Раскат грома, что донесся из глубин
13 ноября 2023 г., 09:17
Дверь закрылась не хлопком, а вкрадчивым долгим шорохом, прокатившимся по тишине, словно одинокая волна в лениво колышущейся воде, — Тереза ушла. Теперь здесь только серая пыль по углам, много любопытного хлама и медленно раскачивающийся маятник старых часов. И человек, конечно. Или это просто одна из диковинных вещей в человеческом облике?
Маятник раскачивается.
Влево и вправо.
Влево и вправо, то ловя потерявшийся среди бесконечного ненастья, накрывшего город, солнечный блик, то снова утопая во мраке.
Вечная колыбельная часового механизма.
Если долго вслушиваться в неё, можно было однажды добраться до основы основ всего существующего. Однако некоторые тайны слишком глубоки, и им действительно лучше продолжать быть тайнами. Некоторых сфер нельзя коснуться даже самой алчной исследовательской мыслью, и никакая жажда познания не справится с отсутствием воздуха и в недрах земной тверди, и в пространстве по другую сторону облаков.
— Ты, как всегда, являешься незваным гостем, — вдруг говорит Вьен.
…и светлый блик на маятнике вдруг воплощается человеческим силуэтом. Невысоким, тонким, почти полупрозрачным. И на мгновение кажется, что будто он и впрямь волшебным образом вырос из ниоткуда, хотя, надо понимать, он всего лишь зашёл через дверь, ведущую в кабинет с улицы, — обычно запертую, завешанную и заставленную.
— А ты, как всегда, не жалуешь гостей, прерывающих твои причудливые раздумья? — мягко раздаётся в ответ: тоже не голос — неслышное шелестение солнечных лучей, перебирающих нити человеческой судьбы, чтобы согреть их. — Ни единого раза наша встреча не была для тебя подлинной радостью, Вьен. Надо же как! Мне даже хочется принести извинение за беспокойство, хотя это и впрямь было бы излишне.
Ну а кто бы мог обрадоваться, например, внезапным визитам куратора учебного курса, напоминающего о несделанных заданиях и пропущенных занятиях? Особенно это досадно, если университет уже лет двадцать как окончен, диплом выдан, но напоминания не прекращаются.
— Отчего такие несправедливые предположения? Я предложу чай, — Вьен поднимается, но, надо признать, слишком уж неспешно, чтобы найти в этом радушие. — Кофе не предложу, так как, боюсь, тебе не понравится, Пресветлый. Здесь кофе весьма отличен от того, к какому мы с тобой привыкли.
Деревянный посох стучит по паркету.
Грустные и мрачные тени нерассказанных сказок выступают из мглы, чтобы грозно вопросить о чем-то. О чем? И почему они столь безжалостно вопрошают?
Уж не из одной ли из сказок шагнул нежданный и незваный гость? Он не выглядит как тот, кто может пройти по улицам города и не вызвать общего недоумения, хотя ничего действительно странного в нем нет. Но посохи здесь редко носит кто-то, кроме древних стариков, приехавших из дремучих глубин, а этот светлоглазый и светловолосый человек кажется столь юным и слабым, что его сложно вообразить путешествующим в одиночку. Что-то в его облике говорит о болезни, источившей кости и дух, но в то же время в нем — звонкая энергичность и любопытство, свойственные молодости.
— Тоскуешь. Все так же, — он, на сей раз дожидаясь приглашения, терпеливо останавливается рядом с заваленным бумагами столом. — Тебя давненько не было. Говорили, что люди по эту сторону океана немного другие. И как ты находишь этих людей, избавленных нашими предшественниками от магии?
— О, они удивительные, — отвечает Вьен. Давно въевшаяся привычка, выработанная неосознанно, не позволяет говорить об «удивительном» с выражением, хоть немного для этого подходящим. — Они уже укротили чудовищную мощь пара, да и импульс энергии совсем скоро окончательно посадят на цепь, — с отстранённым добродушием продолжает профессор, занимаясь чаем. Неустанное движение прогресса, хоть даже оно многим не менее, а то и куда более притягательно ушедшего, увы, не затронуло старого сердца. Стремление к тому, чтобы приумножить общественные блага для нынешних и будущих поколений, в высшей степени благородно, но короткий вежливый поклон перед этим благородством — единственное, чем ограничивается Вьен.
