И вот — дышу.
Надолго ли, без цели, без усилья, Дышать хочу? Вот-вот сейчас, сверкнув, раскину крылья И улечу.
— Не улети в Наружность, — усмехнулся ласково Бабочка. — Нам там делать нечего, — махнул пренебрежительно рукой Орфей, и Бабочка заметил, как между изящных тёмных бровей пролегла складка осуждения. — Ты же помнишь, что она нас не любит? Тебя — особенно, друг мой сердечный. Он вытянул руки перед собой, шевельнул задумчиво пальцами; получалось так, будто он гладил Бабочку по щекам с глубокими следами там, где его смуглое лицо приласкал огонь, хотя он сам стоял слишком далеко. Бабочка и без прикосновения чувствовал на щеках вечно холодные пальцы Орфея. Он не был против, и этого ему тоже было вполне достаточно. Может, так над ним подшутил блик солнца — но на губах Орфея будто скользнула слишком тёплая для него улыбка. Он даже сказал больше, чем собирался — у Бабочки было чересчур растерянное выражение лица, так что Орфей просто не мог отказать себе в удовольствии поддразнить его новой загадкой, которую ему нашептали ночью стены: — Надеюсь, сегодня будут петь о звёздах. О звёздах на нашем потолке! Бабочка в ответ улыбнулся и протянул руку, и Орфей проворно шагнул навстречу, чтобы вложить свою ладонь в не-чужую. На своё законное место. Он любил убегать, но всегда возвращался, если Бабочка его звал — он всегда звал. Просто у него были самые тёплые на свете объятия и самые добрые глаза, а Орфей это ценил. — Я не видел никаких звёзд на потолке, — мягко возразил Бабочка, надеясь, что Орфей не станет спорить. Но тот был слишком Орфеем. — Они есть, — возразил он. — Увидишь ты их чуть раньше или позже, не имеет значения, если их уже придумали. Бабочка не задавал больше вопросов. Он крепко держал холодную ладонь в своей, пока поднимался вверх по скату крыши, за застрявшим между отошедшими кусками кровли красным воздушным змеем, похожим на яркий язык пламени. Бабочка, чуть помедлив, взялся за край и аккуратно, боясь порвать о торчащий ржавый гвоздь, высвободил его. Перехватил змея поудобнее, сунув под мышку, и повёл Орфея обратно вниз.***
Когда люк от крыши снова был надёжно заперт на новенький замок, ключ был спрятан за пазухой, а Орфей с освобождённым воздушным змеем миролюбиво отправился курить на заднем дворе, пока младшие спали, Бабочка наконец-то смог снова дышать полной грудью. Теперь снова выдалась свободная минута или даже целых десять, когда он мог думать о чём-то своём, лениво патрулируя коридоры. В отличие от Оригинала, редко повышавшего голос, но могущего одними едкими замечаниями и презрительными взглядами вогнать в краску, Бабочку мало кто боялся, поэтому его появление не сопровождалось шушуканьем и стремительным побегом в логово родной стаи. Ноги сами привели его в классные комнаты, где иногда прятались пугливые Фазаны. На этот раз их не было — зато был Огонёк, возившийся с дверью с выбитым стеклом. Поборов в себе желание пройти мимо, он приблизился и дружелюбно улыбнулся. Бабочке всегда почему-то казалось, что лучше не спускать с него глаз. Огонёк был ярким, но не запоминающимся — всего спичка вместо пожара; это было странное чувство, будто он мог сам выбирать, кому стоит о нём помнить и кому — нет. Даже больше: будто он мог выбирать, кому и что стоит делать. Бабочка вряд ли мог это объяснить, но ему мерещилось — он был уверен, — что вообще все в Доме поступали так, как этого хотелось бы Огоньку. Как если бы из нескольких путей-мостов тот умудрялся оставить только один и поджечь все остальные. Тонкие пальцы Огонька, туго перетянутые свежими бинтами, ловко выуживали застрявшие в раме осколки, один за другим. Бабочка невольно содрогался всякий раз, когда они мелькали в опасной близости от острых, переливающихся перламутром; он не был трусом, но почему-то всё внутри сжималось от мысли о том, что всего лишь тонкая грань битого стекла может отделять от боли и крови. Зато Огонёк — как всегда — был слишком спокоен и храбр, совсем не жалел свои пальцы, как будто там, под бинтами, была не позабытая всеми, кроме него, плоть, а стальные когти. Огонёк всегда казался слишком невозможным, чтобы вписываться в обычный мир. — Нужно заказать новые стёкла, — рассеянно заметил Бабочка. — А зачем? Бабочка сначала даже не понял вопроса, потом — задумался. Слова Огонька были близко, но их разделяло что-то невидимое, практически неуловимое, но ощутимое. Как стеклянная стена. Она была лишней: вот о чём начинал догадываться Бабочка. — Им стекло не нужно, они дали это понять. Мне — тем более. Разве оно помогает увидеть то, что за дверью? Без него что-то изменится? — снисходительно помог ему Огонёк, вертя в пальцах последний осколок. — Ты прав, — сдался Бабочка. — Я всегда прав, — мгновенно отозвался Огонёк, и в его голосе слышалось уже не скрываемое раздражение. На сегодня его запас доброты к другим (кроме самых младших — к ним он был чуть мягче) был исчерпан, и Бабочка уже был готов послушно оставить его в одиночестве… Но почему-то остановился. Невольно посмотрел на безвольно опущенные руки в бинтах, проследил, как Огонёк сводит ладони вместе и переплетается пальцами сам с собой; Бабочка подумал, что Огонёк искал чужую ладонь, но всегда находил только свою. И поэтому мягко опустил руку на плечо Огонька. Под просторной рубашкой плечо на ощупь оказалось тонким, хрупким, почти что костлявым, и вздрогнуло неловко от непривычного прикосновения. Бабочка не отпрянул, задержался так ещё немного, стараясь выразить этим что-то; а потом улыбнулся и ушёл, размышляя о том, насколько всё стало иначе без стеклянных стен.***
