***
Стянув перчатки, Чимин утирает пот со лба и не глядя тянется за бутылкой воды. Двумя часами ранее он отвёз Чонгука домой и неожиданно обменялся с ним вещами: парень передал ему его куртку, постиранную и даже подшитую кое-где, тогда как сам получил жучок. Чимин вооружил его также и инструкцией — пересказал её точно так, как запомнил ещё в детстве. Куртку Чимин по прибытии на базу кинул на восьмом — кожанка Тэхёна пришлась ему по душе и менять её он не спешил. Сейчас он жалеет об этом решении. Пота не миновала ни одна часть его тела, кожаная куртка скрипит при каждом движении, и Чимину невыносимо хочется её снять. С чего вдруг он вообще решил, что заниматься физическими упражнениями в кожанке — это хорошая идея? — Вот, — слышит Чимин, прежде чем в его ладонь вкладывают бутылку с прохладной водой, мокрую от конденсата. Обернувшись, он видит Паксу и медленно ему кивает. Разобравшись с крышкой, Чимин в несколько глотков осушает почти всю бутылку. Всё это время Паксу стоит рядом, нависая над своим сонбэ: такой же взмокший, но, в отличие от Чимина, одетый в спортивную одежду, что, безусловно, куда больше подходит для занятий в зале, чем кожанка. — У моего старшего брата такой же шрам на ладони, — вдруг замечает он, и Чимин вздрагивает. — Он в детстве проткнул руку арматурой при падении с высоты. Правда, ему не так повезло, как вам — его пальцы стали менее подвижны. Вернув бутылку, Чимин вытирает рот чистой от шрама ладонью. Вторую же — ту, что как раз привлекла внимание Паксу — он робко прячет. — Мои пальцы тоже не так подвижны, как раньше. Ему вдруг становится холодно, и пот, скользящий по спине, вызывает мурашки. Странным образом тот случай из давнего прошлого всё чаще и чаще всплывает в последнее время. Он сжимает руку в кулак. Наконец, Паксу забирает бутылку и неловко улыбается; кажется, до него доходит, что он затронул неудобную тему. — Извините. Вы из-за шрамов никогда не снимаете перчатки? Чимин удивляется вопросу. Ему казалось, Паксу должен был заметить и другие его шрамы на руках в прошлый раз, но почему же он тогда говорит так, будто не знает о них? — Ага, — Чимин криво улыбается. — И всё остальное тоже. Осознав смысл его слов, Паксу округляет глаза, и его ошарашенный вид столь нелепый, что Чимин не может удержаться от весёлого фырканья. Именно в этот момент всё вокруг стихает: только его негромкий смешок и слышен. — Хённим, — звучит первое неуверенное приветствие спустя секунду, и за ним, всё громче, подтягиваются другие. Пак оборачивается к выходу и вскидывает брови — в проёме стоит Юнги, и взгляд его, минуя всех присутствующих, устремлён прямо на Чимина. Разумеется, Мин не тратит времени на такие условности, как приветствие, и сходу командует: — На выход. Он не повышает голоса, и всё же слова его каким-то образом пропитаны угрозой, что замечает каждый — в считанные секунды зал пустеет. Прежде чем отправиться вслед за другими, Паксу кланяется Чимину на прощание и даже бросает короткое извинение. Уходя, он также не удерживается и обводит Мина с Паком донельзя заинтересованным взглядом. Наконец дверь за ним закрывается, и Юнги сдвигается с места. При виде хённима, стремительно идущего к нему с нечитаемым лицом, Чимина царапает ностальгией — но вовсе не жаркой и трепетной, как их поцелуи, а болезненной, как давление на шее, как пальцы, разрывающие швы на ране. Чимин угадывает безошибочно: Юнги зол. — Не знаю, зачем ты их выгнал… — начинает Чимин, поднимаясь с тренажёра, но прежде, чем он успевает договорить, Юнги останавливается напротив и, сдавив его плечо, усаживает