ID работы: 12714427

Неясыть и коготь

Гет
NC-17
В процессе
64
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 44 страницы, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
64 Нравится 26 Отзывы 3 В сборник Скачать

IV. Иванъ Купала.

Настройки текста

— Солнце — князь земли, луна — княжна.

Время идет; катится мерным ходом к июлю. Полюд улыбается каждое утро, как Миша с Дашей в конюшне у лошадей возятся; князь сам — всё сам. Дивился Бурмот, плевался, мол, не княжье это дело, мол, воевати хотим, а не мечами лязгать, да навоз ворочать. Исур задумчиво чесал бороду, хмыкал, точил меч. Полюда больше удивляло, как это Михан и за грамоты, и за приезжих с вестями, и в городище проведать, и из лука Дарью стрелять учил. Спокойно, твердой рукою, ни мышцы на лице не дрогнуло у князя. — Теперь ты попробуй, — только улыбался Михан Дарье. Та принимала лук из рук князя, чувствовала разнь своих холодных, как льды Камы, пальцев, и его теплых, как летнее солнце. В гриднице теперь же только близь к Михану; Дарья рассказывала истории и легенды, что существовали в Парме еще с давнего; Михаил, завороженно слушал, внимательно. «Втюрился, как рожей в лужу», — смеялся Бурмот, за что получил поучительную затрещину от Ай-Полюда. «Ишь ты», — грозил тот кулаком. Калина же сидел настороженно, поглядывал на Дарью, не доверял еще. Полюд если оттаивать начал, постепенно Мишку и Дашку воспринимал как еще младых, игручих детей; Васька же присматривался. Одним днем, кнесь с утра повел Дарью в конюшеню. Позвал мужика-конюха, велел вывести того коня, что привезли рано утром. Как только вывел Аксентий вороного, крепкого с длинной гривою коня, Михан улыбнулся, сказал, что подарок. Дарья хотела было ответить, как Лешкина бабушка всё время ворчала: «Ума неть — приобрел веть!» Всё же поблагодарила князя. Коня еще обкатать предстояло, а тут и повод сообщился — охота. Князь охоту не любил; но знал, что мужиков развлекать требуется, иначе со скуки чего-нить разнесут. Брал из дружины опять же ближних, та из рати несколько мужиков. Мужики с рогатинами били кабанов, лосей; медведяй побаивались — отдавали Полюду. Михан стрелял птицу из лука; хоть и по обычаю князь должен был медведя убить, Полюд успокаивал: — Помереть всегда успеешь. Дарья в лесу находилась как у себя дома; только к луку непривычно было. Спешившись с Ветра, ходила тихо, как хищница, волчица; едва слышно шуршали под ногами спавшие от жары редкие листья. Выискивала по следам лисьи норы, возле них обязательно ютились звери. Лисички игрались в изумрудной траве, хитро принюхивались, аль не идет кто. Дарья из-з дерева с прищуром выцеливались — подстрелила пару лисиц. Долго провозилась, подыскивая крепкий сук и подвешивая за ноги зверей. Ножом проделала надрезы и стащила шкуры; трупы сняла и оставила под деревом — лису не пожрешь ведь… Тащила шкурки потом обратно, не заметив, как отстала от мужиков на долгое время. Закатив глаза, успокаивала себя тем, что Полюду её голова украшением не послужит, и, уложив мехи коню на спину, повела Ветра по следам дружинных коней. Вечерами обычно засиживалась с Лешкиной бабкой, да соседями — бабы в чудных одеждах завывали всё новые песни; Андрюшка на ложках, да Лешка на гуслях, подмигивал Дарье, а дед Шушун что-то выл на задворках хора из женских голосов — всё равно не переорал бы. Детня танцевала и звонко смеялась; коты орали, спать не давали им и всё. Чья-то одинокая коза мекала, да ходила бодала пьяных мужиков. Чердынь жила свою жизнь, тихую, размеренную, но полную радостей своих. Утро стоит жаркое; кажется даже над Колвой и Вишерой пар столбом. Пчелы мерно летают с цветка на цветок, как толстые, объевшиеся бояре, — так медленно. Лешка, уже наловив рыбы в реке, тащит её в ведре и довольно улыбается, как кот в сметане. Ветер колышет его русые волосы, западающие на лицо, он всё на них дует, сколь бабка не орала состричь. Руки в ссадинах — опять об сеть; да в мозолях — деду с сапогами помогал. Шутит шутки, смеется, искрится, как отблески воды: —… А потом он ей, значица, говорит: «Ты! Распроклятыя! Я тебя!»