***
Доселе бывать на пятнадцатом Чимину доводилось лишь однажды, в поисках Намджуна, которые тогда, помнится ему, не увенчались успехом. Что, на самом деле, даже удивительно, учитывая, что основную часть дня босс Гукхва проводит здесь, в своем кабинете. Кабинет Намджуна Чимин видит впервые, но кажется — будто бы нет. Ему отчего-то знакомо кожаное кресло цвета грязной, спёкшейся крови, выведенное кистью художника разъярённое пламя, охватывающее высокие черные стволы, и одинокие, поглощённые тьмой фигуры лосей, взирающих на огненную смерть; кажется знакомым старый стол из дорогой породы дерева, каждая линия на этом столе; даже ручной работы механическая ручка знакома ему вплоть до выгравированных на ней инициалов. И всё же в этом кабинете он впервые. — Уже конец августа, — отмечает Намджун, хладнокровно взирая на своего гостя, ворвавшегося в кабинет подобно урагану. — И тебе привет. Решая, что нет нужды фамильярничать с Кимом, будучи наедине, Чимин отвешивает ему вялое приветствие и падает в мягкое кресло, прямо напротив того самого стола, который всё не даёт ему покоя. Дерево, отливающее алым, покрыто инде щербинками, как старыми морщинами — и они, что особенно тревожит Чимина, находят отголоски в его памяти. — Твой третий месяц в банде подходит к концу, — продолжает Намджун бесстрастно, и его гость наконец понимает, к чему был упомянут конец августа. — Освоился? — интересуется Ким, приподнимая брови. Чимин вспоминает блеск в глазах членов банды, когда они смотрят на него, вспоминает немое уважение во взгляде Хосока, всё менее сальные шутки Тэхёна — которого в последнее время он встречает всё реже, что странно. И, наконец, вспоминает Юнги. Его ободряющую улыбку и первые добрые слова — «Тогда ты не дурак» — ключ, вложенный прямо в ладонь, ощущение горячей кожи шеи под пальцами, мягкий стук в ритм сердца, уязвимый взгляд… его губы. — Более-менее, — сглатывая, отвечает Чимин, гоня прочь ненужные мысли. Юнги копался в его прошлом своими грязными руками, как копался в его ране. Чимин должен отсечь все волнующие мысли о нём, ведь они попросту неуместны. Больше нет. — Это радует, — выносит вердикт Намджун, и Чимин мысленно отмечает, что не с таким лицом обычно говорят о радости. — Ты довольно удачно заскочил, — Ким открывает ящик стола и выуживает оттуда паспорт. Он протягивает его Чимину: — Проверь, всё ли совпадает. Пак принимает документ и бегло его проглядывает. Отметив дату, в этот раз верную — тринадцатое октября — он закрывает паспорт и прячет в карман. — От старого лучше избавиться, — советует босс. — Понял, — Чимин кивает, и ненадолго в кабинете воцаряется тишина. — Тебе, наверное, интересно, зачем я здесь, — предполагает он. — Отнюдь, — Ким одаряет его короткой улыбкой и возвращает нечитаемое выражение своему лицу. Что же, он сам это сказал. Пак устраивается в кресле удобнее и вновь окидывает кабинет изучающим взглядом, медленно и неспешно, впиваясь глазами в каждую книжку на полке, каждую бумажку на столе. В основном, конечно же, все книги — труды великих философов и мыслителей, а документация относится к делам охранной фирмы, прикрытию Намджуна. Иными словами, ничего, за что по-настоящему можно зацепиться взглядом. За исключением, разве что, фотографии в углу стола. Небольшая рамка с цветочным орнаментом совершенно фотографии не подходит — это первое, что отмечает для себя Чимин. Девушка, запечатлённая на фото, не выглядит нежной и хрупкой, как цветок; её красота сравнима с отблеском света на лезвии ножа, иначе не передать. В равнодушном взгляде её и приподнятых бровях отчасти угадывается Намджун, но в остальном сходств не наблюдается. И всё же она кажется Чимину знакомой, почти родной. Как и всё в этом кабинете. Словно часть прошлой, забытой при перерождении