Белла уткнулась носом ему в шею, вдыхая медленно и жадно одновременно, будто пыталась сохранить в себе этот запах про запас. От Тома пахло прохладой простыней, чем-то металлическим, дымом и ещё чем-то необъяснимо живым — тем, что всегда странным образом успокаивало её лучше любых слов. Будто рядом с ним тревога не исчезала совсем, но становилась тише. Теряла зубы. Он просто лежал рядом. И этого было достаточно.
Белла вдруг поняла, насколько сильно устала всё время держать себя в руках. Рядом с ним эта усталость наконец начинала отпускать — осторожно, почти недоверчиво. Она не помнила, когда в последний раз засыпала так глубоко. Без мыслей, которые царапают изнутри. Без привычного напряжения в теле, будто даже во сне нужно быть готовой к удару.
За окном медленно светлел рассвет. Мир ещё не проснулся окончательно, застряв где-то между ночью и утром. Белла прикинула — около пяти. У неё ещё было немного времени. Несколько тихих украденных часов, которые почему-то казались слишком хрупкими для реальности.
Она боялась двигаться лишний раз. Будто одно неосторожное движение — и всё исчезнет.
Том дышал ровно, почти неслышно. Белла осторожно подняла руку и положила ладонь ему на грудь — медленно, будто спрашивая разрешения даже сейчас. Под пальцами спокойно билось сердце. Тёплое. Настоящее. Такое человеческое, что у неё болезненно сжалось внутри.
Она слушала этот ритм так внимательно, словно от него зависело что-то важное. Словно пока сердце Тома бьётся у неё под ладонью, мир ещё можно выдержать.
Ещё вчера Белла пыталась продумать сегодняшний день до мелочей. Что скажет Андромеде. Как посмотрит на Рудольфуса. Как снова натянет на лицо привычную холодность, чтобы никто не увидел, насколько её на самом деле шатает изнутри.
Но сейчас всё это казалось далёким и каким-то бессмысленным. Жизнь всё равно никогда не спрашивала, готова ли она. Поэтому Белла просто лежала рядом с ним, слушая его дыхание, и чувствовала, как внутри становится непривычно тихо.
Наверное, именно это и пугало сильнее всего. Не близость. Не ночь, проведённая рядом. Не собственная слабость. А то, насколько естественным это ощущалось.
Спать рядом с кем-то всегда казалось ей чем-то слишком небезопасным, почти страшным. Во сне человек беззащитен. Не может контролировать ни лицо, ни голос, ни собственные реакции. Это была та уязвимость, которую Белла раньше скорее бы вырвала из себя с мясом, чем добровольно кому-то показала.
Но рядом с Томом она почему-то не чувствовала привычной потребности защищаться каждую секунду, и. от этого становилось почти больно.
Она чуть сильнее прижалась к нему, закрывая глаза, будто пытаясь спрятаться в этом тепле ещё хотя бы ненадолго. И впервые за долгое время ей не хотелось думать о том, что будет дальше. Хотелось только лежать вот так. Пока можно.
Мир лениво качнулся, подстраиваясь под его дыхание. Белла вырубилась — впервые не от изнеможения, когда сознание просто гаснет, а потому что рядом с ним вдруг стало не страшно закрыть глаза.
Память сохранила только обрывки. Его пальцы в её волосах — медленные, почти ленивые. Он не просто гладил, он будто укрощал какого-то зверя внутри неё, о котором Белла предпочитала помалкивать даже под пытками. Она бы скорее откусила себе язык, чем признала, как сильно ей не хотелось, чтобы он останавливался.
Каждое движение Тома снимало с неё кожу слой за слоем. Тело презирало её за слабость, но сдавалось, обмякая и плавясь. Это пугало, осознавать, что ты превращаешься в податливый воск в его руках. Его дыхание над ухом, тяжесть руки, собственные мысли, затихающие, как помехи в радио — всё смешалось в тягучий сонный кисель.
Белла окончательно утонула. А потом мир просто треснул пополам.
Том среагировал раньше, чем она успела открыть глаза. Палочка взмыла вверх, его тело заслонило её собой. Белла вздрогнула, больно ударившись головой о деревянное изголовье. Комната закружилась, как разбитый калейдоскоп.
В дверях стояла Андромеда. Внутри у Беллы всё скрутилось в тугой, склизкий узел. Будто кто-то засунул руку ей под рёбра и провернул там ржавый нож. Её мутило от одного вида сестры. Вчера Меда ещё могла строить из себя святую невинность и делать вид, что ничего не понимает. Теперь — понимала всё. И этот ужас в её глазах... его можно было потрогать руками.
Белла почувствовала, как в ней мгновенно вздыбилась защита — колючая, злая, пропитанная ядом. Сестра смотрела на неё так, будто у Беллы из лба только что вырос второй рог. С таким выражением лица обычно ждут санитаров из Мунго, чтобы те поскорее упаковали тебя в смирительную рубашку и заперли на пятом этаже для безнадёжных.
— Какого хуя ты здесь делаешь? — хрипло бросил Том.
Палочка в его руке медленно опустилась. Только сейчас Белла заметила, как сильно побелели его пальцы — он сжимал древко так, будто действительно готов был проклясть любого, кто оказался за дверью.
Даже не раздумывая.
— Тебя не учили стучать? — продолжил он, и в его голосе теперь сквозил такой ледяной сарказм, что можно было обморозиться. Он демонстративно постучал костяшками по спинке кровати. — Вот так. Тук-тук. Слышала о такой сложной магии?
— Я стучала, — бросает Андромеда, скрестив руки на груди. Звук её голоса буквально режет воздух. — Если тебе так не нравится, что кто-то заходит, Реддл, существуют чары приватности. Ты вроде не идиот, мог бы догадаться. И хорошо, что зашла я, а не какой-нибудь дежурный профессор.
Беллатриса на мгновение зажмурилась — так сильно, что перед глазами поплыли кровавые пятна. Она отчаянно надеялась, что это какой-то просто душный, реалистичный кошмар. Что если надавить на веки до боли, Андромеда растворится в утреннем тумане.
Но когда она открыла глаза, сестра никуда не делась.
Она стояла там, застывшая и настоящая. Белла незаметно впилась ногтями в собственное предплечье. Резкая вспышка боли отрезвила, как пощечина. Нет, не сон.
Салазар…
Слова комом застряли где-то в гортани, царапая слизистую. Вместо того чтобы язвить, Белла инстинктивно потянулась к Тому, коснувшись его руки. Жест вышел почти жалким, просящим.
Не сейчас. Не начинай.
Андромеда не моргала, взгляд прожигал насквозь. Беллатрисе казалось, что напряжение уже гудит в воздухе, готовое рвануть и разнести эту комнату на ошметки.
— Беллатриса… — голос сестры сорвался, и с первым слогом лицо Андромеды утратило маску упрёка. Белла вздрогнула, она никогда прежде не слышала её такой — глухой, будто лишённой красок. В этом дрожании был холод тревоги.