… Дарья уголками губ улыбается, а идет как в воду опущенная — всё равно глаза все выдают, да и от Лешки уже ничего не скроешь. Не такой уж он и дурак. В душе грызутся Хульм и Най будто; кромсают части светлых закромов чувств и темных о долге. — Эй, — Лешка стает напротив, опускает на пыльную дорогу ведро и сети, ладони кладет на плечи ей и заглядывает в глаза. Но на лице у ней все написано. — Чего тебя так грызет-то? — А? — Дарья очухивается. Быстро моргает и заглядывает Лешке в глаза; грусть у ней будто улетучивается, и все, что считать можно было, теряется. — Прости, Леша, задумалась. Мимо рынка, мимо дворов проходят так быстро, словно несутся воевать с недругом. Дарье везде чудятся меж людей то живущие, то кули; белыми бестелесными болванками висящие, улыбающиеся острозубыми ртами, с которых капает кровь чёрная. Дарья даже не мотает головой, идет и будто с каждым новым шагом ступает всё глубже в болото; Леша оборачивается и хватает её вовремя, чтоб не упала. Замечает, как зрачок в глазу у неё расползается почти на весь глаз, не показывает, что паника душу его охватывает. Облизывает сухие губы: — Надо тебя бабке показать… Доходят — боги Пармы весть как. Лешка вваливается в избу, держа под руку Дарью, чтоб та не упала. Про ведро и сети думать забыл. Орёт бабушку во всё горло, слышит, как лапти глухо стучат по дереву и из-за печки выглядывает бабка Агафья, громко ахнув. — Да шож ты ореш окаянныя… Ах! Это чавой с ней? — Я в порядке, — мотает головой Дарья. — Почудилось просто всякое. — Баай, — бабушка подходит, девицу осматривает. Хмурится, кашляет. — Да на вядок не скази, что бльная. Аль влюбилась, потому не своя? — В кого? — у Дарьи аж глаза стали с две крупных монеты. — В эту рожу если только, — кивает на Лешку. Тот дуется, мнется и фырчит, как рысак. — Эй! Добротная рожа-то у меня! Не толст, не худ, в меру… — В меру дурачок! — плюется бабка и смеется тут же беззубым ртом, взмахивает рукой. — Дашка, я тебе таки скаж: бабки каютси, а девуки собираютси. Уж лучше та мечью махати, чем вона. Старая Агафья кивает на лавку, подле печки, где спит Шушун — вусмерть пьяный; в свисающей с лавки руке — кружка, с которой мерно капают остатки браги. Лешка возносит руки к потолку, хватается за голову, причитает в своей шуточной: — Да какой с вами бог поможет?! Бабо, тут хоть язъчество, хоть христянство — скажут, мол, с ума сошли распороклятые! — Распкролеть еть да… Кочергу упрятал кривую та! — бабушка топает ногой и удаляется обратно на своё лежне на печке, попутно Шушуну успев отвесить. — Извергъ, сам как кочерга… Дарья тихо усмехается, поднимает взгляд на Лёшку. Тот замечает, кладет руку на сердце и шумно выдыхает, мол, слава богам Пармы, обошлось. В голубых глазах его мелькает небо; спокойное, даже радостное. Подмигивает Дарье. Но возвращаться за ведром и сетью приходится. Солнце заходит за тучу; ветерок бежит по своим делам, трепля косы, ленты на идолах деревянных и собачью шерсть. Завывает дурной пес. Лёшка чуть не подпрыгивает — близко к собаке шёл. «Такого как я попроб сожри», — грозится мыслями Алексей, и тут вспоминает, о чём хотел завести разговор. — Скоро Иван Купала. Как в