***
Его трясёт. То ли от холода, то ли от адреналина — не разобрать. Достиг собственного предела, ещё не до конца осознав, что одержал победу над своим главным кошмаром. Пока добирался до общаги — невмоготу находиться где-то ещё, — выплакал целый океан, который вместе со слезами наполнил ещё и литрами алкоголя вперемешку с желудочным соком. Нельзя было столько пить. Между «я тебя люблю» и «иди нахуй» — целая жизнь. Успешно проёбанная жизнь, в которой Сукуна усваивает лишь один урок: быть с кем-то только по любви. Или вообще лучше быть без кого-то, потому что нахуй это всё. Невозможно, чтобы после Мефа получилось полюбить снова. Невозможно от него излечиться, и Сукуне снова хочется залить в себя виски и разъебаться по воспоминаниям, листая всё, что сжёг, ведь не горят на самом деле картины, написанные любимыми художниками. Собрать по пепелинке чувства к Мефу во что-то… просто что-то, которое будет носить с собой, как прах, пока не решится развеять их над какой-нибудь лужей, потому что недостоин он ни рек, ни морей, ни океанов. Сукуна всё ещё его любит. Поднимаясь до своего этажа, падает несколько раз на ступеньках, собирает плечом все стены. Ему плохо, но скорее в сторону «никак», чем «смертельно». Готовится похоронить себя до вечера в неудобной кровати, к которой за два года жизни в общаге так и не привык. Не то чтобы Сукуна в принципе задерживался здесь хотя бы на неделю. Заезжал периодически, когда совсем не мог оставаться один. И сейчас наконец появляется возможность наверстать упущенное. Только… странно, что дверь в комнату открыта. Сукуна точно помнит, как закрывал её после того, как задерживался здесь, чтобы дописать научную работу: библиотека значительно ближе к общаге, чем к квартире Юки. — Так, ебать, — видя на свободной кровати нечто (более подробно определить не может в силу того, что, как последний обмудок, пьян), выходит обратно в коридор, тупо всматриваясь в цифры на двери комнаты. Шестьдесят седьмая, его. Этаж и крыло он по чистой случайности не перепутал. — Ты ещё кто? — предпринимая вторую попытку оказаться в своей кровати, спрашивает Сукуна. Разувается, бросая мокрые кроссы у входа как попало. — Я твой новый сосед, — отвечает новый сосед, перебирая какие-то вещи… хуй знает, Рёмен не особо вникает в то, чем он занят. Однако взгляд на парня обращает, проникаясь к нему какой-то необъяснимой неприязнью. Становится тем, кем обещал себе никогда не быть. — Комнаты для задротов ниже этажом, — заваливается на кровать, не удосуживаясь раздеться. Похуй. Сукуне настолько, блять, похуй на себя. Главное от холода не сдохнуть. — Комнаты для обрыганов, полагаю, тоже не здесь, — бросает грубо, задевая Сукуну до стискивания зубов. Был бы Рёмен хоть чуточку трезвее, чем сейчас… — Не переживай, на выходных меня здесь не будет. — Сделай так, чтобы и по будням тебя здесь не было тоже. — Если что-то не нравится, сам пиздуй. Меня, кстати, Итадори Юджи зовут. — Очень неприятно. Юджи оскорбляется: как с соседями по комнате корабль дружбы назовёшь, в таком он направлении и поплывёт. В их же случае — корабль дружбы поплыл нахуй, разбившись о скалы не пойми откуда взявшейся неприязни, и, пожалуй, самое время начать жалеть о своём решении жить в общаге. Единственное оправдывающее соседа обстоятельство — его невъебенное опьянение и застывшие в отёкших глазах слёзы, прямо кричащие о том, что у него всё далеко не в порядке, и, быть может, Итадори стоит дать ему шанс. В конце концов, если человек не просит тебя о помощи, то это не всегда значит, что она ему не нужна. — Ты бы разделся хоть, — вполголоса произносит Юджи, косясь в сторону лежащего мёртвым грузом тела, жизнь в котором выдаёт лишь дрожь. Разумеется, в мокрой одежде спать холодно. — Отъебись, — прямым текстом обозначает границы. Но парень слышит лишь: «У меня нет сил, чтобы сделать это». Однако вдруг перестаёт надумывать что-то там о чужой трагедии, потому что по Рёмену Сукуне — читает его имя на висящей над кроватью грамоте — в общем-то, сразу видно: тусил, как сука, всю ночь. И не слёзы вовсе это — алкоголь по-другому никак не может больше выйти. Люди, которым плохо, не разговаривают так надменно с новыми соседями. Но Юджи всё равно не может видеть, как Сукуна дрожит, укутавшись в тонкое одеяло. Лезет к нему, настаивая на том, чтобы он разделся, и заёбывает до того невыносимо, что Рёмен позволяет стянуть с себя штаны и худи. Итадори приносит ему сухую одежду, удивляясь порядку на полках в чужом шкафу — если бы свой открыл, то моментально оказался бы завален горой футболок, кофт и джинс, — и, пока Сукуна, неся пьяный бред, переодевается, меняет ему мокрую простынь на сухую. В ответ, конечно же, не получает спасибо, зато не стрессует, что человек напротив него заболеет и выёбываться будет ещё больше, чем сейчас есть. А, проснувшись вечером, Сукуна не вспомнит ничего из того, что было утром. Даже то, что сказал Мефу. Даже то, что в принципе у него был: будет казаться, что так до его дома и не доехал, отрубившись в такси. Только позже об этом узнает, через Урауме — сменщик доложит, что Сукуна заезжал в табачку, — и память миллионом ножевых снова заставит кровоточить душу. Проснувшись вечером, Сукуна будет знать, что они расстались с Юки, потому что Рёмен его не любит, и увидит соседа, сидящего за подготовкой к парам, впервые. Когда Сукуна проснётся вечером, Юджи не признается, что утром переодевал его, ужранного в ебанину и мокрого, потому что не хотел, чтобы он умер от холода. Юджи никогда в этом не признается. — Ёпт, ты кто? — Твой новый сосед. Итадори Юджи. — А, ебать. Здорова. Рёмен Сукуна. Не принесёшь мне, пожалуйста, воды?Экстра: Урок, который предстоит усвоить
1 июня 2024 г., 18:51
Примечания:
События двух лет назад. Попросили такое написать. За идею спасибо Алине <3
Стоит, наверное, сказать, что глава морально несколько неподъёмная, и если вы не очень хорошо себя чувствуете, то, пожалуйста, отложите прочтение до более лучших времен.
— «Нам надо расстаться».
— «Причина?»
— «Ты не любишь меня».
Первые 0,5 — неудачная попытка в самообман. Вторые 0,5 — поиск оправдания. Третьи 0,5 — осознание, что жестяные банки из-под пива годятся только для пуль, которыми подростки пытаются проделать в них дырки из травмата, покрасоваться перед девчонками и друг другом; никак не для исцеления души или поиска на дне ответов «схуяли это я не люблю?».
Двести пятьдесят виски — нихуёвый удар в голову, выбивающий из неё хоть и часть дерьма, но зато внушительную: размер ведь значения не имеет. Да и о каком значении может идти речь, если Сукуна. Правда. Его. Не любит.
Наиважнейшее признание себе, которого избегал в каждом новом повороте, ведущем к выходу из лабиринта с охуенными декорациями в виде тоски, ненависти, злости и воспоминаний по бывшему. А там, где в мозге навязчиво вибрирует упоминание бывшего, как вбитое в телефон расписание события — не забыть поздравить тётушку в десять, двенадцать, два, четыре… — разум обгладывает жалость к себе.
Да и о какой любви к другому может идти речь, если вся башка разбившим сердце пидарасом забита?
Даже сейчас, когда Сукуна вот-вот взвоет в небо, стараясь перекричать ливень и ебучие машины, которые нескончаемым потоком расплёскивают лужи во все стороны. Светает. Работяги с пригорода спешат занять свои места, чтобы с голоду не сдохнуть где-то через пару месяцев, когда закончатся бабки на масло: хуй придётся доедать без него.
Сукуна бы кинул в одну из проезжающих мимо тачек бутылку, которая уже согрелась в его руке, пока он тащится, весь мокрый, по улице и по глоточку опустошает содержимое чьего-то труда, ради прикола. Ради того, чтобы нарваться на неприятности и быть отпизженным до того невообразимо, чтобы захлёбываться в луже собственных неправильных решений. В дождевой неинтересно, но и в ней был бы не против оказаться утоплен.
— «Давай расстанемся».
Пей, Сукуна, пей.
— «Ты не любишь меня».
Вдруг, если всадишь целую бутылку, наконец оглохнешь и перестанешь слышать его слова.
Почему тебе-то так больно?
— Да блять!
Вместо Сукуны в луже тонет сигарета, которую только-только поднёс к губам, чтобы подкурить, но, пока искал по карманам зажигалку, не хватило сил противостоять ветру. Последняя, между прочим. А табак размяк так, что скоро набухнет, как листики чая в заварнике. Крайне паршиво. И новая идея для стартапа — швырнуть бутылку в лобовое «Мерса» у светофора, чтобы стрельнуть сигарету у разъярённого водителя. Однако слизывать вискарь, смывающий с капота осколки, гораздо кринжовее, чем совать в рот то, что не уцелело, и усердно пытаться чиркать зажигалкой в надежде, что вот сейчас-то получится запустить реакцию горения.
Нет, этой крепкой отравой Сукуна жертвовать не может. Не курить лучше, чем отказывать себе в потребности в ебанину ужраться. Тем более, до назначенного места — три пешеходных перехода, один поворот налево и пять порожек вверх. Круглосуточная табачка, в которой заспанные продавцы любезно спасают жизни. Даже такси вызвать могут, если сел телефон, иногда не задавая при этом лишних вопросов, но чаще всё-таки поступая наоборот: в лицо Сукуну там все знают. Знают и то, к кому ему охуенно необходимо поехать, а потому про адрес спрашивают исключительно в качестве подъёбки, чтобы на рану не просто насыпать соли — втереть её в самую глубь повреждённых мягких тканей и повторять сей акт насилия снова и снова, пока она всё внутри, как кислота, не разъест.
Пока Сукуна не передумает встречаться с бывшим.
