Во имя смерти листвы
Под сухой землёй — зыбучая пустошь и механическая жизнь. Механическая жизнь — бездушные шестерни, циклическая программа вместо процветания цивилизации, вместо бурного развития и чувств — изначальный алгоритм, да до следующего пришествия краха. Итэр яростно размозжил глаз руинного молотильщика: без серпа зелени, с руки. Прямиком на те самые осколки, о которых говорил дражайший Сяо, когда от чужеродного прошлого ночь становилась темнее глубин Разлома, когда от старой памяти спасал лишь вкрадчивый светоносный голос случайного гостя Тейвата. Пусть монстр устанет, проникнется скорбью и, наконец, найдёт недостижимый покой. Пусть хоть кто-то, теряющий миры, найдёт покой. Хоть кто-то перестанет выполнять бесконечные вереницы словно заложенных в шестерни поручений. — Золотой нара и впрямь спасение для всех аранар, — сказал мудрый Арама, с детским восторгом наблюдая за агонией поверженной махины. Он уже не замечал монотонной печали, лентами опутывающей Итэра. Ведь слишком болезненно раз за разом проникаться припадками скорби одного из многих нар, ведь — и Итэр понимал! — спасение родины важнее, от спасения родины на ветвях души распускаются бутоны. — До произошедшего в Разломе я так ни разу и не позвал его. Сияющий взгляд глаз-бусинок застыл в немом вопросе, а Итэру и не нужен был ответ. Песок подземелий скрипел под подошвами сапог, в салатовом свету тянулись тоннели, у лодыжек то и дело мелькало глубокое золото блестящего нектара энергетических цветов. Еле заметные прикосновения к их лепесткам разлетались освежающим весенним бризом в отяжелевших мышцах. Придавали сил не останавливаться. Сумеру поражало дружелюбием, в отличие от Инадзумы, где Итэр чувствовал, словно каждая струна травинок желает ему смерти, а каждое наэлектризованное облако — боли. Впереди воссияло фиолетово-синее небо. Деревянные обломки гигантского ствола торчали из жухлой земли, словно взбеленённые землетрясением скалы, словно копья Моракса в каменном лесу Гуюнь; а посреди единственным глазом ухмылялась она. Темная, концентрированная, зовущая на покой, на милое и сладкое разложение под перегноем листвы. Марана. Итэр обнажил меч. Замер, словно запутался в круговерти заплесневелого воздуха, и подумал, что настоящий праздник Саберуза, всё-таки, прогремел в Инадзуме. Итэр сделал пару тяжёлых шагов, игнорируя наставления Арамы, смотря в саму сущность смерти, но замечая лишь покой и свободу от волн чужой воли и проложенного пути. Мёртвые листья путалась в растрёпанной косе, налипала на светлый венок, гладила по лицу и словно смазывала шестерни механизма предопределенности. Если Марана старалась выжить во имя смерти листвы, то Итэр, во времена пустоты между Инадзумой и Разломом, старался держаться на ногах во имя умирающей памяти.Во имя умирающей памяти
Когда это началось? В какой момент из жизни пропал день? Итэр просыпался до рассвета и не понимал, почему пшеничные ресницы снова слиплись, а в глаза как песка насыпали. Подолгу смотрел на раскинувшиеся над головой грозовые тучи, да так и лежал, под долгие переливы утренних птиц Сэйрая (Цуруми, Ясиори, Каннадзуки, Ватацуми, Наруками), думая, что неплохо было бы прикрыть дрожащие плечи. И не прикрывал. Затем умывал лицо: чем небо пошлёт да через раз. И долго расчёсывал волосы: бездумно перебирал сетчатую структуру прядей, переплетал косу десятки раз — то толще, то тоньше, то с лентой, то без, пока из-за туманного полотна не показывалось послеполуденное солнце. Над каменной ареной в сердце Сэйрая манифестация грома закручивала воздушные потоки в смертоносную воронку, а Итэр чувствовал, будто и сам попал в подобную — незримую, внутреннюю. Стоило закрепить косу, стоило оторвать пальцы от волос и сомкнуть на истёртой рукояти меча, как запястья, лодыжки и шею словно окутывало то ли водой, то ли воздухом — по плотности не понять. И дальше туман, туман, туман. Вдох. Итэр выныривал и не помнил дня. Садилось солнце, и хорошо, если на том острове, на котором взошло. Вереницы монотонных действий не отпечатывались в памяти, приключения сплетались в бесконечное полотно из истёртых нитей. О существовании Паймон вспоминалось на закате. В это время она частенько продолжала дежурную беседу, а Итэр не помнил, о чём шла речь и хлопал глазами, приоткрыв рот. Частенько звала, мол, эй, Путешественник, может быть, сегодня не будешь спать тут, земля же холодная, давай заберёмся в чайник, наготовим острого мяса с заоблачными перчиками, а то у тебя уже нос синий, эй! — Заоблачные перчики, — цеплялся Итэр за слово. За каменное слово. Каждый день в этом дождливом Саберузе. И