Эпилог
29 июля 2025 г., 19:46
Похороны Бан Кристофера Чана превратились в кошмарный спектакль. Воздух над кладбищем гудел от жужжания дронов и пронзительных криков репортеров, пробивавшихся сквозь глухую стену плача настоящих скорбящих. Бесчисленные папарацци, как стервятники на разлагающейся туше скандала, лезли через ограды, их вспышки резали глаза, оставляя кровавые пятна на сетчатке, превращая священную тишину траура в адскую дискотеку горя. Фанаты, охваченные яростью и непониманием, устроили забастовки и митинги. Плакаты с искаженными гневом лицами мелькали в толпе, крики сливались в единый гул обвинений. Они винили Чана — мертвеца, ставшего козлом отпущения. Винили друг друга — кто не защитил, кто не предупредил. Винили и других участников группы — «Где вы были?», «Почему не уследили?». Но больше всего они винили Феликса. Яд подозрений и ненависти разъедал последние остатки былой общности.
Группа официально распалась. Словно хрупкое стекло, разбитое об асфальт с крыши. Мир, который они строили годами, рассыпался в пыль за месяц.
А мемберы… Они сплотились, но не в радости, а в безысходности. Заперлись в своем общежитии, ставшем похожим на осажденную крепость. Окна занавешены плотными тканями, не пропускающими ни луча света, ни звуков беснующегося снаружи мира. Внутри царила тяжелая, гнетущая тишина, прерываемая лишь сдавленными всхлипами или глухими ударами кулака о стену. Они не говорили. Не могли. Слова застревали в горле комьями боли и вины. Они просто были вместе, как раненые звери в одной клетке, ощущая лишь ледяное прикосновение общего горя и растерянный взгляд друг друга в полумраке.
А Феликс… Бедный Феликс.
После того злосчастного вечера, когда мир погрузился во тьму и запах крови смешался с вонью мусорного переулка, его, истекающего, с изуродованным лицом, в которое он сам с трудом бы узнал себя, и без документов, попытались увезти подальше от эпицентра скандала. Глухая, пахнущая лекарствами и отчаянием больница на окраине. Чана, едва живого, доставили в престижную клинику в центре.
Феликс очнулся через три дня в серой, безликой палате. Боль была всепоглощающей, тупой и острой одновременно, пульсируя в развороченной щеке, в сломанных ребрах. Но единственной мыслью было: Чан. Он сорвался с койки, едва держась на ногах от слабости и боли, игнорируя крики медсестер, вырвался на улицу, задыхаясь от страха и городской пыли. Добрался до больницы Чана, пробиваясь сквозь толпу папарацци, как призрак, не обращающий внимания на крики: «Смотрите! Это же тот второй! Живой!».
Он ворвался в палату. И увидел Чана. Бледного, опутанного трубками и проводами, с мутным, невидящим взглядом. Феликс, забыв о собственной боли, со слезами на глазах, подбежал, схватил его руку — холодную, безжизненную.
— Чан-и… — выдохнул он, голос сорванный, хриплый от слез и недавней трубки в горле.
Чан медленно, с трудом повернул голову. Его мутные глаза скользнули по изуродованному лицу Феликса, не цепляясь, не узнавая. Он сосредоточился с нечеловеческим усилием, губы дрогнули:
— Где… Феликс? — прошептал он, и в этом шепоте была такая бездонная тоска и потерянность, что Феликсу показалось, сердце разорвется на части.
В тот миг что-то умерло внутри Феликса. Но он сжал зубы до хруста. С того дня он не отошел от Чана ни на шаг. Стал его тенью, его немым стражем. Он исхудал не хуже самого Чана, лицо под бинтами стало острым, как лезвие, глаза — огромными, горящими лихорадочным блеском в глубоких впадинах. Он кормил Чана, когда тот позволял — ложка за ложкой, как птичку. Умывал его. Говорил с ним, даже когда тот не слышал, заглушая голосом жужжание капельниц и гул вентиляции.
Чан почти всегда был в отключке, в тумане боли и лекарств. В редкие моменты ясности, когда адреналин перебивал седативные, он вырывался, как затравленный зверь. Бежал по улицам, слепой ко всему, кроме призрака в своей голове. И Феликс бежал за ним, рыдая, задыхаясь, хватая его за рубашку, пытаясь остановить. Он отбивался от папарацци, резавших их своими камерами, как ножами, кричал на них, хрипя от бессилия, пока не садился голос. Он становился щитом между Чаном и беснующимся миром.