Небольшая слабость к вкусному напитку заставляет добавлять к листьям пряно пахнущие травы: по чуть-чуть, по крошечной горсточке, будто желая многообразием вкусов более полно описать разнородные впечатления: то горечь, то тягучую сладость. Гость наблюдает, но сложно ответить, есть ли в нем любопытство к ответам.
— Да, это завораживающе, — продолжает профессор. — В сущности, уже не столь отлично от магии? Технология, я имею в виду. Ведь все одно — путь к власти над материями. А что касается людей, то они, обретя свободу от богов, как мы и полагали, выдумали себе других, ещё более грозных. Слишком уж страшный дар — свобода, они… да и мы тоже, так уж ли мы отличаемся от них?.. они к ней не готовы. Оковы внушают спокойствие.
— Так ты себя причисляешь к людям? — уточняет он. — К тем, с магией, или к этим, с технологиями… да к людям вообще.
Вьен, отложив посеребрённую ложечку, извлекает откуда-то из недр шкафов красивые стаканы. Страсть к странным реликвиям незримо легко прослеживается во всем, но в этом глупо находить повод для стеснения. Как и во многих других, вполне человеческих слабостях и особенностях.
— Полагаю, что да, — отвечает профессор. — Но все-таки не совсем. Сколько ни ищу, не могу отыскать желанных мне оков. Даже мысль о «служении» чему бы то ни было, и та не прельщает достаточно.
— Ответ настоящего учёного, — это что-то вроде подразнивания. — Гуманитарной области: «В целом да, однако нет». И ведь поспорить невозможно. Не в этом ли исток твоей тоски? — он улыбается. — Просто предлагаю тебе один из вариантов.
— Год идёт за годом, но в своих глазах я все ещё не вижу ничего, кроме собственного отражения. Куда ни брошу взгляд, нигде не вижу: ни в чистых озерах, ни в спокойных морях, ни в бурных реках, — по выражению сложно судить, однако и Вьен немного насмехается, а внутренне даже смеётся. Смех на этот раз язвителен, почти до злости. — Брожу одиноко между ними, одиноко и бессмысленно, да перебираю прах ушедших лет, вынесенный на гребнях волн. Как-то так предполагается говорить чудному ученому, которому негде голову преклонить?.. Это ведь и в самом деле печально.
По первому впечатлению, условное дружелюбие обеих сторон в этом разговоре несколько напускное, однако скрытая им насмешка неожиданно являет собой лишь ширму довольно глубокой близости. Вроде той, при которой давние приятели могут подпихивать друг друга локтями и бесцеремонно напоминать о занятых деньгах. Они двое, кажется, примерно одинакового возраста, хотя обоим было бы сложно ответить на вопрос о возрасте. Вьен, правда, не удалось сохранить такую молодость духа — самое обидное, что ее будто никогда и не было.
— Печально. Увы, мне нечего тебе предложить, кроме разговора или молитвы. И то, и то тебе хорошо известно, и я не нахожу в себе ни силы, ни мудрости, ни права для какого-то совета. Однако тобой было произнесено обещание, — ох, а вот и напоминание. — Явиться в час беды. Что ж, беда на пороге, и ныне в затруднении я, — и здесь игривость и лукавство отчасти иссекают. — Тьма, Вьен. Чернейшая, древняя тьма. Злоба, которой сотни сотен лет, и она нисколько не утихла, а все так же яростно взывает к отмщению. Одна из темных святынь пострадала. Излом эпох близится: нам нужно быть внимательнее, когда происходит подобное.
И он, не дождавшись вопроса, опирается рукой на висящую на стене карту: в месте, где нет ничего, кроме синевы. Слабая белая рука почти прозрачна — она кажется неспособной даже смять бумагу.