жизни. Её лицо выглядит почти детским, несмотря на высокие скулы и точёный подбородок. У полных пепельных губ мягкий, размытый контур, и Чимину он знаком. Однако, когда он поднимает глаза, видит совершенно иной контур губ — у Намджуна губы полные, как у девушки, но резкие, да и в целом другие. В их лицах есть что-то родственное, но они не настолько похожи. Приглушив любопытство — всё равно Ким вряд ли бы ответил на вопрос о фото — Чимин принимается разглядывать картину лесного пожара за спиной у хозяина кабинета. Когда он открывает рот, чтобы спросить о ней, ибо даже эта запечатлённая трагедия кажется ему знакомой, Намджун и сам начинает говорить: — У неё пустой взгляд, не так ли? Пак не сразу понимает, что речь идёт о девушке с фотографии, и некоторое время глупо моргает, уставившись на собеседника. В конце концов, осознав, он возвращает взгляд и понимает, что в красивых глазах в самом деле нет места эмоциям. Они пусты, но для Чимина это не значит то же, что и немы. Её глаза говорят. Говорят о многом, но в основном о пережитой боли. Иногда Чимин видит такой же взгляд в отражении зеркала. Хотя в последнее время всё реже. — Кто она? — решается он на вопрос. — Моя мать, — отвечает Намджун, и в голосе его совершенно не чувствуется тепло. — Она умерла двенадцать лет назад. — Мне жаль… — Не стоит, — отрезает Ким. — Я ненавидел эту женщину. На этих словах Чимин в изумлении вскидывает брови. Что такого должна была сделать покойная мать Намджуна, чтобы заслужить ненависть родного сына? Даже после всех пережитых по вине отца мук Пак не испытывает к нему ненависти — только неугасимую обиду. Ненависть к матери, о которой он мечтал сколько себя помнит, Чимин не способен понять тем паче. — Зачем тогда хранить её фото? — продолжает любопытствовать Пак. В голосе Намджуна впервые мелькает эмоция — раздражение: — Это Сокджин. Он вечно, когда чем-то недоволен, ставит фото этой женщины на моем рабочем столе. Знает, что меня выводит из себя один только её вид. — Это… довольно необычный способ выразить недовольство, — поджимая губы, комментирует Чимин. — Извращённый способ, я бы сказал, — хмыкает Ким и вновь замолкает. Чимин ещё долю секунды изучает фотографию и наконец понимает, что всё это время она не была повёрнута к нему — она была отвёрнута от Намджуна. Лицо покойной матери Кима вызывает у Пака смешанные эмоции, даже тревожные — как и всё в этом кабинете — поэтому он заставляет себя отвести взгляд. Он напоминает себе о причине, по которой пришёл в этот кабинет, но осознает, что заводить разговор о Юнги не желает. К счастью, ему и не требуется: Намджун снова нарушает молчание. — Мне донесли, что ты был в хранилище. Могу поинтересоваться, с какой целью? — Смотрел досье на себя… — отвечает Чимин, не задумываясь. Однако, ещё раз прокрутив вопрос Кима в голове, осознает кое-что важное, и в груди на краткий болезненный миг всё сжимается. Намджун не знает, что он делал в хранилище — следовательно, они могут отслеживать входящих внутрь, но не их действия. Непрошенные догадки лезут в голову, и Чимин чувствует, как сердце заходится в волнующем, тревожном беге. Он пытается оградиться от мыслей, но те находят щели и слабые места, прорываются сквозь преграду и привычно уже начинают разъедать его изнутри. — У вас нет камер внутри хранилища? — осторожно начинает он. Намджун кивает. Чимину стоило промолчать. Он вечно подвергает сомнениям всё вокруг себя, и сам же от этого страдает. Он подверг сомнениям искренность Юнги и, обнаружив записи, испытал ни с чем несравнимую боль. Но если он подвергнет сомнению подлинность найденных им доказательств… до какой степени тогда ему будет больно? Промолчать и вправду было бы лучше, но первый вопрос уже был сорван с языка, и Чимин, будто бы под