прошлом лете опять играть буду… — сцепляет руки за спиной в замок и как бы невзначай посвистывает. — А ты-ы пойдешь? — А я там зачем? Созывайте ваш закуток с соседей, их вон сколько, — Дарья пожимает плечами. — А еще говорят со мной туго! — всплескивает Лешка руками, ставит их в бока и останавливается. — Нет, ну вы её видали? А как же танцы? Костёр? Прыгать через него… — Леша, вот ты, раз такой смелый, сам и прыгай, — Дарья звонко смеётся. — Я сарафан жечь не буду. Михан на меня разорится. — А ты прямо в дружине у князя первый разоритель! — Первый не умеющий стрелять из лука, — улыбается девица. Ветер треплет длинную прядь волос, на лицо спадающую. — А кто мне говорил, что недавно лис прострелила прям в… — Да не говорила я такого! — Ой, — Лешка нарочито хватается за сердце, едва не падает, но на колене успевает удержаться; всяк мимо проходящий смотрит, пальцем у виска крутит. — Твоя да стрела, девица-красавица, меня в самое сердце да пронзила! — Поглядите на него: дурак дураком прикидывается… Дарья складывает руки на груди и Лешке загадочно улыбается. Тот бурчит, бурчит, поднимается, да отряхивается. Между ними уже наросли крепкие отношения дружеские: то в воду друг друга толкнут, посмеются; то песни поют; то бродячих собак чем найдется кормят. Лешка не обижается, мол, Боги после смерти всё утрясут, а щас жить надо, радоваться. Смотрит на неё, улыбка до ушей, а сам и потом смеётся. — Вот будет летопись, а про тебя напишут, что самая дурная дружинница была у кнеса Великопермского. — Про таких как я не пишут, — всё улыбается Дарья. — Конечно! Ты ж им всем руки поотрываешь, ежели они успеют что… Лешка орёт, как резанный, потому что Дашка начинает его колотить, хоть и слабо. От неожиданности парень едва не падает; цепляется за заборец, ладонь все ж соскальзывает, и Лешка целует землю-матушку, визжит как резаный порось. Дарья смеётся, хоть и смотрят на них уже, как на двух блаженных. Протягивает руку Алешке, тот орет невразумительное: «Уйди, окоянныя! Боюсь я тебя!»; а Дашу еще больше смех разбирает. — Леш, вставай, а то смотрят все… Слышит быстрые шаги за спиной, спешно оборачивается и видит Михана, почти вплотную к ней подошедшего. Замирает, всматривается в его смятенное лицо. Взгляд его мутный: не разглядишь, что за чувство в них скрывается. Князь одними губами произносит: — Я тебя… Искал. — Да чейто князь… — отряхивается Лешка и весело хохочет. — Отдаю в добром здравии — ишь, башка на месте. — Леша! — Дарья поворачивает к нему голову и взглядом будто прожигает. Алешка её такой видел два раза, и второй сейчас, кажись, самый опасный. Подняв руки, и вспомнив о ведре, наконец, Леська удаляется с глаз долой. Дарья выдыхает. — Вот кого крестить надо… Слушаю, князь Михаил Ермолич. — Я ж тебя просил меня так не называть… — Ну, раз до пятисот точно просил, — Дарья закатывает глаза. — Так чего я тебе понадобилась? До того самого места, где обычнь сидели у речки, идут молча: князь пребывает в смутной задумчивости, а Дарья его дергать не любит. Всегда думает, мол, проклятые мысли сам из своей головы вынет. С каждым шагом глаза Михана будто темнеют, но Дарья сзади идет размеренным шагом, а не нервным, как князь, и не видит; осматривается, глядит на высокие еловые холмы вдали, вспоминает, как дед пугал Ворсой. Михан тихо садится на бревно, о чем-то горько думает. И так тошно ему делается, что из груди готов душу вынуть. И почему-то сказать может только ей, Дарье. Девушка садится рядом и Михан, тяжело вздыхая, будто воздуха в Парме меньше чем сосен, говорит: — Мне гонца в Усть-Вымь отправить, а по дороге, говорят, вогулы засели… И вот