обратно. Больше заговорить Чимин не отваживается, только и делает, что сверлит хённима беспокойным взглядом да прокручивает мысленно последние дни в попытках понять, где и как уже успел облажаться. Юнги в этот момент достаёт телефон из кармана своей громоздкой куртки, чёрный латекс которой собирает на себе множество бликов. Чимин цепляется взглядом за эту куртку, за то, как она, едва доходящая до середины бёдер, выгодно подчеркивает ноги Юнги; цепляется за его длинные узловатые пальцы, скользящие по дисплею телефона, и лишь после — за сам дисплей. Юнги включает ему видео. Первым делом бросается в глаза угол съёмки — это видео заснято на камеру слежения — и только потом сама картинка. Место действия — хорошо знакомая Чимину барная стойка в «Монсемэри», а главный герой — он сам. Как ни пытается, Чимин не может найти ничего, что объяснило бы, почему Юнги счёл нужным ему это показать. По крайней мере, до тех пор, пока в кадре не появляется Йониль. Чимин помнит этот вечер. Ну, или ту его часть, которая включает в себя Ким Йониля. Он и минуты не продержался тогда в своей попытке игнорировать павлина. Естественно, подтверждение этого Пак видит в следующую секунду: на записи он хватает Йониля за грудки со звериной яростью и — это трудно разглядеть, но Чимин помнит — шипит ему что-то злостное прямо в лицо. — Он назвал тебя шлюхой, — гулко сглотнув, объясняется Пак. Он держит глаза опущенными, ибо встретить пронизывающий взгляд хённима ему не по силам. — Не лги мне, — бросает Юнги. — Ты защищал не мою честь, а свою. Что он сказал? Снова что-то о твоём папаше? Пускай голос хённима звучит ровно, Чимин не может не услышать в его словах насмешки. Даже если бы это было что-то о его отце — что с того? Юнги должен знать, какую боль ему причиняет одно лишь упоминание о Пак Тэуне. Так Чимин должен был терпеть, как бы больно ему ни было? Раз такое дело, то, вздумай Ким Йониль его изнасиловать, он и тогда должен был бы покорно всё снести? Павлину же нельзя переходить дорогу — того глядишь, заклюет. — Я не лгу тебе, — встречая взгляд хённима, твердит Чимин, но сам же себе не верит. Он больше не может произнести это, не покривив душой. — Интересно, — с кривой улыбкой тянет Юнги, разворачивая к себе телефон. — Из твоих слов выходит, что где-то минут пять, может, больше, вы обсуждали, шлюха ли я, — Чимин напрягается всем телом; он вспоминает, что запись должна показать в следующую минуту. — Ты даже не знал ничего обо мне, но всё равно был готов придушить человека за одно только оскорбление? — Юнги хрипло смеётся. — Да не гони, блядь. От одной только мысли выложить Юнги, в чём Чимин его подозревал, становится невыносимо дурно. До боли в груди дурно, до болезненных судорог дурно — дурно, дурно, дурно. Ведь одной правдой Юнги не удовлетворится, он уличит во лжи во второй раз и в третий, если понадобится, и будет давить, пока у Чимина не останется тайн от него. И тогда он распорет его кожу — прямо по шрамам, по порезу за каждое слово лжи — и сам же зашьёт, прямо так, на живую. Ибо не простить Чимина у него не выйдет, они, кажется, друг к другу намертво привязаны, плоть к плоти, словно уродливое чудовище. Но чтобы это прощение заслужить, хочет он того или нет, Чимину придётся пройти ад на земле. — Какая разница, из-за чего я сцепился с этим павлином? — упираясь взглядом в свои старые, изношенные ботинки, защищается Чимин; лжец, лжец, лжец. — Будто бы это первый раз. Он всё время цепляется ко мне, и именно из-за него я хотел покончить с собой. «Смотри: мне и так больно! Защищай меня, а не