действием заклятья, не желая того, но не в силах воспротивиться, озвучивает второй: — То есть, каждый может зайти и творить в хранилище всё, что заблагорассудится? Намджун кривит губы, услышав вопрос, и невидимая рука, сдавливающая сердце Чимина, сжимается с такой силой, что он едва не хватается за грудь. Ему хочется закрыть уши и не слушать, ему и спрашивать на самом деле об этом не хотелось. Но Намджун говорит, а он слушает. — Не совсем, — отвечает Ким. — Доступ в хранилище имеют определенное количество людей, и этот доступ даю им я. И даже так у нас есть люди, которые регулярно проверяют всю документацию — если там что-то вдруг пропадёт, об этом сразу станет известно. — А если добавится? — Ким хмурит брови настороженно, и с каждой секундой молчания Пак чувствует, как ему делается всё дурнее. Тем не менее он продолжает: — Например, в досье? — К чему ты ведёшь? — Ким Йониль имеет доступ к хранилищу? Этого вопроса Ким услышать не ожидал — всё становится ясно, стоит лишь взглянуть на его ставшее вдруг каменным лицо. Кровь Чимина тем временем грохочет в ушах, пока он ожидает ответа. Головная боль возвращается с утроенной силой. Обведя собеседника долгим взглядом, Намджун откидывается на спинку кресла и говорит уже совершенно другим голосом: — Раз уж ты осведомлен о Семье, то скрывать смысла нет. Ким Йониль, как и я, является членом Семьи, — Чимин закрывает глаза, выдыхая как от удара — он уже знает ответ, больше нет нужды слушать. И всё же Намджун не останавливается; словно с целью вогнать нож глубже в сердце Чимину, он говорит: — В пределах Семьи мы не имеем секретов. Признаю, мне это не нравится, но таковы правила. Так что Йониль может пройти куда угодно — не без присмотра, но всё же. Хранилище, насколько мне известно, в этом месяце он посещал дважды. — С какой целью? — спрашивает Чимин одними губами. — Говори громче, пожалуйста, — требует Намджун, и Пак повторяет, кажется, ещё тише: — С какой целью? — сглотнув, он пробует снова: — Что Ким Йониль делал в хранилище? — Просматривал досье. Именно так звучит его окончательный приговор. Ким Йониль наведывается в хранилище и просматривает досье, а после ни с того ни с сего заглядывает к Чимину, чтобы рассказать ему о записях Им Сонхуна, о том, что они были прочитаны Юнги ещё очень давно. Жест доброй воли, который на деле является лишь манипуляцией правдой; нет, хуже того — обманом. Его осознанно натравили на Юнги, а он и рад был поддаться. Он в самом деле ничем не лучше безумной псины, что, истекая слюной, только и ждёт команды «фас». И плевать, кем сказано и на кого указывают. Не в силах противиться порыву, Чимин запрокидывает голову и в голос хохочет. Громко, несдержанно, на грани истерики. Он прикладывает ладонь ко лбу, зарываясь пальцами в волосы до боли. Господи, он сейчас разрыдается. — И что же тебя так смешит? — Я сам, — продолжая содрогаться в смехе, не увиливая, отвечает Пак, поднимая глаза на Кима. — Я смеюсь с себя, Джун. Юнги-ним был прав, я тупица. Проведя рукой по лицу, Пак пробует вернуть себе хладнокровие. Ему, однако, удается согнать жуткую улыбку, только скривившись всем лицом. Устав наблюдать за его потугами, Намджун холодно интересуется: — Так чего ради ты ко мне пришёл? Уверен, не для того, чтобы поговорить о Йониле — разговор про хранилище начал я. Над ним будто бы издеваются. Какое право теперь он имеет задавать вопросы о Юнги, зная, что все доказательства, скорее всего, были сфабрикованы? Какое право имеет копаться в прошлом единственного, кто по-человечески относился к нему здесь? Какого чёрта он сразу не простил хённиму все его грехи? Почему-то прошлые обиды совсем не мешали Чимину исходить на него слюной, но всего пары слов Йониля хватило, чтобы полностью отвернуть его от Юнги. — Я