— Я искала тебя всё утро, — прошептала Андромеда, и на миг в ней проступила та маленькая девочка, что когда-то цеплялась за её руку в саду. — Я думала, Помфри оставила тебя в больничном крыле. — Она сглотнула и сделала шаг вперёд, и Беллатриса ощутила, как между ними сжалось пространство, тяжёлое и ломкое. — Нам нужно поговорить наедине. Это очень важно. Прошу.
Том тихо хмыкнул рядом, будто происходящее его не раздражало, а скорее забавляло. Этот звук моментально натянул Беллу изнутри струной.
Том снова опустился на подушку рядом с ней, совершенно не пытаясь сделать вид, что ситуация хоть сколько-нибудь неловкая. Его вообще, кажется, не волновало присутствие Андромеды. Ни её тон, ни тревога в глазах, ни сама просьба. Словно он специально оставался здесь, наблюдая. Проверяя, сколько ещё чужого мира Беллатриса готова впустить между ними прежде, чем всё окончательно развалится.
Белла перевела взгляд на Тома, и внутри у неё всё предсказуемо сжалось. В его глазах застыло это невыносимое, едкое «ну же».
— Мне уйти? — выдохнул он, и эти слова скользнули по её коже почти физически, как кончик лезвия, оставляя за собой дорожку из мурашек.
Она понимает: стоит ответить «да» — и всё разрушится. Всё, что нельзя назвать, всё, что невозможно оправдать. Разлетится на осколки, хрустально звонкие, обжигающе холодные. Это видно по его прищуренным глазам — это буквально отзывается набатом в её ушах.
Андромеда на его фоне выглядела просто жалко, и это бесило сильнее всего. На её лице застыла бледная, почти трупная маска, которую не брала никакая маскирующая косметика; кожа казалась серой и сухой, как пергамент, на котором предки записывали свои скучные родословные. Глядя на её опущенные плечи, Белла с ужасом узнавала в этом сером лице свой собственный завтрашний день, если она прямо сейчас совершит ошибку и выберет «правильную» сторону… поэтому она едва качнула отрицательно головой.
— Говори, Андромеда. Вряд ли ты скажешь что-то такое, чего он ещё не знает.
Сестра так сильно сжала губы, что те превратились в тонкую белую нитку, будто она изо всех сил старалась не выплюнуть всё то праведное дерьмо, что скопилось у неё на языке за утро.
— Наверное, тебе стоило бы услышать это без… — Меда брезгливо мазнула глазами по Тому, задержавшись на его расслабленной позе и смятой простыне, — без Реддла в твоей постели. Но если ты решила иначе — хорошо.
Том в ответ лишь лениво хмыкнул, даже не потрудившись прикрыть победную ухмылку.
Андромеда неторопливо оглядывает комнату и садится на ближайшую парту. Она сцепляет пальцы, пряча дрожь, и наконец произносит:
— За завтраком произошло нечто ужасное…
Беллатриса резко вскочила. Доски пола пружинят под её ногами, резкий звук отдаётся в ушах, будто удар колокола.
— Сколько времени? — голос прозвучал так, будто ей в горло засыпали битого стекла.
Она метнулась к окну. Бледный утренний свет бесцеремонно лез в глаза, и от него Беллу замутило только сильнее. В голове был полный бардак: который час? Неужели она проспала всё на свете? План был прост и понятен — перехватить Лестрейнджа до поезда, сделать так, чтобы он не успел накатать жалобную петицию родителям. Времени не было, оно просто утекало сквозь пальцы, оставляя липкий страх. Если письмо уже ушло — ей конец.
— Почти десять, — голос Андромеды разрезал её панику, как скальпель. Она нервно крутила браслет на запястье — её любимый способ не сойти с ума, когда почва уходит из-под ног. — Но это уже неважно, Белла. Вообще неважно.
Пауза тянется, в ней слышно только дыхание Тома — ровное, слишком спокойное, чтобы быть настоящим.
Она поднимает глаза. В голосе сестры — хрупкая сталь, тревожное эхо.
— Рудольфуса забрали в больничное крыло.
Эти слова падают в комнату, как камни в воду, и круги от них расходятся слишком быстро. Воздух густеет. Беллу обдаёт холодом, будто её швырнули в прорубь.
Она опускается обратно на кровать, колени подгибаются сами. В голове — спутанный клубок: мог ли он… сделать что-то с собой? Додавило ли его всё это? Его признание перед вечеринкой, его взгляд — открытый, почти детский, а она… целовалась с другим. На его глазах.
Чёрт.
Если с ним что-то случится из-за неё, это будет её вина. Она никогда себе не простит этого. Он знал, что она выбрала не его, хотя бы потому, что не поговорила с ним сразу вчера, не пошла за ним.
Голова гудит, руки потеют, она пытается поймать воздух, но, увы, безрезультатно. Она слышала только все более медленное биение своего сердца и пульсирующую в голове кровь.
Почему она не замечала, в каком он состоянии? Почему она думала только о себе? Может, он всегда выглядел подавленным из-за её безразличия? Может, ей следовало быть более внимательной?
А она просто не обращала на это внимания. Рудольфус, который всегда был добрым к ней, который всегда делал для неё всё. Страх накрывает, тяжёлый, солёный, смывающий в глубину.
Как я могла позволить этому случиться?
— Пофри ничего толком не говорит, его поместили в отдельную палату, — продолжает Андромеда, её голос звучит, как будто под водой, глухо и далёко.
Кровать прогибается, когда Реддл садится рядом. Тяжесть. Его холодный взгляд скользит по её лицу.
— Чёрт возьми, Андромеда. Что за хуйню ты несешь? Давай ближе к делу! — его голос звучит, как лязг металла. — Если не ускоришься, твоя сестра займёт соседнюю койку с этим придурком.
Его пальцы касаются её запястья. Парадоксально мягко, будто он забыл, как это — прикасаться без силы.
— Эй, — его голос меняется, становится тише, глубже, мягче, будто он переламывает самого себя. — Ты чего?
Она слышит, как каблуки Андромеды отстукивают по каменному полу — стук будто внутри головы, гулкий, невыносимый. Всё плывёт, линии комнаты расползаются, потолок качается. Воздух исчезает.
— Я…
Белла пытается вдохнуть, но лёгкие пусты. Будто их вырезали. Горло сжимает петля. Она захлёбывается собственным воздухом. И тогда Том касается её щеки, разворачивает лицо к себе. Его пальцы прохладные, и этот холод обжигает сильнее, чем жар.
— Всё хорошо, — шепчет он так, как будто умеет этим голосом менять реальность. Его пальцы скользят по её коже, задерживаются у виска. — Это не ты. Слышишь? Это не твоя вина. Что бы там ни случилось с этим долбоёбом.
Он берёт её ладонь, перекладывает на свою грудь. Туда, где бьётся сердце — сильное, живое, упрямое, туда где утром она ловила ритм его сердца.