Урауме заебало каждый раз участвовать в чужой трагедии. Посредственное действующее лицо, демонстрирующее талант потрясающего советчика исключительно в антрактах. Типа суфлёра — только дополнительно не только, что говорить, подсказывает, но ещё и отвечает за действия. Сценарист нахуй, проветривающий орбиты на постоянке, когда Сукуна, преисполнившись решимостью приблизиться к развязке, всё равно по-своему поступает. Импровизацией, видите ли, помышляет. Не хочет, чтобы всё заканчивалось: мало, типа, спектаклю отыгрышей и действий. А чем дальше, тем хуже — Урауме знает. Потому Сукуну и не жалеет последние встреч так десять. Заслужил он эту хуйню, сам виноват в ней.
Вообще, пожалуй, Рёмен с конструктивной критикой в свою сторону всегда был согласен. Никогда не отказывался от владения музеем собственных недостатков, который скорее как гробница с размножающимися хуй пойми каким способом демонами: не выспался, поцеловал нелюбимые губы или случайно выронил палочку, когда ел рис, и вот один новый такой уже залетел на пати и разрисовал все источающие благородство черепа добрых дел писюнами, перечеркнув все попытки бросить разрушать себя.
Нет, это и не гробница, и не музей. Целый, мать его, аттракцион, после которого есть и спать перестанешь — настолько непередаваемые эмоции от одолевающего организм адреналина. Сумасшедшим вход бесплатно. Садись, если не боишься остаться нелюбимым. Можешь даже не пристёгиваться — сохрани себе возможность вылететь на мёртвой петле. Дальше вагончик всё равно не поедет.
А так хотелось бы сдвинуться с этой точки безразличия, которая оборвала бесконечную прямую стремлений к счастливой жизни, как прогнившую нить, оставив Сукуну где-то между отрезками. И вперёд дороги нет. Только назад вернуться можно по оси ординат отрицательных значений. Бесконечность тоже имеет минус, а значит, страданиям предела никогда не достичь.
— «Прости, что я не смог полюбить тебя».
Сукуна запивает стоящие в горле слова двумя глотками. Морщится только от отвращения к себе: ну какую же херню спизданул, просовывая шнурки под пятки вместо того, чтобы аккуратно их завязать, — надеялся как можно скорее съебаться. Следить за базаром — из компетенций выпало точно так же, как из кармана выигрышный лотерейный билет. Только Сукуна нечто гораздо дороже каких-то там денег потерял.
Он потерял единственного, кто его таким любит.
Удача, однако, на стороне Рёмена, если смотреть на то, что сегодня на смене не Урауме, под острым углом. Узкое мышление предпочитает движению по замкнутому кругу — тошнит уже, вестибулярка слабая. Усугубляет и сигаретой, которую достаёт из пачки, проданной в условиях игнорирования правил общения и обслуживания: ни приветствий, ни благодарностей, ни упоминания марки — Сукуна всегда покупает одни и те же.
От дыма разъёбывает. Чтобы получить желаемую степень опьянения, хватает пары затяжек, и даже, кажется, чересчур: желудок отзывается неодобрительным спазмом, грозясь внести свой вклад в помощь печени. Тело облепляет ощущение слабости, камнем ползущее от ног к голове, и Сукуна теряет равновесие, едва успевая шагнуть назад, чтобы не свалиться с порожек табачки на пузырящийся из-за дождя асфальт.
Холодно. Возьмёт ли его хоть один таксист в таком состоянии?..
Может, с первым и не повезёт. Как и со вторым, ведь Бог не любит исключения — Он любит троицу. Его воля — лицемерить, кормить надеждами неудачников с рук, а потом усмехаться над теми, кто и в четвёртый раз принимает поражение как данное. Терпилы этакие. Не понимают, что, оказавшись в Аду, должны полагаться только на Дьявола и просто обязаны стремиться к тому количеству самоистязаний, что с цифрой три имеют только одно маленькое общее — кратность. Главное в этом деле не быть гексакосиойгексеконтагексафобом.
Но это всё, конечно, фарс. Сукуне жалко тратить жизнь на шестьсот шестьдесят шесть попыток наконец стать свободным, и плевать, что они давно приобрели величину n и множатся в геометрической прогрессии.
Один из тех неудачников, кто надеялся, что на третьей всё кончится.
Однако, если Бог всё-таки азартный игрок, то сегодня его ставка впервые не сыграет. А Сукуна поставит на кон всё, что у него есть, и пойдёт олл-ин не с целью блефа. С отчаянным намерением отыграться за свою свободу.
И удача на его стороне: таксист совсем не против пустить в свою машину в жопу пьяного и промокшего насквозь пассажира. С заботой встречает, интонационно переводя её в отвращение:
— Если начнёте блевать, пожалуйста, не запачкайте салон.
Сукуна скалится в ответ, располагается как можно удобнее, чтобы оставаться пассажиром именно такси, а не вертолётчиком, который вдруг не справился с управлением и до завтра уже не долетел. Или очнулся где-нибудь далеко, за границами своего существования, и тоже, как следствие, не вернулся. Потому что после победы над Богом не возвращаются прежними.
— Постараюсь быть аккуратнее.
Таксисту, однако, стоит отдать должное. Сукуна оставит ему на чай часть уцелевшей налички, если хоть одна купюра в мокром кармане штанов всё ещё имеет право называться деньгами. Следовало бы взять зонт, да только Рёмен сделал выбор в пользу бутылки: ну какой король драмы из того, кто боится насмешек погоды. Это так, не более аккомпанемента. Стекающий по горлу виски — для того, чтобы разогреть связки.
Давится остатками, надеясь, что они на чувства подействуют, как анестезия. Декарт пусть нахуй идёт со своими связями существования и мыслей: Сукуна в этом экзистенциальном пространстве давно потерялся. А если он нихера не может мыслить, то какого хуя до сих пор существует?
Или не способностью мыслить определяется существование. Страхом. Страхом перед тем, кто всё это с тобой сделал, потому что ни на секунду не затыкаются голоса толпящихся в тесном мозгу личностей, каждая из которых знает, чем всё кончится. Все их страдания Сукуна испытывал на себе, когда под изношенные кроссовки подбирал новенькое выражение отчаяния на опухшем от слёз ебале, чтобы красные сети капилляров, коими были исперщены глазные яблоки, сочетались с чёрными адиками.
Иногда приходилось переобуваться.
И менял Сукуна не обувь. Себя. Просто переключал на другого персонажа, словно пультом канал на телеке — так же легко. Только не факт, что оставался картинкой с высоким разрешением. Зачастую распадался на пиксели, как и реальность, которая вдруг обращалась белым шумом.
Бьющий по крыше машины дождь напоминает это ощущение. Какую личность выбрать сейчас, а какую — закинуть в облако? Или лучше сбросить всё до базовых настроек и вспомнить, каким был раньше, потому что столько обновлений уже установил, скачал кучу ненужных приложений, а по итогу в одну из систем ненамеренно внедрил вирус.
Кто вообще придумал эту хуйню с тем, что любовь живёт в сердце? В сердце максимум черви могут жить, и то до тех пор, пока всё не выжрут.
Сукуна почти отрубается, погружаясь в небытие с такой пустой башкой, что в этот вакуум едва проникают слова водителя. Собирает их по слогам, как пазл, не понимая, мужчина специально так над ним издевается, или это усвояемость информации резко потеряла в процентах и удалилась из разума в неизменном виде.
Пожалуйста, говорите разборчивее. Плохо перевариваются эти состоящие из звуков куски, если глотать их, не разжёвывая.
— Что? — переспрашивает, стараясь сфокусировать на водителе взгляд. Расплывается всё: и цифры на приборной панели автомобиля, и лицо человека, который поворачивается через плечо, чтобы повторить.
— Мы приехали. До свидания.
Нет, всё-таки мозг — автоматизированная система. В штатном режиме различает намёки убираться, посылая телу команду двигаться. Сукуна не верит, что они приехали так скоро, однако споров не допускает: километры легко могут составить миллиметры, вопрос лишь в том, какой масштаб им задать. Хлопает себя по карманам с целью проверить, осталась ли чувствительность в ногах, и только после, убеждаясь, что это бесполезно, достаёт наличку. Купюры, сложенные пополам, хоть и влажные, но целые, не стыдно такое подать. По крайней мере, сейчас, когда от самого понятия стыда осталось только лишь явление — определение Сукуна не вспомнит ещё ближайшие часов десять.
— Сдачи не надо, — бросает он вместе с бумажками, неуклюже выбираясь из машины. Ударяется головой.
И предстаёт перед двухэтажным домом с припаркованной рядом «Тойотой». На этот раз решает ничего не бить. Мирно допивает виски, ставя пустую бутылку на капот, и решительно долбится в дверь, прижимаясь лбом к холодной поверхности. Не в качестве возможности отрезвить ум. Чтобы было, на что опереться. Стучится уже башкой — прикольно, с каким глухим звуком череп отбивается от дерева. И вот это прикольно Сукуна нисколько не соотносит с «после», которое наступает слишком рано для того, кто, казалось, был к этой встрече готов.
Он боится. А раз боится, значит, существует.
— Снова ты, щеночек, — проговаривает сонным голосом, потирая глаза, и на этот раз Сукуна каждое слово чётко слышит. Никаких головоломок. Сразу разрывными, свинцовыми. Мозг наизнанку выворачивает, по ощущениям, как от дробыша.
И рёбра в спираль скручивает. До кашля, до хрипов. Сукуну от этой ухмылки пробивает на дрожь. Прям как всегда, когда видит её, проклиная тот апрельский вечер, память о котором незаживающей раной кровоточит до сих.
Ему семнадцать, и он идёт домой после тренировки в тренажёрном зале. Снова забил мышцы до отказа, оставив сил в руках только на то, чтобы стряхивать пепел с сигареты. Натурально перестарался, наказав себя за лишние сто калорий, съеденные в обед. Нарушение дисциплины непозволительно. И Сукуна предпочитает называть своё помешательство на сбрасывании лишнего веса именно таким громким словом. Что это, если не дисциплина? Отражение в зеркале всё ещё вызывает отвращение, пусть никто больше и не осмеливается дразнить его самыми обидными словами.
