***
— Здравствуйте, мистер Дамблдор, — произнесла она, и голос её прозвучал слишком чётко, слишком правильно для этого места, словно серебряный колокольчик в прокуренной конюшне. Мужчина повернул голову через плечо лениво, почти брезгливо, без малейшего намёка на уважение к форме, которой она так отчаянно придерживалась. Будто она была всего лишь надоедливой мухой, которая посмела жужжать слишком близко к его уху. Беллатриса ждала ответа. Слишком прямо, слишком выверенно, с этой своей идеальной паузой, будто молчание само по себе было значимым, будто мир обязан был подчиниться простому правилу: когда к тебе обращаются вежливо, ты отвечаешь. Это ожидание делало её здесь невыносимо чужой — блестящей, хрупкой фарфоровой статуэткой посреди комнаты, полной ржавых ножей. Реддлу было до чёртиков приятно наблюдать за этим спектаклем. Как она всё ещё цеплялась за свои правила, за свою безупречную манеру, словно те могли защитить её здесь, в «Кабаньей голове», где воздух был густым от дыма, дешёвого виски и полного, почти философского равнодушия ко всему, что не касалось выпивки, драки или быстрой наживы. Она держалась так, будто даже в этой дыре мир должен был подстроиться под её ритм: слово — с правильной паузой, взгляд — с нужной глубиной, спина — идеально прямой. Это выглядело одновременно наивно, почти трогательно и до боли неуместно. Почти. Потому что «Кабанья голова» не терпела иллюзий. Здесь даже стены пропитались запахом крови, которую проливали молча, без лишних слов. Здесь люди могли перерезать горло за полкружечки огневиски и продолжить пить, не меняя выражения лица. И словно в подтверждение этой мысли, один из посетителей, здоровенный детина с лицом, изрытым шрамами, спокойно сплюнул густой табачной жижей прямо под ноги Беллатрисе. Тёмный плевок лёг в сантиметре от её начищенных ботинок — идеальный, грязный контраст к её безупречному аристократическому поклону. Реддл едва сдержал улыбку. Этот плевок был лучшим приветствием, которое это место могло ей предложить. Реддл сжал её локоть — не больно, но твёрдо, достаточно, чтобы выдернуть её из этой затянувшейся паузы, в которой она готова была стоять вечно, дожидаясь уважения, которого здесь никогда не существовало. — Профессор Слизнорт просил передать, — произнесла она и достала из пальто небольшой мешочек, поставив его на стойку с той же аккуратной осторожностью, будто даже в этой вонючей дыре жесты должны были сохранять достоинство. Аберфорт подцепил мешочек двумя пальцами, словно это был дохлый крысёнок, брезгливо, без малейшего любопытства. Рывком развязал шнурок, заглянул внутрь и коротко кивнул — одного этого движения хватило, чтобы закрыть тему. — Заказывать что-нибудь будете? — бросил он хрипло, уже поворачиваясь спиной. — Карамельный ликёр есть. Том быстро обвёл взглядом зал, не задерживаясь ни на одном лице дольше необходимого, но фиксируя всё: занятые столики, бутылки, переходящие из рук в руки без всякой брезгливости, тяжёлый, удушливый коктейль из пролитого пива, дешёвого табака и немытого тела. Лица вокруг были именно такими, какие обычно рисуют в криминальных хрониках — грубые, изношенные, с тем особым выражением людей, за спиной которых слишком много такого, о чём не спрашивают дважды. Он не был уверен, что среди этой публики не найдётся хотя бы одного, кому просто захочется доебаться до двух молодых чистеньких волшебников ради скуки. А после такой «прогулки» его желание быть сговорчивым стремилось уверенно к нулю, превращая любую потенциальную стычку из вопроса «если» в вопрос «когда именно». — Нет, спасибо, — отрезал Том коротко, не оборачиваясь к Белле, хотя спиной чувствовал её взгляд — этот тихий, вопросительный, чуть растерянный импульс, который она так и не решилась озвучить вслух. Аберфорт кивнул, как кивают пустому месту, и сразу отвернулся, будто они перестали существовать в ту же секунду, как перестали быть ему полезными. — Что будем делать? — тихо спросила Белла, нервно расстёгивая и тут же застёгивая пуговицы пальто. Вверх-вниз, вверх-вниз — быстрые, почти лихорадочные движения, будто она не могла решить даже эту мелочь. В этой привычке было что-то раздражающе детское, нелепое… и одновременно до боли живое. — Я ненавижу зиму, Том, — продолжила она, голос слегка дрожал. — Я очень сильно замёрзла. Я не чувствую ног и не уверена, что выдержу дорогу обратно. Он медленно перевёл на неё взгляд — с тем самым раздражённым вниманием, которое обычно приберегал для задач, требующих быстрой оценки угрозы. И почти сразу упёрся в очевидное: тонкая, почти прозрачная шифоновая блузка под пальто. В минус тридцать. В этом был такой абсурд, что на секунду даже выбило из привычной холодной логики. Особенно если вспомнить, как совсем недавно она с серьёзнейшим видом говорила ему, чтобы он оделся теплее. Контраст был настолько оглушительным, что Том едва не усмехнулся. Беллатриса — дитя золотой клетки, слишком аккуратно выращенная в условиях, где холод — это слово, а не состояние, где сквозняки не убивают, а просто портят настроение, и когда он увидел её на крыльце без шапки, это уже должно было стать тревожным сигналом, но тогда он не придал этому значения, потому что сам тоже был без шапки, с той лишь разницей, что он знал, как выживать, а она — нет, и это было почти удивительно, что её до сих пор не прибило первым же нормальным ветром, и в какой-то момент ему даже искренне стало непонятно, как она вообще дожила до семнадцати. — Я хочу в тёплую ванну, — устало выдохнула она, слегка качнув головой, как будто это движение могло согнать с неё холод, — чёрт, если бы я знала, что погода настолько хреновая, я бы отказалась, мне жаль, что Слизнорт втянул в это и тебя. Её слова, как правило, мало что значили — красивая оболочка, выстроенные фразы, привычка к светскому шуму, который заполняет паузы и не требует настоящего содержания, но сейчас было иначе, потому что за ними стояло нечто, что нельзя было спрятать за формулировками: потерянный вид, дрожащие пальцы, цепляющиеся за пуговицы, эта нелепая, непривычная уязвимость, которая не вписывалась ни в один из его привычных шаблонов, и именно поэтому врезалась в его мысли резко, болезненно, сбивая весь ритм, ломая выстроенную логику, на которую он обычно опирался даже тогда, когда внутри поднималась ярость. Он, как обычно, попытался найти в своём решении хоть какие-то положительные стороны, разложить всё по полочкам, выстроить привычную цепочку причин и следствий, где каждая деталь оправдана и вписана в общую картину: вероятность того, что их отсутствие заметят, минимальна, ночёвка в Хогсмиде не является нарушением, даже если кто-то обратит внимание — Слизнорт будет разгребать последствия, и именно поэтому было удобно, что всё формально шло от имени профессора, а погода изначально делала всю затею сомнительной, значит, оправдание уже встроено в ситуацию, всё логично, всё верно, всё просчитано. Только внутри это звучало как враньё — не громкое, не разоблачающее, а тихое, липкое, которое не даёт покоя именно потому, что слишком похоже на правду. — Ладно, — тихо сказал он, не глядя на неё, будто решение не требовало подтверждения, — идём, есть одно место, переждём там, хотя бы пока снег не перестанет ебашить по лицу. Он повернулся первым, не дожидаясь её реакции, и только краем глаза, почти случайно, заметил, как она посмотрела на него — так, будто он только что сделал что-то большее, чем просто предложил укрытие, будто он действительно её спас, и от этого взгляда стало неожиданно не по себе. Они шли молча. Любые попытки удержать согревающие чары на себе и на ней в этой проклятой погоде разваливались быстрее, чем он успевал их закрепить, словно сама буря намеренно сбивала магию, проверяя, насколько его хватит, и заклинания слетали каждые несколько минут, требуя постоянного усилия, которое начинало раздражать почти физически, а идти против ветра было отдельным издевательством — тем самым, за которое, если верить старым сказкам, полагается отдельный круг ада, где тебя не убивают, а просто бесконечно испытывают на прочность. И рядом с ним, упрямо переставляя ноги, шла она — нелепое, неуместное существо в шифоне, которое каким-то чудом всё ещё держалось на ногах, и это чудо начинало выглядеть