жду, — напоминает о себе Намджун. «Иди к чёрту», — думает Пак, поднимаясь с места. Он обязан покинуть этот кабинет незамедлительно и навсегда забыть обо всём, что касается прошлого Юнги. Он обязан узнать всё лично от хённима и только с его желания. — Это ведь касается твоего визита в приют Чохва, не так ли? Ноги будто отнимаются, и Чимин безвольно падает обратно в кресло, не сводя с Намджуна пристального, изумлённого взгляда. — Слежу ли я за тобой? — угадывает его мысли Ким и хмыкает. — Очевидно, что да. Как ты мог заметить, в наших отношениях нет места доверию — ни с моей стороны, ни с твоей. Признаю, я не сделал ровным счётом ничего, чтобы заслужить его, но это же можно отнести и к тебе. — Я работаю на тебя, ублюдок, — шипит Пак, гневно скрипя зубами. Намджун вновь хмыкает, подаваясь вперёд. Он подпирает подбородок ладонью, прожигая собеседника взглядом, в котором читается призыв — нет, приказ — сейчас же успокоиться. — Верно, — сухо соглашается Ким. — Работаешь. Чтобы выплатить долг. Но опустим эту тему… — Ну уж нет, мне бы хотелось её получше раскрыть, — криво усмехается Пак, всё ещё внутренне кипя от гнева. — Не стоит, — как можно мягче советует Намджун. — Итак… полагаю, теперь ты всё знаешь. — Что знаю? — спрашивает, гневно выдыхая. — О прошлом Юнги, конечно же. Ты ведь за этим наведывался в приют, верно? — не дожидаясь ответа, Намджун продолжает: — То, что ему довелось пережить… Чимин невольно задерживает дыхание, осознавая наконец, о чём сейчас идёт речь. — …Не распространяйся об этом, хорошо? — пронзая его ледяным взглядом, требует Ким. — И даже не вздумай поднимать эту тему в присутствии самого Юнги. Каждого, кто рискнул, он убил. — Каждого… — бездумно повторяет за ним Чимин, силясь понять. — Каждого, исключая тебя, не так ли? Намджун кивает. К сожалению, Чимин при всём желании не сможет поднять в присутствии Юнги тему его прошлого — хотя бы потому, что не знает, что именно с ним случилось в приюте. Намджун, по-видимому, считает иначе. Считает, что Пак знает. Он бы мог этим воспользоваться… мог бы, но не станет. — Я не буду говорить об этом с Юнги-нимом, — даёт обещание Чимин, и Ким одобрительно кивает на его слова. — Но хочу всё же задать один вопрос. Неприятное жгучее чувство скребётся изнутри, не давая ему покоя, и тем сильнее оно разгорается, чем больше Чимин думает о том, как именно о прошлом Мина узнал Намджун. К сожалению, ни один ответ из тех, что приходит ему в голову, Чимина не устраивает. — Как ты узнал? Не может быть, чтобы хённим сам ему рассказал. — Догадался. Поверь, тот Юнги, которого знаешь ты, во многом отличается от того, каким я знал его восемь лет назад. Он был более диким и несдержанным, хуже скрывал свои больные места… Мне не составило практически никакого труда догадаться. Впрочем, полагаю, мне также помогло то, что в прошлом я уже имел дело с человеком, пережившим сексуальное насилие, и знаю, как должны вести себя такие люди. До Чимина доходит долго — целых пять секунд. Пять последних секунд, проведённых в блаженном неведении. Пять мгновений до осознания. «Не смей. Меня. Касаться». Всё это время ответы были на поверхности, но Чимин предпочитал их не видеть. «Ты не можешь слушать про изнасилование?». Воспоминания, отрывки фраз, короткие, но яркие фрагменты их с Юнги разговоров всплывают в памяти один за другим, соединяясь в единую картину… Ужасную картину. «Тебя и других я защитить не смогла». «Ты раскрыл меня: я был свидетелем этого в своей жизни». «Но никаких настоящих выборов не бывает. Есть только поломанные судьбы». «…впоследствии это я стал тем, кто приносит себя в жертву ради других». «Порезы ведь не на руках, верно?». «Но в один день его будто подменили». Дрожащей рукой Чимин тянется ко рту, сдерживая рвущуюся наружу