Поднимающийся с поверхности речушки туман стелется у ног, клубами накрывает рисовые поля и стремится завесить пеленой пронизанный фиолетовыми лучами вид горизонта. Красивый закат. И воздух после дождя такой свежий. Сукуна намеренно выходит на четыре станции раньше: любит идти домой именно этой дорогой, безлюдной и тихой — ни шума города здесь не слышно, ни проезжающих мимо электричек. Даже наушники прячет в карман — шелест листвы, чей покой нарушает ветер, лучше всякой музыки.
Записывает Урауме видео-блог, комментируя каждый свой шаг в язвительной манере: обычно они охотятся на живописные закаты вдвоём, а тут везёт лишь одному Сукуне. Даже жаль, что из-за дождя перенесли встречу на вторник, — такие закаты раз в жизнь бывают.
И кто-то, по всей видимости, тоже так считает. Паренёк с мольбертом, стоящий прямо под уплывающим с неба солнцем. Сукуна останавливает запись видео на нём, бросая напоследок что-то типа: «Ебать, художникам не мешаем», — и, пряча телефон к наушникам, засовывает окурок в пачку. Выкинет позже. Идёт медленно, не спеша, задрав голову к чернично-ватным облакам, уныло ползущим вслед за грозными тучами. Мышцы ноют, судорогами отзываются на каждый шаг, вынуждая остановиться, и в паре минут отдыха Сукуна ничего плохого не видит.
Собираясь возобновить путь до дома, слышит:
— Постойте так ещё мгновение, пожалуйста.
На собеседника смотрит вопросительно. Встречается с увлечённым взглядом прищуренных глаз, отчего-то принимая чужую просьбу без ненужного сопротивления. По крайней мере, первые секунд тридцать, пока не понимает, что слишком уродлив для того, чтобы быть запечатлённым на чьём-то полотне.
— Не хочу, — скрещивает руки на груди, угрюмо ступая вперёд.
— А я хочу, — произносит бескомпромиссно, не отвлекаясь от мольберта. Делает наброски карандашом, — чтобы вы немного помогли мне. Таких красивых людей мне ещё не приходилось писать. В такой красивой обстановке. Я могу заплатить. Сколько стоит одна минута с вами?
Сукуне семнадцать, и его впервые в жизни называют красивым. Да и тупо ещё так, что в животе неприятно делается. Не то чтобы какая-нибудь фраза по типу: «Стой, я задался целью написать самую отвратительную картину, а твоё лицо как никогда удачно для этого подходит» оказалась бы более подходящей, но зато её Сукуна бы хоть как-то понял. А тут «красивый»… «Заплатить»…
«Сколько стоит одна секунда с вами?»
— Может, это мне надо заплатить? — произносит, оскорбившись. Вызывает у художника ухмылку.
И ухмылка эта прожигает сердце до дыр.
— В этом нет необходимости. Встаньте чуть левее.
Распоряжается так, будто Сукуна уже согласился позировать. Будто ему действительно больше нечем заняться, как становиться левее ради какого-то незнакомого человека, чтобы дополнить собой его картину.
Выходит, действительно нечем, раз он поворачивается к стелющемуся у камышей туману, продолжая следить за направлением облаков. Безнадёжно тянется к пачке сигарет.
— Курить-то можно?
— Да курите на здоровье. Мне не мешает.
Сукуне семнадцать, когда он получает в подарок картину от человека, с которым познакомился по чистой случайности. Лично в руки во вторую встречу; дополненную мелкими деталями и подписанную аккуратным почерком с обратной стороны «На счастье». С той же невообразимой атмосферой, в которой тонул в попавший под категорию «прошлое» вечер. С теми же чернично-ватными облаками, персиковым закатом и туманом, что сплёл вокруг Токио паутину. С собой, держащим сигарету и смотрящим на всё это пробирающее до глубины души дарование. И он — его часть. Как будто незаменимая, прекрасная часть, уютная, комфортная. Не лишняя нисколечко.
Он получает в подарок картину со словами: «Мне понравилось вас писать. Могу я надеяться увидеть вас снова?» Пафосно, неестественно, наигранно, словно дань уважения сопливым фильмам, которые тётки за шестьдесят смотрят за стиркой, уборкой, готовкой, глажкой и походом в супермаркет. Так перед самим собой непростительно тянет ответить «да», что Сукуна теряется, по итогу соглашаясь, потому что не находит причин отказывать. Он поражён. Он действительно поражён чужим талантом. Настолько, что расплакался бы, ведь сам ни на что не годен. Он смущён. Он так смущён, что ни в одном языке мира не найдётся слов, чтобы передать это.
Они видятся каждый день: просто проводят время за чашечкой кофе и разговорами о творчестве, книгах, несовершенстве мира и совершенствовании себя. Они обсуждают друг друга, но только один Сукуна выворачивает наизнанку душу, рассказывая обо всех своих скелетах подряд так обычно, словно показывает фотки с путешествия, являя предысторию каждой. «А вот здесь пару лет назад меня дразнили страшным и жирным». «А вот здесь со мной никто не хочет общаться, потому что я отброс». «А вот здесь я ненавижу себя»…
Они говорят о Сукуне в очередную из встреч, и в очередную из встреч Сукуна слышит, какой он красивый; что отброс — не он, это общество одна большая масса отходов, гниющая под заливкой собственной желчи, томящаяся в зависти, ненависти. И Рёмен верит: художники ведь говорят, как видят. И так же творят. И Сукуна вообще-то, хоть и не художник, но тоже кое-что видит. Вернее, начинает замечать, что улыбка, такая редкая гостья на чужом лице, нежная, невесомая, заливает ледяной водой дыры от ухмылки, избавляя от жжения в груди; и что прямые чёрные волосы у висков вьются; и что взгляд мечтательный всё время, несерьёзный — такой всё время хочется обращать на себя.
Сукуне семнадцать, когда он впервые влюбляется. «Тот ебать-художник-с-видео разобьёт тебе сердце», — буднично говорит Урауме. Но Сукуна на каждый здравый аргумент фыркает «и что?», обижаясь, что не получает поддержки.
«Ну и что, что ему двадцать восемь?»
«Ну и что, что творческие личности непостоянны?»
«Ну и что, что я стал много прогуливать из-за него?»
«Ну и что, что мы реже видимся?»
«Ну и что?..»
Сукуне семнадцать, когда он не ночует дома, обманывая родителей, что останется у Урауме. Он встречается с художником втайне от всех, принимая предложение увидеться на студии. Не в кофейне, как каждый день на протяжении двух месяцев, и не в парке на одной и той же лавочке, где на мусорке карандашом написаны их инициалы, и даже не на станции, когда самый красивый закат оставлял свой след на бумаге. На грёбаной студии — почти как прийти к нему домой. Сукуна с презрением рассказывает про учителей, чувствуя себя маленьким и глупым, ничтожным — капельку совсем. Но он так рад его видеть. Он так хочет поделиться с ним всем, что прочитал, услышал или подсмотрел в интернете, пока ехал сюда целый час на такси. В нём так много эмоций! В нём так много сил. В нём так много…
— Разденешься для меня?
…сомнений.
— Зачем?
— Хочу показать тебе, насколько ты красив. Хочу, чтобы ты раз и навсегда в это поверил.
Сукуну пробивает на дрожь. Мелкую такую, незаметную, но навязчивую в то же время — если потерять над ней контроль, можно себя выдать. Душу обнажать не так страшно, как тело, пусть и на одну десятую процентов уверен, что занятия в зале давно дали свои плоды. У Сукуны подтянутое тело, виден пресс, бицепсы и ключицы, а ещё вены на руках, но он всё так же ненавидит своё отражение. Разве что-то изменится, если он разденется?
Разве что-то изменится?
Или у чего-то нет власти менять обстоятельства и ощущения от них? Разницы ведь тоже нет, в одежде Сукуна или без, если смотреть на это глазами художника. А сейчас он на него смотрит глазами творца, который во взгляде прячет нечто неразличимое. Или это просто Сукуне не хватает смелости определить оттенок чувства, которое к нему испытывают. Да и пусть так: лучше не делать поспешных выводов и не жалеть, чем ошибаться.
— У тебя есть выпить?
Сукуне семнадцать, когда он впервые пробует текилу и мужественно пытается не морщиться, заедая горечь алкоголя лимоном. Когда на его шее чужие губы оставляют поцелуи, а сок цитруса пощипывает кожу. С одного шота делается готовым на всё, позволяя себя раздевать. А после становится перед своим художником во всей красе, которую ловкие пальцы намечают на бумаге рваными движениями. Он позирует перед ним второй раз, только в этот — не может от него оторваться. И так же не справляется без сигарет, питая ненависть к дыму за то, что застилает пеленой взгляд. Туман всё же не настолько коварный — помогает прекрасным наслаждаться наоборот, а не мешает.
Июнь жаркий, но вечером в помещении прохладно. Мурашками покрываются плечи и спина. Сукуна ёжится.
— Не двигайся.
— Не могу, мне холодно.
Отвечает улыбкой. Сдержанно подходит ближе и, поднеся к губам карандаш, начинает гладить напряжённую грудь. Создаёт ещё больше мурашек, мучает и без того натерпевшееся воздержанием тело, оставляя своей ухмылкой на сердце новые дыры. Повреждения такие, словно тушит о него окурок, но разве пострадавшие органы — не последствие зависимости? Ещё одно предупреждение. У чувств последствий куда больше, чем у курения.
Сукуне семнадцать, когда он занимается любовью впервые. На той же студии, среди, кажется, сотен набросков и недописанных картин, с разбросанными по полу карандашами и разбитой бутылкой текилы — случайно уронили со стола, пока художник искал опору, чтобы устоять на разъезжающихся ногах. Это хорошо… Это не как когда с собой под однотипные видео, передёргиваешь по-быстрому просто потому, что скучно или со стояком заебало ходить. Это… это волшебно. Это так, что Сукуна стонет от наслаждения каждый раз, когда чужая задница его сжимает. Это так, что закатываются глаза, когда чужие зубы впиваются к шею. Это так, что тело сводит, как при оргазме, когда к нему тянутся за поцелуем. Это так охуенно, что хочется ещё и ещё.
И они трахаются всю ночь, не жалея друг друга; пока удовольствие не переходит в боль. После — признание, что его художнику так хорошо ни с кем не было, и обещание научить, как дарить наслаждение по-иному. Назначение следующей встречи.
Сукуна обнимает его колени. Умещает на них голову. И следом говорит сдуру, не подумав совсем:
— Я готов отдать тебе всего себя. Забирай всё. Даже душу.