нападай!» — скрывается за его словами. От собственных манипуляций делается гадко. От того, с какой наигранной жалостью смотрит Мин — ещё гаже. — Дай мне руку, Чимин-а, — просит Юнги, спрятав телефон в карман, и Чимин чувствует приступ тошноты. Он хочет воспротивиться, но уже в следующее мгновение — или проходит минута? — его рука лежит в руке Юнги. Тёплой на удивление, что странно контрастирует с привычным уже холодом. «Лучше бы они были холодными», — проносится у него мысль, прежде чем его пальцы с силой выворачивают. Чимин успевает сцепить зубы и не издает ни одного позорного звука. — Чем быстрее скажешь правду, тем быстрее я тебя прощу, — звучит обещание. Это сделка. Нужно просто согласиться. Просто довериться. Просто перестать бояться. Хах. Немыслимо. — За что ты душил Ким Йониля? — Юнги давит сильнее. Хочется выдернуть руку, но Чимин терпит. Он будет терпеть столько, сколько потребуется, но не скажет. Хённиму придётся сломать его, если ему действительно так нужна правда. — Он натравливал меня на тебя! — не ложь, но и не правда. — Нёс чушь, пытался выставить тебя мерзавцем, а твою заботу — притворством! — С меня довольно. Хватка на его пальцах вдруг ослабевает, что Чимин замечает не сразу — фантомная боль ещё несколько секунд догоняет его. Лишь когда рука опадает безвольно ему на колено, а Юнги отходит на шаг, до Пака доходит. Это его последний шанс. Мин знает, что через боль он своего не добьётся, поэтому грозится уйти. Чимин же знает, что угрозами дело не ограничится: Юнги уйдёт, если он продолжит цепляться за свою ложь. А что будет между ними, если Чимин позволит ему уйти, и представить страшно. Из Юнги манипулятор лучший, чем из Чимина — глупо было даже надеяться. — Он сказал, что ты читал записи Им Сонхуна… те, которые про меня, — склонив голову, бормочет Чимин. Губы Юнги, само собой, трогает ухмылка — страшная, неестественная. Чимин не видит, но слышит эту ухмылку, почти чувствует эфемерные очертания собственными губами — настолько хорошо изучил её. — И ты ему поверил, — выносит Мин вердикт. — Ты разочарован? — Ммм… не то чтобы, — небрежно бросает он. — Гораздо больше я был разочарован, когда ты едва не вынудил меня сломать тебе пальцы. — Я не поверил ему сразу, — вздыхает Чимин, и руки, покоящиеся на его коленях, медленно сжимаются в кулаки. — Это же Ким Йониль: он что угодно может сказать, чтобы заставить меня страдать. Более того, его россказням про отца ещё можно было поверить, ведь глубоко в душе я всегда знал, каков человек мой отец. Но ты… тебе единственному было до меня дело. Впервые за долгое время я кому-то важен. Мне кто-то важен! Я прогнал его. Ты сам можешь убедиться в этом, — кидает Чимин и поднимает понурый взгляд на хённима. В противовес тому мраку, что с упоением снедает Чимина изнутри, хённима прямо-таки распирает от веселья. Подобное его настроение не сулит Паку ничего хорошего. — Но в конечном счёте что-то заставило тебя усомниться. Что это? — задаёт Юнги этот вопрос с пугающей ухмылкой. — Позже я подрался. Разгромил весь бар и вдобавок приложился головой. — Только не обвиняй во всём сотрясение, — кривится Мин. Чимин это саркастическое замечание пропускает. Он силится вспомнить хоть что-нибудь, следующее за уходом Йониля: лицо того человека, который приложил его об бар, примечательные черты, хоть одно слово из их разговора — если таковой был — но тщетно. Он помнит только то, что было после пробуждения. Помнит Намджуна, помнит свою злость. Помнит сонного Юнги с его чудесно растрёпанными волосами, помнит то тяжёлое утро у него в гостях, мягкий аромат