желчь. Невидящим взглядом смотря перед собой, он желает лишь одного — забыть всё. «Единственного человека, который по-настоящему любил эту шлюху, он убил ещё в детстве». — О Господи, — Чимин закрывает лицо руками, проклиная свое любопытство, свою несдержанность, себя. Осознание дается ему слишком тяжело: ледяные мурашки обжигают кожу, колкая дрожь пробивает тело изнутри, тысячи невысказанных слов — сожалений и проклятий — повисают на языке. Его разрывает на части от ужаса понимания, от неверия. Но больше всего его разрывает от боли. Боли настолько сильной, что лучше сдохнуть. Боли настолько всеобъемлющей и всепоглощающей, что в голове не остаётся места никаким другим мыслям. Боли настолько резкой, что он лишается возможности дышать. Он медленно, на негнущихся ногах поднимается с места и проходит к выходу из кабинета, не желая больше ни говорить что-либо Намджуну, ни тем более слышать. Не сейчас. Он идёт, не разбирая дороги, неспешно, шаг за шагом, всё ещё находясь в мгновении болезненного осознания. Рука вновь тянется ко рту — непривычно холодная — накрывает дрожащий подбородок, искусанные губы. И ногти с болью впиваются в щеку. Чимин срывается на бег, когда понимает, что не может больше сдерживать неистовствующие в нём эмоции. Он несётся к лестнице мимо лифта, желая как можно скорее оказаться вне каменных стен, на улице, вдохнуть свежий воздух. И не останавливаться ни на секунду. Он убегает от собственных мыслей, которые острее и режут больнее, чем ножи. Его всего трясет от переполняющих эмоций. Это не только гнев и яростные проклятья; это стыд — за себя, за отсутствие такта, за свою наглость; это неверие — не хочется верить в такое, слишком больно верить; это печаль. Комок в горле ощущается вставшей поперёк иглой, перед глазами расплывается марево, и первые за пять лет слёзы таки срываются с глаз. Он замирает посреди лестничного пролёта, с изумлением касаясь влажной, испещрённой заживающими ссадинами щеки. На кончиках пальцев слёзы. Его не учили сочувствию, отец выкорчевал из него это умение. И всё же он чувствует боль чужой раны, плачет слезами другого человека. Сделав несколько неровных шагов в сторону, Чимин прислоняется к стене спиной, давая волю слезам. И мысли догоняют его. Он теперь видит Юнги иначе, как если бы тот снял всю одежду с себя и явил его глазам все свои шрамы. Юнги, как и он, не любит прикосновения — и всё же поцеловал его, чтобы утешить. Юнги, как и он, ненавидит испытывать страх — ему хорошо, когда боятся его, а не он. Юнги, как и он, не умеет доверять, ведь довериться — это собственноручно вложить в чужие руки нож, которым тебя будут резать на части. Юнги, как и он, мучается от кошмаров — в них мёртвые восстают из могил и заставляют переживать боль вновь и вновь. Юнги, как и он, периодически задыхается — ведь от страха не отмыться, это такой же шрам, только не на теле, а гораздо глубже. В его голове шумно, как никогда: ворох из мыслей заглушают крики и вопли, и Чимину слишком знаком этот голос. Это его собственный ужас. Каждая эмоция ощущается пыткой. Злость выворачивает пальцы, стыд полосует изнутри, сожаление сжигает его снова и снова. Главная ирония заключается в том, что в этот момент Пак ощущает себя человеком больше, чем когда-либо. Ему это не нравится. Было лучше, когда он плевал на боль других людей, когда значение имел лишь он и только он. С каких пор и почему Юнги имеет для него значение? Слёзы скатываются к подбородку, горячие, словно кровь, и Пак думает, что лучше бы это и впрямь была она. По крайней мере, когда идёт кровь, он знает, что ранен извне — это порезы, ссадины, пулевые ранения. Слёзы — такая же кровь, только говорят они о ранах, нанесённых душе. У него болит душа, и это иная боль, чем когда он злится на отца, на свою