— Чувствуешь? — дыхание его обжигает. — Вот так. Вдох. Выдох. Ещё раз. Вдох. Выдох.
Белла пытается повторить, но дыхание по прежнему не становилось достаточно глубоким, чтобы доставить ей столько кислорода, сколько ей было нужно. Они сидели так несколько минут, пока наконец она не начинает справляться с паникой, пока наконец-то ей не становится легче дышать.
— Н…нормально… — на выдохе произносит она, как будто эти слова — единственное, что может спасти её сейчас. — Я нормально. Нормально. Я нормально.
Том откидывает прядь её волос назад. Она утыкается лбом в его плечо, а он обхватывает её за шею, прижимая ближе. Щекой Белла чувствует, как быстро пульсирует вена на его шее. Она все еще дышит с ним в унисон, максимально сосредотачивая свое внимание на его дыхании. Лишь через некоторое время отстраняется, понимая, что Андромеде не нужно знать больше о их отношениях с Томом. Та уже знала намного больше, чем Беллатриса когда-либо решилась бы ей рассказать.
Андромеда молча стоит, и в её мокрых глазах скользит вина. Беллатриса знает, что она не хотела этого. Но Том поднимается, заслоняя её собой, и Белла не успевает его остановить.
— Нужно говорить по существу, а не растягивать на десятки бесполезных слов, — приглушенно шипит Том, он прячет руки в карманы штанов так сильно, что ей кажется она слышит треск ткани.
— Том, — её голос едва держится, охрипший, срывчатый. Он смотрит на неё, поджимает губы и уходит к окну.
Воздух в комнате становится густым, вязким. Белла смотрит на его напряжённые плечи и понимает: он снова на взводе. А это хуже всего. Том в ярости — сплошное зло, равнодушное к тому, кого разорвать первым. Она не хотела, чтобы он накинулся на Андромеду. Хоть и была согласна с тем, что такие новости нужно преподносить иначе.
— Если бы ты не перебивал, я бы уже всё рассказала, — вздыхает Андромеда тяжело, почти с упрёком. — У него драконья оспа, Белла.
— Драконья оспа?.. — Белла поднимает на неё взгляд, и вместе с этим напряжение чуть отпускает. Не смертельный приговор. Не её вина. Она не вынесла бы ещё одной ноши — если бы всё случившееся с Рудольфусом оказалось на её совести.
Андромеда кивает.
— Да, и переносит он это ужасно.
— С этого и следовало начинать! — резко бросает Том, его взгляд прожигает спину Андромеды.
Та держит себя в руках, но Белла видит, как напряжённо её губы сжаты. Если бы не эта сдержанность, сестра уже послала бы его к чёрту.
— Что-то с иммунитетом, — Андромеда обнимает себя за плечи, и Белла вдруг осознаёт: в комнате холодно, градусов пятнадцать, не больше. Раньше она этого даже не замечала. — На прошлой неделе в Хогсмиде заболели трое. — Белла вспоминает короткую заметку в
Ежедневном Пророке. — Видимо, он заразился именно там. Поезд задерживают, пока не проверят всех, чтобы убедиться, что больше никто не подхватил заразу.
— Но с ним всё будет хорошо? — голос Беллы дрожит, будто она сама ребёнок, просящий гарантий. — Драконья оспа лечится, правда?
Андромеда молчит, пожимая плечами.
— Я не знаю, Белла.
И слова эти падают в комнату тяжело, куда тяжелее самого диагноза.
— Драконья оспа лечится, если он сразу не умер, — произносит Том. Его голос холоден, как воды Чёрного озера в декабре. Даже с расстояния Белла видит резкую, каменную линию его челюсти. — Но пиздецки долго.
Слово «долго» зависает в воздухе. И кажется, оно отзывается эхом от стен, врезается в виски. Долго. Долго. Долго. Неделя. Семь дней — и её жизнь должна была повернуть в сторону, которую она ненавидела. И вот сейчас это всё откладывается.
— То есть… помолвки не будет? — губы дрожат, но внутри что-то вспыхивает. Она стыдится этого тепла, но оно накатывает слишком мощно. Радость. Наглая, неприличная. ПОМОЛВКИ НЕ БУДЕТ. По крайней мере не сейчас.
— Поверить не могу… — она прижимает ладонь к губам, скрывая улыбку, словно это преступление.
Андромеда кивнула, её лицо, наконец, наполнилось привычным для Беллатрисы светом, облегчением, наверное Белла сейчас выглядела точно так же. Беллатриса подскочила к сестре крепко обнимая её. Андромеда гладила её спину, прижимая к себе. В этот момент Белла думала, что могла бы заплакать от счастья.
— Ты спасена. Хотя бы на ближайшие полгода, — шепчет Андромеда, и эти слова ложатся на душу мягким, почти домашним теплом.
Полгода. Для Беллы это звучит как бескрайняя свобода, как целая новая жизнь. Она зажмуривает глаза, представляя, как будет тянуть каждую неделю, каждый день, как драгоценность.
Белла встречает взгляд Тома — он выдыхает дым, который режет воздух, расползаясь сизыми волнами, и в его глазах что-то неясное, словно чужая игра света на глубине озера. То ли презрение, то ли насмешка, то ли что-то, что ей страшно назвать. Словно он наблюдает за её счастьем со стороны, чуть прищурившись, и взвешивает, что оно для него значит.
Беллатрисе казалось, что она вела себя достаточно хорошо, чтобы Санта исполнил её желание, пусть и в своём особом стиле.
Белла отступает, нащупывая взглядом свои босоножки. Ей нужно собраться. Быть собранной. Перед дорогой, перед родителями, перед этим новым «полгода свободы». Она наклоняется, застёгивая ремешки, и с каждым щелчком пряжки чувствует, как напряжение покидает её тело, будто сползает по ногам к полу. Всё будет хорошо. Она почти верит в это.
— Родителям Рудольфуса уже сообщили, они будут здесь с минуты на минуту. Наши, полагаю, тоже подтянутся. Тебе лучше привести себя в порядок, Белла. Ты выглядишь… слегка непривычно, — говорит Андромеда, поправляя волосы за ухо.
Белла морщится. Ей не нужно зеркало, чтобы понять, как она выглядит: бледная кожа, спутанные пряди, глаза с красными прожилками. Она машинально проводит ладонью по голове, приглаживая волосы.
— Иди Андромеда, — кивнула она сестре. — Я буду минут через десять, — отвечает, чуть улыбнувшись.
Сестра задерживается взглядом на Томе, чья спина кажется ещё более упрямой, чем всегда. Покачивает головой, неодобрительно, но всё же уходит, плотно прикрыв за собой дверь.
Белла подходит к нему. Сначала несмело касается лба его спины, потом утыкается лицом в чёрную ткань. Она скользит пальцами к его ключицам, чувствуя под ними тепло кожи и твёрдость костей. Закусывает губу, будто сама у себя крадёт смелость, чтобы произнести то, что обычно застревало в её горле.
