Навечно твоя, Варя (мышонок, ха-ха, я помню, что ты назвала меня так)»
Я написала это и, отложив в сторону, покинула квартиру. Воздух — вот что мне требовалось. В тот вечер я не ощущала ни холод, ни ветер — только бьющееся горячее сердце, которое откликалось подобным образом на Брониславу Раевскую. Я и сама не могла поверить, что осмелилась признаться ей в любви, но в душе было очень ясное ощущение — более подходящего момента и быть не может. Я плутала по улицам и вернулась домой, с горящими щеками и — что совсем удивительно — точно такими же глазами, когда небо начало хмуриться и темнота окутала каждый уголок. Это интересное, удивительное чувство — смотреть в чужие окна и видеть миниатюры человеческих жизней. Я вдруг представила во всех красках, как мы с Броней будем снимать маленькую квартирку через несколько месяцев, и кто-то очень потерянный увидит нашу тень в окне, и что-то поймет для себя, решит. Эти люди, сидящие дома за кухонным столом, курящие на балконе или обнимающие близкого человека, понятия не имели, как сильно могли вдохновить заблудившихся, тех, у кого раньше на месте кровавого, неистово стучащего органа был черствый камень. Я забежала в свой подъезд, стряхнула с куртки прилипшие первые снежинки (это точно не последний наш первый снег!), и молниеносно вбежала по лестнице, игнорируя боль в напряженных икрах. Я открыла дверь своим ключом, страшный мрак был уже привычен, почти не удивлял. Крикливые голоса в один миг испортили мое настроение, полное любви и нежности к Броне. Сердце непроизвольно сжалось, заскулило, застонало от боли, которая не поддавалась никаким объяснениям. Это был обычный вечер, а привычные ссоры уже не удивляли и даже вписывались в общую атмосферу нашей хмурой квартиры, не знавшей ремонта больше десяти лет. Вот что мне заботливо шептало нутро: «Уходи, Варька, уходи к Броне, останься у нее сегодня, завтра, на всю жизнь». А потом оно же задалось ожидаемым вопросом, на который я никогда не смогла бы дать ответ: «Почему ты всё еще возвращаешься сюда?» И ведь знала, что им будет плевать, что они не станут меня искать, даже если я останусь у кого-то на несколько месяцев. Тяжело дыша, справляясь со противоречивыми эмоциями, бушующими внутри, я прижалась горячим лбом к входной двери, едва она закрылась моей же рукой, окончательно оградив меня и мою семью от мира, находившегося по ту сторону. Они обречены. Потерянные, запутанные души, совершенно ненужные этому обществу. И они и я. Мы вместе. И хотя я испытывала к ним гнев, осознание того, что никогда не смогу разлучиться с ними, преследовало меня на протяжении всех старших классов. Это больно, противно, склизко. Ненавидеть родителей, искренне желать их смерти и вдруг — быть к ним так прочно привязанной. Тут бейся об стену головой, пачкай подушки солеными слезами и всячески прячься от реальности в книгах — ничто, ничто не поможет. Я ненавидела их, они — меня, но вот уже семнадцать лет мы неизменно возвращались сюда… Что-то должно было поменяться… — Явилась! — срывающийся голос матери заставил меня дрогнуть. Холод прошел вдоль позвоночника, на коже собрались мурашки. Что-то в этой интонации было не то. — Привет. — Сощурившись, сказала я. Внутри меня поднималась паника. Если случится что-то — мне не сбежать. От сумасшедших эмоций, нахлынувших одной тяжелой волной, со мной произошло что-то странное. Будто бы для того, чтобы отгородиться от пристального, злого взгляда матери, спрятаться от разрывавших изнутри чувств, я оторвалась от земли, легко вспорхнула и прижалась к потолку, к самому темному углу. Это была не я — маленькая, щупленькая девочка стояла перед уставшей, постаревшей мамой и слушала ее крики. На ней ведь живого места нет! Со стороны она казалась еще хуже, чем когда-либо: с крысиным маленьким хвостиком грязных волос, с черными впадинами вместо глаз, с опавшими, точно ветви старого дерева, руками. Такая трагичная, такая бледная, незаметная… мертвая… Я наблюдала с первых рядов за