судьбу, чем когда хочет умереть. Сочувствовать — отвратительно, думает Чимин и тут же проклинает себя за эти мысли. Потому что сочувствовать Юнги — как бы отвратительно это ни было — правильно. Он не может прекратить плакать и чувствует себя дураком, ведь знает, как остановить слёзы, но даже не пытается. Напротив, он делает себе лишь больнее, едва не смакует эту боль, цепляясь за самые болезненные мысли, мелькающие на просторах сознания. Он будет жалеть до конца своих дней о том, что посмел отправиться в этот чёртов приют и задать тот чёртов вопрос Намджуну. Юнги выделяет его среди других, одаривает особым вниманием, снимает перед ним свои маски, а Чимин имеет наглость обижаться и ковыряется в его прошлом, которое до сих пор наверняка является открытой раной для его хённима. Чимин не сделал Юнги больно, но этого и не требуется: он зол на себя уже за то, что узнал правду, и ненавидит — за то, как узнал её. Он разгадал загадку, сложил воедино пазл, именуемый Мин Юнги и, как тот и предсказывал, Паку хочется застрелиться от отчаяния. Юнги никогда не доверял ему и не доверится, однако это не мешает Чимину ощущать себя так, словно он предал его. — Я вот всё думаю… — слышит он голос слева от себя и замирает, — стоит ли мне спрашивать? Чимин проводит руками по лицу, вытирая остатки влаги, и поднимает глаза. Десятком ступеней выше, на подоконнике восседает Мин, глядя на него сверху вниз. В его хмуром, холодном взгляде Пак считывает волнение и чувствует за это вину. Он тоже важен. Важен для Юнги, несмотря на то, каким отвратительным человеком является. Он не имеет права заставлять Мина переживать за него, не имеет права лить слёзы при нём. Не должен позволять Юнги и впредь заботиться о нём. Не после того, что он сделал. — Так я хочу знать? — повторяет Мин свой вопрос. «Я был в твоём приюте, — думает Чимин; это то, что он должен сейчас сказать Юнги. — Я копался в твоём прошлом, несмотря на то, что ты пока ещё не готов был этим делиться. Выпытал у Намджуна правду, хотя не имел на это права, — продолжает перечислять про себя, смотря Юнги в глаза — на это он теперь тоже не имеет права. — Я поступил не лучше, чем те, кто причинял тебе боль в прошлом. Я не достоин того, чтобы ты волновался обо мне». — Ты плакал, — напоминает Мин. — Не помню, чтобы видел раньше твои слёзы, хотя я своими пальцами рвал тебе швы на ране. Что случилось? Если Чимин признается ему, обеспокоенность на его лице сменится отвращением? Юнги возненавидит его, посмотрит с презрением? Или его губы искривятся в оскале, и он направит дуло пистолета Чимину в лоб? Если Пак упадёт ему в ноги и попросит прощения, он получит его? — У тебя язык отнялся или ты страх потерял, раз игнорируешь мои вопросы? — Мин хмурится и кривит губы. Чимин не признается ему. Он полностью отдает себе отчёт в том, насколько это отвратительно, но он не может. Если признается, он всё потеряет, и тогда будет гораздо, гораздо больнее. — Чимин, какого… — начинает Мин с раздражением, но Пак его перебивает: — Я хочу извиниться перед тобой, — произносит хриплым голосом. Мин сомневается несколько мгновений, раздумывая, стоит ли ему надавить и добиться ответов или всё же узнать, какого чёрта несёт его донсэн. Наконец, он вздыхает и интересуется, хмурясь пуще прежнего: — Извиниться за что? Слишком много причин просить прощения, и Чимин не может выбрать одну. «Извини за то, что посмел усомниться в тебе»? «Извини за то, что посмел рыться в твоих секретах»? «Извини за то, что посмел испытывать к тебе интерес и вожделеть тебя»? Эти мысли пугают его самого, в особенности последняя. С каких пор он хочет Юнги? Почему пылает внутренне при воспоминаниях о их поцелуе, почему видит сны, в которых гладит голую кожу хённима? Тот наверняка будет зол, если