— Спасибо за вчера, — она замолчала, сильнее зажмурившись, каждое слова она будто выдирала из цепких рук своей стервозности. Когда-то возможно ей будет легче говорить о том, что она чувствует. Но пока…— Спасибо, что не оставил.
Он развернулся, прижимая её к себе за талию, она шумно выдохнула, его привычное движение от которого у нее каждый раз захватывало дух, наполненное спокойной уверенностью. Его ладонь была горячей, и через ткань платья тепло уходило в кожу, растекалось по животу. Белла шумно выдохнула, грудь дёрнулась, будто вдохнула глубже, чем могла. Она всегда чувствовала это движение — уверенное, собранное, как сама его суть. А она… она всё чаще разваливалась изнутри.
— Может, я заслуживаю другой благодарности? — его голос был низкий, вибрация прошла вдоль её шеи. Большой палец коснулся губ. Тёплый, шершавый. Белла приоткрыла рот и кончиком языка едва тронула его кожу.
— Возможно, — прошептала, и в собственном голосе услышала дрожь, предательскую, почти сладкую.
Губы сомкнулись на его пальце, влажные, горячие. Она втянула его глубже, играя языком, медленно, с нажимом, будто проверяя границы дозволенного. Вкус кожи — сухой, тёплый, со следом чего-то металлического. Она ловила этот вкус, будто саму его суть.
Мерзлота в его глазах, та неизменная стена ледяной отстранённости, которую он всегда держал, начинала таять. Беллатриса едва осмеливалась дышать, боясь спугнуть вихрь безумия, который прокрался в его зрачки.
Его вторая рука уверенно скользнула вверх от её талии, медленно проходя по белому атласу платья, цепляясь за каждую линию её тела, обхватывая грудь, которую сдавило в мучительном желании, и задержавшись на шее, сжимая её. Она тихо застонала, не способная контролировать себя, не властная над собственным телом. Его губы стремительно накрыли её рот, и горячий, терпкий вкус его языка ворвался внутрь с такой силой, что это было ближе к насилию, чем к страсти.
Воздух исчез. Она чувствовала, как его дыхание смешивается с её, как зубы почти царапают, как губы становятся влажными до боли.
Он не отпустил шею. Вёл её вперёд, пока спина не коснулась парты. Лёд поверхности ударил в кожу, по позвоночнику пробежала дрожь. Щека вжалась в гладкое дерево, холод колол сильнее, чем ожидала.
К этому моменту в его действиях уже не было ни расчёта, ни контроля. Том двигался с резкой, почти болезненной нетерпеливостью. Он развернул её, надавил на поясницу. Спина выгнулась, платье натянулось, и она почувствовала, как ткань скользнула по коже слишком плотно. Его давление было резким, нетерпеливым, каждая секунда приближала к грани, где она уже не принадлежала себе. Дыхание сорвалось на рваный вдох, и даже воздух казался слишком густым, тяжёлым.
Он наклонился ближе, его дыхание скользнуло по её шее. Она услышала, как лязгнула пряжка ремня, и этот звук врезался в сознание острее любого слова. Всё замедлилось — будто время решило посмотреть, как они разрушат друг друга.
Её платье поползло вверх под его пальцами — медленно, слишком медленно, так, что каждая складка ткани будто царапала её бёдра. Белое кружево белья натянулось, потом сдвинулось в сторону. Холодный воздух коснулся оголённой кожи, но его пальцы были горячими, и от этого контраста её тело вздрогнуло.
Он дразнил её, двигаясь мучительно размеренно, вводя пальцы медленно, как будто проверяя, сколько ещё она выдержит. Белла втянула воздух, звук получился сдавленным, как будто вдох был запретом. Мир слишком быстро сузился до тепла, до ритма, до звука, который вырывался из её груди.
Она пыталась дышать, но воздух не имел смысла. Он заменял всё: воздух, страх, веру.
Комната дышала его магией. Воздух был плотным, вязким, как перегретый дым. Еще чуть-чуть и он сожжет их в этой комнате заживо.
Он вошёл в неё резко, и боль смешалась с восторгом. Всё тело отозвалось — как удар, как пульс, как зов. Мир потерял фокус, остались только ощущения: его дыхание, звук кожи о кожу, холод дерева под ладонями. Адреналин захлестнул её сознание, казалось, что голова сейчас взорвётся от этого напряжения, слишком яркого и острого. Стоны Реддла проникали в её разум, словно разряды электричества, оживляя её изнутри. Для неё это было как удар дефибриллятора, как прикосновение к философскому камню — символу вечной жизни. Потому что рядом с ним это было очень близко к реальности. Рядом с ним это ощущалось только так.
Каждое его движение было осознанным, точным, будто он писал на ней предложение — не чернилами, а телом.
И каждое это слово она чувствовала глубже, чем когда-либо читала что-либо в жизни.
Он схватил её за волосы — не грубо, а с той намеренной силой, в которой больше власти, чем ярости. Его пальцы скользнули в пряди, спутывая их, как будто хотел запомнить каждое движение, каждый изгиб. Беллатриса рефлекторно выгнулась назад, словно каждый его толчок был током, прошедшим через тело.
Парта дрожала под её телом, шершавый край дерева врезался в кожу, звук шагал по комнате глухим эхом. Воздух был густым, почти видимым, пах дымом, пылью и чем-то живым, слишком живым, чтобы это можно было выдержать.
На долю секунды ей пришла в голову мысль, что кто-то может услышать этот шум и прибежать выяснить, что здесь происходит. Но ей было всё равно. Весь мир сузился до одного касания — его дыхания у шеи, до тяжести его рук, до тихого стона, что вибрировал где-то между словами и звуком.
— Блять, — выдохнул Реддл сквозь стиснутые зубы. Его голос был низким, хриплым, будто обожжённым изнутри. Движения стали жёстче — точные, будто он пытался вбить в неё что-то, что не умел сказать. — Как же охуенно. Когда я увидел тебя в этом платье летом… ещё тогда хотел сорвать его с тебя.
Она не ответила. Потому что каждое слово было бы лишним рядом с тем, как он двигался. Потому что всё, что было нужно, уже происходило.
Белла закрыла глаза. И поняла: выхода нет. Она могла бы бороться, убегать, отрицать — но его власть была слишком глубокой. Он оставался в ней навсегда, будто лёд, намерзающий в сердце и не дающий ему больше биться свободно. Это была корка, вечная, неизбежная.
Каждое его движение было шагом в пропасть, каждый её вдох — согласием. Мир стал чередой импульсов: кожа, воздух, биение вен.
Она теряла тело, превращаясь в ощущение, — чистое, острое, болезненно живое, выжженное теплом и трением.
Беллатриса стиснула зубы. Пальцы впились в край парты, кожа обжигалась от давления. Каждый вдох был острым, как осколок стекла.