тем, как бедная Варечка стала неживым силуэтом, как ее плечи повисли, коснулись земли и как пронизывающий, будто северный ветер, взгляд старался отчаянно, но с небольшой надеждой цепляться за всё, что могло бы вернуть эту бедняжку к реальности. Она не понимала, где находилась и принадлежала ли себе вообще. Кем она была, эта испуганная девочка? Мной ли? Плодом моего воображения? А кем была я, бестелесная тень, трусливо подсматривавшая за происходящим? Я отпрянула. Свалилась вниз и снова взирала на мир своими глазами. Мутные, они расплывчато видели исказившееся гневом лицо матери. Ее мерзкие губы искривились в презренной гримасе. Она вдруг сказала то, что я боялась услышать больше всего: — Мне позвонила мама твоей Брониславы, — с омерзением выплюнула она. — Сказала, что вы извращенки. Попросила принять меры! — Такого не может быть… — сухими губами залепетала я. Вдруг мама, раздраженная моей простотой, приблизилась и замахнулась трясущимся кулаком, но бить не стала. И все-таки этого ее угрожающего действия хватило, чтобы я втянула голову в шею и машинально закрылась ладонью. Словно шавка подбитая. — Я, блять, не понимаю! — она продолжала срываться на крик. — Мы нормальные люди! Где ты этого набралась, дрянь? Или эта тварь тебя извратила? Скажи мне, и мы напишем на них заяву! Суки! — Мама, нет! — в отместку ей завизжала я. — Нет, мама! Я просто люблю ее! — Не бывает такого! Не может баба любить бабу! — Выходит, что может. От внезапно вырвавшейся истерики у меня пошли слезы, раскраснелись глаза и нос, я стояла перед настроенной агрессивно матерью и не знала, что ждало меня дальше. Это было страшно, и паника множилась внутри, расползалась, будто червяки и непонятно было, есть ли ему конец, этому скользкому чувству, оставлявшему после себя лишь сырость. Я вспомнила, словно перед своей смертью, улыбку Брони, ее напускную суровость и искреннюю робость перед бабушкой. Ее слезы на кладбище, ее борьбу с собой и своими страхами, ее саму. Прекрасная, удивительная девушка, такая сильная, безмерно сильная. И в противопоставление ей я — трусливая, жалкая, заросшая толстой корочкой комплексов. И я представила, как умираю здесь, как меня убивают родители и как Бронислава узнает об этом, как она рыдает. Мама ходила по комнате и нервно оттягивала свои длинные редкие волосы худощавыми пальцами. А я всё косилась в сторону родительской комнаты и ждала, когда оттуда выглянет та самая фигура из детства, которая пробуждала во мне животный страх почти всю жизнь. И слезы уже не казались чем-то чужим, инородным, они стали со мной одним целым, они стали мной. Где же мои настоящие страхи? Вот они — выходят ленивой, неспешной, но такой уверенной походкой, занимают весь дверной проем своим животом и проскальзывают, словно тень, мимо, а потом — нависают угрозой. От этого страха пахнет перегаром и детским ужасом. Дети не должны испытывать такое. — Я ахуеваю, — просто сказал он тихим голосом. — Вырастили урода какого-то. Где мы так накосячили? — Да потому что ты бухаешь всю жизнь! — по-свинячьи визжала мама. — Твои поганые гены и передались! Конечно, она больная! В дурку тебя надо, в дурку! — Говорит — любовь. — Задумчиво произнес отец. — Да какая в пизду любовь?! Какая любовь может быть?! Две малолетки они, нихуя не понимают! Господи, ну разве так можно? Я терпеливо слушала их невнятные, местами невпопад, крики и ждала, пока они заключат, что меня непременно нужно лечить от гомосексуальности. Когда я впервые осознала себя лесбиянкой, то стала прокручивать в голове этот момент, где я делаю признание перед родителями. Они в моих мыслях орали бы, не смогли бы с этим смириться и мы перестали бы общаться. А потом я представляла эту же ситуацию, но в чужой семье, где царит поддержка. Родители спокойно выслушивают детей? Заинтересовываются темой и изучают ее, чтобы лучше понять? Дарят полное принятие, показывают, что не станут отворачиваться из-за такого пустяка? — Вот сука, сука! — кричала мама. Потом, словно