Аня, не плачь, знаешь, всё ещё будет
В твоей душе кто-то лето разбудит
Так, может быть, начать всё сначала
И полюбить?
Ты веришь в слова, ну как часто те врут
Горят твои сны и безжалостно жгут
В глазах твоих пепел вчерашних потерь
И, кажется, в сердце захлопнута дверь
Но знаешь…
В стенах, уставших от криков ночей
Себя разобрав на миллионы частей
Каждый день, словно вечность, тянет на дно
Жизнь на повторе, как злое кино
И в ту ночь без сна
Помни, что ты не одна
Аня, не плачь
polnalyubvi
— Я хочу заниматься фигурным катанием.
Она сползает с его коленей. Бусы давят на шею.
— Фигурное катание? Ладно, — отец отмахивается от Фуюми рукой.
И Фуюми не замечает отмашки. Рада. Она улыбается. Такая широкая улыбка, что даже щеки болят. Хватает край платья и делает реверанс — глупо, неловко, по-детски. Не видит она, как отец снова берёт бумагу в руки, как взгляд его скользит мимо, словно она — случайный отблеск на стекле. Не замечает, как выходит из гостиной. Фуюми уже в своей комнате, сердце колотится. Всё! Решено! Будет кататься. Как настоящая фигуристка. Только слышит, как скрипит задвижка в соседней спальне. С этого дня она тренируется иначе. Упорнее. Молча. Даже когда падает и коленки снова сдираются в кровь — не жалуется. Даже когда мама говорит: «Ты уверена, что хочешь именно это?» — кивает. Уверена. Потому что отец разрешил. Потому что он услышал. Потому что, может, в следующий раз он придёт посмотреть, похвалит, подбодрит. Но не приходит. Никогда. Он не интересуется, не спрашивает, как дела, не замечает новых синяков, не видит сломанных шнурков, которые она сама учится зашивать. Он просто смотрит сквозь неё. А она продолжает. Стиснув зубы. Всё чаще — в одиночестве. Каток — другой мир. Неимоверно мягкий, светлый, добрый. И учитель такой же, как мир. Он не кричит, не давит, не требует невозможного. Он хвалит её. Но этого недостаточно. Недостаточно. Потому что это не отец. Его голос — чужой. Его похвала — как тёплая вода, что не оставляет следов. Она кивает, улыбается, говорит «спасибо», но внутри — пусто. Потому что это всё не туда. Не в ту точку, где болит. Фуюми ловит себя на том, что всё чаще, выходя на лёд, оглядывается — нет ли его где-то среди зрительских мест, за бортом. Она знает, что это глупо. Что он не придёт. Но в груди каждый раз вздрагивает надежда. Может, сегодня? Может, сейчас? Она представляет: он стоит у бортика, руки в карманах, с тем самым тяжёлым, задумчивым лицом, каким смотрит на Тою. И потом — чуть кивает. Молча. Но с уважением. С признанием. Вот, значит, какая ты. Я не знал. Фуюми сжимает губы и сильнее толкается на повороте. Резче. Быстрее. Словно, если прыгнет выше — докричится до него. Но реальность молчит. Она возвращается домой, где пахнет бумагой и кофе. Где дверь в его кабинет всегда прикрыта. Где, если он проходит мимо, то не поднимает глаз. Иногда — отвечает на приветствие. Иногда — нет. Мама смотрит на неё мягко, тревожно. Иногда задаёт вопросы, но Фуюми почти всегда машет рукой: «Всё хорошо». Потому что если она скажет, что не хорошо — значит, это будто и правда. А она хочет верить, что однажды — всё изменится. Однажды он увидит. Услышит. Признает. Как Тою. Фуюми прячет лицо в подушку и плачет, пока Тоя рядом спокойно спит. Нацуо снова при маме. Перед радужкой вспыхивают воспоминания. В доме снова праздник — день рождения её старшего брата, Тои. Ему исполняется пять лет. Отец сам приносит сыну коробку с тёмной лентой, сам наливает чай, сам что-то тихо говорит, от чего Тоя опускает глаза и кивает. Фуюми сидит рядом — вроде бы за тем же столом, но будто в другом измерении. Её чашка остаётся нетронутой. Мама ставит торт, отец говорит что-то серьёзное и все смеются. Она и Тоя одеты в детские костюмы — подобие образа Старателя. У Тои — на всё лицо широченная улыбка, а с пальчиков он то и дело выпускает огоньки — вскидывает руки. Такой важный. Гордый. Совсем как взрослый. Почти как отец. Все смотрят только на него. Фуюми сидит на краешке дивана, держит тарелку с фруктами и старается не пролить сок. Её никто не зовёт в центр. Никто не спрашивает, нравится ли ей музыка. Тоя получает обнимашки. Фуюми — нет. Она говорит: — Я тоже могу петь песенку! Но никто не слушает. Тоя уже поёт свою. Все хлопают. Фуюми стучит ложкой по стакану, потом по столу. Громче. Сильнее. — Посмотрите! Посмотрите на меня! Я тоже хочу! Отец тихо говорит: — Не сейчас. Не мешай брату. И она снова чувствует, как внутри всё падает, как будто чашка разбивается и остаются только осколки. Она сжимает руки в кулачки под столом. Очень сильно. До боли. Но вот Тоя зовет её в центр, тянет за рукав костюма. Фуюми сначала не идёт. Боится. Боится, что