менее случайным, чем ему хотелось бы. Когда наконец сквозь метель проступил дом, который снял Розье, Белла остановилась, как будто не сразу поверила, что перед ней действительно стены, а не очередная иллюзия, сотканная из снега и ветра, и её трясло так, что казалось — ещё немного, и суставы просто разойдутся, не выдержав этой бесконечной дрожи, щёки горели неестественным, болезненным румянцем, ресницы слиплись от туши и снега, в которых застряли мелкие льдинки, и выглядела она так, будто её только что вытащили с дна замёрзшего озера, не дав времени ни согреться, ни прийти в себя. Ветер при этом не унимался ни на секунду, продолжая хуярить с той же тупой, упрямой силой, словно их попытка выбраться из укрытия была для него личным оскорблением, и снежная стена давила со всех сторон — сверху, сбоку, изнутри самого воздуха, превращая мир в белую, вязкую массу, в которой терялись ориентиры, и эта неделя, которая и без того тянулась слишком долго, завершалась почти символично — на полной, беспросветной пизде, без намёка на облегчение. — Кто… здесь… живёт? — её зубы стучали с таким ритмом, что звук напоминал тиканье дешёвого механизма, сбивчивого, но настойчивого, как будто отсчитывающего что-то, что уже нельзя остановить. — Никто, — отрезал он коротко, снимая наложенные им же заклятия, те самые, которым когда-то обучил Оливера, защита от «нежелательных гостей», и от этого в голове мелькнула почти ироничная мысль о том, что сейчас именно он и является таким гостем, просто с ключом в виде собственного заклинания. — Мы вламываемся в чужой дом? — Нет, — раздражённо бросил Том, уже открывая дверь, не оставляя пространства для споров. — Проходи. Белла замялась — всего на секунду, едва заметно, но для него даже это было показателем, потому что её вечная светская привычка сомневаться, проверять, выдерживать паузу перед действием выглядела сейчас особенно нелепо на фоне стучащих зубов, белых, почти заледеневших волос и этого состояния, в котором любое промедление было не изысканностью, а глупостью, и, переступив порог, она резко встряхнула головой, избавляясь от снега, так что холодные, мокрые капли попали ему в лицо, и он даже не стал комментировать — слишком предсказуемо, слишком незначительно на фоне всего остального. Внутри было ненамного теплее, чем снаружи, и это раздражало, потому что ожидание хоть какого-то контраста не оправдалось, и Том, захлопнув дверь, почти автоматически наложил согревающие чары, чувствуя, как пространство начинает медленно откликаться, как стены словно оживают, принимая тепло, возвращая его обратно, и воздух перестал резать кожу так агрессивно, но в комнате всё ещё висела тяжёлая, застоявшаяся сырость, которая не уходила даже с магией, словно въелась в сами камни. — Что это за место? — голос Беллы всё ещё дрожал, пусть уже не так явно, но достаточно, чтобы это раздражало и одновременно цепляло. — Просто ночлег на ночь, — ответил он лениво, будто это не требовало объяснений, разжигая камин и наблюдая, как огонь медленно, неохотно берёт своё, прогоняя часть холода. — А если хозяин вернётся? — Не вернётся, — он обернулся и посмотрел прямо на неё, чуть дольше, чем было необходимо, фиксируя её состояние, её позу, её взгляд. — Беллатриса, успокойся. Он зажёг свечи, и пламя медленно разрезало тьму с неизбежной точностью, и дом отозвался на это почти ощутимым, приглушённым дыханием, словно пробуждаясь, принимая присутствие, позволяя теням зашевелиться по углам, и в этом было что-то неуютное, но терпимое, и, чёрт, хорошо, что Розье в своё время отказался от идеи расстелить у камина шкуру, потому что сейчас этот декоративный жест выглядел бы особенно мерзко. Том сбросил пальто на кресло небрежным движением, провёл рукой по волосам, мокрым от снега, чувствуя, как холодная влага стекает за шиворот, кусая кожу мелкими, почти злыми уколами, словно стая крошечных насекомых, и это раздражало, но не настолько, чтобы обращать внимание дольше, чем на пару секунд. Белла уже успела опуститься перед камином, почти рухнуть к огню, протянув к нему руки так, будто действительно была на грани, и при этом даже не сняла промокшее пальто, как будто это требовало от неё лишнего усилия или, хуже, признания собственного состояния, и в этом снова была эта её привычная смесь — нелепая, упрямая комбинация гордости и беспомощности, которая с каждым разом выводила всё сильнее. Он щёлкнул портсигаром, закурил, позволив дыму медленно подняться вверх, расползаясь ленивыми кольцами, и на секунду просто остановился, фиксируя это ощущение — тяжёлый, затянувшийся день, который не закончился, а просто сменил декорации. — Ванная там, — он кивнул сигаретой в сторону запертой двери, не утруждая себя лишними объяснениями, — только наложи очищающее перед тем, как начнёшь, потому что я сильно сомневаюсь, что санитария в этом доме хоть как-то соответствует твоим… представлениям о жизни. Белла не ответила — она продолжала сидеть у камина, вытянув руки к огню так, будто это было единственное, что удерживало её здесь, в этом моменте, и Том вдруг поймал себя на раздражающе лишней мысли, что в этом виде было что-то одновременно жалкое и почти красивое: снег, застрявший в волосах, покрасневшие губы, глаза, в которых метель отразилась сильнее, чем в окнах, как будто она принесла её с собой внутрь и теперь не могла от неё избавиться. Глупая, избалованная, неприспособленная к реальности, в которой нельзя полагаться на комфорт, упрямая до абсурда и этим же раздражающая — набор качеств, который в любой другой ситуации он бы уже давно классифицировал и отложил в сторону как не имеющий ценности. И всё же именно такие детали почему-то впивались в память сильнее всего — не те моменты, где есть смысл, масштаб или даже польза, а вот это: нелепая попытка согреться, щёки, горящие от мороза, и те самые капли снега, которые ещё недавно стекали ему на лицо, оставляя после себя холод, который он до сих пор чувствовал. Он затянулся глубже, чем следовало, позволяя дыму задержаться в лёгких чуть дольше обычного, как будто это могло хоть как-то выровнять внутреннее напряжение, и только сейчас до него окончательно дошло, насколько вымотанным он себя чувствует. Да, день выдался пиздецки длинным. И, судя по всему, ночь собиралась быть ещё длиннее. Том не был здесь с тех пор, как Розье показал им этот дом, и, судя по состоянию вещей, место всё ещё не пустовало, жило своей тихой, чужой жизнью, как и его поляна когда-то — до того, как Беллатриса её уничтожила, и, впрочем, это уже не имело значения, потому что сейчас дом был его… их, и это слово, слишком близкое, слишком липкое, вызывало раздражение уже одним своим присутствием в мыслях. Белла поднялась с явным усилием, как будто тело сопротивлялось каждому движению, и выглядела она так, словно буря прошла не рядом, а по ней самой, оставив после себя не столько следы на коже, сколько внутри, в том месте, где это не видно, но ощущается сильнее, чем любой удар, и обувь слетела у камина почти бесконтрольно, пальто туда же, а босые ноги оставляли за собой мокрые следы, и Том смотрел на них слишком внимательно, будто это были не просто следы воды, а чёрные метки, упрямо ведущие куда-то глубже, чем просто по полу — прямо в его ночь. Она исчезла за дверью, не оглядываясь, и щелчок замка прозвучал слишком чётко, почти окончательно, и в ту же секунду он затушил окурок, будто этот звук требовал тишины. Шум воды за дверью тянулся ровной, почти гипнотической линией, как будто кто-то аккуратно накрывал происходящее тонким слоем нормальности — достаточно, чтобы не сорваться сразу, но слишком слабым, чтобы заглушить вой метели за окном. Он взмахнул рукой — шторы разошлись. За стеклом мир медленно, методично закапывал сам себя. Снег валил густо, тяжело, без истерики — как нечто, что не сомневается в результате. Просто делает. Блять. Блять. Блять. Им придётся остаться. Вдвоём. И это было опасной хренью, потому что рядом с ней его контроль переставал быть тем, на что он мог опираться, становился нестабильным, ломким, и если говорить честно, его нельзя было даже наполовину назвать чем-то технически надёжным. Её пальцы скользили по его ключицам — медленно, лениво, без усилия, как будто она вообще не вкладывалась в это