Том тяжело дышал, его грудь вздымалась, выпуская горячее дыхание на спину Беллы. Тепло его кожи отдавало металлической свежестью пота, смешанной с дымом от его сигареты. Рука сдавала её талию в мягкое, но неотступное объятие. Пальцы медленно скользнули вниз. Тепло его руки обжигало, оставляя след, который пульсировал внутри. Пальцы нашли её клитор, и она вздрогнула, чувствуя его прикосновение. Медленные круговые движения растекались жаром по животу, растягивая каждый нерв, каждую клетку. Жар рос, сводил с ума, раскалял кровь.
Толчки внутри и снаружи слились в единый поток. С каждым движением сжимались мышцы, сжималось сознание, оставляя только его. Каждое движение — удар сердца, звон в ушах, вибрация костей.
Беллатриса застонала, не в силах больше сдерживаться. Пальцы Тома ускорили ритм, совпадая с глубокими толчками внутри. Всё тело содрогнулось, мышцы сжались, сознание вспыхнуло белым светом — как взрыв звезды внутри.
Он следовал за ней, теряя дыхание, ритм, слова. Голоса, кожа, тяжесть, безумие смешались в один плотный ком. Его движения стали неровными, судорожными. Он больше не управлял собой — только ощущением, что растёт, тянет, рвёт. Низкий стон вырвался с губ, и всё рухнуло в один миг. Ослепительное слияние, где не существовало ничего.
Они замерли. Только дыхание. Только дрожь. Только запах его кожи, смешанный с потом и горячей плотью.
Том отстранился первым.
Его пальцы медленно сползли с её кожи, оставляя лёгкое жгучее ощущение, будто воздух сам был горячее, чем должен был быть.
Белла поправила платье — ткань липла к коже, следуя за изгибами тела, шуршала, создавая тихий, едва уловимый звук, словно напоминала о том, что недавно здесь было что-то, чего никто не должен был видеть.
Она села, не поднимая взгляда. Слушала, как щёлкнула пряжка его ремня. Металл коротко ударил по тишине, разрезая её пустотой, и в ушах ещё долго отдавался эхом.
Мир снова стал обычным. Почти обычным. Почти безопасным.
— Где ты проведёшь каникулы? — её голос дрожал, скользя по комнате, словно пытался ухватить себя за что-то твёрдое. Но тишина отвечала холодом, сжигала дыхание, оставляя только пустоту..
Если бы он сказал, что остаётся в Хогвартсе — она бы тоже осталась. Придумала бы оправдание, солгала, что больна драконьей оспой, лишь бы не ехать домой.
Она уже представляла лицо отца — его раздражённое
«ты всегда всё усложняешь». Мать сделает вид, что не замечает напряжения. А потом разговоры за ужином, в которых тишина между словами гуще, чем еда на тарелках.
Том обернулся к ней, склоняя голову влево, будто пытался догадаться к чему она ведет.
— Я поеду к Джону, — сказал он, медленно проводя рукой по волосам, будто ищет опору в их собственной структуре.
Она кивнула. Принимая, но принимая с ужасом: она знала, что не сможет попросить его остаться. Не сейчас. Её сердце уже стучало против ребёр, словно пыталось прорваться наружу.
Он призвал стул, сел, щёлкнул портсигар. Вспыхнул кончик сигареты. Том затянулся, откинул голову и выпустил дым, который медленно клубился к потолку, заполняя пространство их молчания.
— Как ты обычно встречаешь Рождество? — спросила она, и в этом вопросе была попытка остаться с ним хоть на одно дыхание дольше.
Он усмехнулся тихо, почти сквозь зубы, и этот смех звучал пусто, как звон по пустой чаше.
— Рождество… я не помню, чтобы когда-то праздновал. В прошлом году просто сидел один в библиотеке. Читал, — он замолчал, выпуская дым. — А ты?
— У нас балы, гости, шампанское, — она улыбнулась, чуть натянуто, как кукла, что пытается изобразить жизнь. — Всё шумно, фальшиво. Все делают вид, что счастливы.
Пауза.
— Но ты уже видел это летом, — добавила она, тише. — Мы пьем, смеёмся… потому что не знаем, что ещё делать.
Молчание снова легло между ними. Сигарета тлела в его пальцах.
Она не выдержала:
— А… а в детстве? — осторожно спросила она, словно пыталась протянуть мост через пропасть одиночества. — У тебя были праздники, подарки?
Он только покачал головой.
— Не помню. — Его голос был тихим, как если бы он пытался не нарушить что-то слишком хрупкое в пространстве между ними. — Кажется, нет.
Белла почувствовала, как сжимается горло. Не от жалости — от узнавания. От того, что одиночество, оказывается, может пахнуть одинаково — даже у тех, кто родился в разных мирах.
Белла молчала, вслушиваясь в каждый вдох, каждый выдох. Она понимала, что спрашивать «как было» бессмысленно. Лучше спросить о том, что могло бы быть.
— А если бы мог… — тихо произнесла она, опуская взгляд. — Если бы всё могло быть так, как ты хочешь… Как бы ты встретил Рождество?
Он не ответил сразу. Только посмотрел — пристально, как человек, которому впервые задали вопрос, на который страшно отвечать.
Дым поднимался между ними серебристым облаком, расплывался и медленно растворялся в воздухе.
Белла вдруг поняла: вот он, их праздник. Не ёлки, не свечи, не смех. А этот миг — без украшений. Двое, которых мир никогда бы не посадил за один стол, сидят рядом — и впервые не лгут.
Он выдохнул, глаза скользнули по потолку. В них мелькнула редкая искра: желание, воспоминание, которое не случилось.
— Тишина, — сказал он наконец. — Чтобы никого не было вокруг. Только свет огня. Запах хвои. Чтобы не нужно было ничего объяснять. Чтобы можно было просто сидеть и смотреть, как падает снег.
Он помолчал, затем добавил едва слышно:
— И знать, что время — моё.
Белла кивнула. Горло сжалось. Её сердце, казалось, слышало каждое его слово.
— Звучит… красиво, — прошептала она. — И одиноко.
— Одиноко, — тихо повторил он. — А твоё идеальное Рождество?
Белла закрыла глаза на мгновение. В её голове всплыли шумные залы, блеск хрусталя, смех, в который она никогда не верила. Она вздохнула, и в этом вздохе звучала не надежда, а уязвимость.
— Я… не знаю, — начала она медленно, осторожно. — Чтобы не было фальши. Чтобы люди не ждали от меня веселья или улыбок. Чтобы можно было просто… быть. Иногда мне кажется, что я никогда не видела настоящего праздника, Том. Всегда — спектакль.
Он выдохнул дым. Медленно. Как будто вдыхал её слова, пропуская через себя, пробуя их вкус.
— Может быть, это и есть… идеальное Рождество, — сказала она тихо. — Когда нет никого, кто бы требовал от тебя чего-то, кроме того, чтобы ты был собой.
Он молчал. Потом тихо, почти незаметно:
— Тогда, может быть, мы не так уж и одиноки.
Она не ответила. Только дыхание дрогнуло. Ей вдруг показалось, что снег за окном стал тише, что даже каменные стены слушают их.