будет мешать. Что кто-то скажет: «Сядь, не путайся под ногами», как бывало. Но он тянет — мягко, по-братски. И она встаёт. Пол скользкий, ноги дрожат, костюм колется под шеей. Но она идёт. За ним. Вслед. Тоя смеётся и показывает фокус: огонёк вспыхивает между ладоней, крутится, переливается. Все хлопают. Даже папа чуть улыбается. Фуюми замирает рядом. И вдруг чувствует, как хочется — очень сильно — тоже быть в центре. Чтобы тоже — увидели. Улыбнулись. Похвалили. И она… тянет руку. К стакану. Там вода. И она думает, что если Тоя может — она тоже. Немножко. Совсем чуть-чуть. Капельки на стенке стакана замирают. Лёд ползёт по краю. Медленно, аккуратно. Вода в стакане покрывается инеем. Краешек — как серебро. Она слышит свой смех. И в этот момент счастлива. Вот — сейчас! — на неё тоже посмотрят. Вот сейчас — папа увидит. — Отец, смотри! — кричит она и тянет к нему стакан. Он бросает взгляд, морщится: — Опять ты за своё... Вся в мать. Фуюми замирает. Как будто внутри резко стало пусто. Всё, что она сделала — стало ненужным. Неправильным. Не таким, как у Тои. — Я не в маму, — шепчет она, но никто не слышит. И всё. И уходит. Как будто ничего не было. Фуюми сжимает губы. Держит стакан, не понимая. Внутри — тишина. Она думает, может, он не разглядел. Может, надо сильнее? Громче? Ещё лёд? Ещё песни? Но больше никто не смотрит. Смеётся кто-то — не она. Тоя что-то говорит, что-то несёт, а у неё в груди разливается невидимая вода. Ниже-ниже-ниже — в живот, в сердце, в пятки. Она встаёт из-за стола. Тихо. Слишком тихо, чтобы заметили. Идёт в коридор, босиком, по скользкому полу. И только когда захлопывает за собой дверь, позволяет себе выдохнуть. Не плакать. Не плакать. Не плакать. И теперь она лежит в кровати. Плачет в подушку. Слёзы текут по щеке, попадают на простыню, но она не всхлипывает — тихо. Чтобы не разбудить брата. Чтобы не пришла мама. И шепчет тихо, совсем тихо, чтобы не разбудить Тою: — Я не мешала. Я просто хотела... чтобы меня тоже… хотя бы чуть-чуть… тоже… любили. Хочется, чтобы кто-то просто взял за руку. Сказал: «Ты молодец». Сказал: «Я видел». Но никто не приходит. Фуюми закрывает глаза, и в темноте придумывает: Когда вырастет — станет большой фигуристкой. Красивой, как снег. Будет скользить по льду, а в небе за ней — как за Тоей — будут светиться огоньки. И тогда он точно посмотрит. И скажет: «Фуюми». Она ещё ходит в детский сад. Вокруг — дети с причудами. Самыми разными: у кого-то сильные, у кого-то забавные, у кого-то едва заметные. Но в одном они одинаковы — все мечтают стать героями. И Фуюми не отстаёт: вещает, как станет героиней. Вещает, что её старшенький — Тоя, обязательно станет лучшим героем. Что их отец — Старатель, и он уже тренирует её брата. Вопрошают дети: а тебя? В их взглядах — ожидание. Она знает этот взгляд. Если неправильно ответить — доверие не вернуть. И она лжёт, что отец тоже начал тренировать её. Дети кивают. Верят. На какое-то время всё кажется простым. Но потом — как будто незаметно — нейтральное «дети» делится на две группы: мальчики и девочки. И вдруг мальчики оказываются важнее. Главнее. Всё вертится вокруг них: игры, сражения, рассказы про подвиги. Однажды Фуюми это замечает особенно ясно. Когда один мальчик лезет на дерево — высоко, к самой толстой ветке. Он громко хохочет, размахивает руками, а воспитательница внизу только смеётся: — Настоящий герой! Вот молодец! А когда Фуюми, поймавшись на это веселье, как рыбка на прикормку, пытается тоже подтянуться к первой ветке, — её тут же останавливают за руку: — Девочкам туда нельзя. Ты упадёшь. И платье порвёшь. В горле у Фуюми застревает комок. Почему им можно? Почему ей — нет? А для девочек — совсем другое. «Девочки должны быть тише», «девочки не лазают по деревьям», «девочки носят платьица». Воспитательница улыбается, когда это говорит. Как будто всё так и должно быть. Фуюми слушает, молчит. Чувствует, как внутри заносится маленькая колючая иголка. Каждый раз, когда её отдёргивают, когда мягко уводят в сторону от шумной возни, когда ставят рядом с пластиковыми кастрюльками, — эта заноза уходит глубже. Ей хочется разбросать все эти игрушки по полу. Перевернуть кухню, опрокинуть кукольные кроватки. Но Фуюми сдерживается. Она знает: «хорошие девочки» так не делают. Вместо этого она передает из рук в руки бейбика, кашеварит в игрушечной кухне. Уже не поглядывает на улицу так часто. Там мальчишки возятся в песке, строят крепости, сражаются на палках. Их никто не одёргивает. Никто не говорит им быть тише. Не сбегает к ним украдкой. Не дерётся палкой, не лезет на дерево, не получает синяки и ссадины. Не слушает и не замечает укора во