движение, и именно поэтому оно работало слишком отлажено, чёрт возьми, где-то именно там, видимо, находилась та самая точка, в которую достаточно было надавить, чтобы выключить всё — контроль, расчёт, холодную ясность, — потому что в такие моменты он переставал быть собой, переставал анализировать, держать дистанцию, отслеживать, и оставалось только это ощущение: её пальцы, её ногти, вдавливающиеся в кожу так, что становилось почти больно, но от этого только яснее. Когда она вышла из ванной, у него оставалось две сигареты — всего две, и это, по какой-то абсурдной причине, вдруг приобрело значение, как будто происходящее действительно можно было измерить такими вещами, как никотин, как будто, если растянуть их правильно, если курить медленно, с паузами, он сумеет удержаться в рамках, не сорваться, не… Смешно. Она появилась в белой трансфигурированной футболке — слишком простой, почти издевательски простой для всего остального контекста, и ткань едва держалась на бедре, не столько прикрывая, сколько обозначая границу, за которой начиналось всё то, на что смотреть не стоило, но взгляд, разумеется, не спрашивал разрешения, волосы уже высохли и лежали тяжёлой, тёплой волной на плечах, пахли мылом, кожей, чем-то живым, и это тепло, чёрт возьми, чувствовалось даже на расстоянии, как будто расстояние в принципе переставало быть фактором, и выглядела она так, что ему пришлось зажмуриться — резко, коротко, почти зло, как отворачиваются от света, который не просто бьёт в глаза, а остаётся под веками, сколько ни закрывайся. — Как думаешь, кто-то заметит, что нас нет? — её голос прозвучал неожиданно спокойно, почти ровно, как будто не она ещё недавно стояла на грани, дрожа, и это несоответствие — это спокойствие, неуместное, неправильное — раздражало сильнее, чем должно было, потому что выбивало из ритма, ломало ожидание. Она наклонилась за пальто, и это движение было из тех, которые не оставляют выбора, не дают возможности «не заметить», потому что взгляд фиксируется сам, цепляется, будто его держат, — за линию тела, за изгиб бёдер, за то, как тонкая ткань натягивается и выдаёт больше, чем должна была, и в этом не было ни намеренности, ни игры, только естественность, которая от этого становилась опаснее. Слишком красивая картинка. Слишком живая. Слишком реальная для него, привыкшего к вещам символическим. Том мысленно выругался. — Твои сёстры, — выдавил он, голос с хрипотцой, больше похожий на змеиное шипение. Она села рядом — слишком рядом, так, что её сердцебиение ощущалось кожей, как чужой ритм, насильно встроенный в его собственный, её нога скользнула и коснулась его руки, движение почти невинное, слишком естественное, чтобы быть продуманным, и именно поэтому — наглое. Он хотел провести пальцем по её коже. Хотел проверить, насколько гладка эта линия. Но остановил себя, будто у края пропасти. — Сомневаюсь. Заметят разве что поутру. Её пальцы скользили по волосам. И каждая мелочь в ней работала против него. Как будто у неё был набор инструментов, и она даже не знала, как ими пользуется. — Я думал, вы близки, — произнёс он, откидываясь на спинку дивана и убирая руки подальше, как будто дистанция всё ещё имела хоть какое-то значение, как будто это когда-то вообще работало, вытянул сигарету, щёлкнул зажигалкой и затянулся медленно, почти демонстративно, позволяя дыму заполнить лёгкие до неприятной плотности. Прекрасно. Какое изящное, почти эстетичное решение — выбрать самое банальное самоубийство из всех возможных и растянуть его на годы, потому что с остальным справиться не получается. — Мы близки, — спокойно ответила она. — Но у них своих забот хватает. Он уловил это не сразу — не словами, не интонацией даже, а каким-то раздражающе чистым отсутствием всего лишнего, той самой пустотой, в которой не было ни намёка на обиду, ни попытки зацепить, ни даже банального желания быть услышанной, и от этого становилось… хуёво, неприятно, почти физически, потому что в таких вещах не ошибаются: она бы заметила их отсутствие, даже на каком-то уровне ебанной сахасрары. По неправильным вихрям воздуха в Хогвартсе. — Угу, — протянул он, выпуская дым в потолок и лениво наблюдая, как тот расползается, теряя форму быстрее, чем вообще успевает стать чем-то цельным, — у этих забот, как ни странно, есть имена, и весьма конкретные. У Регулуса — Джон. У Нарциссы — Малфой. У Андромеды — Тонкс. Слова не ударили — они щёлкнули, точно по оголённому нерву, коротко, точно, без лишнего шума, и он почти физически ощутил, как пространство между ними сжимается, становится плотнее, тяжелее, будто воздух внезапно приобрёл вес, а её взгляд вспыхнул так резко, что на секунду возникло вполне логичное ощущение: ещё немного — и тьму в этой комнате можно будет вызвать одним движением. Хотя, в его случае, — без всяких жестов. Поэтому и ощущается иначе. Неправильно. — Откуда ты?.. — голос сорвался, осел, стал ниже и злее, чем следовало бы при такой тихой подаче. — О Тонксе никто не знает. Это секрет. Вот теперь — да. Вот это уже было ближе к правде: пиздецки запретное, неловкое в своей очевидности, почти банальное, если смотреть с правильного угла, и оттого ещё более вкусное, потому что запреты, как правило, не отличаются оригинальностью — только ценой, особенно когда дело касается семей, которые десятилетиями изображают из себя храм чистоты, а потом с той же педантичностью закапываются в грязь, лишь бы никто не видел. Картина складывалась слишком легко. Реакция их отца — ещё проще. Жаль, что такие спектакли редко дают по билетам. — Я не тот человек, от которого можно что-то утаить, Беллатриса, — произнёс он лениво, даже не пытаясь придать словам вес, потому что вещи подобного уровня не нуждаются в подаче. — Тебе стоит это учитывать. И это не было бахвальством. Даже напрягаться ради таких сведений не требовалось. Информация о людях валялась под ногами, нужно было лишь смотреть не глазами, а панорамой. Тонкс примитивный до неприличия. Взгляды, жесты, улыбки. Лёгкая непосредственность — идеальный доносчик на самого себя. Белла закрыла лицо ладонями, будто пыталась стереть услышанное физически, как грязь, которую можно просто смыть, но это длилось недолго — секунд десять, не больше, — прежде чем она снова собралась, подняла голову, уже без прежней устойчивости. — Если кто-то узнает… — голос дрогнул, не выдержал собственной нагрузки. — Многие знают? — Нет, — отозвался он лениво, без паузы, как будто вопрос не стоил даже секунды размышления. — Сомневаюсь, что вообще кто-то в курсе. Они умеют прятаться. И это, пожалуй, было единственное, что можно было им зачесть. Потому, что даже ему не удалось застукать их за последнее время. А он видел всё: десятки грязных сцен в коридорах Хогвартса, случайные порнографические зарисовки, которые судьба подсовывала будто в издёвку. Но именно этих двоих — нет. — Но ты… — тихо сказала она. — Но я — не все, — отрезал он сразу, резко, не давая фразе оформиться, как будто перерезал нить до того, как она успела натянуться. Белла повернулась к нему, поджала ногу под себя и, не спрашивая, забрала сигарету — спокойно, почти буднично, как будто имела на это право, затянулась глубже, чем следовало бы, и выдохнула дым сквозь полураскрытые губы, не глядя на него, и в этом было что-то неприятно точное, потому что его жест, его привычка, его способ держать дистанцию вдруг в её руках выглядели слишком естественно, как будто это всегда принадлежало не ему. И от этого внутри кольнуло неприятно. — Ты ведь никому не скажешь? — её голос был слишком прямым. Как легко это можно было использовать. Секреты рода Блэков всегда имели цену выше золота. Он мог бы надавить, растянуть её уязвимость до грани, наблюдать, как ломается её щенячья верность тем, кто даже не заметит её исчезновения до утра. И в том, чтобы давить, он был мастер. Импульс он не подавил — он его прижал, как прижимают что-то опасное к столу, не убивая, а просто не давая двигаться, оставляя на потом, потому что сейчас — невыгодно, неинтересно, слишком рано, да и, если уж быть честным, портить именно этот вечер казалось почти… расточительством. — Нет, — сказал он сухо. — Спасибо, — она выдохнула, и напряжение в её плечах спало почти сразу, слишком легко, почти оскорбительно