во сне (мир погрузился во тьму и ослепляющий свет прожекторов обратился лишь к этим двум людям), она стянула со своей ноги тапок и побежала ко мне, начала нещадно дубасить меня им, словно это могло исправить ситуацию, вправить мне мозги, сделать копией их самих, нормальным, достойным членом общества. Мне показалось, что я всё смогу выдержать, только бы ночью собрать вещички (а главное — книги) и сбежать к Брониславе, рядом с которой всегда комфортно и удобно. Бей же, бей сильнее! Ничего не может быть больнее той дыры, которую они годами сверлили в моем сердце, пока еще живом и бьющемся. — Короче, так! — горласто прикрикнул отец, всё это время молча наблюдавший за матерью, семенящей возле меня и наносящей мне удары тапком (что, впрочем, даже терпимо). — Ты, блять, вообще из дома не выйдешь теперь, поняла? А мы еще и к родителям этой девки сходим, пригрозим заявой! Уроды, блять! Фу, блять! Я уже не истерила и даже тревожность немного спала, но осталась она, та, кого я ненавидела сильнее, чем родителей, — пустота. Такая огромная рваная дыра и непонятно где — может там, где сердце, или во всем теле, так сразу и не определишь. Когда она приходит, то уже ничего не хочется: ни жить, ни умереть. Когда мне было двенадцать… тринадцать… шестнадцать… А когда будет? А когда есть? Сумбур какой-то роился в голове… Должно быть, подумала я, неплохо мама огрела меня тапком. Я представила, как на одном дыхании выдаю молчаливым родителям какую-то очень вдохновленную речь и они, разинув рты, вдруг всё-всё осознают, заливаются крокодильими слезами и бросаются обнимать меня. Я смотрела много глупых фильмов и там это почему-то всегда пронимает до мурашек (может, дело в музыке? В живой мимике актеров? В вере, что в жизни тоже всё просто?), зритель замирает и плачет навзрыд, когда антигерои, совершившие плохие поступки, осознают свою неправоту. Конечно, нам хочется также. Это здорово — открыться и получить поддержку. У Брони вон бабушка есть… Вот чего мне всегда не хватало — так это тепла. — Почему вы не хотите меня услышать? — сдавленным шепотом спросила я. Это был не мой голос, не мой привычный голос — вырвавшийся из сердца, грудной, протестующий. — Потому что ты не в себе. — Уже успокоившись, заверила мать, словно она могла знать это лучше меня самой. Она была надменна, уверенна, и в любой момент готова была отдать меня на растерзание отцу. Но я помнила их обоих в моменты, когда им было очень плохо. И помнила, какими маленькими и беспомощными они тогда казались. А теперь они окрепли, снова обросли этой идиотской бронёй и смотрели на меня, точно на умалишенную. — А вы в себе? — раздражилась я. — Почему мы ненормальные, если бухаете вы? Вы же неадекватные. — Рот закрой! — крикнул отец. Он поднялся со стула, наверняка теплого от его задницы, на которой он весь день просиживал. — Ты всё еще живешь в нашем доме! — Я прямо сейчас уйду. — Заверила я их, окинув угрюмые лица таким взглядом, что мне и самой поплохело. И я решительно рванула в свою комнату, а они, эти зверские божьи создания, за мной. Я знала, что они не боялись моего ухода, скорее злорадствовали и насмехались. «А вот и не уйдешь, — думали они торжествующе, — без образования, хотя бы школьного, ты пропала! Конец твоей жизни наступит либо тут, где всё и началось, либо на лавочках у вокзалов». Мне представилось, будто я хожу в грязном тряпье и на меня смотрят с отвращением. Представилось, как еду в Москву на попутках за лучшей жизнью, а становлюсь отбросом общества, и богатые фифы морщат носики при виде меня, молодой и такой нищей, без всяких перспектив. А впрочем, даже со здешним образованием у меня совсем не было шансов стать кем-то. И вот светлый огонек, который уже долгое время поддерживала пышущая жизнью Броня, начинал затухать. — Давай, давай! — восклицала мать. — А знаешь, что в других городах могут сделать с малявкой вроде тебя? Потом с полицией не отыщем! На трассу поставят, выебут и убьют нахуй! — Здесь я закончу