Горячая работа! 762
автор
Размер:
планируется Макси, написано 422 страницы, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
1460 Нравится 762 Отзывы 432 В сборник Скачать

Tembyr Х: Gēlion se Korzion

Настройки текста
Примечания:

Так повествует Эймонд Таргариен

      Тёплые дни Пентоса невольно навевали грёзы о бесконечном лете и тоску по дивной погоде Простора, оставленного во имя чужой войны за Узким морем. Утренний воздух, устеленный призрачной дымкой предрассветного тумана, затаился в тихом безропотном смирении, предвкушая прикосновение первых лучей пробужденного птичьим щебетом солнца. Небо, пёстро-багровое на востоке, ещё хранило росчерки ночной синевы, холодные, точно тени на прибрежных скалах. Последние звёзды уступали место рассвету, таяли среди дымчато-серых облаков, когда Эймонд оставил богатые владения принца, спустился по вымощенной разноцветным камнем тропе к цветущим садам и обнажил клинок брата перед каменными ликами обнажённых девиц и юношей, что, не ведая усталости, наполняли водой круглый фонтан из украшенных ляпис-лазурью кувшинов.       Лишённый собственного клинка, Эймонд ощущал себя обнажённым. Меч Дейрона лежал в его руке и вполовину не так хорошо, как собственный. Кузнец славно его наточил, и слушать пение ветра, рассечённого лезвием навострённой стали, было воистину дивным удовольствием для него, без устали и праздности познающего тяжесть клинка с глубокого детства. Укороченный эфес и изогнутая гарда, откованные под руку брата, не позволяли Эймонду сполна познать силу чужого меча, но никакой клинок не мог лишить его самого великого счастья — совершенного единения горячей кожи пальцев и манящей прохлады стальной рукояти.       Он до изнеможения фехтовал каждое утро с тех пор как племянник-бастард лишил его глаза. Сперва его руку вёл гнев — равно губительное и сладкое чувство. Эймонд упивался мыслью однажды вонзить остриё в глаз Люцериса Велариона и с торжествующей улыбкой наблюдать за мучениями, которым некогда подверг его родич. Но в Староместе он не мог больше полагаться на гнев. Люди, что говорят о губительном свойстве ярости и высокой нравственности прощения, — лицемернейшие из лжецов. Он не забыл и не простил. Только лишь усыпил на время те чувства, что, точно оковы, не позволяли его руке в должной мере познать оружие, положенное всякому мужчине в его летах. Даже калекой он верил в то, что сумеет стать совершенным, хладнокровным и умелым убийцей, милосердным к союзникам и жестоким к врагам. Эта вера заставляла его покидать постель каждое утро — вера в будущего себя и в грядущую встречу с прекраснейшей из женщин — его милой, нежной сестрой.       Коль приучил его вставать до рассвета и упражняться до тех пор, пока поднятая с клинком рука не исходилась измождённой дрожью. Лишь тогда его наставник снисходительно улыбался, кивал, отпускал его принять утреннюю трапезу и искупаться. Коль всегда оставался верен убеждениям женщине, которой служил. Пока Эйгон учился быть правителем у Её милости-королевы и лорда-десницы, никто не должен был знать, насколько тяжело Эймонду давалась роль его младшего брата-калеки: каждый выпад, каждый встреченный долом клинка удар, каждое падение в грязь при дворе его дяди на глазах у вассалов, многие из которых оставались верны его сестре, как будущей наследнице, — вопреки всему Эймонд должен был оставаться принцем, пусть и вторым, но сыном государя: умным, опрятным, сведущим в истории, языках, математике и философии, старательным, преисполненным сдержанного, нельстивого почтения и разумной осторожности.       Он мог часами оттачивать дерзкие выпады и плавные движения корпусом, перешагивать с ноги на ногу, точно в танце, и уходить от ударов воображаемого противника, не чувствуя ни голода, ни усталости, но лишь потому, что прежде никогда не изменял своему клинку. Сейчас же усталость застигла его врасплох: спину и плечи обожгло огнём, ладони вспотели, дыхание сбилось, руки дрожали, точно у пьяницы из Блошиного Конца. Эймонд улыбнулся собственному обману: никакой меч бы не сравнился с тем клинком, что он вскоре получит. Наконец он обретёт оружие, достойное его руки, откованное из стали предков, закалённое в крови убитого врага, — оно повторит форму того меча, к которому Эймонд привык за долгие годы кровавых расправ над дорнийцами.       Он взглянул на небо, когда ощутил жар согретой солнцем щеки. В Пентосе правило знойное утро. Прачки спешили к колодцу, обмениваясь собранной за минувший день молвой, шли неторопливо, точно знали: принц-господин во дворце, на другом конце города, а гости с запада ещё не проснулись. Эймонд склонился над каменной каймой фонтана, зачерпнул сложенными чашечкой ладонями воды и умыл раскрасневшееся лицо. Тёплый ветер забрался под рубаху, приятно холодя взмокшую, разгорячённую спину. Клинок блестел в лучах утреннего солнца, отполированный и острый, не уступающий по красоте едва откованной стали. Эймонд вернул меч брата в ножны и степенно двинулся по тропе к богатому дому, где пребывал на правах гостя, обращаясь мыслями к прохладному вину и сытной трапезе, что, верно, уже ожидали его в чертоге.       Он замер подле цветущей яблони, плавно повернув голову, когда ветер донёс до чуткого слуха звонкий девичий смешок. Этот дивный голосок был слаще всего, когда срывался на тихие, сдавленные стоны и шептал с кроткой невинностью «Дядя». Эймонд задумчиво погладил пальцами эфес, обращаясь воспоминаниями к той чувственной ночи и последующему хладному равнодушию племянницы. Уязвлённая гордость воспряла внутри, обрушилась на безмятежный покой его души с неистовством свирепой бури. Обмануть снисходительным смирением гнев было выше его сил. Он заслуживал её участливости куда более, нежели она его чуткости и щедрых подношений. Дракон внутри него оскорбился, точно сладкий голосок потешался над ним, над его порывистым нетерпением и жаждущей страстью.       Каменные своды беседки перетекали в уходящий ввысь купол, украшенный коваными узорами из меди; овитые виноградной лозой колонны скрывались среди пышной зелени плодовых деревьев. Эймонд бесшумно ступал по широкой тропе, вымощенной разноцветными камнями, усыпанным палой листвой, обратившись в слух, точно одна из теней, отброшенных основаниями и кронами инжира, хурмы и фиников. Намеренно он бы никогда не стал искать её общества, потворствуя гордыне себялюбивой девицы, — ему было вдоволь собственных забот: недуг отца, уклончивая учтивость принца и затаившаяся в тени праздного благоденствия смута, — но коль уж сами Боги послали ему возможность вновь узреть пышущие фиалковым пламенем глаза племянницы этим дивным, погожим утром, Эймонд собирался сполна вкусить багрянец её изумлённого личика, насладиться ею, смятенной и застигнутой врасплох внезапностью встречи.       Висенья лежала на широкой тахте, обитой пурпурным бархатом, — изящная, точно ивовая веточка. Рваные тени, отброшенные сочной зеленью деревьев, танцевали на нежной коже, стоило лёгкому ветерку потревожить покой отяжелевших от сока спелых плодов ветвей, что раскинули листву меж каменных колонн и балюстрад. На расшитых серебряными нитями подушках, точно сокровище, покоилась раскрытая книга. Стройные пальчики лежали на внутренней стороне корешка, защищая пергамент от капризов тёплого ветерка, и бережно касались уголков, когда подходило время вверить внимание следующей странице. Напротив неё за низким столиком, украшенным яшмой, сидела смуглолицая девица. Та самая, которую он встретил, впервые навестив покои племянницы после её пробуждения. Служанка водила пальцем по строкам, как порой делали дети под чутким взглядом учителей и роняла обрывки слов тихим, срывающимся голосом. Дивное зрелище — любоваться тем, как девица королевских кровей обучает читать чернавку с Летних островов.       Эймонд невольно вспомнил слова Динары. У девочки доброе сердце. Эта искренность и беспристрастность подкупали, но Эймонд не позволял себе обольщаться тёплыми чувствами. Он знал, кем были её родители. Деймон ничего не делал, если не видел выгоды в свершённом поступке для себя или своей семьи, а Рейнира… Рейнира не тревожилась ни о ком, кроме выводка бастардов, которых скрывала под юбками.       Он встал меж колон, не говоря ни слова: всё ждал, взглянет ли она на него хотя бы украдкой. Но Висенья была увлечена чтением, совсем как он толикой мгновений назад чужим клинком. Нежное, умиротворённое лицо, ласкающие серебряное украшение пальчики и распахнутый, вкушающий взгляд. Первой его заметила служанка. Косая тень упала на стол, заставив её обернуться и обратиться глазами к Эймонду. Она подобралась, торопливо встала и, опустив руки, низко поклонилась, выражая почтение гостю. Ведомый издержками воспитания, Эймонд кивнул. Висенья растерялась, приподнялась на локтях и, лишь завидев его, лихорадочно облизала губы, стараясь унять тревогу.       — Оставь нас, — повелел он застывшей подле племянницы служанке. Голос его был ледяной, взывающий к повиновению даже самое мятежное сердце.       Девица взглянула на Висенью, тревожась о покое и безопасности госпожи, и лишь дождавшись её тихой улыбки и одобрительного кивка, вновь поклонилась и поспешила оставить родичей наедине. Висенья с выражающим крайнюю степень недовольства хлопком закрыла книгу, провожая беспокойным взглядом едва не сорвавшуюся на бег девицу.       — Сожалею, что прервал ваш урок, — Эймонд намеренно неторопливо отстегнул ножны, уложил меч на перилину, стремясь поскорее дать племяннице понять: на сей раз беседа неизбежна. Висенья следила за ним с пристальностью торговца, что не сводит глаз с мальчишки-бедняка, праздно шествующего вокруг его лавки с намерениями вора.       Каждое его слово — о лжи, столь ненавистной и презираемой из чужих уст; мысли — о мнимом благе, что некогда принесёт его семье обман глупой девочки. Он был противен себе, каждый раз, когда она поднимала на него глаза, тёмные, украдкой любопытствующие, не лишённые доброй доли сомнений и рассудительности. Она была не глупа для своих лет, но все же бессовестно наивна для женщины. Ему довелось встретить её в то мгновение, когда сердце каждой юной девицы стремится познать сладость и горечь первой любви, когда холодные уста могут согреть поцелуи, а естество ответить на каждую мимолётную чувственность, прикосновение, слово. Он понимал, что если стремился добиться её доверия, ему следовало порой позволять себе честность. Быть может, слова его в минуты страсти она могла охотно принять за непреложную истину, но иная ложь была обличима для её проницательного ума.       — Едва ли, — дерзкий тон, голосок едва дрогнул. Всё грезила одурачить его деланной учтивостью и холодным равнодушием. Висенья плавно переместила тело, села, опустив изувеченную, стянутую тряпицей ногу с тахты, здоровую согнула в колене, прижала к груди, точно защищаясь от взыскательности единственного глаза. — Если бы сожалели, не отослали Айнайян.       Столь пылкий ответ был не более, нежели неумелая попытка скрыть от его проницательности безотчетную тревогу и смятение сердца. Она избегала его столько дней и едва ли желала встречи, а он был настолько разгневан её надменностью, что пылкая девичья дерзость нисколько не пошатнула его терпения.       — Ты подбираешь себе слуг под стать строптивому нраву? — потеху в его словах не изобличил бы разве что глухой. Он намеренно издевался, подбираясь всё ближе к ней с каждым шагом, прежде, чем занял место подле, устало опустился на бархатную обивку, вкушая запах волос.       — Я подбираю слуг под стать собственной верности, — она не вздрогнула, не возмутилась и сохранила достоинство даже перед ликом его неучтивого высокомерия. Эймонд, затаив дыхание, наблюдал за утончённостью движений гибкого тела, когда племянница, расправив плечи, точно бросая вызов собственному трепету перед ним, медленно спустила стройную ножку с тахты, взялась за полы лёгкого платья, расправляя шелка и скрывая от его жаждущего взора наготу бледной кожи. Сидеть столь свободно подле мужчины, что страстно желал её юное тело, было выше гордости всякой девицы, даже столь строптивой, как Висенья. — Впредь не обращайтесь с ней столь надменно.       Её слова были больше, нежели невинная просьба. Повелительные нотки в выразительном голосе звучали для Эймонда точно проклятье. Перед внутренним взором невольно возник облик отца — единственного человека, чьей воле Эймонд вынужден был повиноваться вопреки собственному виденью справедливости. Он взглянул на неё, предостерегая от опальной дерзости. Уголки капризно сложенных губ опустились, пальцы поддели острый подбородок племянницы. Висенья оцепенела, затаилась в тревожном ожидании его слов, тёплое дыхание не тревожило кожу.       — Ты мне приказываешь?       Висенья, поразмыслив, спрятала глаза, точно порезалась о напевно звенящую сталь в холодной, гневной темноте единственного глаза, не иначе пробуждённая осознанием: подле него она совершенно одна — ни сестры, ни брата, ни даже служанки. Она могла храбриться сколько угодно, но столь неумелыми ухищрениями его не провести — ответы тела куда красноречивее самых пылких слов, но сладчайшее подношение её нежной юности на жертвенный алтарь его тщеславия — мучительное осознание его превосходства. Тонкие пальцы, ласкающие корешок книги, гордо вскинутый подбородок и распахнутый взгляд — отчаянные попытки не потерять лицо перед человеком, оскорбленным её неумелой игрой. Эймонд вновь ощутил тёплое дыхание на пальцах прежде, чем Висенья повела головой, безгласно выражая желание избавиться от его посягательств.       — Разве я смею? — Лицо невинное, девственно-белое, точно первый снег, постигшее осознание вины перед его чувствами. Она быстро училась. Ребяческая настойчивость и упрямое своеволие остались жить глубоко в её сердце, погребённые под летами уроков терпения, нравственности и плотских наказаний. — Это лишь моя маленькая прихоть.       — Прихоть… — медленно повторил Эймонд, точно пробуя слово на вкус. — В последнее время ты излишне прихотлива, как для девицы твоих лет и положения, — он знал, что мог её оскорбить, но разве размышляла она о последствиях своего поведения, когда отвергала его подарки и посылала преисполненные надменного торжества послания на обрывке пергамента, когда называла его «Милый дядя» и наслаждалась грёзами о его гневе, улыбаясь хорошенькому личику в зеркале. Будь он на дюжину лет младше, беспечным мальчишкой под стать её младшим братьям, то с великой охотой сыграл бы роль ублажающего её прихоти принца. Вздор. Даже тогда он бы не позволил себе пасть настолько низко, чтобы угождать желаниям надменной девицы, порождённой людьми, не ведающими ни о нравственности, ни о чести, а теперь, когда он давно был взрослым мужчиной, подобные выходки вызывали у Эймонда лишь гневное раздражение. — Я не настолько глуп, чтобы не понять твоего деланного равнодушия. Вам, девицам, участие мужчин по сердцу куда более шелковых платьев и сладкого вина.       Висенья склонила голову набок, взвешивая его слова с тихой задумчивостью. Эймонд хотел бы знать, о чём были её мысли, когда он был беспристрастен и суров с ней, точно отец. Быть может, он проиграл, когда прямо сказал ей о своих догадках, и честность его она встретила как следствие пылкого нетерпения.       — Я бы не позволила себе определить Вас как глупца. Ваш порок тщеславие — оно Вас ослепляет, — Висенья прищурилась, солнце выглянуло из-за кромки деревьев, и отблески его украли глубокую темноту её глаз, беззлобная, утончённая улыбка тронула нежные губы. — Вино мне по сердцу пряное, а шелкам я предпочитаю мягкую кожу. Но в одном Вы все же правы: Ваше участие для меня отрадно.       Ей удавалось быть невинной и желанной в равной степени, особенно не стараясь ему угодить. Была ли тому виной колдовская красота и горячая кровь их древних предков или влияние старших сестёр, для Эймонда оставалось загадкой. Быть может, она была такой от рождения: сотканной из порока и добродетели, созданной Богами, чтобы сводить с ума мужчин. Ему страстно хотелось узнать, какой бы она была с ним, лишённая той учтивости и искромётного обаяния, в свете трепещущих от дыхания ветра свечей. Он испугал её той ночью на берегу, и она скрыла от него своё сердце, защищаясь, точно он был одним из врагов, а не будущим супругом.       — Тогда я был прав, предполагая, что равнодушием ты меня лишь изводишь, — Эймонд коснулся губами её плеча в том месте, где несколько дюймов кожи были свободны от убранства бледно-голубого платья. — Я подумал, что обидел тебя, испугал. Ты отвергла все мои подарки.       — Я оскорбила бы и Вас, и себя, если бы приняла их, — она не отвергла его ласку, но Эймонд ощутил, как напряглось хрупкое тело племянницы. — Какую цель Вы преследовали, отправив их мне: прельстить собственную совесть, ощущая вину, или уплатить долг перед блудницей, что позволила Вам опорочить свою добродетель?       