взрослых: — Девочке это не к лицу, Фуюми. Ты должна быть примером. Аккуратной. Послушной. Красивой. Примером для кого? Для мальчишек? Фуюми хочется смеяться. Им до девочек и дела нет. А ей? Для неё они — соперники. Враги. Как Тоя. И она не собирается становится примером. Больше не старается нравиться. Не прислушивается к чужим ожиданиям. Каждый день приходит в детский сад в том, что хочет: в чёрном платье и розовых колготках. Говорит о том, что нравится: о героях, битвах, тренировках. Вокруг неё постепенно формируется маленький кружок. Девичий. И это весело — обсуждать мечты, хвастаться, спорить. Но радость приходит — а за ней сразу же обиды. Стоит одной из девочек скривить губы: — Это совсем не круто. Лёд скучный. Лучше огонь или молнии. Тут же вторая: — Да. Лёд — это скучно. Ты как Снежная королева. Фуюми медленно поднимает взгляд. Подходит ближе. Хватает девочку за волосы. — Сейчас я тебе покажу, как это скучно, — тихо шипит ей в ухо. Девочка вскрикивает, но Фуюми держит крепко. В груди холодным фонтаном бьёт чувство: моя причуда — самая крутая. Потому что моя. — Все будут бояться Снежную королеву, — добавляет она. Потом отпускает и спокойно отступает. Будто ничего не случилось. Никто не вмешивается. Даже воспитательницы — молчат. Лучше не злить дочь Старателя по пустякам. Фуюми остаётся безнаказанной. Ссора быстро забывается — так у детей всегда. Вечер пахнет тёплым асфальтом и карамелью из ближайшего магазинчика. Мама встречает её у ворот. На платье — пятна земли, на коленях — ссадины, локоть расцарапан. — Фуюми… — вздыхает мама, оглядывая её. И впервые Фуюми так отчётливо чувствует раздражение, что сама пугается. Что толку в чистоте? Что толку в осторожности? Если ты — никто? Если весь этот мир смотрит сквозь тебя? В этом «никто» — всё. Весь мир.***
Мама подаёт чай на кухне. — Ты поздно вернулась, — говорит она. Фуюми кивает. Не поднимает глаз. Молчит. Внутри — усталость, но не от тренировок. От молчания. От ощущений, которые невозможно объяснить. — Ты ведь не обязана доказывать никому, что достойна чего-то, — мама говорит тихо, глядя в чашку. Фуюми замирает. Сердце сжимается. Она знает, к кому это обращение. Но будто бы не хочет понимать. Не хочет принимать. — Я просто хочу, чтобы он гордился, — вырывается почти шёпотом. — Чтобы он… видел меня. Мама долго смотрит на неё. И только отвечает: — Я тебя вижу. Но это — не то. Не тот взгляд. Не тот свет, который нужен. Фуюми опускает глаза. Внутри зарождается первая трещина. Первое ощущение несправедливости — к матери, к себе. И неосознанная мысль: «Мама хорошая… но этого мало.» С этой мыслью в ней поселяется тревога — липкая, невидимая. С каждым днём всё меньше слушает мамины слова, всё чаще — раздражается. Мамин голос кажется слишком мягким, жесты — слишком осторожными. И в этих осторожностях Фуюми слышит поражение. И Фуюми начинает сопротивляться. Не сразу — понемногу. Перестаёт обнимать маму просто так. Начинает чаще закрываться в своей комнате. Не отвечает, если та стучит. Потому что в голове — один маяк: ты не должна быть как она. Она не хочет, чтобы её жалели. Хочет, чтобы с ней считались. На следующий день она приходит в другом платье — светло-голубом. В группе сидит за низким столиком. В руках — пластиковая ложка, в тарелке — игрушечный суп. Вокруг девочки щебечут, варят воображаемую еду, аккуратно перекладывают кусочки пластмассовых овощей в кастрюльки. И улыбаются Фуюми — так, как улыбаются, когда хотят пригласить к игре, но в их взглядах уже появилось что-то новое. Мелкая, едва уловимая настороженность. Будто в Фуюми увидели что-то другое, не игрушечное. Что-то, что может сделать больно. Она чувствует это — кожей, дыханием. Но делает вид, что не замечает. Улыбается, кормит кукол невидимой кашей, обнимает их, как велят правила игры. Скучно. Словно весь этот мир игрушек наложен поверх настоящего мира — тонкой плёнкой. И через эту плёнку её собственные мечты и злость бьются, как рыба о лёд. — Фуюми, — зовёт воспитательница. — Твоя очередь передать бейбика. Фуюми не отвечает сразу. Сквозь окно луч попадает ей на лицо. И внутри — единым лучом-мечом обрывается — остро, больно, словно обломок сосульки режет изнутри. Она встаёт резко. Стул со скрипом отодвигается назад. Все головы поворачиваются к ней. — Я не хочу в куклы! — выкрикивает она. Голос ломается, тонет, словно под трещащим льдом. В группе замирает тишина. Воспитательница подносит палец к губам, делает укоряющий жест: мол, тише, тише. Но Фуюми уже не остановить. Она делает шаг вперёд. Потом ещё. И, не оглядываясь, выбегает во двор. Волосы выбиваются из аккуратной прически. Земля под ногами отдает тепло, солнце