также! — протестовала я. Этот огонек отдалялся от меня, словно маятник, затерявшийся среди туманного и штормового океана. Я с неистовой яростью кидала все свои вещи, не глядя, в бездонный черный рюкзак. Вдруг отец разозлился, подошел ко мне, дернул сумку в свою сторону, и одежда посыпалась оттуда, словно конфетти. Я посмотрела на него с ненавистью, и он спокойно встретил этот взгляд, да и сам имел такой же. И все-таки как мы были похожи! — А че ты вещички-то забираешь? — недоумевал он. — Это всё, — он обвел рукой комнату, — куплено на наши деньги. Ты тут — никто. — Стыдить детей за то, что они не в состоянии зарабатывать — это очень педагогично! — крикнула я. — Ты меня еще поучи, ага! — с пеной у рта орал он. Вдруг что-то в моей голове щелкнуло, как щелкает переключившийся канал на телевизоре. Это конец, подумала я с отчаянием. Это было невозможно. Я осела на кровать и беспомощно уставилась на людей, продолжавших говорить что-то наверняка оскорбительное. У них глаза горели одинаковым огнем, и я увидела в этом кое-что новое, необычное, не поддающееся объяснениям — они действительно были за меня, они готовы были разорвать Брониславу за то, что она совратила их дочь. Они переживали за меня и даже не говорили, что виноватой могла быть именно я. Казалось, такой мысли не возникало в их голове. Это было парадоксально и, по сути своей, невозможно, но я не видела в их взглядах ненависти ко мне — только искреннее недоумение. — Тебя нужно перевести в другую школу. — Наконец, после долгих пауз и раскатистых слов, заключила мама. Я проморгалась, отрешенно посмотрела на нее и пискнула: — Что? Зачем? — Я не позволю тебе контактировать с этой… — она с трудом проглотила оскорбления, готовые посыпаться из ее рта. Она как будто видела, какая болезненная гримаса появилась на моем лице и ради моего же блага решила промолчать, прикусить язык. — Что думаешь? — обратилась она, уже успокоившаяся и присевшая рядом со мной, к мужчине, возвысившемуся над нами. Мы обе взирали на отца так, словно он должен был рассудить этот бестолковый конфликт. — Другая школа — это хорошо. — Кивнул он, хотя ему, я почему-то уверена, было совсем плевать на мое будущее. Я перестала брыкаться, опустила руки и в той самой притче о двух лягушках, одна из которых умерла, а другая — взбила масло из молока и добралась до вершины, я была первой. Понимание, что спор бессмыслен и не принесет никаких плодов (разве что стресс), пришло почти сразу. Поэтому, наверное, я была так спокойна в те мгновения, хотя ощущение, что жизнь разрушается, никак не желало уходить. Неужели это — конец? Глупость какая-то… В масштабах вселенной это всё было сущим пустяком, но мое сердце рвалось на части, металось и хотело одного — к Броне. Прижаться к ней, спрятаться за ней, не отпускать, стать с ней единым целым. Ведь если бы мы были одним организмом, то никто не сумел бы разделить нас, нам не пришлось бы прятаться. Я сидела рядом с матерью, которая неожиданно решила, что ей пора бы поучаствовать в моей жизни и теперь обнимала меня за плечи, будто это я была пострадавшей. Убеждать их в чем-то было совершенно бессмысленно, говорить о любви, как о чем-то большем, как о единстве душ — тоже. Они не знали любви, для них существовал лишь инстинкт выживания и размножения. И все-таки кем я была? Семнадцатилетней девчонкой, уже не ребенком, но еще недостаточно взрослой, чтобы меня, наконец, начали воспринимать человеком и личностью. Против них у меня не было ничего. Я лишь тряслась в материнских руках и прокручивала в голове неизбежный диалог с Броней.28.2. Варвара
10 октября 2022 г., 19:04
Утро выдалось на редкость хорошим. Родителей не было дома и проснулась я в прекрасной, полной умиротворения, тишине, которая ласкала слух всё время, пока я готовила себе завтрак в пустой от криков кухне. И даже чуть морозное утро радовало: легкая изморозь подступила к стеклам окон; а солнце, необычайно яркое, резкими, немного грубыми лучами билось в эти же окна.