легко, как будто он только что подтвердил что-то очевидное, а не отказался от возможности, за которую другие бы вцепились зубами. Тишина осела между ними тяжёлым слоем, разбавленная только треском огня и глухими ударами снега о стекло — с той самой упрямой, методичной настойчивостью, с какой забивают гвозди, не торопясь, потому что спешить уже некуда. — Ты знаешь, что будет на турнире? — спросила она после паузы. — Нет. — Я слышала… — Белла снова вдохнула дым, глубже, чем нужно, как будто ей нравилась эта лёгкая горечь. — Обычно нужно добыть ингредиенты в лесу. Там полно существ и всякой дряни, которая либо тебя сожрёт, либо отравит, либо сделает это одновременно. Потом определить зелье и сварить его из того, что вообще удастся добыть. — Она потянулась к пепельнице и с нажимом вдавила окурок в переполненный хрусталь, оставленный его хуёвым настроением. — Возможно, тренировки Слизнорта не настолько уж нелогичны. Том фыркнул. Ему было похуй. Какое бы задание ни придумали, оно окажется скучным. Мир был слишком банален, чтобы удивлять его. — Вряд ли там кому-то понадобится антипохмельное или бодрствующее, — усмехнулся он криво, не утруждая себя даже попыткой скрыть скуку. — Так что его старания можно считать бессмысленными. Он говорил — и не слушал себя. Смотрел. На её пальцы. Тонкие, нервные, с остаточной памятью сигареты — по тому, как они сгибались, по едва уловимому напряжению в суставах, по тому, как они всё ещё держали невидимую форму, и вот это было уже не просто наблюдением — это было началом проблемы, потому что он слишком быстро, слишком охотно начинал замечать такие вещи, которые вообще не должны были его интересовать. Белла, будто почувствовав, пропустила сарказм мимо ушей. Слишком демонстративно. Ей явно не хотелось думать о том, что тащиться через метель ради антипохмельного было идиотизмом. Хотя, зная её, лишение отработки, возможно, стоило таких жертв. — Я рада, что ты согласился, — сказала она тихо. — Ты победишь. Вот ради этого он и согласился. Услышать её радость. Простую, как дыхание. Глупую, до абсурда — и, черт возьми, болезненно ценную. Внутри его головы её слова разрывались на осколки: образ, где она стоит на коленях, а он… без штанов, ударил по нервам с точностью лазерного лезвия. Том прижал пальцы к глазам, пытаясь стереть картинку, но она уже успела впиться в сознание, оставляя тёмные отпечатки, почти, как её мокрые следы на паркете. — Даже если так, — произнёс он холодно, возвращая голосу привычную форму, — победа для меня ничего не значит. Я согласился, потому что Руквуд ахуел. Благородство — это вообще не моя история. Не ищи смысла там, где его нет. — Но ты всё равно согласился, — повторила она, упрямо, не отступая ни на шаг, как будто не слова проверяла, а его. В его улыбке мелькнуло что-то тёмное, неоформленное, вязкое — не угроза даже, а её заготовка, возможность, которую можно будет развернуть в любой момент, если захочется. И, возможно, захочется. Она поднялась. И это было ошибкой. Или нет. Он не решил. Просто в какой-то момент внимание перестало быть выбором — оно стало состоянием: тело отозвалось быстрее, чем мысль, нервная система натянулась, как провод под током, и всё лишнее — мысли, логика, контроль — на секунду отступило, оставляя только чистую, неприятно ясную реакцию. Она подошла ближе. Слишком. Ногти скользнули по ткани его джинсов — ничего особенного, почти случайно, жест, который в любой другой ситуации не стоил бы даже секунды внимания. Но не сейчас. Сейчас этого оказалось достаточно. Крышку сорвало не резко — хуже. Медленно. Как давление, которое накапливается до тех пор, пока уже невозможно игнорировать. Она устроилась сверху, и в этот момент стало до оскорбительного очевидно, что весь этот мир, со всеми его играми, войнами, идеями и претензиями на значимость, не способен предложить ничего более живого, чем это — её вес, её тепло, её близость, которая была слишком настоящей, чтобы её можно было проигнорировать или разложить на безопасные категории. Желание трахнуть её не вспыхнуло. Оно уже было. Просто стало невозможно его не замечать. Резкое. Жадное. Почти злое. До скрипа в зубах, до напряжения, которое пробегало вдоль позвоночника, как ток. Белла наклонилась ближе, её волосы скользнули по его щеке, и это было настолько незначительное движение, что в нём не должно было быть ничего, кроме случайности. Но было. — Я сейчас тебя поцелую, — прошептала она, едва слышно, но этого хватило. Он усмехнулся. Пальцы сжались на её шее — не резко, не грубо, а так, как держат что-то, что может ускользнуть, если не удержать достаточно точно. — Поцелуешь, — произнёс он низко, спокойно, почти лениво, — а потом сбежишь? Первое касание оказалось лёгким, почти невесомым. Слишком нежным для неё. Для него. Нежнее сливок на ебаном праздничном торте. Слишком… не по ним. Белла очерчивала губами линию по его рту, будто пробуя, как долго он выдержит. И Том, не сдержавшись, облизнул её губы, впуская её язык. Горечь корицы и сладость слились — странная алхимия, которая могла бы взорвать весь мир и остаться правдой только между ними. Слишком правдоподобно для сна, слишком охуенно для реальности. — Подними руки, — приказала она, и её пальцы скользнули по его животу. Он подчинился, потому что сопротивление казалось бессмысленным. Сам факт этого подчинения вывел его из равновесия — и тут же завёл ещё сильнее. Она стянула гольф, откинула куда-то в сторону. Её губы скользнули по его шее, оставляя десятки засосов. И он всегда был против меток, потому что это пиздец, как похоже на рабское клеймение, будто он мог кому-то принадлежать, что уже было лишено всякого смысла, учитывая, что он собой представляет, на самом деле. Но сейчас это было очень хорошо, чтобы он мог заставить прекратить её так делать. Грейс он бы уже оторвал язык за такую хрень. Ткань её футболки оставляла едва заметные линии на коже, будто отпечатки пальцев на стекле. Он видел их, как видят сны на грани пробуждения. Внутри что-то сдвинулось, может, треснуло. Её дыхание стало его дыханием — и спокойствие разлетелось, как зеркало под ударом. И он больше не контролирует руки. Они сами ползут вверх, скользят по её ногам, дальше — к трусикам. Сатин. Гладкий, скользкий. Слишком тонкий барьер между его пальцами и её телом. Блядский Бог. Она насквозь мокрая. — Блядь… — выдохнул он, вдавливая подушечку пальца в её клитор. Её стон разорвал всё. Как выстрел в висок, как холодный кольт прижать вплотную к коже. В этом звуке было слишком много жизни, чтобы он мог остаться в себе. — Это… это… — Белла зажмурилась, сглотнула, а потом подняла на него глаза. Прямо. Глубоко. И он понял: в этом взгляде — не похоть. Там было больше. Намного больше. И именно это отрезвило. Похоть — он мог пережить. Но вот это — никогда. Он выдохнул слова, чужие даже для самого себя: — Просто секс, Беллатриса. Отчуждённо. Холодно. Будто это говорил не он, а тот, кем он должен быть. Она тяжело выдохнула, кивнула — раз, два, три. Её согласие звучало слишком пусто, будто каждое движение головы приходилось выцарапывать изнутри. И в этот момент он ощутил: её ломает. Она соглашается, потому что не может не согласиться. Потому что сама придумала себе этот крест — чувствовать, даже когда он сдирает кожу словами. И от этой чужой боли ему на мгновение стало тесно внутри, словно в грудную клетку вбили ещё одно сердце, чужое и невыносимо живое. Он обязан был добить. И ему требуется вся его выдержка, чтобы разложить всё по её абсолютно пустым полочкам, потому что он точно знает, Белла еле соображает, а ему не хочется, не в этот момент, давать ей какие-то ложные надежды относительно того, что сейчас происходит. Даже если ему слишком сильно её хочется себе. И он чувствует, как его собственное сердце, если бы оно было живое, должно было бы сжаться. Но оно мёртвое. И он обязан напомнить об этом и себе, и ей. — Я не привязываюсь, — сказал он, ровно, как констатацию. — Я ничего не чувствую к тебе. Воздух сразу стал тяжелее, как будто потолок опустился на пару сантиметров. И её взгляд — прямой, не моргающий — бесил. Потому что говорил очевидное: «Ты врёшь. Ты тонешь вместе со мной». — Если ты не хочешь… — он специально замедлил, оставляя ей шанс вырваться. Шанс, которого