— Пресветлый помнит, что среди моих умений нет способности к прогулкам по воде? — деликатно напоминает Вьен. — Мои скромные навыки далеко не столь впечатляющи.
— Смею предположить, что и такая способность немедленно появится у тебя, едва ты услышишь, какая именно из запечатанных темных святынь пострадала, — с легкой безрадостной усмешкой следует в ответ. И крючковатое навершие деревянного посоха будто бы невзначай указывает на чёрную фигуру, недавно изображенную профессором.
Глаза Вьен на мгновение прищуриваются — взгляд, доселе рассеянный, обретает ясность. Едва ли это мог быть «вспыхивающий в глазах энтузиазм», а скорее мимолётная настороженность. Жажда столь сильная, что это причиняет боль и пробуждает внутреннюю опаску, заставившую оглянуться на мир и на себя чуть внимательнее.
— Что ты об этом знаешь, Нууру? — это, пожалуй, звучит довольно строго. И так вышло без намерения придать себе строгости.
— Гораздо меньше, чем ты. В конце концов, это ты — Ее любимое дитя. Никто не может знать об этой истории больше, чем ты.
Профессор размышляет, не слишком вежливо стоя спиной к гостю, — белёсые завитки пара, едва окрашенного ароматом зелёных листьев, клубятся над двумя нетронутыми фарфоровыми чашками с полустертыми ободками узоров. Наконец Вьен относит чашки на стол и неспешно их выставляет — посуда чуть звякает.
— И все-таки. Что знаешь ты?
Гость рассматривает чернильницу и листы, где остались последние из сделанных — возможно, слишком уж торопливо? — записей. Те самые, где Зизи в очередной раз отметила чрезмерную злобную матушку главного героя.
Вьен, если польстить себе причислению к творцам, подстёгивало вдохновение — «вдохновение» столь исступленное, что напоминало разве что сладострастие. В сущности, здесь выражалась все та же пугающая жажда, и перо, мучимое от неспособности излить нарастающую жажду держащего его, скользило быстро-быстро, оставляя гораздо менее аккуратные линии, чем выходило обычно. Виднеется даже пара клякс.
— Ну я же жду, Пресветлый, — напоминает Вьен. Пока не слишком хочется, чтобы чужое внимание касалось неуклюжих, непричёсанных букв, омытых искренностью, но ещё не упорядоченных старанием.
— Древний император был так силён, что мог бросить вызов небесам, — медленно начинает он, поднимая глубокий взгляд. — Если оставить столь прельщающий тебя шарм и заговорить с точки зрения техники: это происходило во времена, когда человеческая суть ещё не отделилась от изначального хаоса достаточно прочно, и энергетические формы были гораздо более подвижны. Воля легко сливалась с природными силами. Сейчас такое могущество обрести почти невозможно. Однако природные силы дикие, и они не подходят для того, чтобы сохранять человеческий рассудок, они его истончают, упрощают и усиливают чувства. Ярость, прорвавшаяся из человеческого сердца, осквернила и божественную сущность.
— Татаригами, — говорит Вьен.
В молодости, проведённой в далёких краях (столь далеко, что и представить сложно), это было одним из увлечений. В более тонком мире ничего не проходит даром — все имеет власть. Когда обида, боль и жажда мщения обращают человеческий дух в пламя, является озлобленный дух — мононокэ. Когда же они поглощают нечто более всеобъемлющее, божество, то является другое, гораздо более страшное создание. Вьен доводилось видеть татаригами лишь однажды, и это было не тем приключением, которое приятно вспомнить.
Ничего, кроме бесконечно бушующей ярости, — это больно видеть.
— Да, думаю, сейчас бы мы назвали его так. В любом случае, таких существ уже нельзя было уничтожить, и чтобы спастись от катастрофы, другое древнее божество запечатало его в гробнице, — он виновато разводит руками. — И это вся история, ведомая мне.
История, однако, лишенная и имён, и конкретики. Больше напоминает короткую легенду, даже не слишком-то поучительную, — легенду, которую несколько уродует вынужденный анатомический разбор.