Эймонд игриво прикусил нежную кожу, потешаясь над внезапной строгостью её тона. Похоже, Висенья и впрямь сочла, что он пытался купить её расположение. Подобные предположения свидетельствовали о её достоинстве, как девицы благородных кровей, о страхе оказаться проданной, точно вещь, и о чувствах выше плотского влечения. Порой, слушая её, он забывал, что перед ним всё ещё девочка, не знающая мужского участия до того дня, когда он обманом заставил её толику повзрослеть.       — Это жест участия и расположения.       — Вы так милы, — она вновь улыбнулась в ответ на его объяснения, на сей раз несколько ядовито, как мог лишь Деймон.       — Оставь этот тон, — повелел он, когда при мысли о дяде по телу пробежала гневная дрожь. — Ты улыбаешься, когда дразнишься, — Эймонд поднёс к лицу прядь серебряных волос племянницы, провёл мягкими кончиками по щеке, вдохнул знакомый запах полевых цветов и благовоний. В паху сладко потянуло, когда он вспомнил о тяжести влажных прядей на обнажённой груди. Его тело помнило всё: каждое прикосновение, ощущение прохлады ночного моря, ласки её стройных пальцев и испепеляющий жар, растекающийся под кожей. Висенья медленно выдохнула, сжимая пальчиками тонкие шелка. — Похоже, теперь ты опасаешься оставаться со мной наедине?       — Отчего Вы столь отчаянно желаете моего страха? — она оскорблённо нахмурилась. Густые брови сдвинулись к переносице. Теперь она показалась ему похожей на разгневанного мальчишку. — Неужели испуганные девицы Вам по нраву более тех, что расположены к беседам по доброй воле?       — Не могу забыть твои испуганные глаза. Они ещё долго будут мне сниться ночами. И не только они, — Эймонд прильнул кончиком носа к её щеке, провёл по скуле, поднялся к виску и потревожил жарким шёпотом аккуратное ушко. — Твои губы, пылающие жаром щеки и… у тебя такие маленькие соски, розовые и чувствительные. Они мне тоже будут сниться, — Эймонд с придыханием поцеловал бархатистую щёчку племянницы. Казалось бы, вот она, перед ним, столь желанная, смятенная и беззащитная; вокруг ни души, только птицы, да и те слишком заняты утренней песней. Помыслы об удовольствиях плоти и отмщении гордыни распаляли его страсть. Висенья чувствовала исходящую от него опасность: звериную и древнюю настолько, что все иные побуждения теряли власть под гнётом столь сильного чувства. Эймонд погладил её плечо с вкрадчивым бесчестием, поддевая кончиками пальцев тончайшую ткань, и медленно увлёк вниз, обнажая ключицы и украшенную серебряным плетением тонкого ожерелья ложбинку. Висенью точно обожгло от столь невинной, ребяческой ласки. На щеках расцвёл нежный румянец, дыхание оборвалось. Она повела плечами, не позволив явить взору дяди ни дюйма столь желанной плоти, мысли о которой не давали ему покоя вот уже который день. Эймонд тихо засмеялся, любуясь ею с нескрываемой гордостью. — Вот это лицо о правде.       — Говорите, я улыбаюсь, когда дразнюсь. О чем же Ваша улыбка? Не иначе, как о торжестве.       — У тебя отцовская проницательность. Дерзкий нрав и острый язычок, верно, тоже от него, — Эймонд устало прикрыл глаза. Этот разговор утомил его, как палящий зной и истязающие плоть голод и жажда. — Не избегай меня больше, иначе я вновь напомню о себе. Если же моё общество это то, чего ты желаешь, отвергая моё участие, тебе не нужно ждать, пока я, растеряв остатки терпения, решусь тебя навестить. Ты всегда желанная гостья в моём чертоге.       — Привязанности опасны для мира в душе, — Эймонд ощутил тяжесть её голоса, точно каждое слово было валуном, брошенным ему на плечи. — Чувства повергают сердце в смятение, а страсть неумолимо ведёт к огорчениям.       Висенья поднялась, опираясь руками на резное древко стола, взялась за кувшин из разноцветного стекла, играющий в лучах утреннего солнца, словно дивная мозаика, и, наполнив один из кубков багровым отваром, предложила Эймонду. Ходить девушке все ещё было тяжело, и на изувеченную ногу она ступала с опаской, точно предвкушая неминуемую боль, однако подчёркнуто ровная осанка, гордо вскинутый подбородок, мягкие линии выступающих под бледной кожей мышц шеи и плавный изгиб острых ключиц пленяли взгляд, невольно заставляя позабыть об увечье. Многолетние плотские наказания септы воспитали из неё холодную леди, и облик этот служил Висенье доспехом, пока неокрепшее после битвы тело не выдерживало тяжести ни крепкой стали, ни мягкой кожи. Эймонд принюхался и пригубил, тотчас скривившись от кисловатого привкуса прохладного варева.       — Пекло, — выругался он, коснувшись губ тыльной стороной ладони.       — Не думали ведь, что я предложу Вам вина ранним утром? — она тихонько посмеялась над ним прежде, чем предложить скромную утреннюю трапезу. Взрослый мужчина едва ли мог насытиться тем, что предлагали девицам: фрукты, ягоды, мёд, свежий хлеб и овечий сыр. — Этот отвар готовят из полевых трав, цветов, ягод и плодов шиповника. Похоже, Вы голодны и измучены жаждой. Прошу, разделите со мной трапезу.       Предложение племянницы на мгновение повергло его в смятение, и отчего-то Эймонд ощутил себя тем мальчишкой, которым помнил в Королевской Гавани, когда матушка велела накрывать ему трапезу в Малом Чертоге позже всех, после окончания утреннего фехтования с Колем. Быть может ей, выросшей среди стольких братьев, взмокший и раскрасневшийся, он напомнил одного из родичей, подле которых она провела детство на Драконьем Камне.       Висенья вернулась к нему, не отвергнув учтиво протянутую Эймондом руку. Трапезничали они в тишине, слушая птичий щебет, шёпот встревоженной тёплым ветром листвы и обрывки далёких голосов слуг, что приступили к труду с приходом утра. Эймонда изумляло её стремление угодить. Она сама наполняла его кубок, несколько раз извинилась за то, что завтрак наверняка ему не по нраву, точно не было стольких дней молчания и холода с её стороны. И чем участливее и обходительнее она вела себя с ним, тем более одураченным Эймонд себя чувствовал. Прослыть дураком — худшее, что мог позволить себе мужчина.       Он украдкой рассматривал её, стараясь понять, какими мыслями были ведомы те пальцы, что написали недавние дерзкие строки на обрывке пергамента, а какими — нежные уста, что ныне дарили ему робкие улыбки. Хотелось толкнуть её на подушки, сорвать с тела шелка, а с мягких губ тихие стоны, что не сумели бы соврать об истинных чувствах. Но Эймонд принудил себя к терпимости. Если он обличит перед нею свои желания, она убедится, что он не более, нежели ведомый лёгкой рукой надменной девицы глупец. Он бы не простил себе столь постыдной слабости. Только не сейчас, когда ему наконец представилась возможность добиться её расположения. Она не ждала их встречи, но не могла отвергнуть общество мужчины, что приходился ей дядей и женихом, однако в её движениях ощущались скованность и неторопливая осторожность. Словно она сотню раз думала перед тем, как взглянуть на него и что сказать, даже когда молчала, ела или пила. Наблюдать за ней, столь смятенной, было в удовольствие даже такому мужчине, как он, свыкшемуся с обществом женщин куда более старше племянницы.       — Десять тысяч кораблей. От Ни Сара до Ковчега Песков… Летопись о путешествиях и завоеваниях Нимерии, — выразительно прочёл он, когда, справив трапезу, они вновь могли наслаждаться обществом друг друга. — Она нравится тебе — эта опальная девица из ройнаров? Одной своевольной и своенравной принцессе любопытна судьба другой: той, что жила за сотни лет до её рождения?       Висенья предпочла не отвечать, однако даже её молчание показалось Эймонду красноречивым. Она не стыдилась своей страстной любви к истории, как и он когда-то, но даже мальчишкой Эймонд находил Нимерию надменной и спесивой женщиной, чей дурной нрав унаследовали дорнийцы, превратно толкующие участь женщин у власти. Его сестре наверняка бы понравился Дорн. Вот уж где она могла бы, не опасаясь осуждения, признать, что вышедшие из её лона дети — бастарды от мужчины, что некогда обещал защищать честь дочери государя.       — Вам неприятна лишь Нимерия или всякий дорниец? — точно угадав отражение терзающих его мыслей на лице, полюбопытствовала Висенья. Эймонд испытующе вскинул бровь, и племянница, смятенно опустив глаза, вновь задала вопрос: — Как долго Вы сражались с ними?       — Недостаточно долго, если они по-прежнему грезят о завоевании наших земель.       — Как и мы грезим о завоевании Дорна вот уже второй век, — она устало вздохнула, погладила его по плечу, словно стараясь утешить поднимающуюся внутри мятежного сердца бурю. — До меня доходили слухи, что принц Кворен весьма уступчивый человек, а за кубком вина и доброй трапезой даже враги могут примириться.       Эймонд презрительно фыркнул. За долгие годы сражений он устал от отцовского малодушия, и теперь вновь слышать слова о мире после стольких смертей, лишений и страданий людей Простора и Штормовых земель было для него всё равно, что вскрывать тупым клинком едва исцелившуюся рану. Он заставил себя смириться с волей государя, но в глубине души затаил обиду, над которой не властны ни время, ни прощение. Мир с Дорном не продлится долго, укротить его могут лишь войны или династические браки. В последний раз, когда он видел отца в светлом разуме, Визерис всерьёз рассуждал о союзе с Дорном, желая обручить Дейрона с одной из девиц Кворена Мартелла. Видят Боги, он не позволит брату стать супругом дорнийки, когда каждый из верных их семье вассалов растит столько хорошеньких дочерей. Брак с дорнийцами разбавил бы их валирийскую кровь ройнарской. После стольких лет неповиновения дорнийцы были достойны гореть в драконьем пламени вместе со своими замками и наследниками. Как когда-то почил Харрен Чёрный.       «В пекло! Уж лучше я буду спать в яме со скорпионами, чем в постели с дорнийкой!» — таким был ответ брата, когда матушка поведала ему о воле отца. Впервые за столько лет Эймонд увидел истинного дракона, скрывающегося за прекрасным лицом его милого младшего брата.       — Подобное стоило бы предложить нашему государю — твои слова привели бы его в восторг, — Эймонд коснулся губами узкого запястья племянницы. Все эти бесплодные толки о Дорне отнюдь не приносили его душе покой, а лишь истязали жаждущего крови дракона, что затаился среди могильных курганов его страстных упований о войне. — Я полечу в Дорн только в том случае, если на юге начнётся война. И принесу с собой пламя, жар которого враги позабыли стараниями снисходительности наших предков.       — Вы рассуждаете о войне, точно она начнётся завтра. Кворен Мартелл уже стар, едва ли он пожелает омрачать свои последние годы войной, — Висенья задумчиво провела пальчиками по его губам, собирая остатки влаги. — Быть может, Вы опасаетесь не дорнийского принца, а старшей из его дочерей? Алиандра Мартелл унаследует Дорн после отца, а она не славится ни уступчивостью, ни благоразумием. Говорят, она столь же опальна, сколь и красива…       Эймонд вздрогнул, ощутив, как кончики пальцев племянницы коснулись подбородка и скользнули вниз, к трепещущей под ухом жилке. Она рассуждала о женской красоте с вкрадчивым восторгом, точно сама испытывала к девицам страсть и желание, что были подвластны лишь мужчинам. Вопреки тому, что он не любил дорнийцев, отрицать красоту их женщин осмелился бы разве что евнух. Мужчина в расцвете лет, что познал ласки смуглолицых красавиц с Юга, мечтал о них даже на ложе с собственной супругой, — так единодушно говорили моряки в Староместе, когда, напиваясь, рассказывали об умелых и развязных дорнийских девках. Эймонд не понимал их красоты. Он с детства мечтал о супруге валирийской крови, и каждый раз глядя на сестру, робко улыбающуюся ему за столом, с горечью принимал истину: столь желанная и нежная, она никогда ему не достанется. И теперь, глядя на обещанную ему в супруги девочку, в её тёмные, сметливые глаза, на щеки, отмеченные одинокими веснушками, наконец ощущал себя достойным сыном отца. У него будет валирийский клинок, супруга валирийской крови, но первым сыном государя его не сумеют сделать ни женщина, ни сталь.       — Сестра должна была поведать тебе, что она не столь миролюбива, как её отец. Рейна ведь была в Дорне, не так ли?       — Моя сестра заключила мир, — Висенья прищурилась. Верно, его тон изменился, когда Эймонд обратился словами к кузине. Лгать о презрении к её сёстрам было выше его сил. — Если Вам он не по нраву, Вы вольны сами отправиться в Дорн. Или, по-Вашему, хорошая война всё же лучше плохого мира?       Эймонд не сдержал смешка, когда племянница оскорблённо отняла пальцы от его кожи. Будь он девицей, юной и прекрасной как Рейна, Кворен Мартелл куда охотнее бы внимал каждому его слову. Но он мужчина с кровью Завоевателя в жилах и его горячим пламенем в сердце — сыпать ложью и лестью, увещевать об общем благе ради смутной надежды эфемерного мира всё равно, что бежать от собственной тени. Дорн не примет их условия мира до тех пор, пока знамёна с трёхглавым драконом не спустятся с парапетов Солнечного Копья, а пустынные земли не станут алыми от крови убитых дорнийцев.       — Плохой мир рано или поздно приводит к хорошей войне, — вскинув острый подбородок, заключил Эймонд. Висенья чуть подалась вперёд, долго рассматривая его лицо, и на мгновение Эймонду показалось, что она коснётся лёгким поцелуев его губ, но племянница лишь нахмурилась, отыскав в его взгляде то, что её огорчило.       — Вы вините мою сестру в том, что во время своего визита в Дорн она была недостаточно убедительна? — Её гневное дыхание обожгло его губы. Эймонд медленно провёл по сухой коже языком, наслаждаясь пляшущими в фиалковых аметистах искрами. — Раз уж сердце Ваше столь отчаянно жаждет войны, быть может нашему государю стоило созвать знамёна, а не искать с дорнийцами мира?       До Эймонда доходили слухи о той цене, что кузина Рейна заплатила за мир с дорнийцами. Кворен Мартелл, еще будучи юношей, славился страстью к девичьим ласкам. Поговаривали, что дорнийский принц не изменял себе даже на исходе лет, когда тело его, руки и лицо покрылись глубокими морщинами, кожа стала дряблой, а в некогда угольно-черных волосах заблудилась седина. Ходила молва, что перед тем как поставить свою подпись на привезённой Рейной грамоте, сперва дорнийский принц поставил на колени саму леди Рейну и славно поимел. Даже Эйгон уверял: в каждой таверне шептались о славном передке прекраснейшей из дочерей Порочного принца и об ублюдке, растущем в её лоне, которого Деймон и Рейнира намерены наречь наследником Веларионов.       Этому роду не привыкать растить чужих детей. Нынешний лорд Приливов веское доказательство малодушия покойного Морского Змея и его леди-жены. Эйгон называл эту лихую сделку «Миром между ног». Все в столице с замиранием сердца ожидали смуглое, темноволосое дитя — плотское воплощение правящей в умах народа смуты, однако родилась девочка: маленькая и светловолосая, с большими фиалковыми глазами, такая громкая, что ни у одного мейстера не осталось сомнений: дитя здорово и чудесно. Эймонд гостил в столице в ту луну, привёз племянникам подарки, а отцу добрые вести с юго-запада, когда Рейна и Люцерис прибыли ко двору справиться о здоровье государя и показать новорождённое дитя королеве. Матушка пригласила септона благословить смеющуюся, розовощёкую малышку, однако Рейна, гордо вскинув подбородок, передала дитя в руки нянек, и на губах её расцвела приторно-сладкая улыбка, сопровождающая предельно вежливый отказ, подкрепленный интересами уставшей после долгой дороги девочки.       Молодые союзы, воздвигнутые коварной старухой Рейнис и его сестрой, единственной соперницей Эйгона за Железный трон, приносили плоды. Год-другой и Джекейрис обронит семя в лоне Бейлы, а может и за Джоффри вскоре отдадут девицу из Веларионов или Селтигаров. Рейнира подыщет достойную щель для каждого из своих ублюдков, а волей выживающего из ума отца он должен был ждать, когда обещанная ему девица войдёт в лета расцвета. Сколько лет он мог быть уже женат, сколько сыновей подарила бы ему супруга. Мать понимала его гнев. Только наследники могли укрепить притязания их семьи на трон. У Эйгона было двое сыновей, и каждый год после рождения Мейлора Хелейне вновь удавалось зачать, однако все они были обречены на смерть в материнском лоне. С уходом каждого младенца умирала частичка сестры, Эйгон все реже наведывался в покои супруги, и, наоборот, всё чаще в увеселительные заведения на Шёлковой улице. В столице не было такой шлюхи, что не знала бы имени первого сына государя, ощущения тяжести его хмельного тела и пышущего жаром мужества. А он… они с Дейроном были мужчинами в расцвете сил, могли подарить дому здоровых наследников, но отцу было дело только до блага Рейниры и её потомков. Дейрон наслаждался свободой. Днями напролёт охотился, рассекал небеса на спине Тессарион, фехтовал, слушал песни бродячих музыкантов и наслаждался участием девиц, пока матушка размышляла о леди, что была бы достойна её младшего сына. У Джейсона Ланнистера было пятеро дочерей, три из которых все ещё были свободны для брака; лорд Ормунд не оставлял надежд приблизить к трону собственную, а лорд Боррос, владыка Штормовых земель, искал супругов младшим: Эллин и Флорис. Ради блага семьи Эймонд взял бы любую, даже всех, если бы довелось, но отец заставил его ждать пока на Драконьем Камне повзрослеет обещанная ему с колыбели. Дочь презренной сестры и ненавистного дяди — погибель его покоя, страсть его сердца, его наказание за гордыню.       — Тебе лучше спросить его об этом при встрече, — с внезапным пренебрежением выпалил Эймонд. Воспоминания о старых обидах всё ещё отравляли его бесстрастность, а её лицо, точно отражение всех его печалей и лишений, сотканное из столь знакомых изгибов и линий родни неумолимо влекло его к незабытой боли. — Я сын государя, его клинок, а не советник. Если он велит хранить мир, я не стану идти против его воли, даже если сердце моё желает войны.       — Тогда исполнитесь снисхождением и прекратите винить мою сестру, — настойчиво возразила Висенья. — Если воля государя — хранить мир речами и добрыми намерениями Рейны, она исполнила свой долг с той же верностью и смирением, что и Вы.       — У нас с твоей сестрой разный подход к укрощению мятежников, — Висенья гневно выдохнула, заметив, сколь ядовитая ухмылка расцвела на его устах. Эймонд решил отступить, заставил себя прикусить язык, стремясь обуздать болью дерзость, но не из страха перед её яростью, а из опасения, что каждое отпущенное в пылу гнева слово о её родичах неминуемо отвратит от него её взор, страсть и доверие. Эймонд взял её за руку, выражая желание примириться. — Как бы поступила ты?       Тихая ярость уступила глубокой задумчивости. Похоже, на Драконьем Камне ей редко позволяли взять слово. Эймонд не сомневался, что за её сдержанным молчанием скрывались рассудительность и острый ум. Висенья напоминала ему одного из драконов в Драконьем Логове — сидящие на цепи, обращающие взоры к небесам, они звенели цепями и трапезничали добычей, что не знала охоты.       — До недавнего времени я склонялась к истине, что остриё клинка наделено большей убедительностью, нежели слова, но впредь я более не могу позволить себе столь смелых убеждений. Я знаю лишь, что всякая война — это смерть. Быть может, нам равнодушны судьбы павших дорнийцев, но сколько людей, верных трону и государю, могут погибнуть? — Она безучастно улыбнулась, поглаживая большим пальцем выступающую косточку на его запястье. — Эйгон Завоеватель так и не сумел подчинить себе Дорн. Быть может Боги не желают, чтобы он стал одним из трофеев нашей неумолимой алчности?       — У Эйгона было не так много драконов. Если бы отец пожелал, наши знамёна венчали бы парапеты Солнечного Копья ещё до прихода долгой зимы. Дорнийцы непокорные и опальные. Они гордятся тем, что несломленные, но лишь до тех пор, пока не познали горечь истинного поражения.       — Вы столь отчаянно жаждете поставить на колени дорнийцев, точно от каждого приняли грудью копьё. Разве сир Кристон не вырос подле Красных гор? Это ведь он обучил Вас столь искусно владеть клинком. В какой-то мере Вы сами сражаетесь, как дорниец, но презираете их.       Эймонд не сразу нашёлся с ответом, чувствуя, как окаменело его лицо от едва подавляемого возмущения. Она столь смело рассуждала о его отношениях с Колем, точно собственными глазами видела оставленный за плечами Эймонда путь, равнодушие отца и выжигающую сердце мальчишки несправедливость. Коль заменил ему отца в тот день, когда государь заставил матушку примириться с сестрой, когда Рейнира, ласково обнимая Люцериса за плечо, покидала чертог, пока его отпаивали маковым молоком и тёплым вином.       Сир Кристон Коль был родом из Дорнийских марок, владений, разделяющих Штормовые земли и Дорн. Места эти славились свирепыми воинами, длинными балладами, воспевающими воинскую доблесть, и дорнийскими девками. Сотни лет кровь южан смешивалась с кровью обитателей Марок, но Коль не был одним из бесчисленных мальчишек-бастардов, рождённых после страстной ночи с дорнийкой. Он был наследником мужчины из вассального Дондаррионам дома и сыном женщины благородных кровей. Внешне сир Кристон был истинным дорнийцем: темноволосым и смуглолицым, — ройнарская кровь текла в жилах многих вассальных Баратеонам домов, — но сердце его билось за истинных потомков Таргариенов, а не мятежных упрямцев с Юга. Коль уважал воинское искусство дорнийцев и славно обучил Эймонда обращаться с булавой, клинком и копьём. Он умел сражаться как солёный дорниец и межевой рыцарь, как всадник и пехотинец; брошенное им копьё всегда пробивало ребра вепря или оленя во время охоты, а клинок оставался острым даже после долгой битвы. Эймонд унаследовал гибкие движения южан, сочетая их плавную точность с тяжестью полутораручного андальского клинка.       В словах племянницы была толика правды, которую он свыкся отвергать, преисполненный пламенного презрения к непокорным дорнийцам. Не будь сир Кристон рождён среди Дорнийских марок, Эймонд едва ли сделался бы столь искусным фехтовальщиком, но его уважения к Колю было слишком мало, чтобы призвать к снисхождению пленённое ненавистью сердце.       — Прежде всего сир Кристон — королевский гвардеец, — точно клинком, отрезал Эймонд. — Он был рождён на землях одного из вассалов королевства, и посвятил жизнь государю, когда надел белый плащ. Тебе должно быть известно, по чьей прихоти он вошёл в ряды защитников покоя твоего деда и получил право обучать его детей. Много ли рассказывала тебе мать о сире Кристоне?       В самом его вопросе таился злой ответ. Эймонду хотелось знать, как много рассказывала дочери Рейнира о собственных пороках, ибо о ненавистных братьях сестра всегда находила слова. Слухи об их давней связи с Колем наверняка доходили даже до неё, столько лет живущей затворницей на Драконьем Камне. Сколько бессовестных песенок сошли с уст любимого шута её матери, в том числе и о великой любви принцессы к «её белому рыцарю». Мальчишкой он часто слышал, как хохотала сестра над потехами отцовского шута под звон колокольчиков на остроконечной шляпе, нисколько не стыдясь прослыть шлюхой в глазах вассалов государя и простого люда, и теперь Эймонду сделалось любопытно, сколько таких песенок слышала Висенья, смеялась ли над историей о глупой смерти Визерры Таргариен, грустила ли о горькой участи Бейлона, чтила ли правдой всякую бесстыдную гнусность об их семье, срывающуюся с уст нечестивого коротышки.       Она склонила набок голову, стараясь угадать терзающие его сердце тревоги и породить на устах достойный ответ. Эймонд понял, что совершил ошибку, вновь позволив себе упомянуть её родичей. Стыд и гнев отражались в её тёмных глазах. Висенья ненавидела всякого, кто порочил имя её матери и сестёр. Эту ярость он мог ей простить: как всякая дочь, она любила свою мать и готова была закрыть собственной грудью её поруганную честь, вот только была ли достойна его сестра столь великой жертвы? Его лживая, порочная и алчная сестрица с выводком бастардов и славой портовой шлюхи.       — Наши беседы с матушкой не должны тревожить Ваше любопытство, — с мягкой настойчивостью возразила Висенья. — Независимость Дорна долгие годы не даёт покоя моему отцу. Когда матушку коронуют, в её власти окажется не только судьба Вестероса, но и земель к югу от столицы. Войной или браком, Железный трон получит Дорн. Это лишь вопрос времени и воли нашей будущей королевы.       — Ты веришь, что твоя мать достойна короны Миротворца? Веришь, что она станет хорошей королевой? Веришь, что люди будут любить её и вполовину столь же, сколь и мою мать?       Её отстранённая задумчивость на мгновение заставила Эймонда пожалеть о той порывистой смелости, что он себе позволил. Рейнира была той пропастью, что разделяла их, и отзываясь о ней нелестно, Эймонд побуждал к сомнениям её дочь. Вопреки ненависти к сестре, он заставил себя встать на место племянницы. Он любил свою мать, перерезал бы глотку каждому, кто посмел бы опорочить её добродетель словом или дерзким поступком. Она тоже любила свою, и, как свойственно любящим детям, предпочитала оставаться в неведении о всех её пороках и прегрешениях. Слепая любовь отрока к родителю.       Посмей он обронить ещё слово, Висенья бросилась бы на него, точно дикая кошка, яростно шипя и впиваясь ногтями в лицо. Эта пылающая в тёмных глазах решимость заставляла Эймонда невольно стремиться к познанию предела столь страстной преданности. Как бы он хотел видеть подле себя женщину, что с подобной преданностью говорила бы о его интересах и чести. Он был достоин этого не меньше сестры, не меньше рождённых от семени Стронга ублюдков, не меньше тщеславных дочерей Лейны Веларион. Всю жизнь он должен был убеждать людей, что достоин: достоин стать всадником Вхагар, достоин вести за собой людей, достоин обладать валирийским клинком, достоин супруги под стать положению. Даже эту девочку он должен был убедить — он единственный мужчина, достойный её улыбки, ласк, тепла юного тела, искренней нежности и беззаветной верности.       — Хороший правитель… — отстранённо прошептала Висенья, поглаживая пальцами узоры на серебряном кубке.       — Кого из наших великих предков ты могла бы определить как человека, достойного трона и венца? — Эймонд решил не искать с ней ссоры. У них ещё будет время узнать худшие стороны друг друга. Сейчас он стремился узнать, какая правда скрывалась за робко поджатыми устами племянницы. — Мой отец хороший правитель?       — Увы, я не живу в столице и могу рассуждать лишь об итогах его правления. Я много слышала о государе от матери, слышала от отца, но видела его последний раз, когда мало размышляла о власти. За долгие годы его правления королевство не знало ни одной войны…       — …исключая лишь ту, что начали Корлис Веларион и твой отец.       Висенья повела плечами в ответ на его циничное замечание.       — С молчаливого одобрения нашего государя, я полагаю. Бездействие порой куда хуже настойчивости и роковых стремлений. Хороший правитель — тот, кто оставляет наследие своим потомкам. Во времена правления мирного государя королевство может не знать войны, но если вражду начнут его дети или вассалы, будет ли хорошим такой государь, что допустил и взрастил разногласия меж родичами и сторонниками? Определённо нет.       — Эйгон Завоеватель вёл войны всю свою жизнь, но его считают славным государем.       — Эйгоном правили его сестры: Рейнис правила его страстью, а Висенья — завоеваниями, — она пригубила, снимая устами алую капельку с серебряного ободка. — После смерти Рейнис Эйгон утратил былые стремления и не был более тем грозным завоевателем, что поставил под знамя Таргариенов почти весь Вестерос. Хороший правитель должен быть неотступен и непоколебим. Любовь Эйгона к младшей сестре едва не стоила ему собственной жизни.       — Ему наследовали рождённые сёстрами сыновья. Эйнис был малодушен и слаб, а Мейгор…       — Жесток и неотступен. Над Эйнисом смеялись, а Мейгора боялись. В том числе и служители Веры, которым претила мысль делиться властью с престолом и кланяться государю, что втайне презирал каждого обличённого божественной милостью септона. Твёрдый характер Мейгора мог сделать из него достойного правителя, однако жестокостью он заслужил себе дурную славу, — уста Эймонда дрогнули, однако открытую улыбку ему удалось сдержать. До Мейгора землями Вестероса правили столько жестоких королей, что даже архимейстер сбился бы со счета, стараясь вспомнить всех. — Его жестокость Вас веселит?       — Это порок для простого человека, но государь должен быть в меру жесток.       — Мейгор не ведал понятия меры и не мог дать наследников, — поспешила развеять его беспечное возражение Висенья. — Государь должен продолжать свой род, иначе он угаснет. Все попытки Мейгора зачать дитя были бесплодны.       — Я смеюсь каждый раз, когда вспоминаю, что мы наследники Эйниса. Того малодушного и болезненного правителя, над которым не смеялись разве что покойники. У Богов извращённое чувство юмора, не находишь? — Висенья устало вздохнула в ответ, и Эймонд решил продолжить их непринуждённую беседу: — Джейхейриса не зря зовут Миротворцем. Он исцелил раны, нанесённые королевству Мейгором, и сыновей у него было вдоволь.       — Однако никто из них так и не занял Железный трон. Быть может Боги испугались могущества Джейхейриса и решили отнять у него всех наследников? — Эймонд перехватил её запястье, когда Висенья подалась ближе к столу, желая поставить на резное древко кубок, и поднёс к губам серебряный ободок, подсказывая ей себя напоить. После третьего глотка отвар казался менее кислым и терпким. Эймонд бегло коснулся губами её пальцев, выражая почтение, и Висенья на мгновение растеряла красноречие, прижимая кубок к груди. — Отец говорил, что его дед был хорошим правителем, но ужасным отцом. Если правитель ужасный отец своим детям, как может он быть хорошим отцом целому государству?       Эймонд развёл руками, нисколько не возражая против её утверждений. В её речах он слышал собственные. О, эти пламенные слова мальчишки, что принимал за чистую монету все, что слышал, видел и читал. Она была такой же: разумной, но неискушённой в людских пороках, оттенках лжи и праведного лицемерия.       — В нашей династии закончились государи.       — Вы спросили меня о хорошем правителе, но не сказали, что он должен быть из нашего дома, — Висенья воспряла, польщенная его участием, точно дитя, и подобрав под себя ноги, сорвала с кисти виноградину. — Ещё до того, как Эйгон с сёстрами начали свои завоевания, в Речных землях родилось дитя. Презренное и отвергнутое, оно было итогом страсти, которой предались представители враждующих семей: Бракенов и Блэквудов.       — Бенедикт Риверс, — Эймонд опустил голову на спинку тахты, любуясь, как сверкает на солнце тугая от сока ягода винограда меж стройных пальчиков племянницы.       — Мальчик-бастард, объединивший под своим знаменем все враждующие дома Речных земель, — с восхищением выпалила Висенья, прищурившись от павшего на лицо солнца. — Он стал их государем, но надел корону лишь после того, как завершил завоевания.       — Почему он?       Она обратила к нему глаза, внезапно строгие и серьёзные, преисполненные глубокого сочувствия и тихо осуждающие за невежество.       — Он был рождён бастардом, гонимым и ненавистным. Ему не было места за столами своих родичей, чью кровь он перенял. Бенедикт не был рождён королём, и не стал им, погубив иного государя. Он прошёл путь от мальчика-бастарда до короля, научил людей любить себя, а не презирать, но любовь к нему не была слабостью. Его любили не за малодушие и подобострастие, а за пламенное сердце и волевой, справедливый нрав. Он не носил короны и не полагался на своих сестёр, как Эйгон; не был слаб, как Эйнис, и неуместно жесток, как Мейгор. Будучи брошенным, отвергнутым и одиноким, он стремился к миру, а не к величию, не желал ни земель, ни богатств, — уста племянницы дрогнули в слабом подобии вымученной улыбки. — Мы тяготеем к завоеваниям — это наследие нашей валирийской крови, но иная сторона войны это мир. Не все войны начинаются ради обогащения, некоторые правители стремятся к миру путём войны. Как Бенедикт. Он видел жизнь простых людей, видел, как страдают они от войн, что затевают лорды, и первыми его союзниками стали именно те, с кем он рос, а уже после он встретил верных своим убеждениям людей среди знати и стал настоящим сюзереном. Он меня восхищает. Он тот государь, который был бы достоин трона. Но в нашем роду подобный никогда не родится. Наша кровь… она о другом.       — Ты определённо тяготеешь к бастардам, — после недолгого молчания подвёл итог размышлениям племянницы Эймонд, невольно обратившись воспоминаниями к кузнецу. Откуда в её сердце столько сочувствия к порождениям порока? Быть может тому виной родство с тремя старшими братьями или жизнь подле лишённой благочестия матери, — Эймонд не знал, но отчего-то ощущал странную горечь во рту и жгучую ревность в сердце, когда представлял себе её, дитя древней валирийской крови, подле кого-то вроде племянников-Стронгов или бастарда-кузнеца.       — Из всего того, что я говорила Вам, Вы обратили взор лишь к слову «бастард»? — Висенья огорчённо покачала головой, определив его порыв чувственности как одно из обличий надменности.       — Бастард не может сидеть на троне. На то он и бастард — само его рождение насмешка над законами Богов, супружеской верностью и положением престолонаследия, — Висенья не изменилась в лице, когда он вновь решился оспорить её суждения с высоты своих лет, однако Эймонд помнил себя в её годы, когда всякое возражение побуждало противиться и искать спасения в гневном упрямстве. Пусть лучше она услышит эту горькую истину сейчас, из уст будущего супруга, нежели и дальше продолжит обманываться превратными убеждениями. — Бенедикт отвергнутый и одинокий мальчишка, что стремился обрести признание и любовь. Он умел править несчастными людьми, обещая им великое благо, но как править лордами, что грезили о большем, — не знал. Бастард годится лишь для грязной работы, венец ему не к лицу.       — Я бы предпочла на троне бастарда малодушному, слабоумному, жестокому безумцу или пьянице, — на последнем слове Висенья осеклась. Не иначе — вспомнила Эйгона и ту ночь, когда он едва не погубил её в хмельном бреду. Едва ли она невольно обратилась мыслями к его брату, когда они толковали о власти и достойных её венценосного величия мужах; верно, и в её сердце зрела мрачная тревога о будущем их дома, навязанная предубеждениями матери и отца о родичах из столицы. Висенья закусила губу, обличённая его пристальным вниманием. Стоило остерегаться её проницательности до тех пор, пока они не исполнят волю отца, а в грядущем браке у неё не останется выбора, кроме как покориться воле супруга.       — А что насчёт меня? — Эймонд скрыл смятение за вопросом, что волновал его с самого детства. Он не спрашивал матушку, но её отчего-то захотел. Вопреки юным летам, Висенья была дочерью Деймона, человека, чей взгляд на власть и нравственность отличался от того, к чему Эймонд привык за годы жизни подле мейстеров и септонов. — Какой бы государь из меня получился?       — Мне слишком мало известно о Вас, чтобы рассуждать о правлении.       Столь уклончивый ответ, однако, лишь ещё более его распалил. На мгновение Эймонд ощутил себя немым, которому вернули некогда отнятый язык. Годы смирения и дисциплины научили его шептать все гневные возражения собственному отражению, и вот, вновь взглянув перед собой, он впервые увидел чужое лицо, что внимало его словам с тихим любопытством.       — Я учился фехтованию с самого детства, прочёл столько книг по философии и истории, что ими можно было бы разводить очаг и греться долгой зимой. Я знаю валирийский лучше каждого из своих братьев. Этого мало для хорошего правителя?       — Один человек поведал мне, что в книгах мы не всегда находим то, что имеет ценность за пределами золотых чертогов. Клинком славно владеют многие мужчины, а валирийскому обучают каждого Таргариена, едва он только начинает говорить, — ее твердая, непорочная искренность подкупала. Она не стремилась угодить ему словами, как порой любили девицы. Их укромные беседы более походили на пляски драконов, что, хлопая крыльями и утробно рыча, норовили укусить друг друга, но отчего-то её хотелось слушать, вопреки тому, что не каждое покинувшее нежные уста слово было ему приятно. В её словах не было ни глубокой мудрости, ни пылкого красноречия, ни льстивого притворства, однако они умели огорчать, гневить и тешить. Порой ее честность была настолько сердечной, что Эймонду хотелось смеяться. Висенья не осталась безучастна к его мрачному уединению и, точно считав с лица погребенные в окаменевшем сердце тревоги, полюбопытствовала с вкрадчивой осторожностью: — Почему Вы грезите о троне?       — Потому что это власть, почитание и великие возможности, — Эймонд прихотливо цокнул языком, гордо вскинув подбородок.       — А ещё великая скука и клятвенные обязательства, — Висенья с мягкой улыбкой рассматривала его лицо, и от пристального внимания ее темных глаз тело невольно сковывалось, мышцы леденели, стыла кровь, а кости обращались в камень. — Вы не созданы для власти, — рассудила она, внезапно нарушив смутившее обоих молчание.       — А для чего же создан? — Эймонд, искренне удивлённый её размышлениями, подался ближе к губам, что столь искушающе улыбались ему, точно упрашивая коснуться поцелуем.       — Для войны, — Висенья задумчиво провела виноградиной по его устам и упала на мягкие подушки, сбегая от жаркого солнца. Эймонд раскусил сладкую ягоду и ловким движением уложил стройные ножки племянницы себе на колени, даже через шелка ощущая тепло юной кожи. — Война Вам по нраву, и воин Вы славный. Быть может, Ваши люди не любят Вас так, как брата, но уважают куда более него. Вы вселяете в их сердца уважение и трепет. Разве это не любопытнее власти? — Висенья с тихой задумчивостью заправила за ухо тяжёлую прядь. Волосы скользнули по нежно-лиловому шелку, погладили бледную кожу груди, выступающую ключицу и излет плеча прежде, чем скрыться за маленьким островатым ушком. Столь невинный жест приковал к ней внимание Эймонда. Она смутилась, заметив его участие, но невинность её, как и прежде, источала соблазн. Эймонд погладил шелка, скрывающие столь желанную наготу. Пальцы все ещё помнили ощущение девственно-гладкой кожи, её запах и тепло.       — Значит, я был бы скверным государем… — он спустился прикосновениями к выступающей на щиколотке косточке, поддел пальцами край грубоватой тряпицы, что скрывала заживающее увечье, и потуже затянул ослабленную ткань, наблюдая, как Висенья, смятенная его внезапной, почти отцовской заботой робко поджала пальчики на ногах.       — Вам бы наскучила праздная жизнь в чертогах: пиры, советы, торжества и бесконечные сетования лордов. Грозное, неумолимое однообразие двора непременно бы побудило Вас искать утешения на войне, а простые люди не желают умирать за прихоти и убеждения государя.       — Это правда, я и впрямь люблю войну, — он склонился к её лицу, закрывая собой бледную кожу племянницы от палящего солнца. Висенья подрагивающими пальцами коснулась его плеч, но не позволила себя поцеловать, точно наслаждаясь испепеляющей его терпение страстью.       — Матушкин шут любит говорить, что плохие правители умирают от ран, а хорошие — от скуки, — Эймонд улыбнулся в ответ на её слова, поглаживая племянницу по щеке. Висенья прильнула к его пальцам и прикрыла глаза, наслаждаясь безмятежным покоем знойного утра. — Я открою Вам сокровенную тайну: быть младшей дочерью приятно. Я далека от власти и рождением, и сердцем. Если бы не воля государя и грядущий брак с Вами, ничьи желания бы не связали мне руки.       — Хотел бы я поскорее связать эти славные руки.       Висенья звонко рассмеялась, когда Эймонд лукаво и легко пленил её запястья одной рукой. На мгновение их глаза встретились, и прежнее веселье угасло, уголки влажно поблёскивающих губ опустились. Она глядела на его лицо перед собой, затаив дыхание в предвкушении грядущего слова или поступка, но Эймонд молчал, заколдованный биением её сердца и теплом юного тела под пальцами. Он вздрогнул от ощущения её прикосновений на щеке и нежного поцелуя в уголке губ, настолько быстрого и невесомого, что Эймонд едва не принял столь невинную ласку за касание ветра. Он выпрямился, до конца не веря, что племянница наконец польстилась на его источающие сладкий соблазн чары.       — Вы слишком хороши для власти, дядя, — прошептала она ему в ухо. — Она согнет Ваши плечи и разорвет душу. Столь гордый и свободолюбивый дракон, что добровольно отдался в плен золотых оков, не найдёт счастья в каменных стенах королевских чертогов.       — Ты умная девочка, но ещё многого не понимаешь…       — Девочка? — Висенья едва не задохнулась от возмущения, изумлённо вскинула брови и оскорблённо поджала губы. Тёмные аметисты кошачьих глаз лихорадочно засверкали пламенем томного предвкушения. Назвав ее «девочкой» Эймонд стегнул кнутом надменности совсем юную драконью гордость, и теперь она жаждала отмщения.       Висенья поднялась на локтях, скользнула ножкой вверх по его бедру к напряженному паху. Ее плавное, дразнящее движение было словно стрела, что вонзилась в сердцевину русла его желаний. Еще недавно она опускала глаза, когда он говорил с ней о страсти, а сейчас узкая и изящная ножка племянницы бессовестно ласкала его плоть через оковы одежд. Эймонд схватил её за щиколотку, притягивая к себе грубо и порывисто, невольно обнажая бледную кожу бёдер. Висенья зашипела, но он намеренно сомкнул пальцы крепче — пусть знает, каков итог потех над его терпением. Стараниями этой несносной девицы он вновь был возбужден, точно мальчишка. Настолько, что был готов поставить её на колени и обесчестить без толики сочувствия к плоти и снисхождения к высокому положению.       — Jaelā renigon? Или просто подразнить? — Он навис над ней, скрывая тенью молочно-белую кожу племянницы, прижимаясь восставшим мужеством к её бедру и поглаживая соблазнительные изгибы тела через ткань тончайшего платья. Висенья молча глядела на него из-под пушистых ресниц, соблазнительно улыбаясь — бесконечно гордая своей властью над его желаниями. Душистые волосы разметались по подушкам, посеребрили пурпурный бархат и багровый атлас, одинокий солнечный луч упал на обнажённое бедро в разрезе шелков. Видят Боги, ещё немного, и он возьмёт её здесь, отвергнет разумную осторожность и расчётливую рассудительность во имя удовольствия плоти. — Ну же, куда подевалась твоя уверенность, kēlys? — Эймонд, дразня, коснулся губами её щеки. Растревоженные порывистыми движениями волосы упали на грудь племянницы, заставив кожу покрыться мелкой дрожью. — Тебе стоит опасаться, что девица куда более мирного нрава и умелой руки пожелает украсть у тебя жениха.       — Zaldrīzo laodīles daor, — проговорила Висенья, обнимая его за шею и зарываясь пальцами в волосы на затылке. Эймонд горячо выдохнул ей в ушко, ощутив, как свободная рука племянницы, поглаживающая грудь, мучительно медленно опустилась к паху. Стройные пальчики взялись за тесёмки и ослабили ткань одним плавным движением запястья. Эймонд шумно сглотнул, предвкушая ощущение прохладных пальцев на стремительно твердеющем естестве, но Висенья лишь робко коснулась напряжённого живота, контуров косых мышц, стремящихся к паху и выступающих рёбер.       Её нежные, неторопливые движения завлекали его страсть в объятия сладкого порока. Утренний ветерок привлекал к молочно-белой коже легкое, шёлковое платьице, и Эймонд мог рассмотреть все изгибы ее тела, даже очертания маленьких набухших от невинной ласки сосков и бёдер, почти столь же ясно, как если бы она была обнажённой. Его жаждущий взгляд не укрылся от чуткого внимания Висеньи, но племянница предпочла избежать обличающей проницательности. Эймонд знал, что нравился ей. Так, как смотрела на него она, не могла смотреть равнодушная девица. Гордость сковывала её уста, но сердце, пышущее страстью, пленить не столь уж легко. Признаться в своих чувствах ей было все равно, что принять грудью клинок. Она никогда не пойдёт на подобное, не переступит через взращённые предубеждения до тех пор, пока не поймёт, что может доверить ему каждую свою тайну.       Эймонд прерывисто выдохнул ей в губы, и Висенья, изможденная лихорадочным желанием не менее него, наконец, уступила. Поцелуй на его губах был легкий, точно прикосновение теплого перышка, но даже столь невинное участие племянницы разлило по поджарому телу влажный жар сладкого предвкушения. Эймонд провел языком по её губам, ещё хранившим привкус душистого отвара из плодов, ягод и трав, тепло и горечь неутоленной страсти. Пушистые ресницы дрогнули, веточки сосудов под бледной кожей, голубые, точно сверкающая водная гладь в погожий день, казались холоднее льда. Висенья наблюдала за ним, украдкой, из-под невинно опущенных век, вкушая свою маленькую победу, как ещё мгновение назад разбивала на оттенки чуть сладковатый летний напиток. Но на её лице не было пышущего торжества, лишь толика изумления и робкого смятения. Верно, она сама боялась того, что делала с ним, его настойчивого, неукротимого желания и порывистых чувств изголодавшегося по теплу девичьего тела мужчины.       Вкус её губ был точно весна, что предвещала приход бесконечного лета. В ней хотелось раствориться, выпить эту дивную, звенящую прохладной рекой юность и любоваться бескровным телом до тех пор, пока время не обратит его в тлен. Вокруг размеренно текла жизнь, прорезаясь через безмятежную тишину, словно горный ручей через твёрдую породу: плеск рыбок в каменном пруду, щебет птиц, притаившихся среди золота и зелени летней листвы, и влажные поцелуи одурманенных жаждой любовников. В воздухе пахло лавандой, сиренью и шиповником; чуть солоноватый привкус согретой солнцем кожи заставлял его кровь кипеть. Эймонд прихватил губами кожу над ключицей, точно завороженный, слушая сорвавшийся ритм сердечка племянницы. Висенья тихонько застонала, стягивая его волосы на затылке.       Эймонд коснулся поцелуем ложбинки меж острых ключиц и взялся за мягкую ткань её платья. Висенья чуть прогнулась в спине, помогая дяде ослабить тесьму и обнажить плечи, ключицы и грудь. Она вздрогнула, сжимая меж пальцев ткань его свободной рубахи, когда вновь ощутила его губы на шее. Тонкие пальчики надавили на плечи, впиваясь короткими ноготками в горячую кожу. Эймонд зашипел, наслаждаясь той сладкой, невинной болью, что дарили ее прикосновения. Висенья мягко отстранила его, взялась пальчиками за тесьму на рубахе, ослабила и припала губами к выступающей ключице столь нежно и чувственно, что Эймонд едва не утратил остатки терпения. Он остановил её, когда племянница скользнула губами к груди.       — Не стоит. Я еще не успел искупаться, — не будь она принцессой и его кровью, Эймонд бы, не раздумывая, заставил племянницу приласкать горячую плоть языком, стоя на коленях перед собой, словно блудницу, но, вопреки дурному нраву и острому языку Висеньи, Эймонд уважал её положение и чувства. Он не желал неподобающего обращения к девице, что была обещана ему с колыбели. Эймонд всё ещё помнил её тихой малышкой на руках у Рейниры и грязным, упрямым мальчишкой без доброй половины молочных зубов, обнимающим отца. Как мог он позволить, чтобы это дитя целовало его взмокшую, соленую кожу, точно Эймонд заплатил за ее ласки серебряником?       Висенья выслушала его, любуясь кратким смятением на строгом лице, а после поднялась рассеянными поцелуями к уху и пылко прошептала:       — Ynot raqan skorkydoso Jeme ykynāt…       — Skori nagessin gīda?       Висенья ответила робким кивком, медленно, точно испрашивая разрешения, обнажая его грудь и припадая щекой к горячей коже. В свете солнца одинокие серебряные волоски казались почти прозрачными. Она ласкала пальцами его торс, линии выступающих косточек и нежно целовала изгиб плеча, прихватывая губами бьющуюся под кожей жилку. Эймонд рывком уложил ее на подушки и вновь овладел устами, даже не взглянув на лицо — слишком боялся, что не увидит в её глазах и толики того же желания. Он раскрыл податливую ткань и накрыл ладонью высокую, аккуратную грудь. Видят Боги, он заслужил вновь вкусить столь искренней, беззаветной отзывчивости, ощутить тепло ее тела, тяжесть упругой плоти, приласкать пальцами и губами чувствительные соски…       Однако здесь они не могли любить друг друга, воплощать самые страстные желания плоти и сердец, — Эймонд не мог примириться с мыслью, что иной мужчина, будь он слугой или родичем принца, сумел бы мимолетно узреть нагое тело его юной невесты. Всё, что они могли позволить себе лишь больше распаляло желание, и чем дальше заходили их смелые ласки, тем отчаянней Эймонд готов был умолять её себя приласкать, но драконья гордость не стерпела бы подобного унижения. Куда охотнее он бы раздел её одним рывком, грубо и торопливо, уложил на тахту и, вопреки всем угрозам, мольбам и слезам, взял. Вошёл порывисто, без толики снисхождения, до основания, одним порывистым толчком, вжимая хрупкое тело в мягкую обивку и расшитые золотой нитью подушки, лихорадочными поцелуями срывая с губ племянницы стоны и обжигая горячим дыханием шею. Она бы гневилась, шипела, порывалась расцарапать ему лицо, пока он имел бы ее, точно шлюху из Блошиного Конца, наслаждаясь сбитым дыханием и звонкими шлепками разгоряченных тел — самой дивной музыкой из возможных. Эймонда бросило в жар. От сладких грез в паху сделалось невыносимо тяжело. В лучах заблудшего солнца глаза Висеньи казались светлее, ещё невиннее, словно лепестки фиалок и орхидей в поддетой солнечной рябью воде каменного пруда.       Висенья прикрыла глаза, слушая его дыхание и стук сердца раскрытой на поджарой груди ладонью. Эймонд пленил ее пальцы, увлек вниз по впалому, напряженному животу к кромке кюлотов. Она робко провела по тесьме, и Эймонд невольно толкнулся навстречу ее прикосновениям, прежде чем предостерегающе накрыл ладонью запястье.       — Боги… — сокрушенно прошептал он, опуская голову на её обнаженную грудь, едва не задушенный собственной совестью. — Мне доведется убить того мужчину, который увидит тебя обнаженной, — на выдохе простонал Эймонд в полураспахнутые уста племянницы, скрывая тканью шелков раскрасневшуюся от поцелуев кожу.       Висенья повиновалась: тотчас отняла ладонь, погладила его спину, и Эймонд уткнулся носом в изгиб ее плеча, стараясь глубоким дыханием унять разгоряченную кровь, стремящуюся к паху.       — Запомни это чувство, kēlys, — он помог ей привести в порядок платье и торопливо надел рубаху. — В иной раз я предпочту лишить тебя девичества, нежели вновь испытать на себе гнев неутоленных желаний.       — Я бы пригласила Вас в свои покои, дядя, не будь Вы столь спесивы и горды. Однако теперь, после слов о Вашей возможной настойчивости, я предпочту особенно пристально блюсти добродетель, — она с невинностью Девы поцеловала его в нос, подарила на прощание улыбку и выскользнула из объятий Эймонда, словно поток воды. Ему оставалось лишь наблюдать за её уходом. Обманутый собственным ревнивым честолюбием, он лишился той, которую едва удалось поймать, и теперь грезил о следующей встрече, в укромной тишине её опочивальни. Отчего-то Эймонд был уверен, что ещё не единожды станет в покоях племянницы желанным гостем.