В комнате повисла тишина, густая и плотная, как снег за окном. Она была не пуста. Она была полной — полная того, что нельзя было назвать словом, но что каждый из них чувствовал всей кожей, каждым вздохом, каждым взглядом.
Он сделал последний вдох, затянулся, и пепел тихо осыпался на камень, окурок исчез в инсендио, её коснувшись камня. Том склонил голову — будто хотел запомнить этот свет, её силуэт, запах комнаты. Потом встал. Стук стула по полу прозвучал слишком громко — как трещина.
Том сделал шаг к двери. Её дыхание замерло. В этот миг она осознала, что всё, что было между ними, — хрупко, как лёд под солнцем: достаточно одного слова, одного взгляда, чтобы оно растаяло, исчезло, будто никогда не существовало.
— Хорошего тебе Рождества, Том, — сказала она.
И не стала прятать грусть. Пусть услышит. Пусть знает. Она не просила его остаться — но именно в этом молчаливом признании, в этой почти невидимой открытости, было всё, на что она способна.
Он остановился. Секунду стоял спиной, будто решая, стоит ли разрушать тишину, которая стала почти живой. Потом обернулся. Подошёл ближе. Его рука — холодная, аккуратная — коснулась её подбородка, приподняла. Не для поцелуя. Просто чтобы увидеть глаза.
— И тебе, Белла, — сказал он тихо, как будто боялся, что слово может треснуть. — Увидимся после каникул.
И в этих словах было всё то, чего он не умел говорить: не прощай, не оставайся, не нужна. Только обещание — зыбкое, как дым, но настоящее.
Он задержался на секунду. Их взгляды встретились, и на этот раз Белла не отвела глаз. Она видела в нём то, чего никто не замечал — усталость, смешанную с чем-то похожим на сожаление.
Он отвернулся.
Шаги его звучали глухо, как пульс в замерзшей крови, и с каждым шагом тишина становилась тяжелее.
Когда дверь закрылась, комната будто осталась без воздуха. Беллатриса продолжала смотреть в ту сторону, где он только что стоял, и ей показалось, что что-то всё-таки осталось — тонкий след в пространстве, едва ощутимое послевкусие тепла.
Не обещание, не надежда.
Просто присутствие, которое не исчезает, даже когда человек уходит.
***
Многими часами ранее
Она уснула спустя десять минут. Том сидел рядом, не двигаясь. Он всячески старался сделать так, чтобы тревога больше не застилала её глаза, хотя бы сегодня. Парадоксально, но её присутствие действовало на него почти терапевтично. Каким-то образом эта девчонка лечила его — не словами, не прикосновениями, просто фактом существования.
Он видел, насколько эти недели заебали её. Ему было тошно от того, что он был виновником всей хуеты в её жизни. Но блять…когда он увидел, как Лестрейндж поцеловал её, у него просто упала планка. Он еле сдержал себя, чтобы не стереть идиота с лица земли прямо при её матери. И пусть что-то случайно расковырянное им в себе самом рычало о том, что поцеловать её в Выручай комнате было очень плохой идеей, он бы все равно не поступил иначе. Хотя бы потому что он знал как это всё исправить.
Он плотнее укрыл её пледом, сосредоточившись на том, как сильно выпирали её ключицы и встал, отойдя к окну. Там висел огромный диск луны.
Когда он её поднял на руки, она была как минимум на пять килограмм легче с последней их встречи. Она похудела, и наблюдая за ней, Том думал, что это неудивительно, ведь в Большом зале она практически ничего не ела, лишь мастерски делала вид, растирая пюре по тарелке. И это прогрессировало с каждым днем все сильнее, и он точно знал, что виной этому еще и приближающая помолвка с Лестрейнджей, и естественно это было не связано с тем, чтобы влезть в какое-то платье. Просто очередной способ уничтожать себя изнутри.
Он вертел в руке флакон с дымчато-серым оттенком зелья внутри. Запереть сущность болезни в стекло было пиздец трудной задачей. Он потратил на изучение этого вопроса целую вечность. Самое сложное в этой затее было добыть кровь дракона, и он нормально так потратился, чтобы заполучить буквально пару капелей. Он до сих пор сомневался стоит ли игра свеч. Потому что это было опасной затеей. Однако…
— Том… — прошептала Беллатриса во сне, свернувшись, как ребёнок. — Не уходи, пожалуйста…
Он тихо подошёл. Что-то неприятно хрустнуло внутри. Пальцы отодвинули прядь с её лица. Она выглядела так, будто мир уже проигран, и только сон остался убежищем. Беззащитная. И — самое абсурдное — ищущая безопасности у него. У худшего варианта из всех возможных.
Ей действительно стоило найти хорошего парня, который будет её… обожать. Потому что она не заслуживала меньшего. Пусть даже это будет Лестрейндж. Том вправду должен был отпустить её, потому что он не был тем, кто мог дать ей то, что она заслуживает. Но он был эгоистом до мозга костей.
Он вышел, запер кабинет несколькими заклинаниями подряд — мощными, с отталкивающим эффектом, чтобы ни у кого не возникло гениальной идеи прийти сюда и трахаться. Сегодня таких желающих будет достаточно.
Он не хотел, чтобы кто-то увидел её спящей. Чтобы снова расковыривали её тишину.
Он направился к портрету Виолетты, она была такой болтливой, и она была ему должна услугу. Мир несправедлив, но иногда это удобно.
— Здравствуйте, Виолетта.
— О, Том, давно не виделись, — она зевнула, поправляя вырез платья. — Как поживаешь, дорогой? — она уставилась на него с любопытством присущим всем скучающим женщинам.
Он усмехнулся краем губ — ровно настолько, чтобы она почувствовала внимание, но не позволил себе ничего, что можно было бы принять за интерес.
— Всё как обычно. Учеба, исследования, скука. Знаете, та самая невыносимая рутина, которая убивает больше людей, чем все тёмные заклинания вместе взятые.
Она хихикнула, совершенно не поняв сарказма. Впрочем, он и не рассчитывал.
— Не могли бы вы мне помочь? — спросил он, на этот раз мягче.
Она тут же просияла. Конечно, он
всегда получал то, что хотел.
Как будто у неё был выбор.
— Разумеется, Том. Ты же тогда был таким милым, когда заступился за меня, когда этот идиот Филипп хотел выгнать меня с его портрета. — Она всплеснула руками, будто и сейчас переживала ту трагедию, — я всё помню, милый, всё-всё.
Он кивнул с оттенком скуки, скрытой под галантностью. Именно тогда она и произнесла ту фразу — необдуманную, но полезную. За мной должок. И Реддл всегда собирал долги, независимо от их природы.
— Найдите, пожалуйста, одного студента. Рудольфуса Лестрейнджа. Мне нужно знать, где он сейчас.
— О, конечно, — выдохнула она, потому что он мог попросить чего и хуже, а найти кого-то это лучшее на что она могла рассчитывать.