не будет потом. Белла склонила голову, будто пытаясь расслышать невысказанное. Потом медленно кивнула — раз, два, три. Забивая гвоздь в собственную грудь. Просто секс. Только так. Только это. Иначе они сломаются. И в этом была абсолютная правда. Том никогда никого не любил. Есть красивая девушка, и ты просто её хочешь трахнуть, чтобы снять напряжение, чтобы забыться, чтобы успокоить прилив крови к члену. Это естественно и лишено романтической поебени. В его мире — так точно. То, что касалось привязанностей было слабостью. Чувствам место лишь в сказках из потрепанного томика Бидля, которые они любили читать с Беллой в пустой гостиной, два года назад. Абсурдно, что именно это всплыло сейчас — с её мягким смехом и его демонстративным равнодушием. Он сделал надрез в себе давно: она всего лишь кто-то, кто может потешить моё эго. И повторял это, будто молитву. Вбивал глубоко, выцарапывал мысль на каждом органе. Она была просто чем-то, чего ему хотелось. Дорогостоящей игрушкой, о которой мечтают все парни, но она достается тебе. Потому что ты лучше всех вел себя целый год. Потому что ты из кожи вон лез, лишь бы значится первым в списке ебанного Санта Клауса. Она вновь кивает и стаскивает с себя футболку. Вот так просто. Его взгляд рвётся, не зная, на какой части тела задержаться. Вдох застревает в горле. И, черт возьми, был бы Том хорошим человеком, он бы не стал. Никогда не стал. Конечно же не стал. Потому что… но он дерьмовый человек. Поэтому… Поэтому он тянется. Касается её соска. Кончиками пальцев чертит круги — безмолвные, бесконечные. Сдавливает, лёгкое усилие, и он ощущает, как её тело отвечает движением, как она выгибается, закидывает голову назад, волосы падают ему на колени. Ебаные волосы. Чёрные, как ночь, тяжёлые, как проклятье. Он готов был задохнуться в них. Он почти уговаривает себя: остановлюсь. Только петтинг. Только лёгкие касания. Только это. Не дальше. Потому что Белла — не одна из тех девиц, которых он обнулял за одну ночь. Она другая. Для неё это будет значить слишком много. Слишком. Он предполагал что для неё это пиздецки важно. И вряд ли она стоит того, чтобы потерять девственность в этой потрепанной комнате за шесть галеонов в час. — Ты боишься? — выдохнул он хрипло, почти надеясь, что она скажет «да» и выдернет его из этой трясины. Белла медленно расстегнула пуговицу на его джинсах. Ткань поддалась, и когда она стянула их вместе с бельём, в голове у него что-то щёлкнуло. Громко, звоном, будто сломалась пружина в механизме, который он сам выстраивал годами. Она не выглядела так, как должна была выглядеть девчонка, «не видевшая члена в реальной жизни». Слишком уверенно. Слишком спокойно. Словно это не первый раз. Хуйня. Не может быть. — Нет, — ответила она на его вопрос так же спокойно, будто речь шла о чём-то обыденном. И в её «нет» было больше власти, чем во всех его «да» за последние годы. Белла берёт его палочку. Щёлчок запястья — и диван распластывается в кровать. Простыня холодна, как лёд, и этот холод впивается в спину, когда он оказывается под ней. Впервые — не он ведёт. Впервые кто-то другой держит в руках его власть, и древко подчиняется её движению, как будто она имела на это право. Зрелище настолько неправильное, что рука сама просит переломать ей пальцы, вывернуть ладонь. Но он не делает этого. — Иди сюда, — говорит он резко, и пауза рвётся, как тонкая нитка. Она ещё крутит его палочку в руках, и только сейчас понимает, что это не её. Но он не даёт ей додумать: поднимается, хватает за талию и тянет ближе, будто боится, что если оставит ей хотя бы секунду свободы — она исчезнет. Губы впиваются в её шею. Засос — грубый, намеренно болезненный, словно он жжёт кожу клеймом. Зеркало её клейма на его плоти. Он укладывает её на кровать, нависая над ней. — Будет больно, — прошептал он, скользя губами по её щеке, чувствуя соль и сладость её кожи, ощущая каждую мельчайшую дрожь. — Не будет, — отвечает Белла так спокойно, что в его горле перехватывает воздух. Уверенность в её голосе неестественная, чужая, будто она знает больше, чем он. Знает то, чего знать не должна. И эта уверенность доводит до дрожи. Он наклоняется ниже, втягивает её сосок, проводит по нему языком, и Белла выгибается всем телом. Звук её стона прожигает воздух, как раскалённая игла в спину, такой плотный, что почти можно потрогать. Мурашки бегут по коже, и каждое движение её тела словно выжигает нервные окончания. Чёрт, да он мог бы кончить просто от этого звука. И именно в этот миг он понял: он не остановится. Он развёл её колени шире, упёрся головкой в её вход. И вдруг — странный порыв. Желание быть мягче, чем он когда-либо был. Словно она — редкая, хрупкая вещь, которую нельзя тронуть грубо. Он толкается медленно, словно проверяя каждую секунду. Но иллюзия осторожности рассыпалась мгновенно: член скользнул внутрь легко, слишком легко. Нежность, которой он хотел управлять, исчезла. Всё внутри у него скручивается. Словно кто-то выдернул шнур — и вся его система, тщательно построенная, упала, искрясь. Он ожидал крови. Ожидал боли, истеричного вскрика, который должен был принадлежать только ему. Первому. Это было условием. Необъявленным, но обязательным. Но вместо этого Белла выгибается, губы её приоткрыты, глаза зажмурены — и она стонет так, словно её тело уже знает, каково это. Хуйня. Нет, не может быть. Но мышцы под ним принимают его слишком охотно. Слишком естественно. Том чувствует, как его обдало холодом и жаром одновременно. Его сердце бьётся так, будто хочет прорвать рёбра. Не первый. Эта мысль прожигает его сильнее любого проклятия. Он застывает на миг внутри неё, и это мгновение длится вечность. Вены на руках вздуваются, пальцы сжимают простыню так, что ткань может порваться. Белла зажмурена, губы дрожат от стона, и это ещё сильнее бесит. Словно она не понимает, что только что произошло. Что она разрушила. — Ты врёшь, — срывается у него. Голос низкий, хриплый, почти с рваными краями. — Сука, ты врёшь. Её глаза открываются — серые, полные какой-то мягкой покорности, но без страха. Это выбивает почву. Если бы она боялась — легче было бы. Если бы плакала — он бы нашёл объяснение. А так… она просто смотрит. — Не… нет, — отвечает она тихо. Она совсем не понимает о чём он. Том видит это в серой радужке. Нет ничего, что могло бы заглушить его ярость. Блядь. Он резко входит глубже, будто пытается доказать что-то себе самому. Её тело принимает его легко, слишком легко. Каждое движение только сильнее подтверждает: он не первый. Кто, Белла? Кто до меня? — мысль сверлит череп, как гвоздь, и не даёт дышать. Он кусает её ключицу, оставляя резкий след, будто хотел выгрызть ответ прямо из кожи. Белла выгибается, цепляется ногтями за его плечи. И её стон — её, блядь, стон — только усугубляет. — Блядь… — он почти рычит. — Ты же… ты должна была… Он не договаривает. Потому что слова — пустые. Потому что в груди что-то колотится, и это не сердце — оно давно мёртвое. Это ревность, дикое желание разорвать её на части и забрать так, чтобы вычеркнуть всё, что было до. В голове мелькает мысль, короткая, болезненная: я хотел её. Но не так. И всё же он не останавливается. Она. Такая. Красивая. Слишком красивая, чтобы быть настоящей. Он почти поверил, что её придумали. Что кто-то выше создал её для того, чтобы ломать его логику, его правила. Пальцы сами вцепились в её запястья так, что суставы побелели, кровь бросилась к краям костей. Ему хотелось услышать хруст — знак окончательного подчинения. Хотелось сломать, оставить печать силы в её теле, чтобы даже спустя годы, в любой постели, её кости помнили именно его хватку. Темп срывался. Нежность умирала, не выдержав его натиска. Оставался ритм — резкий, хлёсткий. Чистый инстинкт. Желание не трахнуть, а уничтожить всё, что было до него. — Смотри мне в глаза, Беллатриса, — шипит он так, что сам бы послушался. И она подчиняется. Серые глаза распахнуты, и в их глубине отражение его собственного лица. Но зеркало врёт: показывает парня, а он — чудовище. И вдруг он видит, что это лицо принадлежит не только ему, а всем тем теням, которыми он стал. И Белла, чёрт возьми, принимает этого монстра. Она цепляется за него ногтями, рвёт кожу, и с каждым её царапанием у него в груди