***

      Висенья сдержала слово. Следующие несколько дней они провели порознь, и Эймонд более не искал её внимания. Пусть обдумает его слова и собственные убеждения, прежде чем Боги вновь сведут их волей внезапной прихоти. Висенья посылала ему книги и древние свитки, найденные в личной библиотеке принца — добрую волю собственного участия. Одна из них повествовала о возлюбленных королевы Нимерии, иная о разгроме принца Гарина под Волантисом, а принесённая Эйданом вчера о разорении валирийцами Горестей. В ветхих рукописях была рассказана история падения Гискарской Империи и завоевания Андалоса. Так она потешалась над ним, полагая, что читать о преданных пламени государствах он едва ли вознамерится. Эймонду пришлось переступить через собственную гордость, — желание понять природу мыслей и поступков этой девицы было выше его неприязни к гискарцам, андалам и предкам дорнийцев, потерпевшим горести и лишения от рук валирийцев. Она сама выбирала для него вино, арборское золотое, привезённое из Винного городка — на вкус точно солнце, что всходило над виноградниками Простора. Слуги приносили ему кувшин каждый вечер, а в придачу — золотое блюдо со спелыми фруктами, ягодами и орехами. Дивные ухаживания племянницы он встречал со снисходительной благосклонностью, более не посылая ей ни драгоценностей, ни шелков. Висенья ясно дала понять, что купить её не удастся, однако вырезанную из чардрева флейту и серебряные колокольчики приняла, клятвенно пообещав в ответном благодарственном послании сыграть ему при встрече.       Вопреки страсти к племяннице, Эймонд помнил об обязательствах перед собственным домом. Матушка желала обрести союзника для короны, и он не собирался её огорчать. После каждой утренней трапезы они с Дейроном покидали стены своих владений и отправлялись в город — туда где кипела жизнь и иная правда. Они общались с жителями Пентоса, расспрашивали ремесленников и торговцев, стараясь узнать об отношении простого люда к политике господ, бесчинствам Триархии и присутствию наёмников в городе. Как он и предполагал, простой люд, не сведущий в правлении и союзах, нелестно отзывался о минувшей напасти, смелые моряки сетовали на скверную торговлю, хозяева увеселительных заведений на пьяные драки в борделях и тавернах, а земледельцы на скудный урожай — выжженные тирошийцами поля лишили людей зерна, и многие стали опасаться голода, гневно рассуждая о жизни богатых господ, которых новое лишение едва ли коснётся. Мирный уклад жизни в Пентосе висел на волоске. Люди судачили и шептались, искали виновных, считали монеты господ, что вскоре будут отданы наёмникам. Дейрон полагал их старания напрасными, призывал вернуться домой с остатками людей, что ещё не успели покинуть залив. Но Эймонд не торопился сбегать. Вскоре недовольство достигнет ушей магистров, а принцев казнили и за меньшее. Быть может, новый правитель будет куда решительнее Мелларио и охотно примет столь щедрое предложение. Он вновь был вынужден набраться терпения и коротать дни за фехтованием, чтением и беседами под пристальным взором племянника и кузины.       Вскоре настал день уплаты долгов перед Младшими Сыновьями. Эймонда с родичами пригласили на совет, как почётных гостей. Во дворец они прибыли к полудню, когда пот, стекая с лошадиного крупа, капал на раскалённые камни и, испаряясь, яростно шипел, а сухая земля покрылась глубокими трещинами, изнывая от жажды. Как и прежде, они с братом оделись на вестеросский манер, однако мягкой коже предпочли тонкие ткани пентошийцев. Дейрон сетовал на жару и вспоминал, сколь неизменно гневной бывала буря после долгих дней палящего зноя. Внутренний двор полнился надушенными господами, слугами, охмелевшими наёмниками, паланкинами и множеством лошадей. Казалось, паркий воздух звенел от сотен голосов, что сетуя, потешаясь и бранясь, звенья за звеньями вплетались в стальные плетения суеты, что сковала дворец. Эймонд спешился, отдал лошадь подоспевшему слуге и взялся искать взглядом знамёна с изумрудными волнами на бледно-голубом поле.       С кузнецом они условились встретиться перед торжеством. Мальчишка-оборванец передал ему письмо за день до совета. Эстран входил в свиту отца, что сопровождала Магистра Моря во дворец принца, но в стенах богатых чертогов, палат и галерей бастарду не было места; Эймонд же был желанным гостем, прибывшим по приглашению принца и желанию магистров. Отношение к бастардам в Пентосе было иным. Им не давали обличающие истинное происхождение фамилии, и в случае преждевременной кончины рождённых в законном браке детей бастард мог наследовать отцу, однако празднества, переговоры и тайные слушания проходили без их участия. Столь снисходительное отношение было следствием происхождения предков великих семей Пентоса. Поговаривали, что корни многих магистров берут начало от бастардов, рождённых от союза рабов на галеях валирийцев с жителями Андалоса.       Эймонд в сопровождении брата и мальчишки Бисбери двинулся навстречу штандарту, под которым в обществе латников магистра ожидал кузнец. Эстран поднялся, заметив подошедших мужчин, поприветствовал кратким кивком и учтиво предложил холодного вина. Эймонд за троих отказался от оказанной почести, не желая неуместной траты времени. Кузнец пригласил спутников следовать за собой к гнедой кобыле, одиноко почивающей в тени сочной зелени ветвистого дерева. Поперёк задней части седла лежали длинные свёртки из тёмной ткани. Эймонд с замиранием сердца следил, как кузнец разворачивал одну из тканей.       — Ваш старый клинок, — Эстран протянул ему меч, облачённый в простенькие ножны из грубой кожи. Эймонд взялся за эфес, узнал знакомую тяжесть и передал клинок Эйдану Бисбери. — А этому только предстоит узнать вашу руку, — кузнец достал следующий: на сей раз в ножнах прежнего клинка он казался его исключительным подобием, до тех пор, пока Эстран не обнажил тёмную, точно грозовое небо, сталь.       Красота валирийского меча сравнима лишь с нагим девичьим телом. Обладая и одним, и другим мужчина испытывает восхищение и толику торжества. Касаясь клинка, Эймонд ощущал лёгкое покалывание на кончиках пальцев, совсем как тот мальчик, которому впервые вручили оружие в Красном замке. Сдержав улыбку, он пристегнул клинок к поясу, испытующе взглянув на кузнеца.       — Золото Ваше я получил, — заверил его Эстран. — Однако предпочёл бы ему оставшуюся сталь, — наконец, кузнец извлёк из свёртка последний меч, полутораручный эсток, с узким лезвием, откованным под женскую руку эфесом, ровной крестовиной гарды и полым навершием.       — Славный клинок: утонченный и изящный, — расщедрился на похвалу Эймонд, любуясь играющей на солнце сталью. — Под стать девице, для которой ковался.       Брат взглянул на него едва ли не осуждающе. Эймонд не поведал ему о своей затее, зная, что столь щедрый дар Дейрон найдёт недостойным руки племянницы. Он и сам полагал неуместной роскошью подобное участие, однако желал узнать, твердили ли бы вновь эти нежные уста о прельщённой совести или уплате долга перед блудницей.       — Таким голову не срубить, разве что дырок наделать, — с издёвкой подметил Дейрон.       — Зря только потратили сталь, — поддержал негодование брата кузнец. — Из остатков я мог бы отлить прекрасный кинжал или короткий клинок.       — Мне по нраву и этот клинок, — решительно заверил мужчин Эймонд, вручая Бисбери второй клинок. — Не потеряй, это подарок, — приказал он едва сдержавшему красноречивую улыбку юноше, и вновь обратился к бастарду: — Ты сведущ в обращении с валирийской сталью. В Вестеросе подобных мастеров не сыскать. Так откуда такой умелец в Пентосе?       — Людям с запада милее тепло домашнего очага, а не кузнечного горна, — Эстран погладил круп цокающей копытами лошади, ласково похлопал по спине, потрепал гриву. Верно, и подковывал её сам. — Даже войны вести вам по нраву друг с другом. Я провёл детство в Браавосе, служил подмастерьем у кузнеца, пока не стал достаточно взрослым для путешествий, позже жил в Норвосе несколько лет, обучался у местного умельца обращению с валирийской сталью прежде, чем прибыл в Пентос к отцу, а после… — кузнец прервал рассказ, губы его изумлённо разомкнулись, а пальцы замерли меж конской гривы. — Миледи… — на выдохе обронил он, низко склонив голову перед гостьей. Они с Дейроном обернулись, в одночасье встретившись глазами с Тианной. Жрица с нежнейшей, точно цветочные лепестки, улыбкой протянула руку Эстрану. Кузнец едва коснулся губами смуглых пальцев в жесте безропотного почтения.       — Принц Эймонд, а Вы и впрямь весьма любопытный человек… — задумчиво промолвила жрица, разглядывая клинки на поясе Эйдана. — Если Ваши Боги привели Вас к умелым рукам нашего доброго кузнеца, быть может они не столь уж и невежественны, как о них толкуют.       Эстран, смущённый любезностью жрицы, отвёл глаза, Эймонд же напротив — приковал взгляд к Тианне.       — Матерь простила бы Вашу надменность, а вот Воин, вероятно, лишил языка, — на его искромётное возражение Тианна лишь рассмеялась. Доброе настроение этой изменчивой, точно море, женщины было для Эймонда загадкой. Ещё недавно она порывалась перегрызть ему глотку, а теперь любезно улыбалась на всякий его ответ, сколь бы испытующим он не был. — Вы бы охотно сменили алую парчу на облачение септы, если бы Ваши глаза узрели Звёздную септу.       Слова Эймонда хлестнули жрицу по лицу, заставив болезненно дрогнуть пальцы.       — Тогда я бы предпочла их лишиться, — пылко бросила Тианна, презрительно фыркнув, и вдруг, точно очнувшись от обуявшего её гнева, смиренно опустила плечи. — Позвольте вас проводить. Вы были гостями моего отца преступно мало, чтобы изучить дворец, — она учтиво раскрыла ладонь, приглашая их с Дейроном к ступеням, что вели к входу в чертог.       Эймонд порывался отвергнуть внезапное радушие жрицы. Тианна казалась ему женщиной с тёмной душой, холодным сердцем, расчётливым умом и коварными намерениями. Чем бы ни было побуждено её участие, идти на поводу у её алчных желаний Эймонд не хотел. Однако Дейрон опередил его с ответом, галантно взял жрицу под руку и повёл вверх по каменным ступеням. Эймонд шёл подле, украдкой рассматривая смуглое лицо Тианны. Пышные волосы скрывали подживающий от тяжести отцовской руки рубец, лопнувшая кожа покрылась багровой корочкой. Как и прежде, она носила всё ту же парчу — алый цвет Р’глора и богатые ткани знатных пентошийских господ. Быть может, она и служила Владыке Света, но, как и прочие люди, рождённые в золотой колыбели, любила роскошь и красоту.       Чертоги дворца поражали красотой и помпезностью: мраморные статуи и балюстрады, колонны с выступающими с капителей барельефами, изображающими сцены любви и сражений, полы из красного дерева и сводчатые потолки высотой около тридцати футов. Они миновали двусветный зал, украшенный выступающими меж окон пилястрами, и Тианна повела их коридорами, о которых ведали лишь хранители обители: с ткаными полотнами и гобеленами на стенах, кружевами золочёных узоров на архивольтах порталов и арок.       — Брат всегда следует за Вами, точно тень, — шепнула Дейрону жрица, когда широкий коридор вывел их к крытой галерее с витражными окнами. — Похоже, он очень любит и уважает Вас, — Тианна крепче сжала руку брата, открыто любуясь его красивым лицом и наслаждаясь смятением.       Прежде уста Дейрона отличались удивительным красноречием; девицам нравился его быстрый, находчивый ум и острый язык, но перед женщиной, умудрённой летами и участием мужчин он казался совсем мальчишкой: растерянным, долго подбирающим слова и скрывающим глаза за светлыми, пушистыми ресницами.       — Что же в этом дурного? — искренне изумился Дейрон. — Мы росли вместе, вместе охотились, вместе сражались. Разве Вы не любите своего брата?       — Моей любви достоин только Владыка, — уверенно заявила Тианна. Эймонду казалось, что сердце этой женщины и вовсе не знало любви, одну только жажду и разрывающий душу гнев. — Любить кого-то, кроме своего Бога преступно для жрицы, что посвятила ему жизнь.       — Иным женщинам стоит поучиться у Вас верности.       Слова, что польстили бы любой другой женщине, заставили Тианну устало вздохнуть. Она была равнодушна к лести, из чьих бы уст угодливость не лилась в её уши. Даже обаяние брата было бессильно перед холодной невозмутимостью капризного нрава жрицы, однако она принимала его внимание, бессовестно наслаждаясь бесплодными попытками юного принца рассеять взаимные притязания.       — Поверьте, принц Дейрон, верности достойны лишь собственные убеждения.       У высоких дверей, окованных медью, ожидали латники принца. Стражи признали в них принцев с запада и жрицу Владыки Света прежде, чем допустить в Золотой Чертог — палату с множеством смежных комнат и альковов, лишь одна из которых вела в Зал Совета. Тианна оставила их среди гостей, сославшись на ненадобность более себя как провожатой. Эймонд же полагал, что причина торопливого ухода жрицы состояла в ином.       — Даже сотни лет ежедневных исповедей не спасли бы её душу, — с деланным состраданием обронил Дейрон, когда бардовая парча Тианны затерялась среди пёстрых одеяний богатых господ.       — Едва ли она грезит о спасении. Даже перед страхом неминуемого взыскания, — отчего-то присутствие Тианны угнетало его, невольно заставляло тревожиться. Эта женщина была предвестницей грядущей смуты, что виделась Эймонду в каждой тени. — Если бы Владыка Света приказал ей сжечь себя нагишом перед оголтелой толпой, она бы тотчас бросилась в пламя.       — Хотел бы я увидеть этого Владыку, — Дейрон нахмурился, сложив руки на груди. — Каким должен быть Бог, чтобы прекрасные молодые женщины добровольно отдавали свою душу и плоть в услужение его прихотям?       — Могущественным, беспристрастным и жестоким.       Золотой Чертог напоминал ему цветущий сад, вскормленный пеплом, гнилью и тленом, благоухающий на разлагающихся останках рабов Древней Валирии. Гость рабов, некогда служивших его предкам. Эймонда воротило от одной только мысли, что на него могут глядеть свысока люди, чей удел ещё несколько сотен лет назад был угождать прихотям его великих предков. Он улыбнулся, наблюдая, как брат кружится в танце с облачённой в тончайшее платье пентошийкой, юной, хорошенькой, тоненько улыбающейся ему и тихонько хохочущей над каждой нашёптанной в ушко лаской.       Господа всё прибывали, облачённые в украшенные драгоценными камнями наряды и притворную учтивость. Уста льстецов расплывались в улыбках, а языки сыпали любезностями и пожеланиями благодатных дней. Были и те, что мудро хранили молчание, держались в стороне от шумных приветствий, музыкантов и обнажённых танцовщиц. Подле одного из таких господ стояла Тианна. Эймонд не слышал, о чем была их беседа, видел лишь, как двигались губы молодой жрицы, как вторил кивками её словам разодетый в золотую парчу магистр. Дочь, что предала общество собственного отца, заслуживала осуждения. Эймонд не порицал принца за опальный поступок — там, где заканчивалась сила слова, вступала в права тяжесть руки, и зачастую её речи звучали куда убедительнее. Похоже, что после порывистого гнева Мелларио родичам не удалось примириться, и каждый продолжал вынашивать обиду втайне.       