не знаю: на Ваську ли нападут, иль уйдут. Они там близко. Мне сейчас дружину, да и рать особо подымать не хочется, праздник скоро, а мы воевать… — Я могу поехать! — в глазах Дарьи словно два огня зажглось. — Ну, ежели Полюд мне самолично крест поставит… — Я не смею тобой рисковать, — чеканит каждое слово, в глаза всматривается так, будто ревностно, дико. — Я Лёшку с собой возьму, — вспоминает его же слово «тугая». Князь заботится, и по нему это видно давно уже, а она шутки шутит. — В том смысле… Мы же на охоту с тобой ездили давеча? — И ты потерялась, — шепчет Михан, улыбается уголками губ. — Ничего я не терялась. Сам лисиц пристрелишь и ошкуришь, вот тогда поговорим. — Даря, вогулы это не медведь. Это они целый город разгромили, отца моего убили, народу сгубили, и у них… Ламия. Ведьма. Жрица Сорни-Най. Калина говорил, мол, видал её. — Ужас, страх. И не одного седого волоса у Калины, — Даша смотрит в реку, губы расплываются в улыбке. — Красивая, наверное. Ладно, кнес, подождем еще, авось уйдут оттуда, раз рисковать никем не хочешь. И всё это, что драло тебя за душу? — Нет… — А что еще? Михан замолкает. Чуть сгорбившись, глядит в воду, как и Дарья. Небо сереет, вода в реке травится ужасным цветом, словно красок на неё пожалели и обижается она. В душе у Михана ровень то же самое; много он хочет сказать, как всегда, когда наедине остаются. Когда видит, как она возмущается, смеется, с серьезным видом доучивается у Полюда грамоте, с Прашкой ругается… Но только вспоминает, как она с Лешкой проводит дни и грудь будто жаром обдает, как меч на кузнице обжигается, так и кусок мяса — сердце — толь в тридорога больше, больней выходит. Морщится, стискивает зубы. Так и сидят какое-то время, пока Михан от боли чуть не взвывает, подрывается с места, как прокаженный и идет к Чердынскому острогу. Не сказав ничего. Так надо. — Михан! Стой! — Дарья бежит за ним, догоняет быстро; хватает за локоть. Князь останавливается, не обернувшись. — Михан, я прошу тебя всеми духами Пармы… Что не так? Как мне помочь тебе? Я же вижу, как ты съедаешь себя с каждым днём. В чём твоя печаль? Михаил стоит так же; теплый ветер заставляет прикрыть глаза, на мгновение убирая тошноту знутри. Тонкие девичьи пальцы на предплечье ощущаются слишком давящими, впиваются в кожу почти. Выдыхает шумно, оборачивается. Михан склоняется над Дарьей; ветер колышет длинные по плечи волосы, а солнце игриво золотит их, отблеском играя в полуприкрытых девичьих глазах. Дыхания их становятся вровень; князь едва едва касаясь щеки девушки, кладет ладонь и трепетно нежно касается ее губ своими. Он не торопится; будто разрешения просит ступить дальше; легкий ответный поцелуй от девушки, и Михан, словно обо всем на свете забывая, углубляет его. Робко и несмело целует князь девушку, в которую, Господь свидетель, так влюбился, так полюбил… И теперь боится, что сдавит ее, стиснет, заставит возненавидеть его за то, что лишит её свободы. Смеха звонкого. Песен любимых. Михан мягко отстраняется; с сожалением и щемящим в груди сердцем глядит на желанную горячо девушку, на Дарью, что из-под полуприкрытых век смотрит на князя, будто бы и не было никакого поцелуя; смотрит обыденно, и Михан не понимает: то ли любила она его и до этого, то ли не любит и сейчас, а просто замалчивает. Одними пальцами хотев коснуться выбившейся из девичьей челки прядки, черной как смоль, Михан отдергивает руку, пятится назад и в спешке уходит к Чердынскому острогу. И уже не бежит за ним Дарья. Глядит ему вслед; ветер распутывает волосы из свободно заплетенной наспех косы; зеленые глаза мутны, точно цветшее озеро.