супа. Юнги пообещал вычислить того, кто посмел напасть на Чимина. Кто бы мог подумать, что это Чимину же выйдет боком. — Намджун был там, когда я пришёл в себя. Он вёл себя подозрительно, обходился со мной так, будто я последний дурак, не достойный и грамма правды… И я со злости подумал… в общем, я подумал: почему ты в таком случае должен чем-то отличаться? Ты его правая рука, а, значит… — …держу тебя за дурака? — договаривает за него Юнги, по-прежнему ухмыляясь. — …Да. Тогда я пошёл за доказательствами, о которых упоминал Ким Йониль. — Куда пошёл? — В архив. — На девятом? — Юнги фыркает. — Только зря время потратил. Я ознакомился с трудами Им Сонхуна сразу, как вступил в должность. Из упомянутых в его записях «счастливчиков» допроса не пережил никто. Ты, его убийца, был единственным исключением, но вот незадача: ты также был единственным, на кого ничего не было. Ни строчки, Чимин. — Ты не нашёл ни строчки, потому что записи всё это время были у меня. Я не ушёл с пустыми руками. Улыбка — Чимин издает вздох облегчения — сходит с губ Юнги; его тёмные брови, напротив, недоумённо сходятся на переносице. — Раз ты считал, что найдёшь записи на девятом, значит, в какой-то момент ты их лишился. Чимин кивает. — Так и было: записи отобрал отец, так как считал, что я схожу с ума из-за них. Я думал, раз его убили Гукхва, само собой разумеющимся было бы найти их в вашем архиве. — Джун, вроде как, расправился с Пак Тэуном лично. Возможно, он их уничтожил. «Вот оно что», — понимает Чимин. Хённим думает, что записей на девятом не было. В глазах Юнги, ситуация, должно быть, до смешного просто разрешилась: Чимин поверил словам Йониля, но, не найдя упомянутых им доказательств, был вынужден усомниться в его словах. Ах, если бы… — Вообще-то… — тянет Чимин и на первом же слове осекается. «Может, не стоит ему говорить?», — лихорадочно мелькают мысли; зубы безжалостно впиваются в нижнюю губу. «Если скажу, что записей не было, то и про приют рассказывать не придётся…» — резцы рвут тонкую кожицу, мягкую и легко отходящую. «Технически это даже не будет ложью», — боль, словно тончайшая игла, колет его губу. — Прекрати, — звучит требование, и шершавые, чуть холодные пальцы сжимают его губы. — Если лгать мне — такое мучение, то почему бы просто не сказать правду? Обхватив руку Юнги своею, Чимин отводит ту от своего лица. В его взгляде, обращённом на хённима, смирение мешается с отчаяньем. — Если скажу правду, ты меня возненавидишь. Взгляд Юнги ровный, а глубокий чёрный цвет его глаз не разбавлен ни единой эмоцией. Его руки обнимают Пака за щеки, на губах играет лёгкая, фальшивая улыбка, когда он говорит: — Я могу разочароваться. Могу разозлиться. Но ты слишком самонадеян, если думаешь, что я могу возненавидеть тебя. И Чимин сдаётся окончательно. Словно под чарами, он открывает рот, и каждое последующее слово, соскальзывающее с его губ, словно чужое. — Ким Йониль спланировал всё с самого начала, — рассказывает он, его голос течёт медленно, безучастный и, словно траур, горький. — Он подложил записи в моё досье, нашёл слова, которые заставят усомниться в тебе. С самого начала ему было достаточно только натравить меня на тебя, дальше я всё сделал сам. — Что было в тех записях? — доносится до Чимина небрежно брошенный вопрос. Он всё ещё смотрит перед собой невидящими глазами, точно смертник, чей приговор подписан и то ли вот-вот будет приведён в исполнение, то ли уже. — Всё? — звучит с надрывом. — Там было всё. То, о чём я страстно мечтаю забыть. То, что заставляет меня мечтать просто… не существовать. — И