Эймонд блуждал среди гостей, украдкой рассматривая напудренные лица и с мрачным предвкушением грядущего совета. На исходе дня город должен был расстаться с собранным усилиями магистров и богатых господ золотом, что дожидалось справедливого решения за вратами казны. Его же собственные люди возвращались домой с одной только благодарностью. Но Эймонд не мог позволить себе вернуться ни с чем. Он заплатил за свободу пентошийцев кровью людей Простора, но пока в Пентосе правил Мелларио, полагаться в грядущей войне он мог лишь на волю Богов — кого они предпочтут видеть на троне: сына или дочь, и подобный исход не был для его приемлем. Ожидание медленно убивало его, как мог губить лишь яд, и чем дольше он призывал себя к терпению, тем чаще его терял. Он устал, соскучился по дому, по знакомому запаху засеянных полей, по поющим водам Медовички, по голосам матери, племянницы и сестры. Избалованные праздной жизнью, долгим летом и мнимым равнодушием соседей, пентошийцы полагались на хитрость избранного магистрами принца и золото, совершенно не желая мыслить о грядущем. Тиланд Ланнистер однажды сказал:       «Богачи могут позволить себе беспечность, — и с улыбкой добавил: — Только если не желают стать ещё богаче».       Этот умный человек из Утёса Кастерли как никто другой ведал о капризах судьбы и изменчивости власти. От владения Западом его отделяли минуты, которые получил его брат, выходя на свет из материнской утробы. Эймонд поднёс к губам на треть опустевший кубок, наблюдая за плавными движениями гибкой танцовщицы, сопровождаемыми хрустальным звоном крохотных колокольчиков вокруг тонких щиколоток и запястий. Он вдруг вспомнил о подаренных племяннице колокольчиках, о её обещании почтить его игрой и подумал, что охотнее любовался бы ею в наряде танцовщицы и слушал бы пение колокольчиков в её волосах, на щиколотках и запястьях.       Эймонд вновь пожелал пригубить, но узкая ладонь накрыла его кубок. Он медленно опустил руку и увидел перед собой беспокойное лицо племянницы. Висенья стояла подле его плеча, поглаживая кончиками пальцев серебряные узоры на кубке, прекрасная, словно грёза тёплой летней ночью. Эймонд обнял её со спины, укладывая пальцы на обнажённое плечо, склонился к уху, потревожив дыханием серебряную прядку, и вкрадчиво прошептал:       — Вино куда приятнее того питья, что ты предложила мне в саду.       Висенья выразительно взглянула на него, обличая нарочитую дерзость озвученного предлога. О чём была её внезапная тревога, Эймонд мог лишь гадать, но отчего-то в сердце племянницы не было покоя. Она вновь взялась перебирать пальцами ткань лёгкого платьица, совсем как Рейнира свои кольца.       — И впрямь веский повод напиться, — она с улыбкой вторила сорвавшейся с его уст потехе, точно они были детьми, поддерживающими затеи друг друга.       — Я лишусь рассудка, если не напьюсь, — доселе почивающие на плече племянницы пальцы коснулись спины, очерчивая контуры лопатки и позвонков. — Все эти почести словно пытка для всякого мужчины, что знает о чести, — Эймонд погладил обнажённую талию в разрезе тонкого платья, чувствуя, как по тёплой коже племянницы пробегает зябкая дрожь. Как бы он хотел увлечь её в укромную тень алькова, припасть губами к шее и шептать на ухо о страсти, что разрывала его душу и плоть. Но Висенья знала: он не решится на это, потому и говорила открыто, не опасаясь его порывистых желаний даже когда пальцы её робко спустились к его по запястью, скользнули меж выступающих косточек и прильнули к горячей коже.       От стольких глаз мужчин, обращённых к ней, у Эймонда кипела кровь. Им хотелось смотреть на неё, любоваться, как многим женщинам нравилось глядеть на него из-под трепещущих ресниц, тоненько улыбаться и шептать на ухо спутницам бессовестные догадки о его нравах и вкусах. Но подле, искренне увлечённые и ласкающие пальцы друг друга, они вызывали презрение, столь явное, что Эймонд ощущал обжигающее отвращение кожей шеи, не защищённой высоким воротником. Ненавистные и непонятые, их чувства воплощали собой порок, и от этого было обжигающе горячо в груди и тягостно сладко в паху.       — Вам и прежние почести были в тягость, — в её словах не было ни насмешки, ни глумливого торжества. Осторожно и терпеливо она стремилась понять природу его чувств и терзающих разум тревог. — Всему виной усталость и тоска. Даже Вам они не чужды.       — Я бы предпочёл твоё общество торжеству лицемерия и лести, — Висенья смятенно вздохнула и нежно улыбнулась ему, крепко сжимая пальцы и тотчас расслабляя запястье, не иначе — прощаясь, не желая гневить родичей долгим отсутствием, но Эймонд не позволил племяннице освободить руку, вновь привлекая к себе судорожным рывком. — Оставайся со мной. Я позабочусь о тебе не хуже брата или сестры.       — Боги… — отрывисто прошептала Висенья. — Вы, верно, уже пьяны…       Его предвкушающая усмешка была выразительнее всякого ответа. Он мог бы поцеловать её, претворившись хмельным, на глазах у стольких людей, что таили в сердцах презрение, как много раз делал Эйгон со всякой хорошенькой девицей-чашницей, прислуживающей при дворе, но едва ли Висенья была одной из них. Вопреки обманчивой снисходительности, она знала себе цену и умела оставаться бесстрастной даже перед ликами самых сладких соблазнов.       — Довольно вам миловаться, — подле них возник Джекейрис, с отцовским заступничеством возложив руку на плечо сестры. — Возвращайся к Бейле. В одиночестве словоохотливость Магистра Шелков ей в тягость.       Висенья кивнула, расправив плечи, послушная и верная, точно септа. Эймонд, не скрываясь от пристального внимания Джекейриса, провожал взглядом спину племянницы до тех пор, пока её хрупкий стан, облачённый в лёгкое белое платьице, не затерялся меж драгоценностей, золота и парчи. Эймонд провёл языком по губам, собирая пряную сладость вина, и вновь поднёс к лицу кубок.       — Всё грезишь утопить скуку в вине? — обратился к нему Джекейрис.       Стараниями пентошийских целителей он верно шёл на поправку: болезненная бледность ушла с его лица, но оно осталось всё таким же угрюмым. Жизнь с северянами оставила на нём тень ледяной пустоши, которой не было места на Юге. Пока отец-государь прочил одного из ублюдков Харвина Стронга на трон после своей дочери-шлюхи, Эймонд полагал, что даже Драконий Камень был больно щедрым даром для выводков сестры.       — Это последнее место, где бы я желал коротать досуг. Вкушать вино и наслаждаться обществом знатных господ на чужой земле это всё, что мне остаётся, — Эймонд прищурился, точно кот, взращивая на языке очередную колкость. — Твоя сестра не дала бы мне заскучать, но ты отнял у меня единственную радость. Впрочем, не ты первый. Люцерис всё ещё живёт с неуплаченным долгом: правит Дрифтмарком, ласкает красавицу-супругу, растит прелестную дочь…       Уста Джекейриса исказились в смутном подобии гневной судороги, болезненной, точно от укола иглой. Старый рубец навязчиво заныл под повязкой. Прошло столько лет, а Эймонд до сих пор не получил извинений: ни словом, ни взглядом, ни вестью. Пока дети сестры здравствовали и вкушали чествования в замках вассалов государя, он жил в страхе остаться чудовищем, сосланный к младшему брату в Старомест за любовь к единственному живому существу, что разделило его боль. Он готов был обнажить клинок и вонзить в глазницу Джекейрису: какая уж разница, кто из двух братьев лишится глаза, если его увечье наконец обретёт отмщение.       — Подобная жизнь вскоре ожидает и тебя, Эймонд, если семья это то, чего желает твоё сердце, — миролюбиво ответил племянник. — Красавица-супруга, а вскоре — дитя, но сейчас мне спокойнее, когда сестра подле Бейлы.       — Вам впору думать о собственных детях, а не опекать чужих, — в сердцах выпалил Эймонд и лишь после понял, что сказал, вспомнив, о чём шептались служанки в коридорах дворца. Бейла была супругой Джекейриса уже более четырёх лет, и Эймонд полагал, что умершее в утробе кузины дитя не было первым. Племянник изменился в лице, бросив на него ледяной, преисполненный презрения взгляд, и Эймонд, не желая ссоры, укротил дерзость и холодно добавил: — Она моя невеста.       — Невеста, но пока ещё не жена, — учтивый тон дался Джекейрису нелегко. Вопреки горькой обиде и глубокому гневу, он старался сохранить хрупкое перемирие их семей даже во время прозаичной беседы, и от его деланной снисходительности Эймонду делалось дурно. В своей беспристрастной честности он словно был злом, побуждающим к гневу благодушного родича. Лицемерного лжеца под стать матери и братьям. Быть может Эймонд и был наполовину слеп, но глупцом себя не полагал. За мнимой уступчивостью скрывались всё те же чувства, что не давали покоя его душе, и никакое время было не в силах избавить мысли от бремени отроческих грёз, плоть от увечья, а семьи от непримиримой вражды. — Когда она увязалась за нами в Пентос, то дала обещание уважать мои решения. Я не желаю ей зла; о благе ли твои помыслы, мне неизвестно.       Эймонд утаил ответ. Для лжи он был слишком зол. Ещё немного, и правда сорвалась бы с его уст, обличая истинные чувства к племяннице. Как мог он желать блага сестре ненавистных племянников, дочери шлюхи-сестры, дюжину раз опорочившей государя связью с наследником Харренхолла? Рейнира получила вдоволь милости от отца и продолжала получать до сих пор. Это её сыновей Визерис держал на руках, её ублюдку благоволил и прочил стать справедливым государем. Её первому супругу он прощал открытое мужеложство, а Деймону сговор с Корлисом Веларионом и тайный брак с его дочерью. Семья сестры получала всё, но им всегда было мало, и он, подобно отцу, должен был оставаться кротким дураком, ведомым грёзами о светлом будущем. Он не отрицал своё желание, не отрицал нужды в наследниках и супруге, но не был обязан любить эту девочку, как и она его. Рейнира едва ли молчала все эти годы, скрывая от дочери истинные чувства к ненавистным братьям. Позволить себе глубокие чувства к дочери сестры всё равно что сыграть хмельным в танец пальцев — неоправданный риск, который не мог позволить себе взрослый мужчина.       Эймонд отвёл глаза, наблюдая за потехами шута, разодетого в богатые одежды, не уступающие по красоте парче господ. Сегодня он бесконечно пьяный и сквернословящий государь, требующий почестей, верности и обнажённых девиц. Эймонд помнил как мальчиком нередко становился свидетелем отцовского смеха, помнил звон бубенцов, похабные шуточки маленького человечка и тихую, скупую улыбку матери, пока однажды в чертоге государя не сделалось тихо, точно в склепе — сестру отослали на Драконий Камень, и карлик увязался за ней. Матушка вздохнула с облегчением, благодаря Богов за избавление от льющейся из уст шута грязи, а он, совсем ещё мальчишка, дополна неискушённый подобающими принцу манерами, вдруг ощутил мрачную пустоту. Верно, с тех пор он отвык от подобных потех. Лорд Ормунд не любил шутов, куда более его прельщало высокое искусство. Он предпочитал услуги музыкантов и певцов, вкладывал золото в нужды Цитадели, не терпел пустой расточительности, однако поощрял любовь Дейрона к охоте и никогда не скупился на дорогие подарки: ловчих, лошадей и сбрую. За долгие годы жизни подле столь разумного человека Эймонд отвык от беспечности, праздной жизни и неуместного мотовства. И чем чаще он вспоминал о доме, тем тягостнее было пребывание на чужой земле.       — Это торжество словно насмешка над всеми павшими, — с горечью заключил Джекейрис. — Даже обсуждение важного решения они превращают в праздник. Если пентошийцы столь великодушны и легки на руку, неудивительно, что с подобной щедростью у них всё ещё столько врагов.       — Вовсе это не торжество, — Эймонд подставил опустевший кубок под кувшин склонившей голову рабыни, наблюдая за шутом, что теперь плясал вокруг госпожи Динары, а она тихонько посмеивалась, прикрыв ладонью бледные губы. Мелларио протянул шуту серебряник, что-то шепнул на ухо, и ряженый государь взялся чествовать уже немолодую женщину стихами и песнями о её добром сердце и красоте. — Торги и дознание. Принц созвал сюда всех господ не напрасно — они свидетели, судьи и кошельки, их золотом будут уплачены услуги наёмников, а смерть стоит дороже участия живых. Как много наёмников погибли на стенах Пентоса?       — Полагаю, меньше, нежели в борделях.       Эймонд, тихонько посмеиваясь, задумчиво склонил голову, поплескал в кубке вино и пригубил. Видеть язвительность племянника прежде ему не доводилось. Похоже, вопросы справедливости тревожили Джекейриса не меньше, нежели его, однако понимание её у них было разительно иным. Эймонд не испытывал сострадания к участи павших солдат Веларионов, тайно покинувших Дрифтмарк по приказу Деймона Таргариена и нового лорда Приливов, не стремился проникнуться культурой и порядками местных господ — ему было мало дела до обычаев беспечных богачей, что прожигали жизнь в бесконечных пирах и празднествах. Всё что он искал в Пентосе — выгодный, справедливый союз, что в грядущем будущем поможет родне удержать власть в стране, а брату — корону на голове.       Он не боялся Бейлу — слова всегда слетали с её уст прежде разумной мысли даже сейчас, когда лета требовали от неё смирения. Висенья казалась разумнее и доверчивее сестры, и, похоже, вовсе не интересовалась властью. Стоило опасаться её проницательности, но отчего-то Эймонд не ощущал племянницу достойной своих тревог. Джекейрис же был мужчиной, повзрослевшим вдали от дома и повидавшим войну. За хмурым, простецким андальским лицом скрывался осторожный, предприимчивый человек, обученный терпению, тактике и военному делу. Даже изувеченный, он едва ли тратил время впустую, наслаждаясь гостеприимством принца и вкушая плоды сокрушительного триумфа ненавистного родича. Эйдан рассказывал, как не единожды видел Джекейриса скачущим по дороге на юго-запад ко дворцу — не иначе племянник тоже встречался с принцем, и Эймонд охотно отдал бы половину отцовских сокровищ чтобы узнать, о чём была их беседа.       — Если у магистров возникнут сомнения в честности наёмников, они не расстанутся ни с одной лишней монетой. Их беспечность славная возможность для обогащения, однако даже их праздная слепота порой подвержена прозрению. Алчная ложь, вероятно, их обозлит. Молва, что шествует среди народа стучится в двери господских владений. Люди гневятся и вскоре начнут желать крови. Если не усмирить их гнев, чья голова полетит с плеч первой? — Эймонд с предвкушающей улыбкой заглянул в тёмные, преисполненные тягостного осознания глаза племянника. — Мелларио Харатис — умный человек и ценит жизнь куда более наёмников, что грезят лишь о золоте и тепле у девиц между ног. Он позвал сюда всех, чьё слово имеет вес на землях Андалоса и будет наблюдать, кто окажется другом, а кто врагом.       — Распри господ за Узким морем меня не волнуют, — скупо ответил Джекейрис. — Мы пережили эту войну, и теперь я желаю покоя.       — Напрасно ты пренебрегаешь важностью союзов, племянник, — с предвкушающей улыбкой предостерёг его Эймонд. — Местные господа настолько богаты, что полагают, будто бы золото, жрецы и захудалая стена защитят их от алчного взора завоевателей. Квартийцы богаты, но их город окружён тремя стенами, а Дом Бессмертных наводит ужас на дотракийцев. Пентошийцы почитают Владыку Света, и где он был, когда Триархия осаждала город? Их не защитят ни Боги, ни золото, ни стена, какой бы древней и высокой она не была.       — Лета не изменили тебя, Эймонд, — племянник пренебрёг его рассуждениями, как прежде поступал и государь. Быть может, Визерис видел во внуке себя, иначе откуда родом столь исступлённое благоволение? — Как и десять лет назад, ты рассуждаешь о благе, как об итоге кровавой войны. Ищешь союзников, стремишься сковать этих людей обязательствами, пока они желают лишь пить, трапезничать и торжествовать. Война с дорнийцами ничему тебя не научила. Государь дал ясно понять, что не намерен вести войны. Нападение Триархии на Пентос это нарушение договора о Вечном Мире, подписанного за столом Джейхейриса Миротворца, и наше вмешательство в войну — дело необходимости, а не прихоти, — и, понизив голос, вкрадчиво спросил: — Быть может, я не прав?       Эймонд притих, взвешивая слова племянника. Своими рассуждениям и обличающим вопросом Джекейрис стремился убедить родича в осведомлённости и предостеречь от опальных поступков. Со дня его пробуждения Бейла без устали сеяла смуту в душе супруга. Кто, как ни дочь Деймона, обладающая его дурным нравом и языком, видела зло в каждом его взгляде и слове. Пусть сейчас её ревностное недоверие было оправданным, Эймонд не мог позволить её мстительному языку навлечь на себя неуместные подозрения, когда он был лишь в дюжине шагов от заветной цели.       — Кто я такой, чтобы спорить с будущим государем?       Джекейрис вознамерился ответить, но пылкие толки родичей прервало появление герольда, возвестившего о прибытии последнего магистра и подступающем часе котинги. Мелларио, хлопнув в ладони, предложил последовать за провожатыми в Палаты Совета, и Джекейрис, бросив на родича пристальный взгляд, вернулся к сёстрам. Уход племянника внезапно принёс ему облегчение. Объясняться с человеком, что с рождения чтил тебя врагом куда сложнее, нежели нашёптывать на ухо девице сладкую ложь. Джекейрис подозревал его в обмане даже тогда, когда Эймонд старался не давать повода. Слухи о болезни отца стали множиться, и Бейла подтвердила его опасения, когда сама заявила об участии матери и деда в делах государства от имени Визериса. Джекейрису хватало разума не искать с ним ссоры даже наедине, а вот Бейла была подвержена вспышкам слепой ярости, и её же виной обличала то, что следовало бы держать в тайне. Эймонд был благодарен Богам за то, что кузина была именно такой: недальновидной, опальной и мстительной. Её гнев развязывал язык не хуже вина, и стараниями её ненависти он знал, когда впредь стоило лгать, а когда быть честным.       Зал Совета представлял собой просторные круглые палаты с множеством узких окон, украшенных цветными узорами, изображающими сцены любви, сражений, празднеств и смертей. Рисунки стекали по обожжённому стеклу со сводчатого потолка до каменных плит, отделанных лепниной из красной глины. На полу, устеленном мозаикой из разноцветного мрамора, натёртого до блеска восковыми тряпицами, отражалась витражная роза, нанесённая умельцами на стеклянный купол. Представители всех сорока семейств восседали на вытесанных из палисандра и красного дерева стульях, богато украшенных ониксом, малахитом и бирюзой. В большинстве своём — мужчины, одетые в пёстрые шелка, атлас и ткани из паучьей нити.       Пентошийцы славились щедростью, лёгким нравом и дивным вкусом в угощениях. Слуги предлагали сладости и быстро наполняли опустевшие кубки вином из высоких кувшинов. Беспорядочная суета этих беспечных людей и столь неразумная расточительность казались Эймонду несколько утомительным действом. Ещё недавно они оплакивали тела почивших, а теперь только и твердили с пылким восторгом, что о предстоящем торжестве солнцестояния.       «Что ни день, то праздник», — подумалось ему, когда солярий вновь наполнился смехом охмелевших господ.       Напротив него пустовало три места — капитаны наёмников должны были явиться ко дворцу ещё к полудню, но не торопились, точно намеренно истязая магистров ожиданием, насмехаясь над почестями, положенными не всякому славному воину. По левую руку Висенья с тихим любопытством вслушивалась в оживлённые толки родичей и господ. Восседая на подобии трона с высокой, украшенной резьбой и самоцветами спинке, в лёгком платьице из нежного шёлка она казалась ещё более хрупкой, словно одна из мирийских фарфоровых кукол, которые так любила Джейхейра. Справа, подле пустующего для Дейрона места восседал Магистр Моря, человек с тяжёлым взглядом и строгим лицом. Вопреки немалым летам, в его чёрных волосах и густой бороде не было седины; хмурился он куда чаще, нежели иные улыбались, и задумчивость в его синих глазах была не о великой радости.       — Эти проходимцы оставят нас без гроша, — пробормотал он в тёмную бороду, а после обратил глаза к Эймонду, точно силился понять, разделит ли принц его негодование. — Смерть почивших воинов они ценят прежде жизни живых.       Эймонд, не выказывая ни толики любопытства, позволил себе тонкую улыбку. Идея обогатить наёмников ценой золота, собранного усилиями магистров и богатых господ была не по нраву не только простолюдинам, но и многим землевладельцам, и он хотел узнать, сколько в действительности было тех, кто недоволен воззрениями принца и его отношением к вопросам мира и войны.       — Они ценят золото, а принц обещал заплатить вдвое больше за каждого павшего, нежели за участие живого, — ответил он сдержанно и холодно, словно растущая смута нисколько не занимала его ум.       — Я мог бы построить ещё дюжину торговых коггов на те деньги, что должен отдать в руки алчных убийц, не ведающих о чести, — Эймонд не ошибся, когда решил проявить равнодушие. Распалённый его спокойной учтивостью, магистр был готов разразиться праведным гневом, долгие дни таящимся за сомкнутыми устами и вынужденным смирением. — Наши воины сражались не хуже. И какова их награда помимо увечий, сожжённых полей и разрушенных домов?       Эймонд повёл плечами в жесте снисходительного участия.       — Бесконечная благодарность уцелевших жителей города, полагаю.       Магистр раскатисто рассмеялся, хлопнув по коленям рукой. Иные господа были слишком увлечены обсуждением последующего спустя несколько недель торжества, чтобы вслушиваться в их толки, порождённые мятежными мыслями. Магистр подался вперёд, и улыбка сошла с его лица так же быстро, как появилась. Беспокойно поглаживая резьбу на подлокотнике, он тихонько спросил:       — Вы кажетесь неглупым человеком, принц Эймонд, и потому я спрошу: уместны ли подобные траты в нашем положении?       Эймонд притворился увлечённым раздумьями. Если после их беседы кого-то заподозрят в измене, он хотел оказаться на дознании в последнюю очередь. Он не мог бездействовать — слишком уж много поставила на карту его родня, когда решила возвести Эйгона в государи после кончины отца, но и настойчиво сеять смуту среди чужаков всё равно, что есть с острого ножа. Он не боялся действовать лишь тогда, когда полагал риск оправданным, когда игра стоила свеч. Будь у него больше времени, Эймонд бы решился на долгую, неторопливую интригу, что рано или поздно привела бы к желаемому итогу. Но временем он не располагал. Если отец отойдёт в мир иной, и новости о его кончине достигнут Рейниру прежде положенного, головы его братьев, деда, матери, сестры и племянников непременно насадят на пики. Действовать следовало сейчас.       — Лучше тратить золото на собственное войско и строить не торговые когги, а боевые галеоны, — после некоторого молчания заключил Эймонд, невольно возбудив любопытство магистра. В действительности он был честен, как и во время беседы с принцем, но Мелларио испугался правды, он её не желал, опасался, как трусливый вор боится и отвергает достойную жизнь ремесленника, земледельца или воина. Лесть и ложь угождали хозяевам города куда более истины, сошедшей с уст человека, облечённого силой и властью.       — Кому нужны сильные соседи? — усомнился в его словах магистр. Его недоверие — не более, нежели итог прозябания под сенью богатого безмятежья — Эймонд сам ощущал подобное, когда покидал отчий дом. Перемены пробуждали страхи и сомнения даже в самых сильных мужах, а человек перед ним не знал ни тяжести клинка, ни тоски об оставленном доме. — Со всех сторон мы окружены лишь врагами, что воспротивятся растущей силе Пентоса, едва мы поднимем головы из золотых чертогов.       — Сильные соседи нужны верным союзникам. Но силу не обрести малодушием.       — Говорите как мой сын, — с горькой улыбкой покачал головой магистр. Эймонд уловил сходство с кузнецом в выразительных синих глазах и линиях сухих, тонких губ. — Мужчинам в ваших летах подавай только войну, подвиги, сладкое вино да тепло женского тела. Но всё же есть непреложная истина в Ваших словах, и даже мудрейшим из обличённых властью не достанет мужества признаться в слабости духа перед переменами, что неизбежно грядут. От войны наши земли давно отвыкли. Распри с Браавосом и Тирошем истощили Пентос, и после стольких кровавых лет мирные дни, сошедшие на Андалос, стали казаться великой милостью Владыки.       Эймонд подавил растущее внутри презрение, когда магистр отметил почтением Р’глора. Отчего-то сердце его каждый раз обливалось жаром, а на коже выступала липкая испарина, стоило ему услышать ритуальные песнопения жрецов на закате или увидеть трепещущее пламя в огромной жаровне под холодным ликом одинокой луны на холме. Этот чужой, жестокий Бог, тяготеющий к принесённым в жертву пленникам и их мучениям в огне казался Эймонду не милостивым благодетелем, подобно Отцу, а кровавым, мстительным вершителем судеб.       — Лето не длится вечно, — мрачно предостерёг Эймонд. — Вскоре война вновь постучится в двери каждой обители от Ройны до Узкого моря, и тогда от мирных дней останутся лишь воспоминания. В Пентосе я чужак, пусть и достопочтенный гость, и потому не возьмусь судить, долог ли будет покой, обещанный вашим Богом.       Магистр притих на мгновение. Слова Эймонда заставили его задуматься над тревогами, что и раньше истязали сердце. Он казался решительным и разумным человеком, лишённым гибкого ума Мелларио и хитрости его бледной супруги. Чутьё матери подсказывало Эймонду, что желанное он сумеет обрести путём разговоров с подобным человеком — уступчивым, но не льстивым, ведающим об истинном положении дел и не трепещущим перед страхом лишиться головы. Принц ясно дал понять свою волю, и пока он правил Пентосом, магистры следовали за его желаниями, по крайней мере до тех пор, пока он не оступился, а камни уже усыпали тропу, по которой робко ступал Мелларио, ведомый лёгкой рукой супруги и собственных, превратных убеждений. Один неосторожный шаг, один опрометчивый поступок, и принц упадёт, а дальше дадут идти лишь тому, кто будет угоден магистрам, вроде того, что сейчас сидел подле Эймонда, задумчиво поглаживая густую тёмную бороду.       — Вы с родичами уже больше недели гостите во владениях Мелларио. Он радушный хозяин, но в развлечениях мало смыслит, — магистр воровато осмотрелся, склонился к Эймонду и продолжил вполовину тише: — Я был бы польщен увидеть Вас гостем и в собственном доме. Полагаю, нам есть, что обсудить вдали от стольких глаз и ушей. У меня вдоволь вина и девиц на любой вкус, каждая из которых будет рада скрасить Вашу скуку.       Эймонд смятенно улыбнулся, невольно обращая глаза к племяннице. Висенья мягко повела головой, вкусив его участия, и нежные губы её дрогнули, точно предвкушая поцелуй. Румянец расцвёл на бледном лице жаркими поцелуями жгучецвета. Ему было достаточно представить её обнажённое тело в своих объятиях, чтобы мысли о прочих девицах не тревожили плоть. Видят Боги, он ненавидел это чувство — выжигающее грудь желание обрести то, что, словно вода, утекало сквозь пальцы. Она не знала, какие мысли правили в его сознании, когда они украдкой глядели друг на друга это короткое мгновение, заколдованные звонким эхом множества голосов и теплом льющегося через витражные окна солнца. Как бы он хотел тотчас прошептать в островатое ушко племянницы каждое облечённое звериным желанием слово, а после вкушать встревоженное биение крохотного, трепещущего под его горячей ладонью сердечка, точно молодое вино, медленно, сладко облизывая сухие губы, и оставлять влажные поцелуи на шее.       Внизу живота сладко потянуло, а он все наблюдал, как тёплый ветерок играл с её волосами, очерчивая нежно-голубыми шелками соблазнительные изгибы юного тела, не скрываясь и не робея перед мыслью быть уличённым в любовании племянницей. Пусть все видят и знают, что юная, хорошенькая девица обещана ему, и лишь в его власти вдоволь любоваться ею без страха, осуждений и порицания. Он стал замечать на ней взгляды мужчин, молодых и тех, чьё мужество уже не откликалось на желания сердца. На неё они глядели иначе, и вполовину не столь вожделенно, как на Бейлу, сокрытую за плечом супруга-покровителя. Кузина могла позволить себе пентошийские наряды, поражающие дерзкой наготой нежной кожи и красотой дорогих тканей, расшитых золотом и драгоценными камнями, но даже столь уверенная и соблазнительная, она была для них не столь же желанна, как это юное, невинное дитя, облачённое в шелка с головы до пят, с тоненьким серебряным украшением на поясе. Для них она была воплощением невинности, а Боги ещё не знали мужчин более испорченных чем тех, что восхищались непорочной красотой. Ничто так не возбуждало мужчину, как желание преимущества и превосходства даже над теми, с кем они делили вино и хлеб. А он мог лишь наблюдать, притворяться безучастным и несведущим, пока с его невесты срывали одежды под предлогом беглого, любопытствующего взгляда. Вспоминая их беседы, её подарки и собственные наблюдения, он становился себе противен. Многим ли он отличался от тех мужчин, каждого из которых уже оскопил в кровавых грёзах? Эймонд гневно выдохнул, порицая себя за столь внезапную и неуместную чувственность, не желая более мучений ни совести, ни плоти.       — С недавних пор я не смею сетовать на скуку, — оправившись от тягостного наваждения, возразил Эймонд и поторопился предостеречь: — Боюсь, не все мои слова Вы найдёте приятными во время предстоящей беседы.       