узнает об этих мыслях. Чимин не хочет признаваться в содеянном, но знает, что должен признаться хоть в чём-то. Извиниться хотя бы за поцелуй, который Юнги подарил ему не по доброй воле. — За поцелуй. Прости меня. Услышав это, Мин выгибает брови дугой. Вопрос «что за нахуй?» так и норовит сорваться с языка, но, стоит отдать ему должное, Юнги удается сдержать порыв. Вместо этого он тихо хмыкает: — Так и быть. Я прощаю тебя за то, что я тебя поцеловал. — Я не это имел в виду. Я благодарен тебе, правда, — говорит Пак, выделяя каждое слово. — Но ты не должен был этого делать. Мне очень жаль. Юнги вновь хмурится. — Ты пытаешься меня разозлить, что ли? — предполагает он. — Просто хочу сказать, что мне не нужно такого утешения. — Я сейчас тебя ударю. — В смысле!.. — Чимин взмахивает руками, раздражённый тем, что его мысль всё никак не могут уловить, — не надо делать то, чего ты не хочешь! Пару секунд Юнги прожигает его взглядом исподлобья, ничего не говоря. Наконец, он спрыгивает с подоконника и спускается на несколько ступеней, становясь всего лишь чуть выше Пака. Глядя всё так же недоумевающе, он почти угрожающе спрашивает: — И с чего же ты взял, что я не хотел? Чимин замолкает. Мин продолжает усиленно вглядываться в него сверху вниз, словно всерьёз пытается пролезть в недра его сознания и вытянуть наружу мысли. Тишина тянется непозволительно долго: один не может понять, другой не решается объяснить. В конечном счёте в глазах Юнги всё же проскальзывает осознание, и он выдыхает, резко отворачиваясь. — Дерьмо… — он подносит руку ко лбу, пробуя собрать мысли воедино. — Я догадывался, что до тебя всё быстро дойдёт, но наивно полагал, что тебе хватит мозгов никогда не поднимать эту тему. Впрочем, пожалуй, я сам виноват, — вновь взглянув на Пака, Юнги говорит медленно, вкрадчиво и удивительно мягко: — Чимин, я не принуждал себя целовать тебя. — Ты лжёшь. — Блядь, ты… — Юнги раздражённо выдыхает, а после пробует снова: — Зачем мне тебе лгать, придурок? Да, это правда, что в детстве я пережил всякое дерьмо, которое ни один ребёнок в принципе не должен переживать. И, да, это оставило шрамы, которые до сих пор мешают мне жить. Но это не значит, что я теперь не способен испытывать желание, Чимин. И, к твоему сведению, если я чего-то не хочу, хрен ты меня заставишь это сделать. Выслушав Юнги, Чимин не торопится что-либо ему отвечать, обдумывая его слова, ища в них признаки лжи. В конце концов, он всё же приходит к выводу, что хённим говорит ему правду. Но в таком случае это значит… — Хотя, знаешь, это мило, что тебя так волнуют мои желания, — Мин ехидно усмехается, сбивая его с мысли. — Но что ещё милее, так это то, что ты плачешь из-за меня. Чимин знает, что отрицать смысла нет, но удержаться всё равно не может: — Я не плакал. — Хочешь сказать, ты не ревел здесь как сучка из-за детской травмы, которая даже не твоя? — Мин улыбается шире, дразня его. — Даже если я плакал, — сдаётся Пак, понимая, что в словесной битве он Юнги не соперник, — тебе ничего не мешает сделать вид, что ты этого не видел. — Жаль, — Мин вальяжно спускается к нему, чтобы, поравнявшись, стоя почти вплотную, сказать: — Я думал тебя утешить — прямо как в прошлый раз — но раз уж ты вовсе не плакал… И, полоснув напоследок нечитаемым долгим взглядом, отворачивается и уходит, спускаясь по лестнице вниз. Чимин безотрывно следит за каждым его шагом, переваривая услышанное. Секунда — волнующий жар проносится волной по всему телу, — вторая — в своих мыслях он проклинает и Юнги, и себя, — третья — и наконец срывается с места. Ему не требуется трёх секунд, чтобы оказаться рядом с хённимом — всего лишь какое-то жалкое мгновение. Его рука обхватывает бархатную кожу запястья, тянет в сторону, и Мин Юнги — будь он проклят