***

— Ну-ка, дедок! Стой! Калина не из тех людей, кто отступается от своего. Пока не докопается до правды и дело правое не сделает — спать не сможет. Утром, покамест никто не видел, отвязал Калина лодку от колышка, да поплыл вверх по Каме. Погода теплая, аж жаркая. Мерно греб Васька, в глубокой думе, изредка только рукавом утирая пот со лба. Сначала ламия-колдунья, едва живой ушел, теперь девка непонятная. А ему все казалось, что в доверие войдет к князю и голову ему откусит. Злых духов Пармы Васька знал как свои пять. И не то что вогулку-ламию — Юртом-морта за версту чуял. И казалось ему всякое, и не казалось. Иной раз рад не будешь, что жив. Вода тихонько плескалась под обласком, убаюкивающе нашептывала всякое разное; расплывалась кто куда рыба. Калина глядел прямо, думал всё, думал. Показался вдалеке, еле-еле душа в теле, Бонюдг. С прошлого их сюда приезду прошло ни много, ни мало — месяц, и будто постарело всё, прохудилось поболе. Калина подплыл к берегу, вылез из обласка, привязал, и пошёл в деревню. Бондюг всё так же защищала березовая роща, тихим богатырским заставом была для него. Только вот защищать было некого. «Подохли чтоль все?» — выругался про себя Калина, да сплюнул под ноги. Поднялся ветер, подымая пыль, — пришлось идти сощурившись. Может, найдет кого… И на его счастье, у своего дома дедок колол дрова. Прокашлявшись, замахивался топором и поленья разлетались на обе части. Сначала одно полено ставил — хрясь! Затем другое… Калина позвал его. Дед ошарашенно обернулся, едва не выронив топор себе в ногу. — Здрав буди, отец, — Васька подходит к нему и улыбается добро. Дед крепко сжимает топор, мышцы все напряг, не часто чужих тут видел, да и не надобно сюда кому не попадя ходити. — И тебе не хворати, молодец, — дед хмурится, кладет топор на пень. — Чавой хотел? — Да справится о девке одной, — Калина смотрит в сторону солнца, трусливо убежавшего за тучу, приставляет ребро ладони ко лбу, щурится. — Дарьей звать. — Да много Дарьев то во Парме. Не знаю я. Вон, — дед указывает на самую худую избу в конце деревни. — Туда иди, там и справишься. Я знати не знати… В чужой рубашку нос не сую. Калина кланяется, сняв шапку. Надевает её и удаляется под звуки стучащего о дерево топора. Гладит бороду, и обдумывает дедкины слова: с опаской говорил, а как про Дарью сказал, то в глазах у него как будто дикий страх проскочил черной кошкою. Неужель она и вправду ведьма? Калина плюется снова, причитает «нечистая», и шагает уже в твердой решимости до правды дознаться. Нужна ли правда ему? Нет. Нужна князю, чтоб не шагнул куда чёрт ногу сломит. — Есть дома хозяева? — кричит Калина, стуча в дверь избы. Ждёт. И очень долго, как ему кажется. Дверь с натужным скрипом отворяется — стоит перед ним старуха, глаза мутные — слепая, благость, что ходит еще. Палец её показывает на Ваську, тот невольно делает шаг назад, чтоб старуха острым ногтем его не проткнула. — Ты… — говорит она, — Пошто пришел сюда? Ты ведь сам усё знати… — О чём толкуешь, старая? — мрачнеет Калина. — С порога не говорят, — в страшной улыбке, неживой, будто мясо с костями не срощено, расплывается лицо старухи. — Заходи. Она мерными шагами ковыляет с палочкой до стола; Калина