А художник усмехается в ответ едко, запуская пальцы в его волосы:
— Ох, мой безрассудный Фауст… С Мефистофелем нельзя шутить.
— А я и не шучу. Хочу быть с тобой.
Сукуне семнадцать, и он начинает свои первые отношения. С двадцативосьмилетним художником, настоящему имени которого предпочтёт сокращённое Меф. И увидит себя чужими глазами снова на следующий день на полотне, отправленном со студии курьером. Расплачется, как мальчишка, едва успев спасти себя под натиском импульсивных решений от падения в пропасть ошибок. Вот-вот сорвался бы, облил полотно стоящим без дела в гараже бензином, поджёг зажигалкой и подкурил от самого яркого пламени в жизни: красиво горит ненависть к себе.
Он увидит себя чужими глазами и не поверит собственным. В отражении со своей карандашной версией не найдёт ни одного отличия и, накрыв голову руками, вырвет пару волосин — настолько сильно сожмёт их. Настолько тяжесть противоречий сдавит грудную клетку, что Сукуна окажется на пороге научного открытия, запомнившись в истории как человек, который вывел ебаную формулу ебаной силы саморазрушения:
F(саморазрушения) = qxyz, где:
x — закомплексованность;
y — обесценивание себя;
z — подавляемая обида (прим.: эквивалентно ненависти ко всем, кто над ним издевался, когда он всего лишь хотел завести друзей);
q — перманентное чувство вины за каждое совершаемое действие, часто маскируемое вопросом «и что?» или сопровождаемое фразой «мне похуй».
Своя карандашная версия вырвет из глотки признание, которое едва слышным шёпотом сорвётся с губ вместе с сигаретным дымом: «Я красивый». Но Сукуна тут же отдёрнет себя, снова начав крыть хуями всё, что даже не пытается полюбить. Откажет Мефу во встрече, когда он позвонит узнать мнение Рёмена по поводу картины и о планах на вечер. И в этот день разрешит себе побыть размазнёй, пообещав отражению начать учиться видеть своими глазами то, что видят чужие.
Он испугается. Того влияния, которое оказывает на него человек, принявший его чувства. Однако наутро завалит личку Мефа пожеланиями доброго утра, предложениями увидеться в их кофейне часа в три дня и рассказами о том, что снилось.
Сукуне скоро восемнадцать, в первый день зимы — осталось всего-то подождать одну осень. И в осень эту он совсем себя от чувств не помнит. Витает в облаках, не помня ничего из того, что обсуждают с Урауме, пока ловят закаты пару раз в неделю: прячущееся за горизонтом солнце развязывает язык не хуже вина. Только тема личной жизни под запретом. Не то чтобы Урауме ревнует, просто доказывать что-то Сукуне бесполезно. А делать вид, что их дружба не летит под откос со скоростью, превышающей скорость света, — устраивает обоих. Всё хорошо якобы, пока никто из них не нарушает договорённость видеться по вторникам и четвергам.
В остальные дни недели Сукуна проводит время с Мефом, посвящает ему свои бессонные ночи и те часы, в которые должен быть на учёбе, наконец достигая того уровня прогулов, в которые учителя включают угрожающую сирену и наёбывают родителям, какой их сын пидарас, и одна ему дорожка — отчисление. Отец берёт ситуацию в свои руки, стягивая на шее Рёмена петлю неодобрения и наматывая верёвку на свою руку. Контролирует каждый его шаг, заподазривая в чём-то неправильном, опасном, грозящем здоровью и жизни, однако верит, что сын просто влюбился, а не употребляет. После того, как заставляет сдать тест на наркотики.
И устраивает ему допрос, когда везёт домой с лаборатории, пытаясь вызнать подробности его личной жизни. Рёмен отмахивается. Говорит, что ничего серьёзного, и это — чувство любви — с девчонкой со школы у него невзаимно. Прибалтывает так, словно за правду ему нацепят мусорный пакет на голову и начнут душить, заставляя снова и снова, пока не закончится кислород, повторять одно и то же: «Я пидор, я пидор, я пидор, я пидор…»
«Сори, пап, может, не стоило брать меня с твоими молодыми друзьями в онсен, когда мне стукнуло четырнадцать?»
Но ничего подобного, конечно же, с Рёменом не сотворят. Наверное. Проверит когда-нибудь потом, если наберётся смелости признаться в своей ориентации. Или поймается с поличным.
Ведь месяц домашнего ареста отношениям никак не мешает. Это скорее формальность, как и излишний контроль отца: Рёмен в принципе мог не ходить в школу последние два с половиной года. Мог бы вообще в неё не ходить, да только без аттестата и экзаменов ни в одно учебное заведение не берут, каким бы гением ни был. А Сукуна не то что гением был, он есть самый настоящий гений, освоивший всю школьную программу в десять лет. Учителя потому и бесятся — лучшему ученику на них поебать, а родители притворяются, что их сын обычный. А обычному ребёнку — обычные наказания, только Рёмен тоже делает вид, что невероятно обижен. Хотя, может и не делает: месяц дома сидеть утомляет. Когда Мефу приходится уезжать. Когда он здесь, Сукуна, как обычный ребёнок, отыгрывается на родителях, закрываясь в своей комнате и отказываясь выходить до тех пор, пока они не улягутся спать. До этого времени вжимает Мефа лицом в подушку, чтобы хоть как-то заглушить его стоны. Оргазмы под риском попасться кажутся волшебными особенно, и они действительно трахаются по несколько часов сколько-то раз в неделю, пока все дома, ни разу за этот месяц не попадаясь взрослым, — удобно, когда твоя комната на первом этаже, а окна родителей не выходят во двор со стороны въезда к дому.
После отец просит не доставлять их семье проблем, и Рёмен слушается. Прилежно учится на отъебись, готовясь к выпускным экзаменам, только чтобы Меф «помог объяснить геометрию», которую Сукуна и так прекрасно знает, но охуенно играет подавленного из-за всех этих теорем школьника, по итогу объясняя решение задачи сам. И обоих всё устраивает. Мефу как будто бы важно, чтобы Рёмен сдал всё без проблем, а потому выступает инициатором подготовки, контролируя выполнение домашнего задания каждый день. Иногда с чем-то помогает, когда Сукуне особенно лень записывать условие, ведь в своей голове на этапе прочтения задания всё решил, но чаще всего — просто сидит рядом, делая зарисовки в скетчбуке. Весьма занятные зарисовки, после которых о математике думать становится невозможно, и вместо этих дурацких задач в мыслях — анатомия чужого тела и уроки биологии по теме «Размножение».
Меф в одну из таких подготовок дарит самодельный скетчбук, весь исписанный почерком упорного труда и таланта, и почерк этот запомнится Сукуне на всю жизнь: линии, оставленные на бумаге его рукой, влюбляют в себя каждым своим изгибом. Возможно, Рёмен просто обращает внимание на положение их тел, как невесомо и нежно соприкасаются губы, сколько эмоций в карандашных лицах, нежели разбирается в искусстве. Ещё один дорогой сердцу подарок, который будет таскать с собой везде, боясь, что подобного родители, если найдут где-нибудь на столе, полках шкафа или под подушкой, не оценят (не такой должна быть поимка с поличным). Картины объяснить ещё смог, наврав с три короба про давнее увлечение Урауме, а с порно-сюжетами на крафтовых листах, боится, справиться не получится. Свою влюблённость в парня от них тщательно скрывает, однако самого Мефа — нет. Больше не врёт, что проводит время с Урауме. Так и говорит: «Тусуюсь с новым другом», — только в подробности знакомства не посвящает; утверждает, что сблизила их качалка. Неиронично придерживается этой легенды после того, как прятал Мефа в своей комнате, когда находился на домашнем аресте. Держа его член у себя во рту, о последствиях мало думал. Вернее, не думал о них вообще. В это время ставки делал: представлял, что бы было, если бы их застукали.
Свою семнадцатую осень Сукуна практически не замечает. Обращает внимание лишь на то, что листва пожухлая, желтеет; что день короче становится — темнеет раньше. Он вечно в какой-то суете и ожидании встречи с Мефом, в мечтах о том, как начнут жить вместе после выпуска. Сукуна устроится на работу: тем же мойщиком полов в торговый центр или кассиром в забегаловку возле станции метро — неважно. Главное — чтобы учёбе в универе не мешала и отнимала не так много времени. Четыре часа в день очень даже подойдёт. Вечерами они будут готовить ужин и смотреть странные современные фильмы про любовь, где только ебля, потребительство и абьюз; обсуждать хуёвую игру актёров, решая переключить на что-то более интересное сразу после заставки. Начнут красить волосы в красный, синий или фиолетовый. Вернее, может быть, Сукуна начнёт. Это Меф с одним и тем же цветом ходить долго не может. Примерно раз в месяц просит Рёмена сделать что-нибудь с его отросшими корнями, и Рёмен делает. Являет миру шедевры колористики, всё никак не решаясь преобразиться сам. Любит свои непослушные чёрные волосы. Особенно когда они зачёсаны назад.
Семнадцатая осень пролетает быстро. Её сменяет восемнадцатая зима, и первое декабря становится лучшим днём в жизни, начавшимся с поздравлений Урауме и Мефа и закончившимся охуенным конфликтом с родителями. Но вот эта серединка между событиями — нечто поистине невероятное, незабываемое, наполненное счастьем и адреналином. Сукуна всегда мечтал о тату, в один из дней делясь своей задумкой с Мефом, и в подарок от него получил эскиз с приглашением поехать к его знакомому мастеру, плюющему на, а порой и разрушающему, стереотипность японцев в отношении картинок на теле — принадлежность к мафии имеющего одну такую стала пережитком прошлого давным-давно. Над ответом Рёмен не раздумывал, хотя, пожалуй, стоило: если бы знал, насколько это больно — когда игла тысячи и тысячи раз проникает под кожу, то вряд ли бы согласился на такой объём работ. Ему набили контур узоров на животе, груди, ключицах, плечах и шее, закрасив лишь две линии, обведённые вокруг запястий: остальное тело Сукуна под машинку не дал. Сдался на седьмой час сеанса.
А дома похвалился родителям. Зачем, типа, скрывать: шкуру ведь с себя срывать не заставят. Да и не сорвётся она. Разве что, сама сползёт — болело всё это дело адски. Мать разрыдалась. Отец в свойственной ему манере разгневался.