Бабочка ненавидел Могильник всей душой; для Орфея он был привычен. Там, за стенами Дома, — он это помнил, — там было много белого и много этого запаха закупоренной в мягкие пакеты с раствором смерти. Он легко ладил с Пауками и даже мог говорить с ними без всякой боязни сказать глупость. Откуда-то из прошлого на самой верхней полочке в кладовке его памяти остались запыленные воспоминания о клапанах, о разбитых, выдохшихся сердцах и животворных таблетках. Может, он просто читал об этом — Орфей не помнил. Заимствованная из прочитанного жизнь становилась его собственной и заменяла настоящую. Орфею нравилось, как каблуки его новеньких ботинок стучат по плитке в Могильнике. В Доме этот звук терялся, может, прятался под половицами, где-нибудь таился, не решаясь слышаться домовцам и нарушать их строгий хаотичный распорядок жизни. Ему сказали, что занята только одна палата, самая дальняя, как будто единственного пациента спрятали подальше от Дома, как ему того и хотелось. — Как дела? С ногой обещали управиться за неделю. Можешь остаться здесь, если хочешь. Это неважно. Тёмная фигура, свернувшаяся на кровати в калачик и неловко вытянувшая одну ногу, не откликнулась. Орфей и не очень рассчитывал на ответ — в любом диалоге ему всегда было вполне достаточно его самого. Пошире открыв дверь, Орфей втолкнул в проём коляску на дребезжащих колёсиках. Она была ничейной: ни Фазаны, ни колясники из Третьей и даже Четвёртой не посчитали бы эту развалюху с перекошенными подлокотниками и заедающим задним колёсиком, которое постоянно вставало поперёк движения, достойной себя. Орфей, полностью игнорируя эти очевидные недостатки, подкатил её к единственной в палате кровати и скучающе отвернулся к окну, дожидаясь, когда кроватный страдалец сообразит и сядет в неё. Гром, открыв глаза, вздрогнул. Он отполз на противоположный край кровати, насколько только позволяла почти не слушающаяся левая и неестественно прямая правая, и решительно мотнул головой, без всякого страха смотря на Орфея. Орфей в ответ не смотрел. — Я пойду сам, — Гром надеялся, что его голос прозвучит решительно, но тот почему-то дрогнул. Орфей промолчал. Он не любил тратить свои слова, когда они могли пропасть впустую, и потому пока только слушал. Он много видел и много слышал — мог быть жесток и мог быть милосерд, особенно сейчас. В одинокой сгорбленной на кровати фигуре он узнал что-то не-своё. Идти было сложно. Левая нога податливо подгибалась с каждым шагом, и Грому приходилось незаметно — насколько это только возможно — идти по стенке, то и дело нащупывая опору рукой. Орфей шёл впереди, прислушиваясь к стуку собственных каблуков, и не оборачивался. Он по себе знал, что с собственной слабостью легче смириться наедине с собой. Когда Могильник сменился самим Домом, дело пошло быстрее. Чужие голоса и яркие-серые пятна стен действовали чудодейственно; только там, в болезненной белизне, можно было позволить себе слабость. Перешёптывания и без того разносили по коридорам важную новость, почему-то не просочившуюся из-за дверей Могильника раньше: новенький — действительно один из них. Теперь он, наверное, уже не будет пытаться сбежать. Когда они свернули в знакомый Грому коридор, в конце которого — он это помнил крепко — должна была быть дверь с тускло блестящей четвёркой, и сам Гром уже представлял, как мужественно доковыляет до кровати, упадёт в одеяло лицом и проспит всю позорную неделю слабости, — именно тогда они неожиданно столкнулись с толпой. Из гудящих волнением голосов нельзя было разобрать ни слова; Орфей властно заставил толпу расступиться и заговорил о чём-то с растерянным Бабочкой, смотревшим вверх. Гром невольно зацепился взглядом за белое, как смерть, лицо. Только прищурившись, он понял, что это была только маска, чем-то похожая на погребальную, какие, наверное, надевали каким-нибудь фараонам; совсем без пятнышка и без изъяна, отдалённо повторяющая черты лица, с узкими прорезями для глаз. Маска принадлежала, кажется, девчонке, и это поразило Грома ещё сильнее; за всё время пребывания в Доме, правда, недолгое, он ни разу не встречал их на мальчишеской половине. Тем более, таких странных, с жуткими масками и в чёрных платьях с подолом до самого пола. Он даже проверил, обратил ли кто-то ещё на неё внимание, и, увидев испуганное лицо Щенка рядом, немного успокоился. По крайней мере, он её не выдумал. — В чём дело? — громко спросил Волк, расталкивая себе и Маю путь локтями. Гром заметил, что запястье у него под задравшимся рукавом было туго перевязано эластичным бинтом. — Их нет! — оживлённо забормотал, почти задыхаясь от восторга, Щенок. — Понимаешь, они не нарисованы, понимаешь? И этажом выше в тех же самых местах! Он ткнул указательным пальцем с обгрызенным ногтем куда-то наверх, и все остальные тотчас задрали головы. На потолке горели самые настоящие звёзды.