слепит глаза. За ней бегут и другие. Играют в «героев и злодеев». Никто не хочет быть вторым, но кто-то вынужден. Мальчики — почти все — становятся героями. Девочек берут в заложники или оставляют стоять в сторонке. Но в их игре Фуюми не желает становится “принцессой”. С пальчиков соскальзывает лёдок. Холодеет внутри, руки, грудь, даже дыхание. — Смотрите! — выкрикивает она. И швыряет вперёд ладони, как учил Тоя. Как они делали в игре дома, стоя на ковре. Один из мальчиков отшатывается. Фуюми дышит тяжело. Дети молчат. Не смеются. И Фуюми чувствует: она сделала шаг. Маленький. Но важный. Шаг туда, где её сила — не просто слова. Где она может стать настоящей. Она разворачивается и уходит с гордо поднятой головой. За спиной кто-то шепчет: "Она странная..." Но ей всё равно. Потому что внутри, под кожей, на самом краю сердца, пульсирует холод. Её холод. Фуюми уже почти подходит к лавочке, где лежит её курточка, когда её догоняет Саяко. Тихо-тихо, как всегда. — Я видела, — у Саяко тонкий голосок. — У тебя получилось. Фуюми оборачивается. Саяко в руках держит — веточку, с маленькими бледными цветами. Не заметными почти, голубыми. — Это тебе, — говорит Саяко и протягивает веточку. Фуюми берёт её, осторожно. — Ты сильная, — добавляет Саяко. — Просто... просто они не понимают. Фуюми впервые за весь день улыбается по-настоящему. Крепче сжимает веточку. — Спасибо, — шепчет она. И в этот момент между ними появляется невидимая нить. Тихая, тонкая, крепкая. Та, что связывает людей надолго. Когда Саяко растит свои маленькие цветы, она никогда не знает точно, какие они на самом деле. Другие дети говорят: "Ой, какие красивые розовые!" или "Эти сиреневые!". А для неё они всегда выглядят одинаково — просто светлые. Как будто через тонкую вуаль. Как будто мир слегка выцвел там, где появляются её растения. Иногда это расстраивает. Иногда кажется несправедливым: ведь это её причуда, её цветы — а она не может видеть их по-настоящему. Но важен не их цвет, а что они значат.***
На следующий день на катке Фуюми катается до одури. Падает — встаёт. Руки в царапинах. Колени — под бинтами. Улыбка — ровная, натянутая. Она делает то, что запрещали: два оборота вместо одного, резкий поворот на высокой скорости, спираль, которую едва успели показать. Тренер зовёт её по имени — мягко, осторожно. Она кивает, но не слышит. Она не слышит ничего, кроме пустоты. Потому что если нельзя быть увиденной, то хоть быть вырезанной на льду. Хоть чем-то оставаться. Хоть на секунду — быть следом. Но и лёд не отвечает. Он молчит. Как отец. Фантазии становятся ритуалом. Перед сном она развешивает костюм на спинку стула и шепчет в подушку: «Ты будешь гордиться. Обещаю». Иногда во сне он подходит к ней на катке, кивает. Иногда — хлопает по плечу, как Тою. А иногда — просто называет по имени. Фуюми. Словно она — есть. Настоящая. Не тень. Не отражение матери. Не вторая. Не случайная. И в эти сны она верит больше, чем в лёд под ногами.***
Рей слишком долго держится во льду своего сердца. Но когда Фуюми в тот августовский день садится рядышком, и произносит: — Отец… не хочет меня учить. По льду идёт трещина. Она остается спокойной, удерживает мягкость в голосе. Руки сами, как на автопилоте, продолжали разглаживать тонкие лепестки, прижимать цветы к листу бумаги. Ответила: — Он хочет, чтобы ты осталась такой, какая есть. Соврала. Ты спрашиваешь про отца. Хочешь понять, почему он не смотрит на тебя. Почему стал таким чужим, будто ты не его дочь, а просто… человек, к которому он не знает, как подступиться. Но ответ на самом деле такой: Отец не хочет тебя никакой. Ему плевать. Он не видит в тебе человека. Только вещь. Разменная монета. Безветренная ночь. Эта комната — только её. А в соседней спит крепко-крепко Нацуо. Здесь прибрано до пустоты. Стерильно. Ничего лишнего. Ничего, что позволило бы раскрыть личность. (А может, эта стерильность, и есть лучшее раскрытие?) У изголовья — чашка воды и сложенное кимоно, как положено. Всё правильно. Всё — как надо. Рея ложится на футон, скрестив ладони на животе. Глаза закрыты. Дыхание ровное. Пытается усыпить тело. Отключить мысли. Просто заснуть. Не получается. Пальцы чуть дрожат. В глазах — лёгкое щекотание. Она сжимает подушку. Только не слёзы. Только не сейчас. Потому что больше всего на свете ей хочется не чувствовать. Быть той разменной монетой, вещью, пустотой, какой её видят мужчины. Быть этим ничто. Но не получается. Она чувствует. Дышит. Двигается. Просто медленно. Так, что и не заметно почти. И слёзы не приходят. Хорошо. Ещё можно держаться. Она делала это годами. — У выбора нет места в жизни благородной дочери. Так ей говорит учитель по