Он ничего не ответил. Просто наблюдал, как она уходит вглубь своего холста, оставляя за собой лишь унылый осенний пейзаж. Гладь озера на портрете колыхнулась, будто дышала.
Том достал сигареты, закуривая. Курить в замке было нельзя, но это правило его никогда не интересовало. Он сделал пару глубоких затяжек, глядя, как дым ложится поверх каменных плит, почти лениво. В этом коридоре вряд ли он кого-то сегодня встретит.
Розье предусмотрительно подсунул Принглу огневиски, взболтанное с двумя флаконами зелья сна. Тот наверное проспит неделю. Если не умрет. Так что свидетелей не будет. И всё же, как ни странно, Том чувствовал раздражение — лёгкое, фоновое, как зуд. Мир снова решил его испытывать.
— Том, — голос Виолетты донёсся из портрета, тихий, напряжённый. Она оглянулась по сторонам, но в коридоре по-прежнему кроме него никого не было. — Тот мальчик, он в гостиной Слизерина. Такой грустный и потерянный. Он твой друг?
— Однокурсник, — Том выбросил окурок, испепеляя его в воздухе. — Он там один?
— Да, абсолютно один.
Он кивнул.
— Благодарю вас, Виолетта. Вы очень мне помогли.
Она кокетливо улыбнулась, но не успела произнести ни слова — Том уже направил палочку:
— Обливиэйт.
Память — роскошь, которую мало кто заслуживал. Она не заслуживала.
Когда он вошёл в гостиную, воздух там стоял вязкий, почти осязаемый — запах сладостей, перегретого камина до апатии и огневиски. Лестрейндж сидел, развалившись на диване, с бутылкой в руке и пустотой в глазах — типичная поза тех, кто привык считать себя страдающими, но не имеет ни малейшего понятия, что такое настоящая боль.
Рудольфус поднял взгляд. В нём не было ничего — ни ярости, ни вины. Просто выжженная пустота. Через секунду — вспышка узнавания. Потом злость.
Он вскочил, как заводная игрушка, с тем самым тупым импульсом, свойственным всем аристократам: ударить прежде, чем подумать.
— Ублюдок! — выкрикнул он, занося кулак.
Том не отпрянул. Просто отбросил его — не столько силой, сколько намерением. Лестрейндж рухнул на ковёр, захрипев, ударился спиной о каменный пол. Жалкий кусок ткани под ним не спасал — но, честно говоря, Том не рассчитывал на это.
Видеть, как тот корчится, было… почти терапевтично.
Том наблюдал за ним сверху вниз, чуть склонив голову.
— Успокойся, — произнёс он ледяным, почти скучающим тоном. — Не вынуждай меня слететь с катушек. Не думаю, что твой череп выдержит вторую попытку.
Том сел на кресло, закинув нога на ногу. Ему хотелось как можно быстрее вернуться к Беллатрисе.
— Присаживайся, не стесняйся, — он кивнул на диван, — есть разговор.
Лестрейндж поднялся, отряхнулся, как побитый пес, и резко сел.
Салазар, надо же быть таким трусом! И видимо боль от удара отдалась, потому что он скривился, хватаясь за бок.
Какое достоинство. Какая трагикомедия. Том полагал, что видимость чести у таких с детства вырабатывают рефлекторно. Но, всегда есть исключение из правил.
— Правильное решение, — Том кивнул, чуть улыбнувшись уголком губ. — Это ведь ты был инициатором договора, не так ли?
Он знал ответ. Ему не нужны были подтверждения. Но иногда стоит позволить противнику утопить себя собственным голосом.
Вряд ли бы он еще каким-то образом мог бы заставить Беллатрису быть с ним.
Рудольфус молчал. На лице боролись остатки гордости и желание выжить. Накал гнева пламенел в Реддле разрастаясь с небывалой скоростью. Том со всех сил сдерживался, но он не знал насколько долго у него это будет получаться. Рудольфус слишком легко касался тех, кого не должен был трогать. И Том прекрасно помнил, как именно. Ему хотелось сломать Лестрейнджу шею голыми руками. Медленно. Мучительно. Чтобы хруст раздался тихо, как щелчок замка. Чтобы тело ещё секунду стояло, не веря, что умерло.
— Ты думаешь, что я тебе что-то скажу? — оскалился Лестрейндж. Он облокотиться локтями о ноги, наклоняя ближе, давя ехидную лыбу. Взгляд у него был грязный, тягучий. — Иди нахуй, Реддл!
Том хмыкнул. Даже не раздражённо — с каким-то тихим удовлетворением.
— Прекрасно, — произнёс он почти ласково, вытаскивая палочку. — Обожаю, когда процесс начинается с отказа. Легилеменс!
И ударил — не просто магией, а собой. Резко, грубо, с тем безжалостным мастерством, которое он довёл до искусства.
Сознание Лестрейнджа взорвалось болью — мгновенной, необратимой. Он согнулся пополам, как будто внутри его головы разжимали капкан.
Том чувствовал, как барьеры лопаются один за другим, словно пузырьки воздуха под пальцами. Воспоминание нашлось почти сразу. Он знал, где искать — в секции, где эти ублюдки обычно хранят свои так называемые
счастливые дни.
Рудольфус сидел в бордовом кресле, раскачивая бокал с виски. Нога небрежно закинута на другую, взгляд — пустой, чуть затуманенный. Напротив — его отец. Уж слишком они были похожи. Та же самодовольная харя.
— Пора бы тебе подумать о избраннице, сын, — протянул его отец, не сводя взгляда с лица Рудольфуса. — Я в твоем возрасте уже был помолвлен с твоей матерью.
Рудольфус опустил глаза, пальцы нервно сжали подлокотник. Алкоголь в венах давал лишь иллюзию храбрости.
— Я хочу Беллатрису, — выдохнул он, почти шёпотом, и поспешно осушил бокал. — Больше никого.
На лице отца появилась ухмылка. Он затянулся сигарой, наблюдая за сыном сквозь сизый дым.
— Беллатрису, значит, — протянул он с довольным прищуром. — Думаю, это можно устроить.
Он откинулся на спинку кресла, и в его голосе прозвучало что-то хищное, почти торжествующее:
— Она отличная партия. И ты наконец начнёшь приносить дому пользу.
Рудольфус не ответил. Только крепче сжал бокал. На секунду ему показалось, что вкус виски стал металлическим — как кровь.
Он вышел из его разума словно из грязного сна — и запах оставался в нёбе, будто кто-то в сердцевине головы растер их семейные традиции в порошок. Легилименция отдавала гнилью: не просто воспоминания — свод правил, по которым эти люди ещё думали, что живут. Том чувствовал себя так, будто нога его только что шла по свежему навозу; отвращение квикнуло по спине, но оно было удобным инструментом — острым и полезным.
— Ну конечно, — ухмыльнулся он. — Папочка, который готов на все ради сыночка. Какие трогательные семейные узы, — он театрально приложил руку к груди.