— И ты знаешь, где именно эта гробница? — спрашивает Вьен.
— За кого ты принимаешь этого скромного ученика? Конечно, мне неведомы такие древние тайны. Мне известно только, что гробница есть и что она где-то в бескрайнем океане. Но, — он многозначительно косится в окно. — Ярость столь сильна, что смутно доносится даже досюда и мы можем попробовать отыскать ее источник. Не уверен, что несколько тысячелетий благоприятно сказались на характере татаригами. Боюсь, нас может ждать большая беда, если он вернётся.
— Не возьму в толк, с чего бы речь может идти об именно этой гробнице. Океан достаточно большой, мало ли темных существ могло пробудиться в его бездонных водах на изломе эпох? Почему ты уверен, что кто-то сумел отыскать и потревожить именно древнего императора?
Охотники за сокровищами ещё не настолько преуспели, чтобы опускаться на дно морское. Это, пожалуй, могли сделать некоторые иные с другого континента, но, насколько Вьен помнилось, никто из способных на подобное не стал бы себя утруждать поиском какого-то древнего злого духа. Да и зачем это наконец? Какой от этого может быть толк? Поговорить о делах минувших? Это зло нельзя даже использовать, оно неуправляемо и опаляет все без разбора.
— Фрея сама обратилась ко мне, — разводит руками Нууру, будто прося быть снисходительнее. — Собственно, все, что я только что озвучил, поведала именно она. Нужно проверить, Вьен. Даже если это не император-татаригами собственным лицом, это в любом случае что-то древнее и очень опасное.
Вьен косится на серое окно и думает про Терезу, отправившуюся на встречу с гостем с южного побережья. Похоже, что погода снова намерена неистовствовать.
«Кажется, мадемуазель Дюкре снова не захватила с собой зонт?.. — думает Вьен. — Стоило бы обратить внимание и при необходимости дать ей еще один! Вдруг она простудится или замёрзнет?»
— Около недели назад, — ровно произносит Вьен, почти не следя за изменениями на чужом лице. — Мне удалось найти двадцать восемь глиняных табличек с записанной историей императора Ииля Хуана. Они совершенно точно подлинные. Такое количество не могло сохраниться в столь великолепном состоянии, если бы не какое-то сильное заклятие, защищавшее их в уединённом месте на протяжение тысячелетий.
— А сейчас, выходит, заклятие пропало?
— Выходит, что так?
Молчание слишком красноречиво.
— Что тебя привело к ним? — совершенно закономерно уточняет Пресветлый.
— Зов, — отвечает Вьен. — Или интуиция. Их продавал человек, не имеющий понятия, что это такое. Нить, ведущая от него, болтается в пустоте. Я наблюдаю. В любом случае, на самих табличках не было ничего необычного. Я имею в виду того необычного, что связано с магией. Никаких энергетических следов.
Нууру не задаёт никаких вопросов о методах этого «наблюдения», хотя гора исписанных листов, на последних из которых чернила недавно высохли, яснее ясного должна была дать понять, что едва ли Вьен в последнее время часто отрывается от письменного стола.
— Чем закончилась история этого Ииля? — он произносит имя неправильно, но профессор решает не придираться.
— Тем, что его поглотили волны. Знаешь, древний язык достаточно образен, и трактование формулировок…
— Ох, Вьен, золотко, пожалуйста! — здесь прорезается мольба. — Просто скажи: ты думаешь, что на этих табличках рассказывается именно про того правителя, кто в конце стал осквернённым божеством? Его имя — Ииль Хуан?