Ближе к обеду я отправилась в торговый центр. Мне нужно было две вещи: красивая пожелтевшая бумага и коричневый конверт. Идея казалась почти идеальной. Все эти большие магазины с красивыми витринами и соответствующими ценниками всегда казались мне недоступной роскошью. Я не то что не заходила в них — даже смотреть в их сторону боялась. И люди всегда прогуливались по этажам так, словно шли не по месту, где нужно совершать покупки, а по аллеям, набережным, паркам. А мне было стыдно гулять просто так, без надобности. Я если приходила сюда, то обязательно что-то покупала. Один раз, будучи ученицей восьмого класса, зашла сюда и мне показалось, будто охранник следит за мной пристальнее, чем за всеми остальными (на самом деле это просто один из моих острых страхов, нашедший выход в суровом взгляде рослого мужчины). И тогда я потратила свои обеденные деньги, выделенные на несколько дней, на большой бумажный стаканчик с кофе. Кофе был кислым, горьким, почти без сахара, но я допила его до дна, до последней капельки, потому что лучше всего на свете уяснила, насколько тяжело зарабатываются деньги.
Теперь, когда я стала старше, страхи мои никуда не прошли, а, напротив, во многом даже усилились и стали действовать ожесточеннее. Я знала, что рано или поздно это откликнется во мне чем-то плохим. И все-таки, как мне думалось, я была слишком слаба, чтобы изменить хоть что-то. Нет, не мое это, не для меня, нет. Мой удел — терпеть. Мой удел — страдать от отсутствия перемен и ничего не делать, чтобы этих перемен достичь.
Я знала, что со мной Броня пойдет ко дну. Ей нельзя было водиться со мной, нельзя было вязнуть в этом болоте проблем и детских непроработанных травм. Но она почему-то лезла на рожон. Глупая, очень глупая Броня, без которой я уже не видела свою жизнь. Еще полгода назад я думала, что не доживу до зимы, потому что жизнь казалась мне самой страшной и ужасной участью. Но вот я шла по торговому центру и на место тревоги пришло легкое чувство счастья. Я представила, как Бронислава открывает конверт, который придет ей по почте, и читает многословную записку, наполненную только хорошими словами. А потом, в пятницу, радостно меня обнимает, целует. И мы так счастливы, так счастливы! И нет на свете никого счастливее нас.
Чужие лица проносились, словно ненастоящие, восковые. И все-таки, видя их улыбки, я невольно радовалась, что у этих людей всё хорошо в жизни, что они могут насладиться кратким мгновением счастья. Счастье так мимолетно, его едва можно поймать, ощутить, поэтому каждая такая секунда становится еще более трепетной, значимой, запоминающейся.
И вот, словно переметнувшись из одной локации в другую, я сидела за своим рабочим столом, одним ухом внимала своим внутренним мыслям, а другим пыталась уловить движение у входной двери, чтобы вовремя спрятать важное письмо. Я писала и писала, писала и писала, пока пальцы не начали неметь, пока подушечки не покраснели, пока вены не вздулись. Это было странное наваждение, которое ничем не объяснялось и единственное, что я знала — мне нужно это дописать сегодня же. Я представила, как она читает это письмо, как трепетно его держит, как невольная улыбка расцветает на ее прекрасной лице и сразу все жесткие черты, которые я так любила, разглаживаются…
Завершив и отбросив ручку с громким стуком, я пробежалась глазами по двум листам, исписанным самыми искренними словами, которые я только была способна выдавить из себя:
«Итак, сегодня тебе исполняется восемнадцать. Может, не сегодня. Или уже исполнилось. Тем не менее, суть одна — ты взрослеешь. Ты становишься прекраснее с каждым годом. Как говорят про вино, которое хранится десятками лет, так можно сказать и про тебя. Удивителен тот факт, что пишу я не так хорошо, хоть и много читаю. Когда мы съедемся, я обязательно дам тебе прочитать «Маленьких женщин». Это отличный роман, я серьезно. Никакая экранизация с ним не сравнится. Знаешь, кино — это тоже хорошо, но не так сильно, потому что там показывают за нас, а в книге ты можешь представить себе все детали.