пригибает голову, чтоб не стукнуться о притолоку, напрягается, но всё ж заходит. Дверь будто сама за ним закрывается, и Калина вздрагивает, чуть не подскочив. Ругается на себя, куда, мол, занесло, сидел бы щас… Нет, не сидел. Докопаться надо. Два раза помереть ему не суждено. Старуха добрым жестом кажет на лавку, мол, садись. Калина снимает шапку, проходит по скрипящим половицам, вдыхает пыльный и затхлый воздух — пахнет гарью; опускается осторожно на лавку, и кажется ему, что под ним сейчас пол рухнет и потолок следом. Выжидающим взглядом смотрит на бабку, стараясь в глаза её пустые не заглядывать. Страшно. — Пришедь они, — скрипучим голосом говорит старуха, сложив сморщенные от старости руки на верхушке палочки. — Пришедь… Пришедь… — Кто? — хмурится Калина. — Ты знаш хто таки… Матя у ней пермча, да дед пермча. Старик ящо у дружине князе служил, кавой — не помню, но далече отсюда. Уже с девочкой сюда пряшол, гвырили, шаман. Знающий. Ходили к нъму лчица. А рас… Он вогулята спас, тот яму скысал возьми подарокьче, деда, пусть сохоронят тебя — подарил щоняйт. Казались волки… Недавче, Пламена хоронила Дашка-то. Пепело сожигла. — А не подскажешь, добрая душа, где избушка ихняя? — Калина все больше мрачнеет, обдумывая каждое слово, что изо рта у старухи доносилось так предсмертно скрипуче, что казалось ему, умрет и всё на него свесят. — Ты знаш… — улыбается старуха. — У речуки тама, воть как идйош пряма ат меня и налева. В лесу почтишт… — Спасибо, — Калина встает, кланяется, и быстро шагает к выходу. Сзади слышится страшный скрип, только Калина касается дверной ручи, оборачиваться чёрт его дернул. Бабка вытянута в неестественной позе, длинные конечности расползаются по избе, а рот её открывается, челюсть свисает до пола, чёрные, ядовитые слюни стекают с острых множесть белых зубов на пол. Одежда лоскутами висит на обезображенном сухожилистом теле; волосы тянутся к Калине, схватить его. — Ты знаш, — говорит обезображенная башка, да смеётся так, что кровь в жилах стынет. — Ты знаш! Васька застывает, дергает ручку — дверь как намертво пристала к избе. Нечистое медленно, наступая своими длинными, худощавыми ногами на половицы, со скрипом и хохотом ползет к Калине; вот-вот глаза выпадут, выпученные как от чумы. Рожа останавливается напротив лица Васьки; глядит, глядит; слюни капают Калине на лапти; тот дышать боится. — Ты… Ты ж хумляльт… Ты ж подох… — хрипит, будто из поломанных ребер доставая слова. — Ты ж знаиш… Но ищещ… Беда… Калина с силой дергает ручку — дверь из досок распадается на труху; даже не дивившись, бежит Калина, потеряв шапку в той избе. Бежит к реке, к лесу, проклиная весь Бондюг и Дашку, из-за которой теперь спать не сможет. Сам полез — до конца доведет. К месту указанному добежав, упал на колени, пытаясь дышать; легкие выплюнуть хочет, кашляет, на пот пробивает. Сердце пляшет предсмертной танец, громко бьется, словно пам по бубну лупит со всей дури. Только Калина поднимает голову — видит поеденные огнем доски, да золу, пепел. Всё это кучей, под размерь с домовые полы, расползается чёрною у входа в лес. — Вот сукино дитё… — тяжело дышит Калина, поднимается с трудом. — Что ж ты… Прячешь, раз даже избу сожгла…