что это было в итоге? — звучит вопрос, и Чимин не может понять, о чём его спрашивают, пока не слышит следующее: — Центр содержания под стражей? Или приют Чохва? Ощущение чужих рук на его лице работает на него, как якорь: удерживает на месте, не даёт ни сбежать, ни упасть без сил; заземляет. — Ты знаешь? — вопрошает не своим голосом. — Я могу предсказывать твои мысли. Для тебя это новость? — Я думал, ты их только читать можешь… — с неловкой улыбкой отшучивается Пак, но Юнги остаётся бесстрастен. — Хочешь знать, какой была моя первая мысль о тебе? В тот день, когда мы встретились впервые. В тот день Чимин едва не отдал концы. Словно кусок мяса, он валялся на полу, истекая кровью, побледневший и в холодном поту, но всё равно пытался строить из себя гордую независимость. Юнги тогда назвал его недостойным. Сказал, что он ничтожество, которое никуда не годится. — Жалкий? — гадает Чимин, выискивая ответ в глазах напротив. — Немощный? — Мстительный. Стоило бы догадаться. Это в стиле его хённима: сперва подумать о человеке, что он мстительный, а после подвести к его горлу пистолет. — Почему ты так подумал? — Я вижу людей насквозь, Чимин. Узнавая тебя лучше, я только сильнее убеждался в своем первом впечатлении. У тебя острое чувство справедливости, ты каждому желаешь воздать по долгам. Ты гордец: не любишь обмены, зато обожаешь победы. Ты чувствителен и раним. Злопамятен. Всё это приводит тебя к мстительности. Вновь его раскладывают на части, объясняют их ему же, а Чимин может думать только о том, что, обладая таким же красноречием, он тоже мог бы свободно расписывать хённиму его черты. Те, в которые влюблен, и те, которые в нём ненавидит. Из всех людей Юнги — настоящий Юнги — открыт только Чимину, но он слишком косноязычен, чтобы пересказать хотя бы одну страницу этой повести. — Ты не мог пойти против меня в открытую, но и стерпеть мои провокации тоже не мог, — продолжает Мин. — Зная о связях твоего отца, я ожидал, что ты в первую же неделю раскопаешь всё моё грязное прошлое. Но вместо этого ты решил избегать меня, — Юнги обводит большими пальцами скулы Пака, и тот чуть щурит глаза в ответ на ласку. — Не скажу, что это не злит меня: как только я перестал тебя провоцировать, как только проявил немного заботы, ты решил наконец отомстить мне за все обиды. Несвоевременно, не находишь? — Мне жаль. Руки Юнги отнимаются от его щек, и Чимин морщится. Без холода, что несло это прикосновение, ему вновь делается до одури жарко. Хочется сорвать куртку вслед за перчатками, позволить коже дышать, но он знает, что на самом деле это не принесёт ему и доли желаемого облегчения. Он не вынесет оголения. Бросив взгляд на левую руку, Чимин не может не усомнится в своих же мыслях. Если оголяться постепенно — сантиметр за сантиметр, шрам за шрамом, история за историей — ему не будет так больно. Может быть, ощущение пальцев, изучающих его изуродованную кожу, и выворачивает его наизнанку, но в этом есть справедливость. В тот вечер в этом была справедливость. — Мне было восемь лет, когда я получил свой первый шрам, — слетает с губ внезапное признание. — Ты уже знаешь о нём, — Чимин небрежно взмахивает рукой, гадая, зачем же он говорит это. — В тот вечер, когда я рассказал тебе, как получил его, я не поделился и долей правды, тогда как ты доверил мне… очень многое. Наверное, это было нечестно с моей стороны. Я думаю, что стоит наконец проявить честность в ответ. — Не в твоём стиле, Чимин. Помнишь? Ты не любишь обмены. Слова, которыми он мог бы возразить, не находятся. Мин прав: с самого начала он жаждал