— На хую ещё себе набей, — сказал он, а сын его юмор не так понял.
— Отличная идея, пап.
И ведь так и сделал. Через три месяца в перерывах между закрашиванием узоров на груди и животе. Родители, когда отошли, сами денег дали на последующие сеансы. «Позоришься — позорься до конца. Иди хоть закрась эту хуйню. Глядишь, и смотреться будет лучше», — бросил тогда отец и положил перед Рёменом толстенную стопку наличных. Поставил условие прятать татуировки специальным пластырем хотя бы в школе. Оказался услышан.
И в восемнадцать лет Сукуна впервые испытывает это прекрасное чувство — симпатию к себе. Далёкую от влюблённости, но симпатию: уже не тошнит, когда ловит собственный взгляд в отражении, и не проходит, склонив голову, мимо зеркал, чтобы не смотреть лишний раз на урода. Он начинает собой любоваться. Оценивает результаты, к которым пришёл, не со слезами на глазах, появляющимися в ответ на гнетущие мысли о том, что мало старается, больше нужно, а с гордостью. Так долго пытался нравиться всем подряд, что не заметил, как в этой гонке за чужим одобрением пришёл последний, получив в качестве утешительного приза скромный букет — без души собранную композицию из комплексов. А требовалось всего-то послать всех к чертям, да только Сукуна с благодарностью принял каждый нож, обёрнутый красивой упаковкой, и вонзил вместо вазы в своё сердце.
Его дразнили за то, что он имел лишний вес и был низкого роста, и Ремён не понимал, почему ему это говорят, когда он ещё даже не достиг подросткового возраста — в шестнадцать все становятся другими. Его считали ботаном за успехи в учёбе и то, что он с лёгкостью усваивал любой материал, устно решая все контрольные по каждому из предметов, где в основном проходили теоремы и цифры; обзывали за знания, пользовались им, притворяясь друзьями, чтобы Сукуна помог им с домашкой. Его откровенно унижали из-за высокого социального статуса родителей, ломая игрушки, которые мальчик приносил с собой в школу, чтобы не было скучно. «Заткнись, тебе всё равно новую безделушку купят». А когда Рёмен разбил нос своему обидчику двумя ударами в лицо — его отпинала толпа старшеклассников. Пришлось переводиться в другую школу: в этой учиться не смог бы.
Родители настаивали на домашнем обучении. Или уговаривали Рёмена согласиться пойти в элитную школу для одарённых детей, где никто никого не задирает за то, что есть у других, но мальчик хотел обычной жизни, коей живёт большинство подростков. На самом деле, ему нравилось испытывать чувство превосходства над другими. Иногда. В тех редких случаях, когда уже в средней школе псевдодрузей стало появляться всё больше, а он понемногу переставал помогать с предметами. Ему хотелось проверить, продолжит ли с ним кто-то дружить, если он прекратит покупать эту дружбу, но, как оказалось, от мальчика снова все отвернулись. А унижений стало ещё больше, чем в младшей школе, и всё чувство превосходства над остальными превратилось в жалость к себе.
Родители переживали, что их сын подвергается травле: всегда были по отношению к нему внимательны. Однако ничего не решали за Рёмена, предоставляли ему полную свободу выбора, обещая быть рядом в те моменты, когда ему это будет нужно. Их правда можно назвать примерными, и за эту примерность Сукуна изредка их ненавидит. Хотя, скорее, начинает ненавидеть себя: как у таких идеальных людей могло появиться такое ничтожество? С этой мыслью он просыпается, засыпает, ест, пьёт, чистит зубы или гуляет с дворовой собакой по парку. Даже закрывается в себе, по итогу переставая выходить на несколько дней из дома до тех пор, пока горничная не приводит с собой ребёнка, которого просит помочь с уборкой на первом этаже. Тогда Сукуна знакомится с Урауме — с такой же, как и он, отвергаемой обществом частичкой разлаженного механизма. И жизнь становится чуточку лучше. Быть отбросами вдвоём — гораздо веселее, чем по одиночке, но всё ещё недостаточно, чтобы не пытаться завоевать расположение остальных.
Сукуна начинает пренебрегать своими знаниями, чтобы не быть в глазах других задротом. Идёт в зал, чтобы никто не мог назвать его жирным. Говорит, что его родители — обычные офисные работяги, задерживающиеся допоздна, потому что так угодно их боссу, чтобы не слышать, что он ёбаный мажор и своими силами никогда ничего не добьётся. Буквально вся жизнь Рёмена внезапно превращается в попытку защититься от мнения окружающих его людей, и от этого становится страшно. Правда страшно. Потому что когда Меф называет Сукуну красивым, парень ему нихуя не верит: привык, что его только хуесосили столько лет.
И, в первую очередь, сам Рёмен себя хуесосил.
А сейчас понимает, что натворил столько глупостей… В пизду надо было слать всех, кто говорил про него гадости, и верить маме, которая списывала чужую желчь на комплекс неполноценности. Ну разумеется, ему завидовали. Разумеется, он был лучшим во всём, а потому его крыли хуями, чтобы не зарывался. Разумеется, все мечтали расти в обеспеченной семье с такими же потрясающими родителями. Все тоже хотели иметь всё. Человеческая натура — разрушать, если не достаётся. Пусть ни людям ни себе. Ни тому маленькому мальчику, которому повезло отличаться от остальных, но не хватило ума ценить это. Да и бред какой-то вообще — любить себя только за определённые регалии и качества. Это изнутри идёт. Когда затыкается внутренний критик, и в этой тишине с собой комфортно делается. Когда ты понимаешь, что красота — не снаружи. И если там, в душе, навести порядок, смахнув с ресниц пелену ненависти к тому, какой ты есть, то смотреть на себя начинаешь теми глазами, которыми наконец, блять, видишь, насколько прекрасным человеком являешься.
Потому что люди не заслуживают того хейта, который они обрушивают сами на себя, когда чем-то отличаются от других.
И в восемнадцать лет, видя своё имя в списке поступивших на факультет физико-математических и естественных наук, Сукуна в полной мере понимает, каково это — гордиться собой. На выпуск из школы отец дарит чёрный «Ауди», и этот подарок воспринимается с благодарностью, с подтверждением статусности его семьи и такой неукротимой радостью, что Рёмен обнимает капот больше часа, боготворя родителей всяческими лестными словами. Однако ключи получает только после того, как даёт обещание приезжать домой каждые выходные: выбрал жить в общаге при универе по своим соображениям. И главная причина — Меф, с которым к марту начинают видеться реже: его художник занимается выставками; предоставляет лучшие из своих работ, наконец оказываясь замеченным.
Совместная жизнь, о которой мечтал, считая дни до выпуска, так и остаётся яркой фантазией с той же припиской «после». Только на этот раз количеству времени задаётся иной промежуток, а обозначение рамок разъедает неопределённостью. Не то чтобы прям договаривались начать жить вместе. Скорее, Рёмен надеялся, что Меф станет инициатором этого разговора, но возложенная на любимого человека ответственность в очередной раз сползла с плеч и разбилась о пыльную дорожку, ведущей к дому, в котором за последние девять месяцев в сумме провёл больше времени, чем у себя. И сколько ещё проведёт, когда наконец сможет оставаться у него с ночёвкой, не наскребая слов на ложь перед родителями.
А вот самостоятельная жизнь ожидания оправдывает. Рёмену даже кажется, что всё налаживается, а потому впускает новое в своё сомнительное существование с неким энтузиазмом. По крайней мере, с началом учёбы в универе градусы напряжения спадают до чего-то незначительного — он легко вливается в новый коллектив, его в этом коллективе с удовольствием принимают и сами подходят знакомиться, прося номер телефона, чтобы списываться иногда в «Лайне». Люди вокруг к нему тянутся, и это на некоторое время вгоняет в диссонанс, но без той тревожности, которая, как опухоль, росла в грудной клетке, пока учился в школе. С чувством чего-то приятного, похожим на спокойствие, только определяемым как нечто более экспрессивное. Сукуна впервые ощущает себя на своём месте. И с преподавателями находит общий язык с первых занятий.
Рёмену становится легче переносить разлуку с Мефом. Часы до следующей встречи теряют счёт прогулками с одногруппниками после занятий, большим объёмом домашки и тренировками по волейболу: записался в секцию, отчего-то решив, что этот вариант не так уж плох. К тому же ребята из команды — комфортные, дружные. Рёмен даже, незаметно для себя, сближается с Юки — пареньком с четвёртого курса, что на позиции связующего играет лет с восьми, сходясь на теме качалки, куда начинают ходить вместе по вторникам и четвергам. В эти же дни, после, встречается с Урауме — не изменяют традициям. На выходных навещает родителей.
Скучать меньше, однако, Сукуна не начинает. Он всё так же тоскует по Мефу, с трепетом ожидая его звонка с назначением места и времени. Иногда срывается к нему по ночам, признаваясь в любви самыми разными способами, от слов до поцелуев на всём его теле, а утром едет на пары, поспав от силы двадцать минут. И весь этот круг учёба-секция-тусовки повторяется снова. Пока Меф не устраивает скандал, обижаясь, что они с Рёменом проводят слишком мало времени вместе.
Они ругаются так сильно впервые, и Сукуна искренне не понимает, в чём его вина, ведь это не у него три месяца подряд бесконечные выставки, и это не он не берёт трубки, объясняя пропущенные тем, что дохуя занят. Подозрения в измене. Ревность. Меф ведёт себя, как капризный ребёнок, и Сукуна лезет из кожи вон, чтобы его успокоить; чтобы доказать, что на выходных ночует у себя дома, допоздна засиживаясь на кухне с родителями (наконец-то признаётся им, что находится в отношениях, но не раскрывает ни имени, ни пола); что в команде волейболистов у всех ребят есть девушки; что с одногруппниками собираются чаще всего по учёбе, но изредка, перед тем, как разойтись, могут поиграть в настолки; что к Урауме смысла вообще никакого нет ревновать — они исключительно друзья, и никогда между ними не будет чего-то большего.
Но у него не получается.
Сукуна перестаёт встречаться с одногруппниками, после пар сразу отправляясь к Мефу на студию, ограничивает посещение тренировок на волейболе и в зале, вскоре сводя их к нулю, нарушает обещание приезжать к родителям каждые выходные, оправдываясь охуительной нагрузкой в универе, а с Урауме не видится не только по вторникам и четвергам, но и в другие дни недели. Не считая тех двух минут, в которые заезжает в табачку за сигаретами перекинуться парой слов.