этикету, пожилой мужчина. Всегда с ледяным взглядом. И вечно причмокивающими губами. Он совсем ей не нравится — не впечатляет, и всё! А она вслух ему выкрикивает: — Я сама хочу выбирать! Двенадцатилетняя, полная надежд и мечтаний. Конечно, ведь каждый день забирается на чердак, где листает потрёпанный альбом с рисунками — в нём картины дальних стран, горящих закатов и синих морей. Мечтая о том, как лёд не будет сковывать внутри. Выбор без выбора. Всё равно выбор. Мать после этого долго сидит с ней в комнате, не поднимая взгляда. Ни крика, ни упрёков — только тяжесть молчания. Рей перебирает пальцами простынь, как пытается перебирать в голове воспоминания о матери… И найти там любовь к ней. Она не любит свою мать, и Рей уверена, что мать не любит свою дочь. Мать любит только Нао. Только младшую. Ни старшего сына, ни старшую дочь. После того, как мать уходит, Рей радостно выдыхает. С трудом поднимается на отсиженные ноги. Она выбегает в сад ночью только в тонком халате. Назло. Танцует у деревьев, словно призрак, и на мгновение видит себя птицей — вот-вот взмоет в небо. Но когда находит отец, сильно-сильно хватает за руку и тащит. И удары сыпятся на кожу, как ливень. Не прощу. Ненавижу. Не прощусь. Почему ты, черт возьми, имеешь такую власть надо мной? Почему ты такой сильный? А я слабая, никчёмная, ничтожная, жалкая, убогая. Кто дал тебе это право? И на стыке этой боли, этих осколков чувств трещина разрушает лёд. Прорывается вода. И Рей не может удержать её. Плечи вздрагивают, по щекам слёзы. Горячие. Тихие. Без звука. Впервые за несколько лет. Как в тот день, когда стала женой Энджи Тодороки. С утра всё вокруг неё шуршит, как шёлк. Служанки завязывают оби, поправляют волосы, смачивают губы алой водой. Кто-то говорит: — Вы такая красивая, госпожа Рей. Она улыбается — в зеркале эта улыбка выглядит чужой. Путь к месту церемонии — как через сон. Звуки как под водой — поглощены шелестом её мыслей. Не тревожных. Пронзительно пустых. «Ты будешь сильной. Ты будешь хорошей. Ты — союз двух домов.» Энджи стоит уже там. Ровный, как черта. Одет, как воин. На его лице нет ничего, кроме ожидания. Ни улыбки, ни волнения. Только цель. Они кланяются. Читают клятвы. Чаши с сакэ скользят из рук в руки. Три глотка. Связь заключена. Когда он касается её руки — впервые — его кожа горячая. Удивительно горячая. Рей не вздрагивает. Она просто вдыхает — и на выдохе ощущает, как в груди что-то незаметно обледеневает. Как будто внутри неё — озеро, покрытое первым тонким льдом. Позже, уже в новой комнате, в доме Тодороки, она сидит у окна. Смотрит, как осыпаются лепестки сакуры. Снаружи — вычищенный сад. Ни одного лишнего камня. Всё идеально. Такой сад нельзя любить. Его можно лишь… принимать. И медленно, не торопясь, выпускает тонкую нить инея на оконное стекло. Из её кожи струится холод, нежный, почти ласковый. Она рисует: Круг. Точку внутри. Цветок. Дом. Потом — тонкий, ломкий силуэт. Девочка, обнимающая себя. Дом Тодороки молчит. Ночь длинная, глухая, безветренная. Рей сидит на татами. Перед ней — закрытая ширма. За ней спальня. Её спальня. Теперь — здесь. Никто не говорит ей, что делать. Всё уже было сказано днём. Она ещё в свадебном кимоно — белом, с серебряными краями. Он тяжёлый. Рукава пахнут рисом, благовониями и льдом. Ей не хочется двигаться. Тело будто затянуто в мягкие, прозрачные нити. Нити, которые не режут, но держат крепко. За стеной где-то шелестит огонь. Энджи, возможно, спит. Или тренируется. Или думает, как вырастить наследника. Или… она совершенно не понимает, о чем может думать такой человек. Рей кладёт руки на колени. Пальцы чуть дрожат — не от страха, от холода. Она встаёт, медленно. Снимает кимоно, бережно укладывает его, как учили. Надевает простую белую накидку. Подходит к зеркалу. В отражении — она. Без цветов. Без улыбки. Без маски. На тумбочке стоит чашка — вода и две капли валерианы. Кто-то заботливо поставил. Она не пьёт. Она укладывается на футон — как учили. Медленно, сдержанно. Спина прямая, руки вдоль тела. Как будто даже во сне за ней кто-то наблюдает. Она закрывает глаза. Считает вдохи. Считает выдохи. Но тишина дома Тодороки — не такая, как в доме Химура. Та была живая, пахла рисом и мятой. Эта — сухая, каменная. Глухая, как под землёй. Рей открывает глаза. На потолке — ни одной щели. На стенах — ни одной трещины. Всё выверено, ровно, безупречно. Безупречно, как клетка для птицы. И вдруг она чувствует: внутри сжимается что-то совсем маленькое — как первая снежинка на ладони. Она отворачивается лицом в подушку. Осторожно. Тихо. Сначала просто дышит. Потом дрожит. А потом — слёзы. Без всхлипов. Без звука. Только