Но я хотела написать о другом. Например, о том, как громко и тревожно стучит мое сердце, когда я вижу тебя, как во всем теле разливается тепло даже в холодный вечер, когда твои глаза мягко исследуют мое лицо. Без подтекстов, без потайных смыслов — так просто, открыто. Кажется, мне всю жизнь именно этого не хватало — открытости.
Ты должна знать, что я восхищаюсь тобой. Ты такая смелая, сильная, но при этом безмерно добрая, — а это очень ценное качество и такое редкое в нашем безумном мире. Кажется, все вокруг забыли о простой, чистой и детской доброте. Ты помогаешь ухаживать за собаками, ходишь к несчастным старушкам, спасаешь утопающего.
Ты — мой путеводитель в реальный мир. Мой маяк, ради которого я держусь тут. Я хотела умереть и иногда мечтаю об этом до сих пор. Раньше эти мысли посещали меня куда чаще. Я видела свое спасение и освобождение только в этом. Сейчас — нет. Я вижу тебя ясно, ты хватаешь меня за руку своей крепкой хваткой, потом встряхиваешь за плечи, твое лицо так близко к моему, и я хочу поцеловать тебя, но едва ли мне удается соображать.
Я больна. У меня правда есть проблемы с головой. Я признаю это, потому что от молчания они никуда не денутся. Мама била меня по рукам и затылку, если я неправильно мыла посуду, неправильно задвигала стулья. Это четко засело внутри меня. Это мой крест. Родители…
А впрочем, знаешь, ведь речь сейчас не обо мне. Кажется, я еще и эгоистка. Я так редко общалась с людьми и вдруг — ты безумным ураганом влетела, принес тебя какой-то попутный ветер, наверное. И мы с тобой ночами могли обсуждать книги, всякую житейскую ерунду. И вот это очень здорово, очень ценно. Это хороший опыт, который я бы никогда не хотела прекращать. Еще я не умею прощаться. И пока не представляю, как буду жить, когда мы расстанемся. Знаю, что думать о таком нельзя, это глупо, ведь сейчас всё хорошо. Но я так боюсь броситься в этот омут. Меня засасывает по горло, едва хватает воздуха.
А у тебя такой прекрасный профиль, я бы вечно на него смотрела. И на то, как сосредоточенно ты хмуришь брови, когда размышляешь о чем-то серьезном. Это даже немного забавно, хочется невинно рассмеяться в такие моменты, но я боюсь, что ты обидишься. Волосы у тебя замечательные: длинные, иногда блестящие, тебе бы почаще их распускать, я бы хотела трогать их, когда мы будем ехать в автобусе в город нашей мечты.
Вот это люди называют любовью, как думаешь? Например, я хочу дышать с тобой одним воздухом. Как будто у нас он общий, к нему не привязаны другие люди, хотя на самом деле все же понимают, что он един. И тело твое ровное, вылепленное искусным мастером из мрамора трогать, гладить, опять же без дурных помыслов, просто изучать изгибы, вдыхать запах кожи (а он у тебя особенный).
Это любовь, да? И, похоже, она действительно окрыляет? Кажется, я чувствую тех самых бабочек в животе или во всем теле сразу…
Я не могу прекратить писать, я могу сказать еще многое о твоей безупречности, потому что не вижу ни единого недостатка. Ты соткана из некоторых противоречий, конечно, как и все люди, но эти противоречия так в тебе гармонируют, что я схожу с ума буквально от тишины, которую мы слушаем вместе.
Я влюблена в тебя, Бронь.