Чтобы у Мефа не находилось повода плохо думать о Рёмене.
— Великий Сукуна по шею погряз в дерьме. Боже, за что ему всё это… — картинно вздыхает в одну из таких мимолётных встреч Урауме.
— Не драматизируй, — фыркает Рёмен, моментально заводясь. Не любит, когда в его отношения суют нос. Ещё и разговаривают с ним таким тоном.
— О нет, он теперь прислуга… Скажи честно, ты уже вылизываешь его сапоги?
— Бывает периодически.
— Как же так… Как же так… я не могу на это смотреть…
— Не смотри, ёпт. Делов-то.
— Серьёзно, Рём. Сколько это ещё будет продолжаться? Ты не его собственность.
Его. Сукуна весь его, и это даже не обсуждается. В конце концов, в июле они с Мефом наконец начинают жить вместе — сбывается мечта. И фильмы смотрят, чаще всего увлекаясь друг другом, а не сюжетом, как итог на финальных титрах включая новый, и плевать, что его ждёт та же судьба; и ужин готовят, только отчего-то всё равно через день питаются доставкой; и экспериментируют с цветом волос, подбирая Сукуне новый образ: красят верхние пряди в пепельный, оставляя низ чёрным. И всё у них якобы хорошо. До той поры, пока у Мефа не начинается пора новых выставок.
Он постоянно задерживается. Сначала на час, потом на два, на три, а иногда приезжает под утро. Возвращается домой пьяным, заваливаясь спать прям в одежде, и всячески избегает рассказов о том, как всё прошло. Не позволяет себя забирать, уверяя, что до дома добраться для него не проблема. Игнорирует звонки. Кормит Сукуну обещаниями в следующий раз приехать пораньше, в то время как Сукуна ждёт его хотя бы к позднему ужину, стоя у плиты вместо того, чтобы делать домашку. Но пораньше он не приезжает ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. И в один из дней, когда Рёмен утром собирается на пары, Меф встречает его в дверях гораздо пьянее обычного. Лезет целоваться, раня словами до глубины души:
— Мой щеночек… как же папочка скучал…
И вызывает огромное недоумение. Сукуна в этот момент ощущает себя невообразимо тупым, потому что не понимает, как вообще должны решаться подобные задачи. Впервые не воспринимает информацию на слух, едва подавляя тягу взять листок и ручку, чтобы записать под диктовку условие, выводя небрежным почерком одно единственное слово. «Щеночек». Но вместо этого отталкивает Мефа от себя и говорит:
— Иди проспись.
До этого момента Сукуна и не знал, что из списка дефектуры недостающих качеств вдруг исчезла гордость — неожиданной оказалась эта её доставка давно знакомыми поставщиками злости к сердцу. Новый вид торгово-материальных ценностей, только рискованно проводить приёмку. Она, новорождённая, может снова попасть в дефектуру, если обращаться с ней неосторожно. Главное условие по хранению (На этикетке: «Осторожно! Хрупкое!») — не ронять, когда Меф снова льнёт ближе, пальцами сминая ткань футболки.
— Без тебя не пойду.
Не ронять гордость. Не ронять. Не.
— Значит, стой здесь. До вечера. Или до завтра, хуй знает, когда ты там снова придёшь.
— Стой…
Цепляется за его запястье ледяными пальцами. Кожа аж зудит от резкой разницы в температурах их тел, и руку хочется отдёрнуть так же резко, как от раскалённого металла.
— Останься дома, — уговаривает Меф, прижимаясь к спине Сукуны, — не уходи. Я весь день буду с тобой, обещаю.
Роняет. А осколки больно впиваются в душу.
Ожидаемо, от количества выпитого Мефа хуёвит, и Сукуна носится с ним весь день, отпаивая бульонами и сорбентами. Одногруппникам говорит, что приболел, выполняя программу этого и последующего дней, пока потенциальная причина проблем с учёбой валяется в кровати, мучаясь от головной боли. Подходит его обнять только к вечеру, когда заевшая пластинка произнесённых утром слов сказывается возобновлением новых поставок дефектурных чувств. Впредь Сукуна обязуется обращаться с гордостью аккуратнее.
— Я не щеночек, — грубым тоном произносит он, прислоняясь лбом к плечу Мефа.
— А кто ты? — переплетает их пальцы, поворачиваясь к Рёмену лицом. Смахивает с лица его волосы. — По мне так самый настоящий щеночек. Мой любимый, верный, ласковый пёс.
— Не называй меня так. Мне не нравится.
— Ладно.
— А ещё мне не нравится, что ты дохуя времени проводишь хуй знает где.
— Чтобы что-то получить, надо что-то дать, милый. Я же хочу, чтобы мои картины продавались, а для этого надо хорошо постараться.
— И как ты стараешься? Бухаешь с кем-то? Не ночуешь дома? Не отвечаешь на звонки, когда я тебе наёбываю по миллиону раз за день?.. Как ты стараешься, Меф?
— Секрет. Потерпи немного, скоро сам всё узнаешь.
— Я буду ездить с тобой.
Щурится в ответ, но не препятствует. Берёт с собой Сукуну на выставки с условием, что он будет вести себя прилично и не станет позорить Мефа в кругу уважаемых людей. И Рёмен держится. Правда держится сколько-то из таких, кажется, бесконечных, мероприятий, в конце концов ломаясь от всепоглощающего чувства собственничества, всеохватывающей ревности, всеобъемлющей злости, появляющихся каждый раз, когда Мефа касается какой-то мужик в дорогущем костюме и с аккуратно стриженной бородой, в открытую флиртуя с любовью всей его жизни, а любовь его жизни в ответ глупо хихикает, поддерживая разговор о великом ебаными фактами о написании картин. Дожидается, когда этот пидор выйдет покурить, и оставляет на его лице напоминание не трогать чужое.
Меф закатывает скандал. Ссора разгорается такая, что на пол летит посуда — любимая кружка Рёмена и семь оставленных сушиться тарелок, — а вместо стремящихся вверх искр выстреливают слова, стрелкой горящие к переходу на личности. Они разъезжаются на неделю, предпочитая молчание примирению. Вернее, Сукуна пытается извиниться, потому что признаёт, что, быть может, самую малость палку и перегнул, а Меф снова не отвечает ни на звонки, ни на сообщения. И дома у себя не появляется, сколько бы Сукуна на порожках ни сидел.
На выходных приезжает к родителям, делая вид, что нисколечко не подавлен, потому что не может их разочаровать. Не хочет, чтобы они переживали.
Мирятся на фоне покупки Мефом машины. Сообщением: «Приезжай, у меня сюрприз». И Сукуна никак не ожидает увидеть во дворе чужого-иногда-и-своего-тоже дома новенькую «Тойоту».
— Откуда? — первое, что спрашивает, морща от злости нос.
— Мою картину выкупили на аукционе за очень-очень много денег, — произносит, крайне гордый собой. Но не замечает подобного в глазах Сукуны. — Ну что ты, щеночек? Неужели не рад?
— Просил же не называть меня так, — разочарованно протягивает, закуривая сигарету. Ему до опизденения не нравится это всё. Всё, что происходит.
— Рёмен, — обнимает за плечи Меф, мурлыкая на ухо, — пошли домой. Отметим. Я так по тебе соскучился…
Напряжение в лёгких мешается с сигаретным дымом, только на выдохе остаётся в них, препятствуя полноценному вдоху, словно наполняет их наоборот водой, чтобы вообще в летальную превратить новую попытку затянуться полной грудью. Сукуне будто бы становится больно дышать, думать — больно особенно. Он нихуя не понимает, ничего абсолютно — как так просто Меф может его касаться, когда не виделись целую неделю, семь бесконечно долгих дней ожидания его ответа хотя бы на одно ебаное сообщение: «Пожалуйста, скажи, что ты в порядке».
— Ну же, Куна-кун, — протягивает так сладко, что до костей его голос пробирает. Парализует тело, и Сукуна совсем не хочет реагировать на эту соблазнительную интонацию в привычной манере. А привычная манера — это позволить ему делать с собой всё, что Меф захочет. Исполнять любую его просьбу, получая от этого неимоверное удовольствие. Потому что Рёмену хорошо, когда хорошо Мефу. — Разрешите принять в рот ваши поздравления.
Совсем не хочется реагировать, да только башню сносит вместе со всеми гвоздями, которые ещё хоть как-то держали на уровне понимания, что нельзя происходящее так просто хавать. Сукуну ломает: он так, блять, страдал из-за всего, что сделал, пуская чувство вины в кровоток, чтобы как можно больше оно проходило через сердце; так скучал, мечтая успокоиться осознанием, что всё у них с Мефом хорошо; столько надумывал… И так вот оказалось просто это всё. Как два плюс два. Только, чувствует, есть в чём-то подъёбка.
— Рёмен, я сам купил себе эту машину, — отстраняясь, проговаривает серьёзным тоном. Совсем на секунду перестаёт ухмыляться. — Честно. Я всю неделю был в Киото и оттуда приехал на ней. Сначала аукцион, потом оформление документов.
— Почему не позвонил ни разу? — скуривает сигарету практически до фильтра, питая намерение превратить в пепел весь табак. Жадничает. — Почему не отвечал?
— Просто захотелось тебя повоспитывать, — забирает окурок из его рук, лишая возможности сделать самую последнюю затяжку, прежде чем достать из пачки новую причину оттянуть поцелуй. Как будто Мефа это действительно когда-нибудь могло остановить, — чтобы ты знал команду «к ноге».
Сукуна злится. Злится до того неконтролируемо, что вжимает Мефа в стену дома, стараясь найти на дне его глаз хоть какую-то искренность — не искрящуюся похоть с подтонами издёвки в изумрудном узоре. Он специально выводит из себя. Он, блять, делает это хуй пойми зачем, и Сукуна ведётся. Или его ведёт. Желанием доказать, что сучка из них двоих не он.
— Как же ты невероятно красив, когда злишься.