И в голове, как механическая мышь в колесе, щёлкала мысль — не абстарктная, а ясная до боли: уничтожить этот дом советов взрывом, стереть фасад, чтобы после не осталось даже картины с выцветшей семейным портретом. Желание — дума, не более; он считал последствия, прикидывал возможные альянсы, рисовал картину в три хода вперёд. Злость у него не горела — она считала.
— Какого хрена? — прохрипел Рудольфус, ладонь сжала виски.
Боль была реальной; боль всегда реальна после того, как кто-то вошёл в твой череп без стука. Том наблюдал за искрами в его глазах как натуралист, изучающий редкий вид, и в каждой искре уже угадывал страх — не за себя, а за статус.
— Ой, какой же ты глупыш, — Том расплылся в леденящей улыбке. — Всё тебе объясню, всё тебе разжую, совсем несамостоятельный вырос ты у папаши. Пора бы научиться самому подтирать себе зад.
Рудольфус багровел как плод, раздувался от эмоции, но Том видел под ней вакуум: громкая самоуверенность, за которой — пустота навыков. Казалось, кровь в его лице вот-вот должна была дать разуму короткое замыкание; но замыкание не наступило. Увы. Увы.
— Мне поебать на твое мнение, — прорычал Рудольфус, хватая и одним махом выпивая остатки алкоголя. Вытерев рот тыльной стороной руки, он снова стиснул челюсти. — Если ты хоть раз подойдешь к Беллатрисе, поверь, я не буду просто смотреть.
Том улыбнулся — не хорошая, не человеческая, а та, что снимает маску с марионетки. Улыбка была холодной табличкой:
«Позволь мне объяснить, как всё устроено».
— Позовешь папочку за компанию? — весело протянул Том, цокая языком. — Он не молод, не молод, не факт что он сможет пережить такое эмоциональное потрясение. Побереги его — не будь трусливым уебаном.
Слово «побереги» зависло между ними, как нож. Рудольфус вскипел.
— Не смей трогать моего отца! — выплюнул он, голос резал как сломанная струна; в глазах полезла искра, смесь гнева и страха. — И ещё раз: даже смотреть на Беллу не смей. Через неделю она моя. Мне похуй, каким способом, но она моя — я буду трахать её каждый день, а ты исчезнешь, как будто тебя и не было. И весь этот поцелуй…
Фраза осела в воздухе, как плевок в святую воду.
Том на секунду застыл, потом рассмеялся. Тихо, трезво, будто измерял звучание безумия. Смех его не был весёлым — это был звук скальпеля, который режет воздух, чтобы стало тише.
— Вот как? — он чуть наклонился, локоть лёг на колено, пальцы подперли подбородок. — «Трахать каждый день»… — повторил, будто цитировал дебила с редким диагнозом. — Гениально. Может, составишь расписание? Вторник — обязательный поцелуй, четверг — прелюдия с утра, воскресенье — семейный трах с элементами отчаяния? — он прищурился, голос упал. — Только вот беда, Родольфус. Пока её трахаю я.
Воздух дёрнулся, будто стал плотнее. Родольфус задыхался от ярости.
— Пиздишь! — выдохнул он, захлёбываясь словами. — Она… не такая!
— Нет, — Том усмехнулся, холодно, почти ласково. — Она хуже. Она хочет сбежать от тебя, но не может. Потому что ты — тупой якорь на её шее.
Том с наслаждением наблюдал, как лицо Рудольфуса медленно меняет геометрию: гордость уходит, остаётся смесь краски, рвущаяся наружу ярость и страх. Видеть, как кто-то рушится, было почти эстетикой — и ему не пришлось прикладывать больших усилий. Все пучки страха уже были рассечены, осталось только посмотреть, как они кровоточат.
— Ты уже изрядно заебал, — произнёс он ровно. — К тому же, она меня ждёт. И, к слову, во сне шепчет моё имя.
— Ах ты… — начал Лестрейндж.
— Империо.
Мир осел, как пыль после взрыва. Том медленно поставил на стол бутылочку. Матовое стекло мутно поблёскивало, внутри клубилась вязкая жидкость — серая, как будто в ней растворился чей-то кошмар, слишком густой, чтобы умереть. Свет лампы ломался о стекло, будто боялся коснуться — даже свет, кажется, знал, что происходит нечто неправильное.
Он налил огден в два бокала. Запах дыма и спирта поднялся к потолку, смешавшись с чем-то металлическим — предвкушением. Щёлкнул пальцем: по бокалу Родольфуса прошла едва заметная искра. Из флакона вытекла магия, влилась в виски — тихо, вязко, как яд в вену.
Том наблюдал, как жидкость застывает ровным слоем — идеальный баланс.
Он любил баланс. Даже в расплате.
— Ну что, Родольфус, — голос был мягкий, даже ленивый. — За что пьём сегодня? За твою храбрость? За твою глупость? Или, может, за твою безупречную способность лезть туда, куда не звали?
Том выдохнул и сказал ровно, спокойно, почти с теплом, которое всегда звучит страшнее угрозы:
— Пей.
Родольфус двинулся. Деревянно. Без жизни. Как кукла, которую давно бросили, но кто-то снова дёрнул за нитку. Его пальцы сомкнулись на бокале, глаза — пустые, без фокуса.
Том призвал свой бокал, приподнял, склонив голову — вежливо, как перед старым знакомым, с которым не хочется здороваться, но приходится.
— За твоё здоровье, Лестрейндж. До дна, — и добавил почти шепотом, — не дрожи. Мужчины так не делают.
Лестрейндж сделал глоток. Звук, с которым жидкость пошла вниз, был мерзко живым — хлюпающим, влажным. Плечи Родольфуса дрогнули. На миг в его зрачках мелькнула боль — яркая, человеческая. Потом всё погасло.
Том откинулся на спинку кресла, сделал свой глоток — спокойно, почти лениво, как хирург, закончивший операцию и знающий, что пациент не выживет.
Не должен. Огонь в лампе чуть дрогнул, отражаясь в его зрачках.
Том смотрел на него, не мигая, с тем равнодушным вниманием, с каким астроном наблюдает падение звезды. Просто наблюдал, как в теле Лестрейнджа начинается движение — микросудорога, рывок, падение дыхания.
— Видишь, как просто, — сказал он тихо. — Один глоток — и ты никому не мешаешь.
Бокал глухо ударился о стол. Лицо — неподвижное. Только глаза — холодные, блестящие, будто в них отразился чей-то конец. И ещё — лёгкий запах горелого стекла. Будто сама магия не выдержала этой тишины.
Он поднялся, откинул со лба прядь, бросил взгляд вниз, как на насекомое, которое ещё шевелится, но уже не кусает.
— Если выживешь — считай, судьба тебя поцеловала. Если нет — не переживай, тебя всё равно никто не вспомнит.
Он склонился чуть ближе, шепнул:
— И забудь её имя, пока дышишь. Оно не для твоего рта. Понял?