— Это вполне возможно, — и профессор слегка морщится, потому что впервые лёгкое раздражение покусывает внутреннюю сторону груди. — Более чем. Честно сказать, многие описанные «злодеяния» императора Ииля можно назвать таковыми, лишь имея желание давать именно такую характеристику. То есть, для нас многие поступки древних правителей скорее всего мало отличались бы от «чудовищных злодеяний», но я стараюсь оценивать с точки зрения господствовавшей тогда морали. Да, некоторые деяния были жестокими, жестокими даже относительно языческих порядков Благословенных Земель, но не настолько, чтобы «предать забвению имя». Некоторых предыдущих и последующих могли и восхвалить за похожие вещи. Вероятно, все по-настоящему плохое произошло в конце его правления. Что-то, заставившее столь предвзято смотреть и на все, сделанное им раньше. И тем не менее кто-то приложил усилия, чтобы память сохранилась.
Вьен демонстрирует таблички, лишь чтобы подтвердить свои слова, — на них ничего необычного, словно каждый день можно видеть среди книг и газет что-то подобное. Только старая глина, испещрённая шрамами рваных линий древнего начертания. Вдвоём они рассматривают их ещё какое-то время.
— Могли ли их когда-то оставить рядом с гробницей в качестве предостережения? — задумчиво спрашивает Нууру. — Что-то в духе: «Вот, посмотрите только, какой здесь страшный монстр, и не нужно соваться сюда»?
— Довольно долгое предостережение: кто дочитает его до конца? Обычно в таких случаях ограничиваются более ёмкими и красноречивыми выражениями. Чем-то вроде: «Вторгнувшийся будет обречён на вечные муки даже после смерти». Однажды мне попадался камень, где сохранилось начертание предостережения у входа в усыпальницу, правда, камень гораздо менее древний, но этнически похожего происхождения… — профессор заставляет угаснуть эту вспыхнувшую было неуместную историю и соглашается: — Но могло быть и так?
— Дашь мне прочесть свои труды? — предлагает он. Надо понимать, что снова дразнится, хотя и совершенно беззлобно.
— Ох, нет. Я буду волноваться в ожидании твоей оценки, а ты в конечном счёте окажешься слишком занят. Избавь меня от этого. Однако не расстраивайся, Пресветлый, ты не слишком много потеряешь. Мои попытки неуклюжи, — и Вьен возвращается к изначальной просьбе: — Хорошо, Нууру. Я постараюсь разобраться со злом, о котором ты говоришь.
— Спасибо, — он не берётся кокетничать и отказываться просто ради того, чтобы не сразу согласиться. — Огромное спасибо! Тебе потребуется мое участие?
— Предполагаю, что ты не явился бы ко мне, имея возможность самостоятельно разобраться. Нет, не нужно. Передай мне это полностью и продолжай заниматься другими делами. Я знаю, что у тебя их предостаточно.
— Можно было просто сказать, если ты не хочешь моего общества.
Этого общества сложно по-настоящему не хотеть, несмотря на их взаимное сомнительное приветствие и «подпихивания локтями». Пожалуй, этот случай, когда «меня не слишком-то радует твоё появление, но если уж ты здесь, то ты можешь остаться, и мы будем пить чай, наслаждаясь присутствием друг друга».
— Фрея передала тебе что-то для меня? — хотя Вьен сохраняет невозмутимость, этот вопрос в сущности выходит ужасно нелепым. К счастью, профессору уже давно удалось обрести ценный навык сохранять подобающее выражение, даже говоря чушь. В науке это оказалось весьма ценным, да и в общении с людьми тоже. С какой стороны ни взгляни, прекрасный навык.
— Нет, — он косится чуть недоумевающе, но милостиво закрывает глаза на промах. — Но ведь от неё и не стоит ожидать настоящих наставлений?.. Все, что она может «сказать» тебе, ты и так либо уже знаешь, либо однажды поймёшь, а иначе тебе это и не нужно.
Вьен даже улыбается.
— Прошло уже так много лет, —незаметных выдох оставляет на окне белый пар, — но, кажется, я только сейчас начинаю понимать, почему до меня однажды донёсся Голос. Быть в одиночестве и впрямь невыносимо печально, — то ли обращение, то ли зов, так же мимолётно оседает на холодном стекле, прежде чем растаять. Слово, произнесённое на языке, незнакомом этим краям, сложно разобрать.
«Творец»?
«Родитель»?
«Мать»?