победы. Обмены для него были реваншами, проявление доверия он воспринимал как наведённое на него дуло пистолета. Ему казалось, что они ведут игру, в которой он проигрывает. Но это никогда не соответствовало действительности. На самом деле он был проигравшим с самого начала. Нельзя выиграть, когда нет никакой игры. — Итак, мне было восемь, — из сущего упрямства повторяет он, внимательно разглядывая свой шрам — уродливое светлое пятно в центре ладони. — Я нёс какую-то чушь про выбор, — после сна, явившегося ему несколько ночей назад, эти воспоминания кажутся столь ясными и отчётливыми, будто бы и не его вовсе. — Разглагольствовал о нём так, будто уже всё понимаю. Отцу это не понравилось. Он решил преподать мне урок, сказал выбрать руку. До восьми лет мне ни разу не делали больно. Не отец. Но побег от Гукхва был чертой, разделившей наши жизни на до и после, — Чимин прерывается, сглатывает. Говорит: — Чутьё подсказало мне, что больно будет. Его рука начинает дрожать — приходится сжать её в кулак, больно впиться ногтями в кожу. В первый раз он рассказывал об этом Им Сонхуну: неровным, осипшим после криков голосом, со слезами на глазах. Он плакал не от боли телесной, ему было больно рассказывать. С каждым словом он чувствовал себя всё более униженным, с каждым словом он значил всё меньше. Каждым словом он сдирал с себя кожу. — Я до сих пор помню, как рассуждал. Правой я пишу, значит, она мне нужнее. Я могу обойтись и без левой, главное, была бы правая. Мне было восемь, — зачем-то снова повторяет он, может, и не из упрямства. — Я так хорошо помню, о чём думал тогда, но до сих пор не могу вспомнить, чем отец проткнул мне руку. Как думаешь, я усомнился тогда в его правоте? — Ты был ребёнком, — звучит ответ без единой запинки, и этим всё сказано. — Конечно же нет. — Я знал, что всё происходящее — из-за него. Но в то же время это было и ради него. Даже когда я желал его смерти, я был готов отдать за него жизнь. В конце концов, он был моим всем. — Он был монстром, — перебивает его Юнги. — Так вот в чём дело? То, что между нами — это потому что я напоминаю тебе его? Взгляд всё ещё направлен на руку, сцепленную в кулак. Усилием воли Чимин разжимает её, и струйка ослепительно красной крови стекает к его запястью. — Нет. Не думаю, что дело в этом, — отвечает Пак и наконец-то он не чувствует, что врёт — его слова правда. — Я гораздо больше напоминаю себе отца. Отец не знал тех сомнений, которые день ото дня мучают Юнги. Тех сомнений, которые делают хённима человечнее. Отец никогда не обращал внимания на кровь на своих руках. Даже не так: он всегда вёл себя так, будто её не было. Так, как ведёт себя и его сын, предпочитающий, чтобы за него марали руки другие. Чимин может быть сколько угодно жестоким, если видит в этом справедливость. Юнги в этом отношении намного честнее его. По крайней мере, он не оправдывается. Отец же ни в чём не был честен. Он воспитывал в своём сыне второго себя, однако смел презирать и называть ничтожеством. Он вёл себя так, будто все ему должны, будто каждый виноват в его боли. Он был трусом и лицемером, ослеплённым собственным высокомерием. Чимин не видит этого в Юнги. Но, что пугает, он видит это в себе. — Мой отец требовал от меня верности и доверия, чтобы раз за разом подводить и предавать. Если я мстителен, то потому что он сделал меня таким. Если я научился не доверять, то потому что он преподал мне этот урок. Если я… если я тоже монстр, то только потому… только потому что он был моим отцом. Но, в отличие от тебя, я был слишком труслив, чтобы убить