горячая влага, которая мгновенно остывает на холодной коже. Плечи подрагивают. Я не хочу. Я не могу. Я не здесь. Верните меня. Верните… меня. Никто не слышит. Никто не придёт. И она плачет, как плачут дети, когда знают, что уже слишком поздно звать на помощь. Слёзы впитываются в подушку. Иней на окне чуть дрожит, будто откликается на её дыхание. Потом она застывает. Слёзы заканчиваются. Остаётся только лёд. Всегда только лёд. С шести лет. В разгар зимы мать приводит её в сад. — Заморозь их правильно, Рей, — в голосе, как всегда, строгость, — Покажи, что умеешь сдерживать силу, а не разрушать. Рей вытягивает руки. Дыхание сбивается. Лёд стекает по ветвям, создавая сверкающие кружева. Мать одобрительно кивает. Это один из немногих моментов, когда Рей чувствует гордость в её взгляде. В десять прямо на её день рождения поднимается снежная буря. Несмотря на начало апреля. Она смотрит на это буйство, стоя одна-одинёшенька на крыльце. Нарядное кимоно — дань традиции. А в волосах, подаренная с утра матерью заколка с аквамарином. Подарок дорогой, конечно, но он окупится, если её заметит кто-то важный. Кто-то значимый и сильный. Она давно привыкла, что к ней присматриваются как товару в магазине. Её семья внутри — заняты обсуждением дел, брачных союзов, причуд. И отец уже мельком поздравил её: — Будь достойной Химура. Буду, отец. Буду. Но зачем? Для чего это всё? — сквозь слёзы Рей посмеивается. Жизнь её лишена всякого смысла. Только дети. Только утроба. В голове гул: Ты не человек. Ты сосуд. Утроба. Молчи, улыбнись. Она улыбается. Её мать говорит: — Твои слёзы — для себя. Не для мира. Как же она это н е н а в и д и т . И себя, в придачу. Что не сбежала. Что не оттолкнула. Что не выцарапала свою свободу, как голодная кошка. Но в десять, Рей смотрит на падающий снег, тихо выдыхая облачка пара, притворяясь, что это — её собственный праздник. Праздника и не было никогда. И вот, милые шестнадцать. Только недавно исполнилось. Отец вызывает её в кабинет. Туда, куда обычно зовут только Кацуо. Она входит, робко склонив голову. В комнате — отец, мать, и еще один мужчина: молодой, но старше, чем она. Его лицо кажется знакомым. Он в деловом костюме, а на галстуке изображены языки пламени. — Рей, — говорит отец. — Это Энджи-сама из дома Тодороки. Он просит твоей руки. Мы дали согласие. Она кивает автоматически, как учили. Энджи Тодороки. Герой. Мать ставит перед ней чай, тонким жестом давая понять — будь вежлива. — Я слышал о вашей причуде, — впервые говорит Энджи. Его голос сухой, как зола. — Она подойдёт. Мы создадим сильного наследника. "Мы". "Создадим". В груди у неё что-то сжимается. — Я… благодарна за доверие, — шепчет она, и губы едва не дрожат. Отец кивает с удовлетворением. Всё правильно. Всё чинно. Всё как надо. Позже, в своей комнате, Рей долго смотрит на свои руки. Снежинки тают на ладонях, но ей кажется, что они вплавляются в кожу, превращаются в лёд. А потом достаёт тот самый альбом с картинами и разрывает одну страницу — ту, где море. А потом — резко вскакивает с футона. Утирает слёзы ладонью. Ступает тихо, как привыкла, в соседнюю комнату. Нацуо спит в кроватке. Совсем крошечный — ему чуть больше месяца. Но похож на Энджи. Похож. Похож. Посмотри, какой маленький. Слабенький. Если его сейчас не станет — всё наладится. Энджи тоже умрёт, как и он. А даже если нет — он хотя бы узнает, насколько это больно… Мысли крутятся в голове. Их звучание становится направлением, становится голосом. Она сжимает зубы. Медленно тянет руки к его горлу. Тонкому. И вдруг — Нацуо открывает глаза и начинает плакать. Громко. Резко. Рей отшатывается от кроватки, будто от призрака. Что я хотела сделать? Эти мысли… Как я могла им поддаться?***
С наступлением весны лёд на пруду тает, и сакура цветёт. Розовые лепестки чинно плывут в воде. Фуюми запоминает этот вид сквозь окно. Среди детей её ценят за каллиграфию — симпатичные кандзи, и за умение подбирать к словам рифмы. А её новый эталон — Энджи Тодороки. Холодный, собранный, сосредоточенный. Она его почти не видит, и это совсем не так, как раньше. Тогда он был ей не важен, а теперь — не важна она. Застывает на повторе хроника боёв отца, и в перерывах между тренировками крутятся короткие клипы, где Старатель в победной стойке. Старатель, или всё ещё отец? Фуюми не может дать ответ. Всё в жизни неопределенно. Давно не слышит его голос: то дочь уходит слишком рано, то отец. О разговоре речи не идёт — отец становится мифом. Отрепетированные записи интервью, отточенные образы героя. И память стирает настоящее. Остаются лишь недопитые утром чашки чая. Кто Старатель без этой маски? Кто — без образа? Она забывает — девичья (или людская?) память коротка. Напоминания запечатлевает в себе. Образ. Тайна взрослого мира болезненно раскрыта — без образа мы никому не нужны. И задает себе вопросы: я как “кто”? Как Тоя. Но… Выносливее. Ловчее. Бесшумнее. Как Старатель. Крадёт всего по-немногу. От Тои — огонь в глазах, застывшее в бирюзовом ощущение силы. От Старателя… Плечи назад, взгляд вверх — точно повторяет его позу. Да вот взгляд ни за что не передаст. Иногда, скользя по льду, она воображает: её тело — пламя. Линия бедра — это язык огня. Рука — струя жара. Стреляет огнём. Это всё ещё Фуюми? Или некто иной? Образ. Тренер хвалит её стойкость. "Ты крепкая. Выносливая. Не жалуешься — умница." Фуюми кивает. Сжимает кулаки. Радуется. Потом идёт в раздевалку и долго смотрит на своё отражение. Лицо — спокойное. Ровное. Ни капли лишнего. Ни одной эмоции наружу. Подсматривает за тренировкой Тои с отцом — этому братец научил, что также глядит, когда отец занимается один. И одновременно — повторяет движения Тои в своём холодном пространстве. И каждый раз, когда её движение оказывается точнее, чем раньше, ей кажется — вот оно. Я приближаюсь. Я почти как он. Но без боли. Пытается почувствовать, каково быть им. Тем, кого Старатель хвалит. Тем, кого Старатель учит. Тем, кого Старатель признаёт. Не признается себе, что это не настоящее. Это пыль. А доверие между Фуюми и Тоей — вода, и она поможет сточить камень. Позволит подойти ближе. Фуюми помогает ему с повязками. Он засыпает с марлей на плече, с едва заметной дрожью в пальцах. И ощущает: я нужна. Не ради доброты. Не ради любви. А потому что у неё есть то, чего нет у других — спокойствие. Она не плачет. Не истерит. Не боится вида ожога. Она — собрана. Она — над ситуацией. И это тоже любовь — осторожная, медленная. Тоя спрашивает, можно ли потренироваться вместе. Просто сидит рядом, когда больно. Иногда — ничего не говорит, но не уходит. И каждый раз, когда она не тратит карманные деньги, что выдает отец, сразу, а копит, покупает в аптеке мазь против ожогов, то чувствует это напряжение под кожей, этот жар. И свою силу — быть рядом. Не отводить взгляда. Неописуемое ощущение. Знать, где кожа наиболее чувствительна, где стоит прикоснуться легче, где — чуть крепче, чтобы снять давление. Осторожно разворачивать повязки, или бинтовать. Довольство ситуацией — не от страдания, а потому, что он нуждается. В ней. Только в ней. Уже в этом она сильнее. И в какой-то вечер, пока бинтует пальцы брата, видит, как Тоя морщит лоб, как больше не может терпеть — в ней возникает мысль: Что, если он не выдержит? Фуюми всё чаще ловит себя на этой мысли. Что, если не сможет соответствовать отцу, если перестанет быть тем, кем должен быть? Сначала — это отголосок страха. Ей тревожно за брата: ожогов всё больше, как и бинтов. Скоро скрывать не получится. В лице брата — больше упрямства, в глазах — темнение.***
Но Другой — внутри меня. И рвёт на части.
Рей пятится назад, пока спиной не упирается в стену. Сердце стучит так громко, что кажется его услышит весь дом. Пальцы судорожно сжимают ткань на груди, точно пытаясь удержать что-то рассыпающееся внутри. И крик Нацуо — хриплый, беззащитный, рвётся и тянет за собой невидимую нить из её сердца. «Я чуть не…» Она скользит вниз по стене, оседая на пол. Колени подгибаются сами. Нет слёз. Только звенящая пустота в голове. Нет слов. Только мерзкий, липкий страх внутри. Не за Нацуо. За себя. За ту трещину, что пошла глубже. За то, что лёд внутри больше не защищает, а ломается. Острыми, беспощадными краями режет её изнутри. Рей закрывает лицо руками. С трудом поднимается. Возвращается в свою комнату. Закрывается. Ступает босыми ногами по холодному полу — одна, в гулком, немом доме. В зеркале на неё смотрит бледная, усталая девушка с впалыми глазами. С пустыми руками. — Монстр, — шепчет она своему отражению. — Слабая. Глупая. Жалкая. Вскидывает руку — хотела бы разбить зеркало — но не может. Нет сил. Нет даже злости. Только холодная, вязкая усталость, застрявшая в костях. Шаг назад. Ещё шаг. Она падает на футон, как птица с подбитым крылом. И снова тишина. И снова холод. Больше не чувствует ни любви, ни злости. Ни к Нацуо, ни к себе. Пусть день придёт без неё. Пусть сердце замрёт, не стуча. Пусть всё закончится, наконец. Рей закрывает глаза. И долго-долго лежит так, не в силах пошевелиться. Где-то в углу комнаты медленно растёт иней. Белыми прожилками он стелется по полу, по стенам, подбирается к зеркалу. И в какой-то момент кажется: если всё вокруг замёрзнет — станет легче. Если она сама превратится в лёд — наконец-то перестанет чувствовать.***
Мало-мало-мало огня. Я хочу ещё немного больше.