***

— Уна ныллэз чукöртчисö, уна ныллэз чукöртчисö! Зон, зон, мича ныллэз, зон, зон, парми ныллэз! — Баб! Ну можно, что всем понятно? — Да тьху! Има хать на монгольскай пей — усе пляшуть и ничего! Давай, заиграй гусля, не отвлякийся… Андрейка! Ну штош ты ложками как по голаве себи стучиш? Смеркается; под грозные указки бабы Агафьи из травы вылетают светлячки, устало поют сонные птицы; в камышах недовольно жаба урчит. Молодые, красивые хоровод водят вокруг купальского большого костра. Через костры поменьше — прыгают девки со своими женихами, да детки играются; бабы бранятся, мол, щас сгорят. Ярило пожгли; Берёзку схватили молодцы, да в воде утопили; смех стоял на всю поляну под Чердынской крепостью; тихо шелестела Колва, поедая Берёзку. А Лешка все вертит «башкой неумной», как бабушка ругает, и ищет взглядом Дарью; обещала ж придти. Перебирает задумчиво гусли; рука отдельно от тела играет; бабка Агафья сновь что-то по-пармски заводит, дед Шушун, обожравшийся пельменей, еле-еле дышать может, а соседки во все горла орут песню; Андрей жалобным взглядом, как побитый пес, глядит на Лешку и жалеет, что в этот раз не пошел с Настьей, а играет тут, дурак. — А они сами попеть не могут? Кто вон, вокруг костра скачет, — вполголоса, но так, чтоб слышно было, тошнотно спрашивает Андрейка у Лешки. — Могут, — зевает Лешка и глядит на бабкину спину; женщины поющие на скамейке расселись, что мужики притащили. — Вот надо было эту оглоблю со двора переть?.. Андрейк, ты иди к Настье, ежели хочешь, а я тут… — Пойдешь, конечно, — бурчит Андрей, недовольно зыркая черными глазами. — Твоя бабуль из меня всю душу вынула… Таньварпеква ей в подметки не годится. То за кочергу отходила ею же, то вот уйду и… Так и ты не сможешь и на ложках, и на гуслях… — Деду дай, пусть постучит себе по пузу, — Андрей едва не смеется во весь голос с Лешкиных слов. — Ну нет, негоже так жрать. Давай-давай, иди. Или спроси, кто играет у нас еще. Я ж за всеми не слежу, кто на дворе, тот и знаком. — Да у нас всем Кудым Ош раз по сорок, не меньше, на ухо наступил, да поплясал, — кривится Андрей. — Даже просить не буду. — Как знаешь. Лешка так и стоит с подавленным лицом; пить хочется, а от бабушки отойдешь и вперед ногами из избы потом тихонько вынесет, да закопает в куриный помет. Мельтешащие силуэты танцующих возле большого костра играют на нервах, как Лешка играет на гуслях. И тут он почти что швыряет их наземь, несется, сломя голову. — Привет! Я уж думал, не придешь ты! — с бегу, улыбаясь шире, чем усть Камы, кричит Лешка. Останавливается возле Дарьи, разглядывает её. — Вот носишь ты этот синий, паршивого цвета сарафан. Смотри, как тебе красиво белая рубаха расшитая-то! — Не гляди так, а то сглазишь, — Дарья закатывает глаза, потом руки на груди складывает, улыбается. — И да, рубаха Прашкина. Я ж тебе говорила, что она мне голову оторвет, если что с ней будет. И сарафан мне мой нравится. — Она из-за тебя не пошла? — Дашка жмет плечами на Лешкин вопрос. Но Лешка уже догадывается, что ответ ясен как день. — Меч, смотрю, тоже взяла. Да, мало ль, пригодится дрова рубить. — Чего пристал, окаянный? — смеется Дарья. — Иди через костер прыгай. — И от бабушки вдогонку: «Зад не подпали!», да? — Дарья смеется еще пуще. — Да попрыгаешь здесь… И ты как всегда зажучивать будешь. — Ничего я не зажучиваю! Как есть говорю. — По твоему говору, я уже должен быть без рук, без ног, и… — Без башки, — улыбается Дарья. — Но тебе не страшно, всю жизнь без неё. — Чтоб тебя Гундыр сожрал! — вспыхивает Лешка. Поправляет упавшую на глаз челку. — Ладно, пойдем чтоль вместе прыгнем? Алексей протягивает руку с доброй, играющей светом в темноте поляны, улыбкой. Глаза его — небо, все то же чистое, светлое и ни капли опасности в нём не видать. Дарья, медленно поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, щурившись, ищет взглядом кнеса. А вот Михан, что придет — ни слова не сказал. И не говорил с нею после того поцелуя. Дарья чувствует, как её будто вина снедает. — Откажусь, пожалуй… — Лёська! — орет взбалмошная бабка, уже поднявшаяся от злости с лавки, поставив руки в боки. Лешка смотрит назад: Андрея уже след простыл, а дед Шушун с детским взглядом, полным недоуменья, глядит на две расписные ложки. — Тебя духи чатоль сожрали?! Куда укатился, балбесь?! Щась танець судьбы! — Уже? — округляет глаза Дарья, и вопрошающе глядит на Алексея. — Иду, баба! Да, Дарь, а ты б еще дольше ходила, может, к утру бы дошла, — смеется Алексей, будто ничуть не обидевшись. — Иди, пляши. — Лешка подтолкнул её к сбившимся в круг, ожидающим начала песни бабушки Агафьи, людям. — Давай-давай. Веселиться надо. А то помрешь, и будешь на том свете сморщенная грустная старуха. Под тихий смешок Дарьи, Лешка уходит быстрым шагом к бабушке. Взашей получит — к ведунье не ходи. Дарья рассматривает людей в таких же белых, расшитых красными нитями, рубашках. Рыжий свет костра счастливые лица их лижет, да босые ноги, голоса их перешептывающиеся разносятся по полю, летят в небо, и слышит их бог Ен. Иван Купалу, такого большого, в Бондюге не праздновали — праздник прилета птиц был у них традицией, а Купала в городах крупнее значился. Девицы с молодцами воркуют, детишки резвятся где-то вдали поляны, под приглядом старших. — Ты венок по воде пускала? — улыбается Дарье девушка с длинной русой косой. — А обязательно? — Дарья даже бровью не ведет; выражение лица спокойно, словно речка в тихий день. — Нет. Можно и после танца жениху будущему венок на голову надеть, — девица кивает на одинокое дерево, возле которого Лешкина «певчая дружина» сидела. — Дети плели, их, может больше, может, меньше. Кому свезет. Как только прозвучала дудка, а затем Лешка быстро перевел лад на гусли, — молодые встали в огромный хоровод, а как бабушка Агафья затянула слова — разбежались на девичий и молодцев круги. — Белыя капустушка, да садяла нявестушка! — звонким голосом поет бабушка Агафья, успевая при этом улыбаться. — Да ка-а-алина моя, ох и ма-а-алина моя! — запевно тянут её соседки по песне; дед Шушун и соседский дед-пьяница. А после них на второй раз и молодые петь стали.

