор. Она считает пальцы, словно проверяет, все ли на месте. Кивает. — Забавно. Ладно, расслабься, — он наклоняется чуть ближе, голос ниже, мягче, чем следовало. Почти интимный, почти соблазнительный. Он делает это специально. — Не думай о том, что я проникну в твой разум. Думай о чём-то приятном. Нейтральном. Пустяке. Я надавлю чуть сильнее, и когда начну смотреть — подмени. Медленно, осторожно. Чтобы никто не понял, что ты отвела взгляд от главного. Она вдыхает. Выдыхает. Вдыхает. Выдыхает. И смотрит на него. Том проникает вновь. Теперь стен нет. Он видит себя. И тот летний поцелуй возле оранжереи у неё дома. И видит, то, что должно быть упрятано. Она знала, что это он, когда улавливает, что лента на её глазах просвещается. Когда улавливает свое лицо, застывшее и немое перед тем, как она его целует. У Тома буквально адское пламя внутри. Эта мысль слишком приятно-эгоистична. Она сама вернулась. Белла чувствуя его присутствие направляет его к другому воспоминанию, к их походам в лес, более безобидным и детским. И это неплохо. Но не то, что Тома интересует. Поэтому он включается. И воспоминания мелькают быстрее. Его интересует, что-то недавнее, что заставило ее переломиться и прийти разыгрывать все эти козыри, прибереженные для Лестрейнджа, чтобы получить новый гардероб. Щелк. Щелк. Щелк. Она в ванной. Тело напряжено. Входит Андромеда. Том чувствует, как Белла пытается выкрутиться. Её полуживой голос звучит внутри него: «Я всё знаю, Андромеда. Я не уберегла. Ты влюбилась в грязнокровку…» Он почти готов услышать это имя. Почти готов вырвать его. Но вместо имени — смех. Её смех. Звонкий, колкий. И Андромеда подхватывает. Лёгче, расслабленнее. «Так и разыграем Нарциссу», — говорит. Том прекращает. Она всегда верна семье. Даже здесь. Даже сейчас. Всё ради них. Предсказуемо до боли. Скучно до отвращения. Семья — худший катализатор страха: он либо зовёт к борьбе, либо ломает. А если ломает — ты проиграл ещё до того, как достал палочку. — Это было хорошо, — говорит Том, протягивая руку. Касается её лица. Тёплая кожа, под пальцами дрожь. Вытирает кровь, алую, густую, с её носа. Он достает платок из кармана, оставляя кровавый отпечаток на белом, протягивая ей. — Но нужно было раньше подсуетиться. Ты слишком эмоциональна. Опытный легилимент заметит трещину в миг. А любую правду всегда можно вырвать силой. Она стирает остатки крови со злостью и бросает платок на стол. Том смотрит на него. Капля расплывается, оставляя грязное пятно. Точно так же расплывается её сопротивление. И вопрос — сколько ещё раз придётся рвать, прежде чем у него останется в руках не тряпка, а она? — Давай ещё раз, — резко произносит Белла. Он усмехается. — Нет. Достаточно. Это травматично. Ты и так еле держишься на ногах. Ты устала, Беллатриса. Она поджимает губы. Уколола сама себя, лишь бы не показать слабость. — Какая забота, — шипит. Её слова — как дешёвое оружие: царапают, но не режут. — Белла, по поводу того случая… — начинает. И ловит себя на том, что не помнит, когда в этих стенах ему вообще позволяли не договорить. Он не хотел оправдываться. Но хотел, чтобы она поняла: Грейс — всего лишь марионетка. — Я не буду об этом говорить, — слишком сломано, чтобы звучать высокомерно. Слишком честно, чтобы это была маска. Она закрывает глаза. Веки дрожат часто-часто, как крылья загнанной птицы. И он понимает: она уже нашла оправдание за него. Сама. — Чего ты хочешь, Беллатриса? — давит. Но голос звучит слишком спокойно для того, что он чувствует. Как будто можно спрятать зверя под белой скатертью. И если в физической боли он ей отказывал. Просто не зная, в какой момент она может сломаться. То моральная была чем-то бессмысленным, несуществующим, гребанная фантазия. Её просто не существовало. Не могло. Он привык думать, что там, внутри, просто нечему ломаться. Но сейчас её руки дрожат, когда она закрывает ими лицо. И Том подаётся вперёд, слишком близко. — Посмотри мне в глаза, — сплошное месиво из приказа и жестокости. Она поднимает голову. Её глаза полны слёз. Они держатся на ресницах, не решаясь сорваться, и это только сильнее бесит. Слёзы должны падать. Должны литься, сдаваться, быть настоящими. Но даже здесь она воюет. Даже с собственным телом. Она сглатывает ком в горле. Звук разрезает тишину — такой громкий, что будто трещина пошла по каменным стенам. И впервые Том ловит себя на мысли: он не уверен, что хочет видеть, что именно там, под всей этой бронёй. Боится, что там остались только руины. — Чего ты хочешь, Беллатриса? — Свободы, — она поднимает глаза к потолку, и она настолько упертая, что слёзы продолжают держаться крепко за ресничный ряд. — Тогда будь со мной, — вырывается у него, и это звучит как приговор, а не просьба. Он хватает её лицо ладонями — горячее, хрупкое, дрожащее, и тянет к себе. Слишком резко, почти грубо. Но иначе он не умеет, потому что эта боль… она всегда между