вспыхивает новая вспышка огня. Боль и удовольствие сплетаются, и он почти рычит, теряя ритм, потому что ей удаётся больше, чем он разрешал. Она не жертва — она соучастница. Она жаждет его ярости. И в этот момент он мягко проникает в её разум. Она слишком безумна, слишком открыта — не чувствует ничего, кроме его движений. Её стены сломаны. Секс превращается в разновидность безумия. Но в правильное безумие. В то, что он ищет. Пустота, но желанная, наполненная его голосом, его телом, его дыханием. Он скользит рукой вниз, касается её клитора, и её ногти вонзаются в его бедро, как когти. Боль орёт внутри него, но эта боль — топливо, она сплавляется с удовольствием и доводит его до грани. Перелистывает её память, как страницы книги. Находит чужое лицо. Парень. Улыбка. Поцелуй. Воспоминание пронзает его, как игла в глаз. Чёрт. Всё было как надо: тепло, безопасность, сладкая нежность. Тот ублюдок сделал всё «правильно». И в его улыбке — мерзкое, тошнотворное счастье. Том чувствует, как его выворачивает наизнанку. Нет. Нет, это не так. Это должно было быть моё. Моё, твою мать! И это невозможно простить. Он сгребает её волосы, дёргает голову назад. Шея открыта, белая, уязвимая. Пульс бешено бьётся под кожей. Том впивается губами в это место, чувствует, как её жизнь стучит под его зубами. Хочет прогрызть кожу, вонзиться зубами, вырвать это сердце — доказать, что оно бьётся только благодаря ему. Он целует. Но это не поцелуй — это приговор. Выживи или умри. И Том знает: если кто-то из них умрёт, это точно будет не он. Он не тормозит, а она будто только этого и хочет. Именно так. Чтобы чувствовать. Чтобы страдать. Он срывается. Впивается зубами в её губу, рвёт кожу, вкус крови смешивается со слюной. Движения становятся зверскими, рваные толчки, будто он хочет выбить из неё не только память о других, но и саму возможность помнить хоть что-то, кроме него. Оставь во мне только себя. Оставь во мне пустоту, заполненную тобой. Она стонет, почти скулит от переизбытка. Слишком резко. Слишком ярко. Слишком сладко. Это сводит его с ума. Её удовольствие — доказательство, что она принадлежит ему. Но для него этого мало. Он хочет не удовольствия. Он хочет, чтобы её тело запомнило его как катастрофу. Он перелистывает её воспоминания дальше, грубо, рвёт страницы, ломает её прошлое. Каждый его толчок — новый отпечаток. Каждое движение — клеймо. Он наклоняется, впивается в сосок, тянет, кусает. Белла вздрагивает, царапает его сильнее, будто рвёт его вместе с собой. И каждый её ответ лишь подливает масла в его внутренний пожар. Удовольствие смешивается с яростью и ревностью, превращая всё в дикое месиво хаоса. Здесь нет правил. Нет выхода. Нет спасения. Только он и она — и безумие, которое стало их общим языком. Регулус сидел на краю кровати, опершись локтем, пальцы стучали по деревянной спинке. Его взгляд был раздражённым, почти выжженным, и Том чувствовал, как от этого раздражения воздух сжимается, становится плотным, будто давит на грудь. — Куколка… — выдохнул Регулус, делая глубокий глоток из фляги. — Ты же его не любишь. Зачем ты это сделала? Белла присела рядом, мягко опершись плечом на его, и Том увидел, как её голова скользнула к нему на грудь. Этот жест был таким домашним, таким неправильным, что у него сжались челюсти. Её профиль в полумраке был безупречен. Она умела занимать пространство так, словно всё вокруг принадлежало ей одной. Даже если мир рушился, она оставалась осью, неподвижной и вечной. — Я хотела, чтобы это произошло на моих условиях, — сказала она ровно, почти ледяным голосом, — а не с тем, кому отец продаст меня. Том заметил, как её пальцы невольно обвили края подушки, словно держась за какую-то якорную точку. Регулус замер, пытаясь заглянуть в её глаза. Она отвела взгляд, уткнувшись в свои чёрные ногти, рассматривая их с той же тщательностью, с какой другой бы перечитывал завещание. — К тому же… — тихо продолжила Белла, — я, наверное, никогда не полюблю. Я скорее вырву себе сердце. Том почувствовал, как в груди что-то защемило. Сердце сжалось от неожиданной злости и ревности — её слова звучали так спокойно, а для него это было как удар в солнечное сплетение. «Никогда не полюблю» — как будто она уже украла всё, что могло принадлежать ему. Регулус наклонился ближе, его пальцы осторожно коснулись её волос, скользя по ним, как будто пытался успокоить бурю. — Это должно было быть по любви, Белла… — произнёс он мягко. — Но я уверен, твоя мать сдержит своё слово. Ты встретишь кого-то. И обязательно сможешь полюбить… на своих условиях. Ты заслуживаешь это, куколка. Она рассмеялась тихо, и в этом смехе было что-то жуткое. Звук не жил в ней — он отдавался от стен пустым эхом, словно она смеялась чужим голосом. Белла провела ладонью по щеке, быстро убрав слезу, прежде чем он успел заметить. Том видел это — и его разрывало. Она принадлежала другому миру. Миру, где он не имел власти. — Любви не существует, — сказала она наконец. — И чтобы с кем-то трахаться… она не нужна. Сердце — если его можно было назвать сердцем — сжималось. Желание, ревность, ярость и бессилие — всё смешалось, будто кто-то растёр его эмоции в пыль, оставив лишь острые кристаллы боли. Он ощущал собственное тело как инструмент, которым управляет кто-то другой: член, руки, дыхание — всё откликалось на её прикосновения и слова. Он был её марионеткой. Он видел её движения снова и снова: как выгибается, как закрывает глаза, как дрожит. Но в каждом мгновении сквозили чужие руки, чужие губы, чужой запах. Чужое. Чужое. Чужое. Он хотел сжечь всё это огнём, стереть память, оставить только своё имя, только себя. И с каждым толчком он чувствовал: он не просто трахает её. Он разносит дотла всё, что у неё было до. Превращает прошлое в пепел. Берёт территорию, где уже был враг, и стирает его имя, словно оно никогда и не существовало. И это лучше любой победы. Лучше любого убийства. Это было похоже на вечность. Ту самую, которой у них никогда не будет. Он сжал её клитор жёстче, и Белла взорвалась под ним. Её тело выгнулось дугой, дрожало в каждой судороге. Ногти врезались глубоко, оставляя кровавые линии на его коже. Она корчилась, теряла дыхание, стонала. Каждый её звук пробивал его, как электрический разряд. Он чувствовал себя минным полем, по которому она шла босиком и без страха. Она ломалась и растворялась в нём одновременно, и это должно было утолить его ярость. Но не утоляло. Потому что в каждом её вскрике, в каждом конвульсивном движении он слышал эхо чужого. Эхо того, кто был первым. Прошлое не сдавалось — оно пряталось глубже. И Том понял: он никогда не насытится. Никогда не отпустит. Потому что её «никогда не полюблю» стало его личным проклятием. Том вжимается в неё ещё жёстче, почти вбивая её в матрас. Движения становятся такими яростными, что больше похожи на удары, чем на секс. — Скажи, что это я, — выдыхает он хрипло, почти срывая голос. — Скажи, что только я. Белла открывает глаза. Они серые, затуманенные, и в них нет ни страха, ни сомнения. Она смотрит прямо на него и шепчет: — Том. И это имя, её губы, её взгляд — обрушиваются на него сильнее любой магии. Он срывается. Кончает так, будто вырывается из собственной кожи, будто всё внутри взрывается и горит. На миг кажется, что он действительно победил, что пепел прошлого развеян. Но где-то глубоко, в самой темной трещине его разума, остаётся холодное знание: стереть всё нельзя. И именно это знание делает его зависимым от неё ещё больше. Он вжимает лоб в её плечо и целует её. Ласково. Слишком мягко для того, кто только что пытался разнести всё до основания. Это поцелуй-заплатка, отчаянная попытка заглушить ярость, чтобы не разрушить то, что сам же и создал. И в этот момент, когда он смотрит на её лицо, на её изгиб, на дыхание, которое совпадает с его, Том понимает, что никогда не был так уязвим. Никогда не чувствовал одновременно ярости и невозможности, контроля и бессилия, желания и страха потерять. Он переваливается на спину рядом, закрывает глаза. Внутри гудит только одно: Блять. Блять. Блять. И одновременно с этим дыханием, с этой дрожью в теле, он понимает: чем сильнее он вжимается в неё, чем больше поглощает её, тем меньше остаётся самого себя. Она — центровка его мира, и чем