Ай да ны садила, полявала, да жавот-сердце надырывала!

Калина моя, ах малина моя!

Ай жавот-сердце надрывала, да семыюшку праклинала!

Калина моя, ах малина моя!

Девки под звуки дудки задорные в свободный пляс пускаются — прыгают, кружатся, воздев руки к небу; песнь стремится в сердца каждого, а огромный кострище борется с потоками воздуха, которые шутливый Люзимер ткёт из танца. Весело всем и каждому, даже Дарья обо всём забывается и предается веселью; плясать она любила, но не выдавалось уже долго.

Ай распрыклятая такая, ай вся семеюшка чужая! Калина моя, малина моя! Ай да ны такая, ны сывоя, не саютная семыя! Калина моя, малина моя!

Оглянулася назад…

Дарью будто наваждение пробивает; она резко поворачивает голову в сторону одинокого дерева, — под ним стоят Михан, да его воевода Полюд. Полюд прижимается спиной к дереву, руки на груди скрещивает, да смотрит на «бесовщину», как он и кликал её. Обращается затем к Михану: говорят о чем-то. Дарья, подумав, что нечего терять ей, бежит к Мишке. И только молча протягивает ему руку, как только добегает, а князь жестом, мол, не пойду, улыбается и кивает. Дарья хватает его за рукав, и бежит, с ухмылкой, к своре танцующих молодцев; оставляет Михана в недоумье, и прыжком к девкам. И если бы видела она Лешкины глаза на тот момент, подумала бы, что отравил кто безоблачное чистое небо, что Ен так старательно ткал.

Одну речь говоряты, и всё нявестушку браняты! Всё нявестушку браняты, одну речи говоряты!

Михан и не танцевал никогда; всё его нутро княжье было посвящено наукам, да ведениям дел, но простые движения молодцев он подхватить сумел, хоть и робко, но в дураках стоять тоже не хотелось. Взглядом ищет он Дарью, и смеется тихо, с того как попал сюда по её воле; а воля её сильна, и хотел бы он так же, на месте её, просить князя в дружину, упорствовать во всём и оставаться беззаботным. Улыбка украшает безжизненное за дни последние лицо кнеса. Огонь полыхается с новою силою, поток ветра, которым его Люзимер лижет от прыжка девок и молодцев навстречку друг другу, не вредит ему, а грозится. Девки быстрыми ловкими лисичками ныряют к дереву за венками, и, кружась, возвращаются каждая к своему жениху, чтобы голову венком украсить. Все голоса сливаются в один: бабушка то Агафья, соседки её, дедушки, молодцы, девки.

Калина-а-а моя! Ма-а-алина моя!

Калина-а-а моя! Ма-а-алина моя!

Калина-а-а моя! Ма-а-алина моя!

Калина-а-а моя! Ма-а-алина моя!

Михан, слегка опешивши от того, что венок получил от Дарьи, вздрагивает, но музыка и песнь сами его ведут. И танец их двоих, в ярком свете костра, который только для них и светит, кажется, что-то дикое и животное, первобытное проявление чувств напоминает. Танцуют, как танцевали бы боги пармские — дико, страстно и со всею любовью, двигаясь в отмерцаньи костра. Двое они, словно целое одно, и как ведают, читают все жесты и выражения лиц друг друга.

— Бе-е-елыя капустушка, да садяла нявестушка! Да калина-а моя, ох и ма-а-алина моя! — музыка утихает, и последними напевами сопровождает её к концу бабушка Агафья. Михан стоит напротив Дарьи, глядит в её глаза, словно заглядывает в густые пармские леса, где потерялся у Бондюга; вспоминает, как нашел её. И ни разу не пожалел о том, что дал ответ на просьбу Дарьи, взял сюда, в Чердынь. Лбом прислоняется ко лбу девицы, берет её руки в свои и закрывает глаза в спокойствии. — Будь моей… Будь со мной… — шепчет Михан, так искренне, так ласково, всю любовь вложив в слова. — Куда ж я денусь от тебя, князь… — Дарья с усмешкой шепчет в ответ. Михан касается губами её губ, но в раз этот, уже смело и решимо, не думая даже кто видит, а кто нет. И раздается рык рыси — оглушающе громкий, пугающий и злой. А за ним — испуганные крики девок, да детей…
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.