монстра. Чтобы увидеть монстра в себе. Когда кровь оставляет заметное пятно на джинсах, Юнги наконец замечает рану донсэна и приседает перед ним, чтобы с усталым вздохом накрыть его руку своей. — Мне было не восемь, а одиннадцать. Но тоже не то чтобы много. Я был благодарен тому человеку, именно он научил меня любить Бога. Он объяснял нам: родители оставили нас, но мы не одиноки, ведь с нами Бог. Но, Чимин, он никогда не был мне отцом. Я не искал ни его любви, ни его признания. Я был готов отдать свою жизнь за то, чтобы он умер. Ты понимаешь разницу? Словно в трансе, Чимин медленно кивает. А после вновь и вновь, всё более рьяно. — Я терпеть не могу, когда другие решают за меня, кто я, — ровно продолжает Юнги. — Поэтому и тебе указывать не вправе. Но если всё-таки хочешь знать моё мнение: ты не монстр. Может, будь ты им, мне было бы немного легче. Но ты не он. — Я перешёл все мыслимые и немыслимые границы в отношении тебя! — возражает Чимин. — Да, перешёл. Это был детский поступок. — А что бы ты сделал на моём месте? — Прямо сейчас? Я бы поцеловал человека, который вместо того, чтобы злиться на мою детскую месть, сидит и утешает меня. Что, как по мне, очень зрело с его стороны. Против воли Чимин изгибает губы в усмешке и склоняется к Юнги, укладывая правую руку ему на шею. Их губы встречаются, когда хённим тянется ему на встречу, и Чимину вдруг становятся безразлично всё, что волновало его мгновение назад. — Директор Ли знает, — вдруг говорит он, отстраняясь. — Я уверен, что раскрыл ему глаза. Он знает правду. — Не отвлекайся, — ворчит Юнги и за воротник тянет Чимина обратно. Будто бы он вовсе и не нуждался в этих словах. Чимин хмыкает в поцелуй, но больше не отстраняется, пока Мин сам его не отталкивает, чтобы повалить спиной на тренажёр. Оседлав его, Юнги с жадностью приникает к покрасневшим губам; любой намёк на нежность растворяется в грубых касаниях и болезненных укусах. Чимин терпит каждый и даже наслаждается ими, принимая сопровождающую их боль как должное. Холодные руки хённима обнимают его за шею, ногтями царапают затылок, путаются в волосах, не рискуя сдвинуться ниже. Чимин, безусловно, благодарен за это, и всё же ответной осторожностью не отличается: он стягивает латексную куртку Юнги вниз, а после любуется его голыми плечами, руками одновременно лаская его бёдра. Всё самое любимое и красивое в его руках, на его губах, перед его глазами. Его, его, его. Это чувство дурманит. Хочется больше. Чимин прерывает затянувшийся поцелуй, спускается губами ниже, мажет под подбородком. Держа Юнги за бёдра, он давит, заставляет хённима сесть выше, и с упоением касается губами уже его плеч, целуя один розовый лепесток за другим. Всё больше и больше Чимину хочется нанести на собственную кожу такие же. Юнги в его руках дышит тяжело, и это кружит голову. Внизу Чимин горит. — Как записи оказались у Ким Йониля? — вдруг спрашивает Юнги хриплым голосом. Пак не может сдержать разочарованного стона. Он прекрасно знает, что последует за этими словами. Вернее, чего не последует. — Хённим… Юнги отстраняется. Ускользает из его рук, хотя всё ещё сидит на его бёдрах, весь красный и запыхавшийся. Натягивая куртку с хмурым лицом — не такое лицо у него должно быть, не сейчас — он продолжает размышлять вслух: — Если это действительно Джун прикончил Пак Тэуна, то записи должны быть у него. Он не стал бы отдавать их павлину — неплохая кличка, кстати — значит, тот либо выкрал записи, что тоже маловероятно, либо записей у Джуна не было изначально. — Хённим, — зовёт Чимин вновь, но тщетно. — Записи либо