ближе он к ней, тем отчётливее ощущает пустоту вокруг. Её имя на его губах, её стон в его ушах, её тело под ним — всё это не освобождает, а связывает. Круг замыкается: желание рождает зависимость, зависимость порождает ярость, ярость рождает желание. Петля, от которой нет выхода. Белла всё ещё дышала часто, с хрипотцой, её кожа блестела от пота, а на его теле оставались свежие полосы от её ногтей — словно клеймо, которое невозможно стереть. Она повернула голову, будто хотела что-то сказать, но он уже отстранился. Её взгляд, влажный и открытый, догонял его, но он не мог принять его, не сейчас. — Том… — тихо, почти робко. — Я… Он встаёт, потому что иначе начнёт говорить. А говорить — хуже, чем трахать. Говорить — значит дать выйти наружу тому, что сжигает его изнутри: ревности, бессилию, боли. Чтобы не… И его злость рвёт что-то внутри, как если бы кто-то сжимал грудную клетку в кулаке. — Я в душ, — выдыхает он, и дверь за ним захлопывается с резким, окончательным ударом. В зеркале он видит своё лицо. Но это не он. Лицо искривлено, разрезано трещинами эмоций, которые не подчиняются разуму. Отражение смеётся, и Том ощущает, как оно знает все его слабости, все попытки держать контроль над тем, что уже невозможно контролировать. Кулак ударяет по стеклу. Хруст. Трещины разбегаются, ломая его лицо на куски. И вдруг Том осознаёт: впервые за всю жизнь он хотел убить не врага, а собственное прошлое. Её прошлое. Чужое. Украденное. Потеряннное. Забытое. Каждая трещина в зеркале — как напоминание, что его мир никогда не будет прежним. И что бы он ни делал, она уже проникла внутрь него, оставила отметины, и они горят дольше любого «Круциатуса». Он боится не её, он боится того, что Беллатриса сделала с его душой. Он думает, что контролирует всё. Но на самом деле это она контролирует его. И именно это делает зависимость вечной. Блядь. Блядь. Блядь. Петля. Удар.***
Он ушёл в ванную, хлопнув дверью так, будто отрезал не пространство, а целый мир. Белла осталась на кровати, тело ещё дрожало, сердце бешено колотилось, дыхание рвалось на короткие, рваные куски. Пустота, которая растянулась между ними, казалась огромной, давящей, как зимняя ночь, которая никогда не кончится. Как сегодняшняя ночь. Она смотрела на его вещи, на вмятину от его тела в матрасе, на воздух, всё ещё пахнущий его кожей. Всё вокруг было заполнено им. И понимала только одно: что-то сломалось. Не они, не момент, а он. Его глаза — прежде чем он замкнулся — вспыхивали холодом и гневом, и теперь это пульсировало в её голове как фонарный свет, который не выключить. Его губы были сжаты, как будто слова застряли в горле. Каждое напряжение мышц, каждый вдох — это было предупреждение, которое она читала без звуков. И она ощутила всем телом эту вибрацию, плотность, будто сама комната стала его яростью и придавила её к постели. Что я сделала не так? — думала она, скользя взглядом по пустой комнате. Белла поднялась, руки дрожали так сильно, что она едва попала в рукава одежды. Сердце билось так, будто хотело вырваться из груди и сбежать первым, пока она сама застряла. И именно в этот момент треск в ванной — как выстрел. Зеркало. Оно сломалось, как и всё внутри неё. И она не понимала, не понимала, что сломалось раньше — стекло или она сама. — Кэйси! Кэйси! Кэйси! — шептала Белла, голос дрожал и прерывался, пока слёзы катились по щекам, едва успевая сгорать на горячей коже. Три долгие минуты, три вечности, каждое дыхание — будто выжигало её изнутри. Для неё это было идеально. Неправильное слово, но другого не находилось. Идеально — потому что он дышал рядом, двигался рядом, был живым с ней. В тот момент она верила, что этого достаточно. А теперь, когда он исчез за дверью, когда его дыхание больше не касалось воздуха рядом, осталась пустота. Жгучая, ледяная, звериная. Так пусто бывает только после смерти. Что она сделала не так? Почему злость? Почему всё вдруг стало неправдой? Внутри кричало, но назвать это жалостью не получалось. Это было другое — едкое, липкое сожаление о том, что её прошлое никогда уже не перепишешь. Она не хотела, чтобы первый раз был с кем-то безымянным, выбором семьи. Там не было жизни, только притворство. Там было «надо». С Леонардо была хотя бы иллюзия, будто сердце способно верить. Хоть на пару дней, что он её выбор. А здесь… здесь было всё. С Томом. И именно поэтому сейчас боль становилась невыносимой. Щелчок. — Мисс… простите, я только что вернулась от миссис Блэк… — голос Кэйси звучал так осторожно, словно она боялась тронуть не человека, а разбитую чашу. — Перенеси меня в мою комнату… в Хогвартсе, — Белла едва сглотнула, расправляя плечи так, чтобы спрятать дрожь. — Ваша губа… — эльф заглянула ей в лицо. Пальцы нашли кровь. Смешение соли и металла. Запястья горели фиолетовыми отпечатками. От его рук? Она не знала. Не успела почувствовать, откуда боль. Только то, что она осталась. — Ерунда, Кэйси, — голос вышел чужим, с хрипотцой. — Это не так больно, как выглядит. Белла смотрела на дверь ванной, будто он мог выйти в любую секунду. И это было бы хуже, чем смерть. Шум воды давал иллюзию отсрочки — пара минут, чтобы исчезнуть. Пара минут, чтобы украсть с собой остатки гордости. Ей хотелось успеть убраться из этого дома с наименьшими потерями. Но она кажется, уже потеряла что-то очень важное. Так что, так что… — Кэйси не уверена… — эльф качала головой слишком быстро, будто могла отмахнуться от её приказа. — Перенеси. В Хогвартс, — и в голосе не было силы, только отчаяние. — Хогвартс защищённое место. Кэйси может сама, но не знает, — эльф прижимала уши к лицу, будто слушала не слова, а пульс её страха. — Мисс пострадает. — Ничего, хуже уже не будет, — Белла сжала ладонь Кэйси так, словно сжимала в руках крошечную искру собственной воли. «Живи», — выдавливала она из костей, будто могло это спасти хоть что-то. Кэйси поджала губы, глянула на тяжёлую дубовую дверь — туда, где шум воды был их отсрочкой. Комната поплыла, как акварель на воде. Вихрь трансгрессии сорвал её с места. Если хотя бы на десять минут она была счастлива — разве этого мало? Разве не этим кормятся все проклятые сказки, которыми пичкают девочек? Десять минут вместо жизни. И всё равно ты вечно будешь хотеть ещё. — Кэйси решила не рисковать, — эльф оправдывалась, прижимая ушки к лицу, будто пряталась от её горя. Белла стояла на окраине Запретного леса, и ночь сгустилась так, будто сама тьма хотела прижать её к земле. Ветер бил в лицо острыми полосами холода, разрезал щёки, как бритвой. Воздух пах хвоей и железом, словно в нём разлили невидимую кровь. В окнах замка дрожало несколько тёплых огоньков — крошечные осколки жизни, которая существовала где-то в стороне, но уже не имела к ней отношения. Полночь или около того. Какая, к чёрту, разница. Белла подняла голову, и небо разрезала луна — чудовищно огромная, чужая. Словно хроникёр, который беспристрастно фиксирует её падение. Ни жалости, ни пощады. Сюжет у этой истории был до смешного предсказуем: он уйдёт, она останется. Всё. Белла пыталась понять. Что она сделала не так? Слишком быстро? Слишком искренне? Слишком много в глазах — того, чего он терпеть не мог? Почему её «идеально» оказалось для него — ложью. «Почему?» — это слово резало сильнее, чем кровь на губе и фиолетовые отпечатки его пальцев на запястьях. Она перебирала версии: он разозлился на неё? На себя? На то, что она поверила? На то, что он сам позволил себе быть ближе, чем хотел? Но ни одна версия не складывалась в правду. Правда была только в том, что он ушёл. — Ничего… всё в порядке. Я доберусь, — слова были пустыми, как письмо без адресата. Кэйси щёлкнула пальцами, и её пальто засветилось мягким оранжевым, будто впитало остатки тепла. Белла смотрела на свет и думала: а если бы можно было впитать хоть каплю его ярости, его взгляда, его дыхания — я бы держала их в себе до смерти. — Чтобы вы не замёрзли, мисс, — эльф теребила свои пальцы, одну руку о другую, как ребёнок, которого поймали на вранье. — У вас всё хорошо, мисс Белла? Может, вам нужно что-то ещё? Всё хорошо. Эти слова всегда звучали как издёвка. — Спасибо, Кэйси. Я в порядке, — голос дрогнул, но Белла нагнулась, сжала её крошечные ладони, будто пыталась удержать хоть кого-то. — Никому не