Но Чан не видел его. В упор. Он смотрел сквозь него, ища другого Феликса, того, что остался в прошлом. Отчаяние Феликса кипело и мутировало. От слез оно перешло в яростную, почти животную агрессию ко всем вокруг: к врачам, к папарацци, к охранникам, к назойливым сотрудникам компании. И, самое страшное, эта агрессия прорывалась и к Чану. Горькие слова: «Почему ты не видишь меня?! Я здесь! Я ЖИВОЙ!» вырывались в моменты полной потери контроля, тут же сменяясь ледяным стыдом и новыми рыданиями. Он ненавидел себя за эти срывы, но боль и невидимость сводили с ума.
И вот… тот роковой день на крыше. Чан сбежал. Как тень, скользнул мимо притупленной бдительности охранников, измотанных бесконечной осадой. Феликс, схватившийся за сердце от внезапного ледяного предчувствия, рванул за ним. За ним — остальные мемберы, бледные как смерть, с глазами, полными ужаса, их ноги едва слушались от морального и физического истощения. Они ворвались на крышу, запыхавшиеся, в легких — жжение от бега и страха.
Чан стоял спиной к ним, на самом краю. Ветер трепал его тонкую одежду. Он обернулся. Увидел их. И улыбнулся. Та самая светлая, радостная, по-детски чистая улыбка облегчения, что была в последние секунды. Не глядя на Феликса, который замер в двух шагах, протянув руку в немом крике, лицо под следами бинтов искажено мукой.
— Я иду к тебе, солнышко… — тихо произнес Чан, и его слова унес ветер.
И шагнул назад. В пустоту.
Крик Феликса разорвал небо — нечеловеческий, полный такого отчаяния, что у остальных мемберов кровь застыла в жилах. Он бросился вперед, к краю, но руки схватили его, повалили на холодный бетон крыши, не давая последовать. Он бился в истерике, рыча и плача, царапая бетон, пока его не скрутила волна темноты.
…И вот они стоят на кладбище. У свежей могилы Чана. Компания обещала тишину, приватность. «Никого не будет, мы обеспечим охрану». Обещание оказалось ложью, горькой и циничной. Охрана «не справилась». Или не захотела справляться? Папарацци были тут как тут, будто их ждали. Их камеры жадно ловили каждое движение, каждый сломанный взгляд, каждую слезу. Словно компания специально мстила мертвым и живым. Специально подливала масла в огонь скандала, наживаясь на горе, продавая эксклюзивные кадры «похорон звезды». Заголовки уже кричали: «Последнее прощание: Агония Друзей!», «Феликс теперь уродец!», «Сколько они скрывали свои отношения?».
Был ли смысл? Вопрос висел в холодном, пропитанном запахом свежевскопанной земли и увядающих цветов воздухе. Смысл во всем этом? В боли? В предательстве? В смерти? В этой грязной, бессмысленной круговерти страдания и наживы?
Феликс стоял неподвижно, как статуя. Он не плакал. Его глаза, глубоко запавшие в темных кругах, были сухи и пусты. Он смотрел на холм свежей земли, но не видел его. Он видел тот шаг назад, ту улыбку, то падение. Он чувствовал холод бетона крыши под щекой и невыносимую пустоту внутри, где раньше билось сердце. Запах лекарств, крови, городской пыли и — сладковатый, призрачный аромат ванильного печенья — смешался в его сознании в один тошнотворный коктейль.
Рядом стояли остальные. Минхо, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони, его обычно выразительное лицо было каменной маской боли. Чанбин, отвернувшийся, его плечи мелко дрожали. Хёнджин и Сынмин, прижавшиеся друг к другу, ища хоть каплю тепла в этом ледяном аду. Чонин стоял где то позади удерживал рыдающего Джисона, что с кулаками бросался на прохожих.
Вспышки камер продолжали слепить. Шепот репортеров звучал как змеиное шипение. Где-то за оградой слышались приглушенные рыдания фанатов.
Был ли смысл? Феликс медленно поднял взгляд, скользнув по лицам папарацци, по их жадным глазам. В его пустом взгляде не было ни ненависти, ни гнева. Только бездонная усталость и вопрос, на который не было ответа.
Он сделал шаг вперед, к могиле. Не к холму земли, а туда, где стоял Чан в последний миг, глядя на них с крыши. Феликс опустился на колени не перед могилой, а на этом самом месте. Холодная, влажная земля проступила сквозь ткань брюк. Он положил ладони на бетон, на еще не смытый дождями след от чьих-то отчаянных пальцев — может, своих собственных. И замер. Тишина внутри него была громче всех криков и щелчков камер мира.
Был ли смысл? Вопрос растворялся в холодном ветре, унося с собой последние остатки надежды. Оставалась только сырая земля, слепящие вспышки и безмолвная фигура на коленях у бездны, повторившейся.