за то, что творит с ним — поддается. Мягко прислоняется спиной к стене, поднимает взгляд. Молчаливо ожидает. Чимин замирает перед ним, не понимая, есть ли у него дозволение на то, чего он так желает, на то, что собирается сделать. Он ищет ответ в глазах Юнги — чуть прищуренных, мерцающих, выжидающих. Чимин медленно склоняется к его лицу — рука Мина крепкой хваткой сжимается на его воротнике — секунды тянутся бесконечно долго. Его не отталкивают — можно ли счесть это за «да»? Можно ли счесть за «да» блеск нетерпения в глазах напротив? Можно ли вообще счесть за «да» что-либо, кроме «да»? — Если ты против, скажи мне, — просит Чимин, но ни слова в ответ не слышит. И закрывает глаза, в следующее мгновение ощущая уже забывшуюся мягкость на губах. Кажется, они с Юнги потянулись друг к другу навстречу одновременно. Пак сразу чувствует влагу горячего языка, чувствует, как тот пробегается меж его губ, которые он послушно приоткрывает. Юнги углубляет поцелуй. Тянет Чимина грубо к себе за воротник, опускает свободную руку на его плечо, скользя вниз, к ладони. И, мягко обхватив, укладывает её себе на шею, давая ещё одно безмолвное разрешение. Чимин судорожным движением зарывается в его волосы, тянет, заставляя склонить голову в бок, и пытается перехватить инициативу. Он напирает, превращая осторожные касания в чувственную ласку, пробует, повторяет, изучая реакцию, запоминая. Ловит каждый вдох и выдох, внутренне дрожа от происходящего. Юнги в его руках податливый, отзывчивый, вседозволяющий. Юнги в его руках и сам дрожит, кажется, от нетерпения, обвивая свободной рукой за шею, притягивая ближе, чем это возможно. Чимин не знает, от чего его мозг плавится сильнее — от страсти, ощущающейся в каждом прикосновении, или от осознания, что Юнги желает этого не меньше, чем он сам. Чимин несдержан. В том, как он касается хённима, как его целует, проявляется вся его натура — грубая, импульсивная, напористая. Он боится, что превратит то, что должно было быть трепетной лаской, в сражение, но Мин позволяет ему вести и сам, в свою очередь, поддаётся, подыгрывает, отвечает с не меньшей интенсивностью. И громко, сладостно стонет Чимину в губы, заставляя его мозг закоротить на несколько длинных мгновений. Юнги разрывает поцелуй первым: грубо отталкивает донсэна от себя, проходясь языком по губам, и мажет жадным взглядом. Мгновением позже он резко притягивает Чимина обратно, заставляя упереться руками в стену, и находит губами его ухо. — Если ты искал утешения… — шепчет он, тяжело дыша, и это ощущается воистину пыткой. Но только такую пытку Пак не желает прекращать. — Нет, — он качает головой. — Никакого, нахуй, утешения. Юнги усмехается — всё так же хрипло — и говорит, прислоняясь щекой к его щеке: — Тогда тебе следует запомнить это как следует. Потому что это было. Чимин отстраняется, интуитивно догадавшись, что эти слова сказаны ему напоследок. И верно: Юнги одаривает его озорной ухмылкой, а потом, похлопав по плечу так, словно не они целовались минуту назад как умалишённые, уходит, скрываясь за поворотом. Как только Пак остаётся наедине с собой, он оседает на ступенях, накрывая лицо рукой. При всём желании он бы не смог сейчас заставить улыбку сойти с лица, а сердце — успокоиться. Если счастье возможно для него, то именно так, наверное, оно и ощущается.***
Верхний свет, такой же тусклый, как и в прошлый раз, слабо освещает страницы увесистой папки. Юркие пальцы перелистывают страницы быстро, одну за другой. Ноющие от усталости глаза пробегаются по содержимому страниц всего долю секунды, и пальцы вновь хватаются за бумажный уголок. Так он доходит до последней страницы. Кривая усмешка трогает чиминовы губы, и тихая ярость заставляет кровь в венах вскипать. Их нет. Записи Им Сонхуна исчезли.