говори, что ты была здесь. Хорошо? Иди домой. Эльф кивнула и растворилась в воздухе. Пустота стала только звонче, будто исчезновение Кэйси подчистило и последние следы живого. Белла застыла. Ветер рвал её пальто, снег колол кожу, но всё это ощущалось сквозь стекло: приглушённо, отстранённо, будто её тело уже не принадлежало ей. Она искала логику, цеплялась за неё, как утопающий за обломок доски. Может, он увидел в ней отражение того, что ненавидит сам? Может, её желание «быть идеальной» выглядело для него как жалкая подделка под его мир? Она ведь старалась. Каждое слово, каждый жест — как шаг по лезвию. Но он развернулся и ушёл, оставив её на этом лезвии одну. А может, всё проще? Может, он никогда не видел в ней ничего, кроме тела. А она — поверила, что там есть больше. Она вообразила, что его руки держат её крепче, чем требовало желание. Что его губы задерживались на миг дольше. Она сама придумала смысл там, где был только инстинкт. И сейчас реальность хлестнула её по лицу — ледяным ветром, луной, его молчанием. Белла закрыла глаза. Почему же тогда так больно? Если это был только секс — почему ей казалось, что она умирает? Она снова и снова видела его взгляд — резкий, отталкивающий, будто презрительный. И каждый раз натыкалась на пустоту. На чёрную дыру, которая не заполнялась никакими объяснениями. Луна смотрела сверху равнодушно. И Белла поняла: искать логику в Томе — всё равно что просить жалости у луны. А дальше — провал. Она не помнила, как ноги вывели её к замку, как коридоры проглотили её силуэт. Если бы её спросили, как она добралась до спальни, она не смогла бы ответить. Память стёрла дорогу, оставив только два маркера: луну и боль. — Чистая кровь. Она даже не успела переступить порог — Регулус сбил её с ног, обхватил так крепко, будто хотел удержать её кости, чтобы они не рассыпались в пыль. Стыд хлестнул по коже: она не предупредила его. Она не должна была в нём сомневаться. Господи, если бы она не могла его найти, она бы с ума сошла. И только сейчас она осознала, насколько ему было страшно… — Чёрт, Беллатриса, где же ты была? — его голос срывался, рычал прямо в её волосы. — Я весь Хогвартс оббегал. Я уже хотел идти к Слизнорту. Он отстранился, взглянул ей в глаза — и в этом взгляде она увидела своё отражение: опухшее, заплаканное, жалкое. Его пальцы едва коснулись её губы, но она отдёрнулась резко, словно обожглась. — Что с тобой произошло? — Прости, милый. Мне так стыдно, — прошептала она, касаясь его щеки. Регулус накрыл её ладонь своей — инстинктивно, будто клялся, что не отпустит. — Профессор Слизнорт… он попросил отнести зелья в «Кабанью голову», — Белла вытащила из кармана скомканную записку, и так же быстро спрятала её обратно. Бумага жгла пальцы. Она вспомнила имя, выведенное её почерком, слишком похожим на отцовский. И осеклась. Регулус, ни слова не сказав, повёл её за руку, усаживая на диван. Он будто боялся, что она рухнет прямо на пол, если не подхватить. И это было правдой. В его присутствии все стены рухнули — она не могла держать их больше. Его запах — свежий кедр, дым. Такой родной. Она сдалась, просто утонула в нём. — Здесь только я. Все ушли в Выручай-комнату — Пуффендуй устроил вечеринку, — сказал он, будто успокаивая. Она кивнула благодарно, бессильно. Не хватило сил даже пальто снять. — Я сделала кое-что ужасное, Регулус, — слова прозвучали чужими, будто их произнесла не она, а девчонка с мокрыми волосами и слипшимися ресницами, девчонка, которая уже не знала, кто она. Регулус молчал. Только расстёгивал пуговицы её пальто, терпеливо, будто понимал, что она сама не справится. Она смотрела на огонь и вдруг подумала, что хотела бы, чтобы её бросили туда. Чтобы всё исчезло в треске поленьев. Потому что выжечь из себя это — иначе невозможно. Слёзы снова потекли. Она ненавидела это зрелище — себя в таком виде. Но остановить не могла. Регулус протянул ей флягу. И Белла делает как минимум три глотка, Огневиски разодрал горло, буквально уничтожая в ней это. Стерилизуя, стирая его поцелуи, дезинфицируя крепостью вкус корицы во рту. Но вместе с жжением пришла только ещё одна трещина. — Я… я переспала, — слова ломались, как кости под ударами. — С кем-то. Она снова пила. Но огден не принес силы, храбрости или чего-то ещё, что она могла бы отнести к себе прежней. Только ещё больше распахнулась пропасть внутри. Но она снова пила. И ещё. С каждым глотком должно было прийти облегчение, но становилось только тяжелее. Храбрости произнести его имя вслух конечно же не хватало. — И он… — Белла сглотнула, но слёзы размыли мир. — Он сделал это правильным. Слишком правильным. Как будто это и есть жизнь. Как будто я наконец-то… живая. — Она закрыла глаза. — А потом он посмотрел так, будто я ошибка. Будто всё было неправильно. Слова давили, разрывали её изнутри. — Я не понимаю, что я сделала. — Голос сорвался. — Чувствую, что предала всех: семью, тебя, себя. Даже будущее, которого никогда не хотела. Я как грязная вещь, которую можно взять и выбросить. Она снова сделала глоток. И ещё. Но вкус корицы лишь сильнее резал язык, вместо того чтобы давать забвение. — Может, он просто плохой человек, Регулус, — шепнула она почти неслышно. — Но знаешь, хуже то, что я всё равно бы снова выбрала его. Даже если бы знала, что в конце останется только это. — Хочешь, я его убью? — холодно спросил он, пальцы вцепились в её колени так, что боль прошла сквозь кожу и впиталась в кости. Белла не дрогнула. Терпела. Боль была легче, чем пустота. — Нет. Конечно, нет… — она выдохнула, будто вырвала кусок лёгких. — Просто я чувствую, будто предала всех. Всех сразу. — Куколка, — он поднял её лицо за подбородок, заставил встретить его взгляд. В глазах Регулуса не было осуждения — только отчаянная решимость. — Если это сделало тебя счастливой, то плевать. В жопу всех. У тебя меньше месяца до помолвки с человеком, которого ты никогда не любила. Потому что семья так решила. Так не похуй ли? Его слова резали, как нож. И в этой рези была правда. Но Белла знала: правда не лечит. Правда просто констатирует твою агонию. Она кивала. Пила. Снова кивала. Снова пила. Огонь в камине расплывался, словно мир растворялся вместе с её глазами, уходил в багровое марево. — Он тебе нравится, не так ли? — Регулус провёл ладонью по её волосам. Всегда так делал. Будто она всё ещё маленькая девочка, потерянная и абсолютно несчастная. Да. Видимо, нравится. И это длилось намного дольше, чем «пара дней». Дольше, чем она позволяла себе признавать. — Но он… он ко мне ничего не чувствует. Просто секс, — выдохнула она, как будто выблевала стекло. Регулус нахмурился. Сел рядом. Обнял её, крепко, словно хотел сжать в кулаке всё то, что у неё больше не держалось внутри. — Хуевая ситуация, — сказал он просто. Белла вдруг рассмеялась. Смех вышел с хрипом, с солью — как будто лопнула ещё одна жилка в сердце. — Определённо. Но смех не удержался. Он разлетелся на осколки и тут же превратился в плач. В глухие рыдания, судорожные, с надрывом. Она уткнулась лицом в его плечо, чтобы не слышать себя, не слышать голос чужой, сломанной девчонки, которой она вдруг оказалась. Слёзы были вязкими, как расплавленный воск, текли по лицу и жгли кожу. Она цеплялась за его рубашку до боли в пальцах, будто это была последняя ткань, удерживающая её от небытия. — Я… — Белла хотела сказать хоть что-то. «Помоги». «Останься». «Не дай умереть вот так». Но горло сжалось, как будто её держали под водой. Наружу вырвался только жалкий всхлип. Ненавистный, чужой. Регулус не отпускал. Его руки держали её крепко, почти больно. Но эта боль — единственное, что ещё связывало Беллу с телом. Сама она уже распадалась. Как зеркало в ванной. Осколки и пустота между ними. Я слабая. Господи, какая же я слабая. И от этого ей хотелось кричать ещё громче. Но кричать она не могла. Могла только плакать. — Куколка… — голос Регулуса был слишком мягким для этой ночи, слишком человечным для мира, в котором больше не осталось человека. Она думала: Регулус способен убить любого ради неё. Белла это знала. Она это чувствовала. Но от самой себя — он её не спасёт. Никто не спасёт. Огонь в камине плясал за его спиной, и Белла ловила отблески сквозь слёзы. И думала: пусть бы Том сгорел вместе со мной.