канули в Лету вместе с Пак Тэуном, либо их и вовсе не было с ним в момент смерти. Он не мог передать их Ким Йонилю при жизни, это исключено. Единственное возможное объяснение: они попали к павлину через третьи руки. Но через чьи? Нет, я что-то упускаю, — с этими словами Юнги слезает с него и, поправив волосы, зовёт: — Чимин. — Что? — без энтузиазма отзывается Пак, принимая сидячее положение. — Убей себя, если потребуется, но не разговаривай с Ким Йонилем. Не смотри на него, не слушай его, не находись с ним рядом. Его для тебя не существует, это ясно? — Более чем. — Разумеется, — хмыкает Юнги, криво ухмыляясь. — Ким Йониль натравливает тебя на Гукхва. На меня. Даже если он и не прикладывал руку к нашим проблемам, он не невинен. Я должен доложить Джуну. — Прямо сейчас? — жалобно тянет Чимин. — У тебя даже ничего встать не успело, моя совесть чиста, — бросает тот невозмутимо. Когда дверь за ним закрывается, Чимин не может не проклясть свой член.***
Смутно знакомая мелодия на повторе крутится в его голове, и Чимин снова и снова отстукивает этот мотив пальцем по рулю. Он пытается вспомнить слова, но вместо этого натыкается на странно тревожащее чувство. Ему чудятся запахи. Не сырость, стоящая за окном, не новенькая резина салона, а затхлая подсобка, въедливая химия и дым сигарет. Горькое чувство обиды пронзает его, а следом — снова тревога. Чимин почти улавливает в памяти строчки, почти напевает их, когда на дороге его внаглую подрезают. — Сука, — шипит тихо; пальцы перестают отбивать ритм и с силой сжимают руль. В следующее мгновение он уже и не помнит, что всё это время настукивал какой-то мотив. Бросив взгляд на зеркало заднего вида, Чимин вспоминает о Чонгуке и неожиданно для себя спрашивает: — Так кто в итоге снимает тебе жильё? Чонгук, мрачным взглядом прожигающий окно уже более десяти минут, от внезапного вопроса, пускай и не вздрагивает, но заметно напрягается. Переводит свои округлившиеся оленьи глаза на Чимина и глядит так, точно тот никогда не должен был задавать этот вопрос. Когда Чимин начинает гадать, стоит ли ему разозлиться или просто игнорировать наглеца в ответ, с заднего сиденья звучит несмелое: — Намджун-хён. Что вовсе не удивляет. Чимин не впервые замечает, что Намджун относится к каждому члену банды как к своей семье, тогда как настоящую семью ни во что не ставит. Он готов дарить защиту и заботу всем подряд оборванцам, которые у него попросят: именно так многие и оказались в банде. Наверное, для Пака подобная черта могла бы быть причиной презирать Намджуна, но, напротив, это является, пожалуй, единственной его частью, которая не вызывает у Чимина отвращения. Возможно, он даже уважает это. — Как же так вышло, что из всех возможных людей ты привлёк внимание Джуна? — Он не мог не обратить внимание, — странно отстранённым голосом произносит Чонгук. — В конце концов, он косвенно виноват в трагедии, случившейся в моей семье. Разумеется, и жизнь Чонгука не обошлась без трагедии. Чимин перебирает всевозможные способы, которыми Намджун мог быть причастен, и приходит к единственному варианту: — И кому он продал пушку? — Нет, — Чонгук качает головой, его взгляд мрачнеет, и он вновь устремляет глаза к окну. — Не думаю, что за тот пистолет заплатили. Чимин больше не спрашивает. Может, всему виной наигранно безразличный голос Чонгука, за которым он пытается скрыть ещё свежую рану, а, может, дело в банальном нежелании совать свой нос куда не следует. Он и с правдой своей-то жизни до сих пор разобраться не может, сдалась ему чужая. Оставшийся путь они проводят в молчании.