просыпался до рассвета, не понимая, почему пшеничные ресницы снова слиплись, а в глаза как песка насыпали. Подолгу поверхностно вдыхал солоноватый воздух, да так и лежал под долгие крики голодных чаек Ватацуми (Цуруми, Ясиори, Каннадзуки, Сэйрая, Наруками), думая, что неплохо было бы смыть наконец-то с предплечий осевшую соль. И не смывал. Когда это началось? В какой момент из жизни пропал день? В глубинах Энканомии чудотворные приборы меняли день на ночь по щелчку пальцев, а в подсознании Итэра, похоже, завелась собственная страна под островом ракушек. Итэр окунал голову в солёную воду и задерживал дыхание до момента, в который наконец-то накрывало отчаяние, в который он наконец-то мог что-то почувствовать и оказаться на грани того, чтобы позвать Сяо. Он резко выгибался назад, заходясь в хриплом смягчённом шипении, но так и не мог заставить себя перейти на гласные: выговорить вторую букву, третью. Жёсткие стелились по прибрежной гальке, а Итэр понимал, что не должен. Если любимый человек увидит его таким, то у него больше не будет любимого человека также, как не стало сестры. Стоило последним каплям испариться со свободных волос, как ослабевшие от длительной нехватки воздуха пальцы тянулись к замаранному в разноцветной засохшей крови клинку и благо, если не ошибались и брались за рукоять. Иначе плохо, иначе крови больше, иначе снова чистить меч. Итэр каждый день думал, что почистит его завтра, но завтра не собиралось приходить: клинок отрывался от песка и наступал глубокий вечер. — …и потом купить на рынке немного тофу, о-о-ох, Паймон так давно не ела тофу! — Тофу, — повторял Итэр, роняя меч и погружался в до жути текстурный сон про высокогорные цветы и миндаль. И просыпался до рассвета, не понимая, почему пшеничные ресницы снова слиплись, а в глаза как песка насыпали. Когда это началось? В какой момент из жизни пропал день? На Татарасуне, под куполом, было тихо, ведь многие птицы умирали добровольно. Устав от пронзающего воздуха, тирании Татаригами и бесконечной боли, они ложились под сквозящим в скальных щелях ветром, не ели ни червей, ни рыбы и тихо дожидались, пока великий сёгун дарует вечность. И именно на Татарасуне, в этой мёртвой тишине, нарушаемой лишь электрическим шелестом, Итэр чувствовал себя до липкого уютно. Он ненароком выстроил проклятый купол вокруг собственной жизни и предпочитал ничком лежать в глубинах подсознания, пока тело искало травы да убивало монстров. Бессмысленные действия били похлеще тока, боль не давала выбраться за стены, совесть — затащить Сяо под купол, долг — найти покой, сойти с агонического пути и перестать надеяться на то, что когда-нибудь у него получится не биться лбом об обратную сторону луны. Заложники Татаригами умирали во имя штиля, Итэр же пытался — действительно пытался — жить лишь во имя умирающей памяти. Маране надоело. Даже само увядание от Инадзумы — насытилось, до краёв отчаянием набралось, переполнилось. Фиолетово-чёрная птица опустилась на песчаную спираль. Арама отступил, Итэра за ногу ухватил, за край плаща потянул, но Итэр как в землю врос. И как тогда, как в туманные времена, выронил из одеревеневшей хватки меч. Туман обрёл форму худощавой женщины. Как будто годы голодала, но всё же — человечный образ, людской скорбью порождённый образ. — Смерть без жизни не построишь, милый мой, — загробным голосом произнесла женщина, приближаясь. Арама взмыл в воздух, плотным щитом повис между Итэром и ликом разложения, но женщина лёгким движением узловатой ладони снесла могучего аранару к корням усобшего древа. — Так отчаянно умирать может лишь величайшая жизнь, — пролепетала Марана, обхватывая побелевшего Итэра за подбородок. Лепестки цветов на венке покрылись мрачными плесневыми пятнами. Итэр попытался разомкнуть сухие губы: ведь громовое отчаяние было давно, ведь прошла разлука, ведь после Разлома в сердце зарделось подобие надежды и теперь-то он звал Сяо каждый вечер… Мог бы и сейчас позвать, спастись, в руки упасть… Но надежда не покой. И свет в сердце будто, вслед за венком, плесенью покрылся. Без смерти жизнь не построишь, а руки увядания, губы увядания пахнут благовониями, теми самыми тлетворными благовониями, что то ли к Ирминсулю ведут, то ли в бездну. До дымки в голове, до удушья. Губы губ коснулись, распалась растрёпанная в череде боёв коса, упала в пыль иномирная лента, а вслед за ней переполненное покоем тело. Марана раздобрела, похорошела, расцвела сизым румянцем на чёрном лице да рассеялась без следа, также незаметно, как форму обрела, оставляя за собой эхом отражающееся от корней: «Спокойной ночи».