Нет, Меф таким не был. Рёмен судит и по его поведению в постели, удивляясь чужим ненасытности и излишней активности. В себя прийти не успевает, как он требует ещё и ещё, и просит жёстче, глубже, быстрее; оставляет на шее, ключицах и плечах засосы с укусами, никогда до этого подобного себе не позволяя. Оправдывается тем, что действительно настолько скучал по Сукуне; что тоже переживал, а потому даже дома не мог находиться, где каждый квадратный сантиметр ему напоминает о них; что таким образом предупреждает других не трогать чужое, припоминая события последней выставки, с которой они уехали по-раздельности, закончив вечер на отвратительной ноте.
Оправдывается крайне убедительно, только Рёмен выплавливает мозг новой арифметической головоломкой. И наёбку чует не при сложении двух двоек.
Почему, если к одному прибавить один, какого-то хуя три в ответе получается.
И Сукуна даже для себя не отрицает, что Меф, возможно, что-то недоговаривает. И не то чтобы не верит ни одному его слову, не то чтобы не доверяет, не то чтобы заподазривает в измене…
Сукуна ебать как уверен, что все эти поездочки любимого по выставкам однажды закончатся тем, что Меф вместо бутылки вина привезёт домой нового ёбыря.
От ревности начинает сходить с ума. Буквально. Надежда на светлое будущее разлагается по частям, сгнивая заживо, и не черви выедают всё изнутри, не опарыши — огромные жирные трупные мухи. Зелёные падальницы, их целый рой, а Сукуна примеряет на себя роль их повелителя, подкармливая уродливых шумных насекомых, что, не прекращая, жужжат в голове, мыслями о том, как Мефа кто-то трахает, пока Рёмен ждёт его дома или сидит на парах, без конца заёбывая вопросами, чем занят его любимый. На фоне паранойи развивается бессонница. Пропадает аппетит. И всего за месяц Сукуна успевает довести себя до того, что, если продолжил бы уничтожать себя такими бешеными темпами, мухи в конце концов сожрали бы своего повелителя.
Хотя объективно всё хорошо. Всё как обычно. Меф клянётся, что у него никого нет, снова называя Сукуну щеночком, и вроде как похуй уже — не таким со временем кажется унизительным. Но Рёмен ищет. Ищет и никак не может себя успокоить, бегая за Мефом хвостиком. Оправдывая своё ебаное прозвище. Потому что скоро от сердца из-за этих ухмылок один пепел останется, а он всё продолжает быть преданным, забывая, что «преданность» не от слова «предательство».
На девятнадцатилетие сына отец дарит Рёмену квартиру. «Чтобы было, куда привести любимую», — своим заявлением из адского пекла окунает в ледяную прорубь, провоцируя такой спазм сосудов, что голова вот-вот взорвалась бы, как стеклянная бутылка, на дне одной из которых в последнее время прячется от ебаных мыслей. Радости от подарка не испытывает вообще, проглатывает осколки ненависти, царапающие язык признанием, что нихуя не заслуживает быть сыном этих прекрасных людей, но раздирает глотку благодарностью, произнесённую с натянутой ухмылкой. Сукуна хочет сбежать — семейный ужин в ресторане с пробирающими на слёзы тостами сродни животному инстинкту. Не более реакции на опасность. И главный страх в том, что ожиданий родителей никогда не оправдает.
Хочет съебаться навсегда. Они ни за что не должны узнать, какой их сын по-настоящему ничтожный, жалкий, глупый, как… как… щенок, который окрашивает своей кровью стены в новой квартире, настолько боясь быть брошенным, что перестаёт искать, за что цепляться в собственном сознании, чтобы не скатиться кубарем в бездну. Кроме команды «к ноге», когда руки к чертям немеют, а костяшки сбиваются в мясо, больше вариантов и нет. И он едет к Мефу этой же ночью, пьяный, грязный, с оторванными пуговицами на рубашке. Через табачку, где Урауме с оскорбительным разочарованием пробивает сигареты за свой счёт, — типа, в подарок, повод есть, день рождение же, девятнадцать лет нахуй, — не произнося при этом ни слова. А Сукуне так хотелось услышать хотя бы одно. Хотя бы одно грёбаное: «Идиот».
«Какой же ты, блять, олень, Рёмен Сукуна».
«Мне стыдно, что ты мой друг».
Хотя и без слов понятно.
Поддержки в карих, отливающих тёмно-розовым блеском, глазах ровно столько же, сколько уважения — по нулям. Урауме смотрит на него, как на отброса, наверняка упиваясь собственной правотой, твёрдой верой в то, что знает всё о чужих деяниях. Насмешка — в злобном прищуре. Сукуна в рот ебал всё это испытываемое к нему отвращение: за столько лет выработался иммунитет, а мысли, что ему просто мерещится, и на самом деле Урауме выражает не более сожаления, допустить не хватает смелости. Вдруг окажется, что Рёмена не ненавидят. Потому забирает с прилавка сигареты так же, молча — ни к чему рвать нити безмолвной тишины словами: они легко могут оказаться растяжкой, что, подорвав их дружбу, поделит её на уродливые ошмётки воспоминаний.
Сукуна сам себе всё что надо скажет. Найдёт для себя слова поддержки и сойдёт на тропу самоубеждения, что это измены ему кажутся, а неприязнь с осуждением, слепящие солнечными зайчиками смотрящего в зеркала чужой души, — нет. Рёмен просто заигрался в следопыта, перебрав с выяснением причинно-следственной связи. Чуть из-за своей ревности не свихнулся. Помешался на всём, что мухи отложили вместе с личинками в протухшие мысли, доверив своему повелителю заботу о новом потомстве. Взяв с него обещание, что он выкормит эту боль — она ведь такая прожорливая. Целую бездну уже выжрала и всё никак не насытится.
Сколько ещё поцелуев Мефа нужно, чтобы притупить чувство голода?
По ночам Рёмен не выпускает его из объятий. Меф психует, фыркая, что неудобно, жарко, тяжело, иногда даже вырывается, сонный, слабый, на ничтожное мгновение. А Сукуна не хочет его отпускать — только с ним засыпает и только во сне не думает ни о чём из того, что наутро просыпается раньше мозга, начиная кровью изливаться под рёбрами, словно кошка точит когти о кости. Словно смерть проверяет, достаточно ли острая её коса, и бабочки во время этих испытаний превращаются из прекрасных порхающих созданий в бескрылых инвалидов, коих рой полюбившихся мух съедает заживо, даже не дожидаясь, когда они, выбившись из сил, погибнут.
И за два месяца до окончания первого курса, Меф снова едет на очередную выставку. Снова возвращается домой под утро. Снова пьяный и отстранённый, увлечённый, как объясняет, картинами, которых не писал с момента возвращения в Токио. Презентует свои старые работы, стараясь выделиться среди других художников, которые и штриха, нанесённого на полотно рукой Мефа, недостойны, но это только кажется так — Сукуна ведь ничего не смыслит в искусстве, в абсолют возводит лишь субъективное мнение. И ситуация начинает походить больше на то, что Рёмен ненароком становится свидетелем чужого творческого кризиса — признание же так важно для каждого автора, — наконец находя для себя объяснение, почему их отношения вдруг так резко поменяли вектор направления с верха на низ.
Мефу просто всё это время нужна была поддержка, гарантия того, что Сукуна не перестаёт им восхищаться, а в голове последние месяцы сорняками проросли мысли об измене…
Ведь для чего ещё нужны эти выставки? Разве не за тем, чтобы за его картины боролись на аукционах?
Какой же Рёмен дурак. Но отпускает — моментально. Ещё резче, чем накрыло несколько месяцев назад, и он едет к Мефу с его любимыми цветами, чтобы выразить свои преданность, признательность, восторг неподражаемому художнику. По дороге до студии заезжает за вином, покупая его по поддельному паспорту, сделанному специально ради того, чтобы не просить прохожих купить алкоголь и сигареты. Придумывает, что заказать на ужин. Спешит к Мефу так, что пару раз подрезает машины в бесконечном потоке стремящихся куда-то бесцельно людей. Едва избегает конфликта, извиняясь перед разъярённым американцем, через слово ругающимся матом на своём языке. Однако, когда он подъезжает к студии, весь романтический настрой сгорает в ревности, охватившей огнём добрую часть души в ответ на охуенный такой раздражитель.
Меф курит, а мужик рядом с ним лезет ему под куртку.
Бросает машину как попало, совершенно не беспокоясь о том, как её будут объезжать другие, и едва не срывается на бег, чтобы как можно скорее сократить это непреодолимое расстояние. Меф роняет сигарету на припорошенный снегом асфальт.
— Убери руки от моего парня! — рычит Сукуна, сжимая руки в кулаки до такой степени, что по пальцам змеёй проползает судорога.
— А твой парень знает, что он твой? — язвительно произносит незнакомец, прижимая художника к себе. — Полчаса назад он умолял меня дать ему отсосать. И я, кстати, не отказался.
— Чё за хуйню ты несёшь? — вопрос срывается с губ сам по себе. Раньше, чем мозг успевает обработать чужие слова в полной мере, останавливая процесс загрузки процентах на тридцати. Рекомендательно вовсе переключиться на спящий режим: не стоит того попытка добраться до сути.
— Сам у него спроси.
Насколько же едкая провокация. Тошнотворный привкус принуждает сплюнуть незнакомцу под ноги — своего рода, признание, что ему удалось зацепить Сукуну.
— Меф, — поворачивается на любимого в надежде, что он прекратит весь этот гадкий спектакль.
Но любимый молчит, закуривая новую сигарету. Упавшую придавливает носком ботинка, оставляя на снегу чёрное пятно. И смотрит рассеянно пьяным взглядом.
— Меф? — снова зовёт его, чувствуя, как от выстрелов паники во все органы сразу перехватывает дыхание, а перед глазами вдруг становится темно. Мир вокруг дрожит тенями.
Заорать — единственный способ не сделать выдох, ведь если Сукуна выпустит разом весь кислород из лёгких, он умрёт. От удушья. В петле под названием любовь.
— Слышь, сопляк, — угрожающе шмыгнув носом, произносит ублюдок в вычурном костюме, — пиздуй уже отсюда.