Мало-мало-мало огня. Разрешаю — это, значит, можно.
Линда — Мало огня.
Понимание режет ножом: у Тои причуда — не как у других. Его пламя ранит. Кожу, тело, может быть — и сердце. И эти ожоги — о большем, чем тело. Как он хочет стать похожим. Как пытается. Как сгорает. Другие дети с причудами улыбаются. Их сила — игра, иногда — дар, иногда — оружие. Но не бремя. Не такое. Заживают с трудом, появляются легко. Фуюми всё больше убеждается: нельзя это прятать вечно. В этот вечер, когда сакура отцветает, она стоит у стены, склонив голову, смотрит исподтишка, как всегда. Лишь сегодня — с особой целью. Рассказать отцу. Отец — взрослый, он ведь должен помочь. Он сильный, он знает, как справиться. Он ведь тоже горит. Сильнее всех. А Тоя — его сын. Его любимый ученик. Он не может ему навредить. В голове складываются слова. Она даже готовится, шепча: Папа, Тое больно. Папа, ему нужна помощь. Папа, пожалуйста, услышь меня… Фуюми уже замечает кое-что, чего раньше не понимала. Как он не морщит лоб — чтобы не выдать боль. Как зубы сжаты. И как пламя стало… другим. — Ещё! Пожалуйста, ещё чуть-чуть! Я справлюсь, папа! — слышит она голос брата. Горящий, восторженный. Слишком звонкий от волнения. Энджи молчит. И Фуюми замечает, как в отце что-то на секунду дрожит. Он долго смотрит на сына. Потом всё же соглашается — может, потому что верит в него. А может — потому что верит в силу. Выставляет ладонь, выпускает своё пламя — горячее, тяжёлое, как вся слава героя, что он носит на плечах. Настолько яркое, что всё вокруг будто сгорает. Мир трещит от жары. Тоя отвечает. Он весь — соткан огнём. Ослепительно красным, почти белым. Сначала Фуюми не понимает, в чём дело, — и только потом замечает кожу брата. Стремительно алеет, покрывается волдырями. Он улыбается, но губы подрагивают. Не останавливается. Старается. Ради отца. Ради образа. Пламя — слишком живое. Оно не слушается. Оно рвётся наружу, вырываясь с болью. — Тоя! — голос Энджи резко режет воздух. — Погаси! Немедленно! — Но брат будто не слышит. Пламя продолжает бить, и тогда отец сам вмешивается, приближаясь. Сердце бешено колотится, до боли. Ноги задревенели. Много. Слишком-слишком. Повсюду. У страха — глаза велики, и её зрение рисует то, как горит брат, и как горит отец. Они оба. И в этой вспышке, ослепительно горячей, огня языки обращаются к ней. Движутся к ней. Вот-вот коснуться её кожи, сожгут ресницы. Фуюми трясет. "Это он его поджёг, — думает она, сбиваясь на детское. — Он. Папа. Он хотел, чтобы было сильнее. Он же знал…" Фуюми зажимает рот рукой. Все слова исчезают вмиг. В этот пламени ей видится отец. Нет, отец и есть пламя. Отец превращается в огонь. И наказывает непослушного сына. И как назло всплывает, что говорил до: — Сколько раз я говорил: чувствуй пределы, — срывается Энджи. — Это не игра. Это — страшная, неуправляемая сила. Она больше не видит Тою. Видит себя. Огонь вспыхивает из её рук. Не согревает. мучает. Кожа обугливается, губы распадаются на сухие трещины. Хочет кричать, но язык сгорает первым. И теперь она знает: огонь может сжечь. Даже того, кто так похож на отца. Даже того, кто старается изо всех сил. Даже Тою. А значит — её тем более. — Хватит! Хватит! Дыши, Тоя. Закрой глаза. Успокойся. Наконец, пламя исчезает. Тоя падает на колени. Руки дрожат, лицо — белое, губы искусаны. Кое-как в ноги возвращается сила, и Фуюми подрывается. Из глаз — слезы, бежит, едва разбирая дорогу. Прячется в своей комнате. Впервые закрывается. Страшно. Нет, она не сможет быть такой, как он. Не выдержит. И, может быть, ей повезло, что в ней нет пламени.