ними. Вкус — соль. Горькая, едкая, как порезанный лимон, влитый прямо в вену. Слёзы. Её слёзы. Она не сопротивляется. Не отталкивает. И это сводит его с ума сильнее, чем любые удары или крик. Потому что этот поцелуй — не про покорность. Это как если бы две трещины на стекле встретились и сложились в узор. Его язык касается её губ, и он чувствует, что она всё ещё держит этот чёртов заслон — последний, упрямый. Но стоит чуть сильнее надавить, и заслон рушится. И тогда вкус меняется. Соль становится сладкой. Как будто именно в этот миг она впервые позволила себе не прятаться. Её губы сухие, потрескавшиеся, и всё равно — мягкие. Под ними жизнь, упрямая, горящая. Том ощущает, как они дрожат, и эта дрожь проходит в него, цепляется за кости, за сердце, за всё, что он привык считать неприкосновенным. Он тянет её ближе, сильнее, впечатывает в себя, будто хочет стереть расстояние между их телами, между их мирами. Пальцами зарывается в её волосы. Они пахнут хлопком, пылью, чем-то нужным и обжигающим. Пахнут жизнью, которой он не заслуживает. В его висках стучит, кровь идёт волнами, а в груди рвётся странное — не злость, не жажда власти, а что-то другое, от чего он сам не в себе. Поцелуй выходит неровным, рваным, с кусками воздуха между ними, с солью, с хрипом. Он не похож на нежность. Он похож на то, как умирающий хватается за последнюю каплю воды. Как тонущий вырывает из лёгких пузырь воздуха, чтобы вдохнуть ещё раз. И Том вдруг понимает — он держит её слишком крепко. Ещё чуть-чуть, и переломает. Но не отпускает. Потому что этот вкус соли на её губах — единственное настоящее, что он когда-либо пробовал. Он никогда не целовал так. Так, будто если отпустит — умрёт. Белла отстраняется. Лбом упирается в его плечо, будто сама себя придавливает, чтобы не рухнуть. — Это никогда не станет чем-то большим. Чем-то, что длится долго и счастливо, — её голос трещит, как стекло, если встать на него и ждать, когда оно хрустнет. Том усмехается. Острыми краями. Так, чтобы скрыть, как внутри всё режет, крошится, осыпается. — А я об этом и не говорю. Её пальцы касаются его скулы. Так легко. Так осторожно. Будто она вдруг решила, что он — не хищник, а человек. Том закрывает глаза, позволяя себе один выдох — редкость, роскошь, опасность. Этот миг он должен был бы вычеркнуть, стереть, выжечь. Но вместо этого он цепляется. Откладывает в долгий ящик: подумаю потом, разберусь потом. А сейчас — просто чувствует, как её кожа касается его. И ему этого достаточно, чтобы захотеть забыть всё остальное. — Просто… я так устала, — её шёпот почти не воздух, а трещина, по которой ломается ночь. Усталость в её голосе — не про сон, не про тело. Это усталость изнутри, до костей. Та, что не лечится отдыхом. Та, что всегда заканчивается тем, что человек ломается. Но она говорит это слишком просто. «Я устала». Слово, которое не должно значить ничего. Всего лишь жалкая констатация, которую обычные люди кидают, как пустую оболочку. Но в её голосе оно хрустит. И ему вдруг кажется, что она на самом деле признаётся в поражении. А Том ненавидит поражение. И у него всё сжимается внутри, будто кто-то голыми руками обхватил сердце и давит, наслаждаясь его бессилием. Он может сломать её. Безразличием. Игнором. Силой. Но вот это — её тишина, её дыхание у его плеча — ломает Тома. Не подчиняет, не покоряет, а именно рвёт изнутри. Потому что он не умеет работать с этим. Том всегда думал: если она сломается — значит, он победил. Но сейчас — нет. Он чувствует, как её волосы щекочут ему шею, как запах её кожи въедается в лёгкие. И понимает, что никогда не хотел спасать. Никого. Никогда. Но сейчас хочется. Не из жалости. Из жадности. Из этой чёртовой одержимости, которая не отпускает. Он стискивает зубы, почти в кровь. — Я всё решу, слышишь? — слова срываются слишком мягко. Слишком по-человечески. И ему тошно от самого себя. Она шевелится. Её пальцы всё ещё на его щеке. Лёгкое движение — и Том чувствует, будто его прижигают. И в голове разрастается дикая мысль: а если она уйдёт? Если однажды не выдержит и исчезнет — со всей своей усталостью? Он проиграет. Она поднимает взгляд. В её глазах — вода, но не слабость. Это что-то большее, что-то страшнее. Она может выдержать всё. Даже его. Но Том не уверен, что выдержит её. И вот это — самая ебаная ирония. Он сжимает её лицо сильнее, словно хочет впитать её в себя, забрать себе, растворить. Чтобы никто, даже она сама, не могла себя у него отнять. — Не вздумай, — шепчет, и сам не знает, о чём говорит. То ли о том, чтобы она не опускала глаза, то ли чтобы не отпускала его. То ли чтобы не умирала у него в руках. Она не отвечает. Только прижимается ближе. И Тому вдруг кажется, что она действительно держится из последних сил. И вот в этот момент он понимаю: если она сорвётся — он сорвётся вместе с ней.
60 Нравится 73 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (4)