В ответ на грубость получает по лицу. Сукуна даже не кладёт на весы необдуманное решение, заранее зная, что количество разрушительных эмоций по меркам самых заядлых крохоборов зашкаливает, а значит, разуму в этом противостоянии ни за что не одержать победу. Можно даже не пытаться что-то взвешивать — тяжесть боли от предательства, кажется, только что размозжила душу, и она вытекает из-под завалов желейной массой, поглощая в себя человечность. Сукуне буквально сносит башню — как приятно ощущать, когда тебя пиздят. Пинают по рёбрам, животу — прям как когда-то в школе, — стараясь, походу, заставить выблевать лёгкие. Плюётся теперь не непереваренными остатками провокации — кровью. В какой момент поменялись ролями — не помнит. Сукуна, верно, не рассчитывал, что ему могут дать сдачи.
Больно на самом деле. Но лучше думать о том, как не захлебнуться в собственной крови, чем пытаться предположить, куда Мефу кончили, когда он обсасывал чужой член: на лицо или в рот.
— Хватит с тебя, — ударяет напоследок ботинком по голове, — пошли.
— Подожди меня внутри, — сбрасывает с себя чужую руку Меф, — я ещё не докурил.
Звон в ушах кажется оглушительным, и Рёмен жалеет, что не потерял способность слышать совсем. И видеть. И даже чувствовать — Меф вытирает кровь с лица Сукуны салфеткой, опускаясь на корточки, и касания его заставляют щёки гореть ненавистью и стыдом. Он сам едва стоит на ногах, но так заботливо старается оказать помощь.
— Скажи хоть что-нибудь, — хрипит Сукуна под ним. Как же, блять, пусто делается в момент. Как же хуёво.
— Что? — предоставляет выбор, словно определяя, достоин ли парень того, чтобы к нему проявить ещё большую благосклонность.
— Что всё это неправда. Что меня отхуярили за дело, и я всё понял не так. Что… — давится комом в горле, закашливаясь ебучим осознанием, что как раньше уже никогда не будет. Но Сукуна пытается. Пытается найти в изумрудных глазах подтверждение, что всё ещё можно исправить. Можно же, да? — …любишь меня. Прошу, Меф, скажи, что ты меня любишь. Почему ты молчишь? Пожалуйста… скажи…
— Я не люблю тебя, — тушит сигарету об асфальт, поднимаясь. — И никогда не любил.
Никогда не любил. Никогда не любил. Никогда. Не. Любил. Существует ли три более болезненных слова, чем это? Существует ли, блять, что-то, что по степени разрушения хотя бы на одну тысячную сравнимо с этой ебаной потерей смысла жить дальше? Сукуну никогда не любил человек, которого он, в свою очередь, любил сильнее, чем умел. Даже оправдание ему нашёл — творческий кризис. А оказывается, так легко, блять, оказывается, что Меф просто никогда его не любил.
— Тогда зачем всё это было? — переворачивается на спину, обращая взгляд к небу, словно задаёт этот вопрос звёздам, а не Мефу. Плевать, каким будет ответ. Сукуна всё равно сейчас отключится к хуям. От болевого шока или асфиксии.
— Я просто… — цокает, издавая следом задумчивое мычание, словно не может определить, насколько для этого разговора подходящий момент. Но до талого топит. — …всегда мечтал завести щеночка. Чтобы за мной хвостиком бегали, облизывали, ждали, радовали. Жить без меня не могли.
Сукуна усмехается. Это помогает не разъебаться в слезах прям в эту же секунду, истошно заорав от сдавливающей всё тело, все внутренности боли. Он не верит. Он просто, блять, не верит в происходящее. Меф шутит. У Мефа фляга свистит от череды неудач в его творчеством деле, и он не понимает, о чём говорит.
Но не понимает, о чём говорит, лишь один из них. Сукуна, который всеми силами пытается сделать так, чтобы Меф остался с ним хоть ещё на мгновение. Чтобы не уходил, бросая его здесь харкаться кровью.
Но он уходит.
— Щенят за их преданность поощряют любовью.
— Чтобы что-то получить, нужно что-то дать. Я ведь тебе уже говорил об этом.
— Я отдал тебе всего себя. Этого оказалось мало?
— Мало. До встречи, щеночек. Сообщи, как доберёшься домой.
Сукуне, чёрт возьми, девятнадцать. И он умирает от любви, лёжа на припорошённом снегом асфальте. К тридцатилетнему художнику, с которым ещё не раз встретится и который в каждую новую встречу будет убивать его снова и снова. А сил противостоять самому Дьяволу — не окажется.
— Я ненавижу тебя, — на выдохе произносит Сукуна с той же надеждой на взаимность, с коей признаются в любви.
Но Меф его не любит, не ненавидит. И никогда стрелка чувств не сдвинется в какую-либо из двух сторон. Будет держаться на нуле, коим Рёмен для него всё это время являлся. Какое чувство на истинное отношение Мефа ни умножай — в ответе всегда будет по определению нисколько.
— Людям, которых ненавидят, не напоминают об этом каждый месяц, — берёт руку Сукуны в свою, начиная гладить костяшки, — не приезжают к ним, пьяными, по ночам. Не соглашаются с ними на встречи, увидев в сообщениях от незнакомого абонента адрес. Не бросают своих партнёров ради них. Как там Юки, кстати? Всё так же ждёт, когда ты ему со мной изменишь, чтобы наконец бросить тебя?
— Я никогда не стану изменять, — уязвлённо опускает взгляд в пол, только сейчас замечая, в насколько грязных и мокрых кроссовках приехал. Юки бы за такое уже давно наругал.
— Ой, да брось, — фыркает Меф, — разве не за этим ты каждый раз приезжаешь ко мне, но всё время зачем-то себя останавливаешь? Трахнул бы меня уже. Глядишь, легче станет.
— Я ни за что не стану трахать тебя после всех хуёв, которые ты обскакал, пока катался по выставкам.
— Брезгуешь?
— Нет. Просто настолько тебя ненавижу.
Мефом воспринимается, как прелюдия. Он всегда льнёт ближе, стремясь сцеловать с губ Сукуны весь этот льющийся из его рта мусор: подобные признания в чувствах заводят. Пытается доказать, что Рёмен всё ещё принадлежит ему. Старается взрастить в его сердце чувство вины, ведь поцелуй — в каком-то роде тоже измена, и совсем необязательно трахаться, чтобы уничтожать себя мыслью о том, что ты предал человека. Сукуну ведь так легко сломать.
Только Меф не знает, что Сукуна ради своей свободы пошёл против Бога, поставив на кон всё, что по собственной глупости проебал. И, обхватывая чужие щёки, чтобы в последний раз отравиться вкусом этих губ — сколько же за сегодняшний день в его организм попало яда, — Рёмен добивает себя остатками воспоминаний, который из разума до сих пор не списал: в архиве же должны храниться определённое время.
А там и ломота во всём теле, и ненависть к себе, которая, оказывается, действительно горит красиво — огонь, от которого подкурил, когда сжигал все подаренные скетчбуки и картины, вознёсся как будто до самых небес. Подпись «На счастье» на обороте самой первой из них до сих пор иногда преследует во снах, в которых с Мефом действительно, не понарошку, как все полтора года до, счастливы. Там ещё и признание родителям в своей ориентации — момент, как Рёмен напивается в десятом по счёту баре, а отец по доносу каких-то его знакомых пытается читать морали и не общается с сыном пару недель после: «Отъебись. Я мужиков в жопу трахаю. Нихуя мне больше не надо». А потом слёзы матери, которая не перестаёт гордиться своим мальчиком и обнимает его, говоря, что будет тяжело, но он обязательно со всем справится и встретит ещё свою любовь.
Там и несовместимое с возобновлённой попыткой уважать себя унижение. Адрес студии, где проходит арт-хаусная выставка, тема «Страсть». И так много обнажённых тел на полотнах, определённо не позволяющих остаться к чужому труду равнодушным, но не восхищением наполняется душа. Паникой и страхом — омут разврата, из которого поскорее хочется выбраться. И среди всего этого эротического безумия — он, Сукуна, сидящий подле хозяина в наморднике и ошейнике. Тоже обнажённый, с татуировками на подкаченном теле. Обнимающий ногу Мефа, на руку которого намотан ремень поводка. И подписано как «Преданность». И людей вокруг его картины столько — целая толпа. Глазеют, смеются, восхищаются. А потом косо смотрят на Сукуну, гадко перешёптываясь между собой, но в следующий момент аплодируя Мефу, который, стуча десертной ложкой по бокалу шампанского, праздно объявляет гостям: «Прошу минуточку внимания! Рад представить вам моего вдохновителя!»
Там и любовь, которую Сукуне подарили, а он не смог её принять. И точка конца вдруг стала точкой обратного отсчёта. Юки просто не повезло приручить травмированного щенка.
Он целует его со всей непережитой до сих пор болью, наконец-то ощущая на кончике языка не отвращение, а сладость. Сладость триумфа, пьянящий ещё больше, чем есть, вкус победы. И на душе так легко становится, словно в ничто превращаются эти мешающие всплыть валуны, удерживающие на дне так долго, что давно пора покрыться чешуёй и водорослями, потеряв человеческий облик. Но нет, нет — Сукуна непобедим. А уязвимым — сейчас выглядит Меф, который впивается в предплечья Рёмена, пытаясь убрать его руки со своей шеи. И страх в изумрудных глазах кажется самой прекрасной картиной. Сукуна — неподражаемый творец. Ему должно возложить все почести мира. Вот оно, настоящее искусство — чувствовать, как под ладонями хрипит чужое горло. Душить в отместку человека, который не давал дышать тебе.
— Если ты ещё хоть раз появишься в моей ебаной жизни, — произносит Мефу на ухо, сжимая его шею сильнее, — я тебя убью. Я принесу тебе столько боли, сколько ты бы никогда не посмел мне причинить. Я уничтожу тебя, любимый. Я просто уничтожу тебя.
Отпускает резко, даже не пытаясь удержать его от падения на пол. Меф сбивает колени, дыша жадно, прерывисто. Смотря на Сукуну с таким удивительным ужасом, что так и просятся последние слова, которые нёс, как знамя, через всё дерьмо ровно к этому моменту. Запустив руку в спутанные волосы, Рёмен задирает голову Мефа кверху. Произносит ему в губы:
— Пусть я и щеночек, но моей сучкой всё это время ты был.
И уходит, закуривая. Всё нормально. Просто дым от сигареты попал в глаза.
Примечания:
Арт к главе:
https://pin.it/2lKMYAyd4
Оксана, я просто НЕ МОГУ ГОСПОДИ СПАСИБО ЗА ЭТУ ПРЕЛЕСТЬ