Магистр улыбнулся с беспечностью ребёнка, нисколько не огорчённый прямолинейностью собеседника, и в глазах его вспыхнули искры жадного нетерпения. Эймонд держался с прежней холодной рассудительностью, стараясь невольно не обратиться мыслью к возможному благостному исходу грядущих толков. Куда разумнее оставаться беспристрастным наблюдателем и милостиво позволить господам Пентоса определить судьбу земель Андалоса без постороннего вмешательства. По меньшей мере, магистры должны быть убеждены в его равнодушии и непричастности. Кто он — всего лишь принц с запада, вкушающий щедрость богатой обители на правах доброго гостя.       Вскоре подоспел Дейрон. Утомлённый танцами и беседами с дочерью магистра принц, однако, сохранил силы и терпение для предстоящего совета. Эймонд склонился к нему, когда заметил пышущее спесивой страстью лицо брата.       — Видишь господина в золотой парче, которому греет ухо миледи жрица? — с вкрадчивостью торговца спросил Дейрон. Эймонд кивнул, бросив беглый взгляд на участливо улыбающуюся Тианну и смеющегося над её словами мужчину. — Сударь носит имя Хорако. Говорят, в Пентосе он самый влиятельный человек после принца — Магистр Пряностей и владелец плодородных земель у юго-западного берега Ройны.       Эймонд вскинул бровь, выражая изумление. Невинное лицо Дейрона было бы под стать мальчишке на службе у септона, но никак не мужчине, что пресытил любопытство, прибегнув к обману девичьей чувственности. Эймонд покачал головой, с деланной досадой едва сдерживая торжествующую улыбку.       — С каких пор мой милый младший братец использует доверчивость девиц в корыстных целях?       — С тех пор, как намерения его старшего братца стали дерзки и опасны, — Дейрон гордо взметнул подборок, нисколько не сожалея о свершённом поступке. — Я хорошо тебя знаю, Эймонд, и, вопреки неодобрению, всегда поддержу. Разве когда-то было иначе?       От слов брата в его мятежной душе стало спокойнее. Сколько Эймонд себя помнил, Дейрон любил и уважал их с Эйгоном лишь толику менее отца. Совсем мальчишкой он следовал за ними по пятам, с радостью принимал игрушки, с которыми некогда забавлялись старшие братья, а после мужчиной дал клятву Эйгону — быть верным своему королю до смерти. Едва Эймонд набрал в грудь воздуха для ответа, как его прервал преисполненный недовольства оклик.       — Они намеренно заставляют нас ждать? — полюбопытствовал один из магистров, с гневным нетерпением постукивая пальцами по подлокотнику.       Мелларио беспечно повёл покатыми плечами. В правящей среди стольких людей тишине тревожно бродило жаркое дыхание знойного дня. Собравшиеся стихли в ожидании ответа принца, чьей милостью были призваны на совет. Самолюбие наёмников определённо тешила мысль, что знатные господа Пентоса и члены королевской семьи Вестероса дожидались троицу бесчестных сыновей, рождённых шлюхами и рабынями.       — Немного терпения, дорогой друг, — миролюбиво развёл руками Мелларио. — Лорсо и его капитаны из тех людей, что почитают законы приличия не более иных порядков и устоев.       — Отчего же нам тогда их почитать? — возмутился Магистр Моря. — Я проделал долгий путь под палящим солнцем не для того, чтобы поднимать кубки за людей, что не обучены выдержке, порядку и чувству меры. Кто такой этот Лорсо, чтобы представители сорока правящих семей дожидались его прибытия, точно гончие милости хозяина?       Точно почуяв зреющее на устах магистров недовольство, вновь явился герольд. За спиной его стояли капитаны наёмников, дожидаясь достойного представления — привилегии господ и людей высокого положения. Герольд представил прибывших гостей. Никто из них не носил фамилии великих домов Эссоса, но голос вестника преобразил их гнусные имена в подобие гордых, величественных определений. Лорсо провёл двух спутников к пустующим местам и под испытующими взглядами господ торжественно опустился на собственный трон, не скрывая исказившей мясистые губы улыбки.       После скупого обмена приветствиями и почестями наёмникам предложили вина. Каждая из девиц поднесла гостю серебряный кубок на столь же прекрасном блюде, украшенном фруктами и колосками пшеницы. Эймонду хватило короткого взгляда чтобы понять — вином наёмники баловали себя едва ли с не раннего утра. Лорсо охотно принял кубок и прежде чем испить, усадил услуживающую ему девицу на колени, точно одну из шлюх, с которыми привык развлекаться в борделях.       — Это мои послушницы, а не Ваши шлюхи, — с нескрываемым презрением уведомила Лорсо Тианна. — Они предлагают Вам вино, ибо Вы гости нашего города, но ни одна из них не желает с собой подобного обращения. Особенно от человека вашего положения.       Лорсо звонко цокнул языком, в несколько глотков осушил кубок и нарочито громко хлопнул оробевшую девицу по бедру.       — Ещё вина, милая! Лорсо много сражался, а теперь желает много пить за великую победу Младших Сыновей и павших в бою братьев, — девица смиренно исполнила желание гостя, и лишь когда кубок Лорсо вновь оказался полон, наёмник пожелал говорить: — Если уж мы ваши гости, ставленница Красного Бога, я желаю сполна вкусить радушия твоего отца. Разве эти славные девушки не дочери города, который с такой отвагой защищали мои люди?       Тианна побагровела от гнева, но сохранила ярость за устами. Эймонду подумалось, что невысказанные притязания обжигали жрице язык, настолько сильно пылали ненавистью её глаза. Он и сам ощущал жгучее отвращение, наблюдая за сальными прикосновениями наёмника к едва не плачущей от позора девушке. Магистры предпочитали закрывать глаза на то, что не имело ценности в их видении. Золото, обещанное наёмникам, волновало их куда более посягательств на честь безымянной девицы из храма Владыки Света.       — Отвага Ваших людей будет щедро уплачена нашим золотом, достопочтенный Лорсо, — заверил наёмника Магистр Пряностей. Украдкой Эймонд заметил, как крепко пальцы мужчины сжимали узкую ладонь жрицы, точно она была не дочерью принца, а его собственной. — Но сперва нам пристало убедиться в истинности того, о чём толкуют Ваши уста.       Улыбка сошла с губ Лорсо, и лицо его стало тёмным, точно воды Узкого моря в бурю. Он обратил глаза к Мелларио в поисках поддержки, на которую полагался более всего, переступая порог дворца. Вопреки внешней нескладности, принц был тем хрупким звеном, что связывало золотые чертоги богатых господ с закалённой в кровавых битвах сталью дерзких наёмников.       — У нас был уговор, — грозно напомнил Лорсо, обращаясь к Мелларио с нескрываемым упрёком.       — И этот уговор по-прежнему в силе, мой дорогой друг, — принц говорил с прежней беспечностью, но покрытый испариной лоб обличал тревогу, которую Мелларио упрямо старался скрыть, не желая выказывать ни слабости, ни сомнения. — Десять золотых каждому пешему воину, двадцать пять конному латнику и пятьдесят за каждого павшего.       Лорсо закивал. Чертог охватил беспокойный шёпот, и, точно огненный дождь, на принца обрушились гневные взгляды и оклики:       — Немыслимо!       — Это грабёж!       — Такое ты дал ему обещание?       Эймонд устало откинулся на спинку. Стеснённый суетой растущего недовольства, он едва улавливал суть каждой брошенной в принца претензии. Дейрон подле него хмуро наблюдал за действом, поглаживая пальцами рукоять клинка. Мелларио держался с достоинством, сохраняя гордое молчание и бесстрастное лицо, пока магистры и господа бранились меж собой в бесплодных попытках сосчитать и поделить золото друг друга.       — Прошу учесть, что все мы были согласны прибегнуть к помощи наёмников, когда в минувший раз собирались в этих стенах, — обмен взысканиями прекратила Динара, вступившись за данное супругом слово. — Эти вынужденные меры не по нраву никому из нас, но воины, что сражались за золото, достойны получить плату за свои услуги. Пентошийцы не отказываются от обещаний, которые дают, каким бы ни был наш урожай и сколько бы кораблей не утонули в водах Узкого моря.       Голоса стихли. Было слышно лишь, как чашницы разливали по кубкам вино и как ступали по мраморному полу их ножки в мягких башмачках. Динара была одна из немногих женщин, что имели власть в чертогах мужчин. Все богатства и влияние древней семьи были вверены в её руки ранней кончиной отца и братьев, и недруги Мелларио поговаривали, будто бы сама супруга принца приложила руку к скоропостижной смерти родичей. Эймонд не сомневался: на руках этой женщины было вдоволь крови и союзников, и врагов, но намерения её были естественны для всякой матери, супруги и наследницы — избавить сына от посягательств на его жизнь, уберечь шею мужа от клинка и сохранить нажитое предками изобилие.       — Ваши люди окончили подсчёт? — прервав тягостное молчание, спросил Магистр Шелков.       — Ещё неделю назад, — поплескав в кубке вино, ответил Лорсо.       — И сколько же воинов вы потеряли?       — Немногим более пяти сотен, — Лорсо кивнул своему спутнику, и тот что-то прошептал ему на ухо. — Пять сотен и три дюжины.       Эймонд обратился в слух. По залу вновь, подобно приливной волне, прокатилась молва, и на сей раз унять беснующееся недовольство было не под силу даже Динаре. Лорсо казался спокойным, словно человек, глубоко убеждённый в безнаказанности своих слов и деяний. Он надменно улыбался, праздно попивая вино и щупая багровую от стыда девицу у себя на коленях.       — Ложь! — воскликнул Магистр Войны. — Ещё вчера павших было четыреста девяносто восемь, и люди Ваши уверяли, что закончили подсчёт.       Лорсо повёл плечами в жесте снисходительной беспечности, безмолвно насмехаясь над обличающей истиной магистра. Дейрон подле него едва хранил холодность лица, до глубины души оскорбленный нарочитым пренебрежением со стороны капитана наёмников. Эймонд же наблюдал за развернувшимся дознанием с живым интересом. Так или иначе, все присутствующие на совете были ему неприятны. Если бы по итогу с плеч слетело несколько голов, он бы не возражал. Слишком уж долго магистры Пентоса предпочитали укромную тень садов и золотых чертогов, пока за их спинами вершилось правосудие с чужой руки. Страхами и беспечностью они вели столь богатые земли к упадку. Многого ли стоили их слова, если даже наёмники, сыновья шлюх и рабынь, могли открыто лгать в лица своих благодетелей?       — Мои люди не столь умны, как вы, господин, — без зазрения совести Лорсо продолжал свою ложь, с ленцой перебирая грубыми пальцами серебряную тесьму на шёлковом платьице послушницы. — Многие не способны довести счёт до дюжины, не говоря уже о куда более сложных подсчётах.       — Незнание не порок, а вот ложь — тяжкий грех. Какому бы Богу не молились Вы и Ваши люди, злословия и клеветы он вам не простит, — на сей раз слово вновь взял Магистр Пряностей, человек, что, по словам Дейрона, обладал властью, не уступающей правящей семье. — Очевидцы осады утверждают, что видели, как во время битвы за стенами Пентоса от Вашей руки гибли собственные воины. Справедливо ли это обвинение?       Тианна, сжимающая руку магистра, не скрывала сияющего на лице торжества. Эймонд полагал, что осведомлённость Хорако была заслугой благоволившей ему жрицы, столь любимой среди падких к молве и снисхождению господ простолюдинов. Он чуть подался вперёд, поглаживая пальцами подлокотник. С каждым пылким обвинением, брошенным устами магистров, Эймонд изумлялся всё больше. Эти люди умели обличать ложь, умели добиваться правды и справедливости, однако предпочитали скрывать проницательность ума за лёгкостью нрава, сбегать от врагов, когда они были на пороге их обители, а после, когда от пламени войны оставался лишь пепел, вспоминали о своём положении и отказывались уступать лишнюю мошну золота воинам, которых сами же призвали проливать кровь во имя новых дней праздной беззаботности.       — Клевета! — точно гончий пёс, возбуждённый предстоящей охотой, рявкнул Лорсо, слишком яростно для человека, непричастного к обману. — Ваши люди — ленивые свиньи, и от безделья у них чешутся языки. Меня и моих капитанов позвали сюда чествовать или уличать в обмане?       Магистры выслушали недовольство Лорсо, но отвечать не торопились. Каждый обдумывал слова наёмника, но доверия не было ни в одном обращённом к капитанам взоре.       — Пока Вы наш гость, достопочтенный Лорсо, но статус гостя не обеспечивает ни Вам, ни Вашим воинам неприкосновенность во время справедливых суждений. Если скрывать Вам нечего, наши вопросы не должны Вас гневить, — на лице Магистра Пряностей не дрогнул ни один мускул, и Эймонд вдруг понял — он знал правду, верил словам жрицы и теперь лишь ждал веского доказательства обмана. В случае если опасения его подтвердятся, положение принца встанет ребром, точно неудачно брошенная монета, что в равной степени близка к падению и к возвышению, и тогда магистры изберут нового принца, а Хорако ближе всех к трону из слоновой кости: именем, положением и богатством. — Если у присутствующих здесь есть полезные сведенья, я прошу поделиться ими на правах одного из великих магистров вольного города Пентоса.       — Если Вам угодно, сударь…       Эймонд обернулся, услышав властный голос кузины. Бейла сидела по левую руку от сестры, облачённая в алые шелка и червонное золото, точно Мелеис в чертоге Богов Древней Валирии — властная, величественная и гордая, она была преисполнена столь чуждой молодой женщине её лет надменности, что пленяла взгляды каждого второго мужчины. Вопреки ожиданиям магистров, она взяла слово не для себя, и когда ей стало принадлежать внимание большинства господ, обратила глаза к Висенье.       — Поведай им всё, что поведала мне, — повелела Бейла с неотступностью отца. На мгновение Эймонду показалось, что он узрел пылающее в фиалковых глазах кузины пламя — столь велико было её желание наконец обратить внимание магистров к иной ветви королевской семьи путём столь необходимой им правды. Бейла не собиралась оставаться в тени, отброшенной лучами его славы, но вступить с Эймондом в открытую борьбу, когда он столь любим и чествуем, — слишком дерзко и опрометчиво даже для неё.       Лорсо засмеялся, глядя на двух девиц перед собой, что осмелились оспорить его правду. Спутники его, вторя потехе предводителя, оскалились, точно голодные шакалы, почуявшие запах свежей крови. Висенья не торопилась отвечать. Сомнения ли или страх сковали её уста, Эймонд не знал, но лицо племянницы было преисполнено отвращения столь острого, что он едва не порезался о её взгляд.       — Да, поведай, птичка, какую песенку ты спела на ушко своей прелестной сестре, что она позволяет себе взять слово в беседе мужчин, — Лорсо неумолимо терял власть над чувствами, однако остатки неутопленного в вине разума подсказывали наёмнику сбросить гневную спеть, обличающую правду куда красноречивее всякого возражения. — Впрочем, какой бы обман не породили твои уста, от их манящей красоты истиной он не сделается.       — Дерзнёте поручиться своей головой? — с деланно учтивой улыбкой смело бросила Бейла.       Магистры вновь зароптали, изумлённые пылким нравом девицы с запада. На опалённом солнцем лице Лорсо заиграли желваки. Он терял доверие господ с каждым возражением, и мог полагаться лишь на расположение принца, что вот уже которую минуту предпочитал молчание медоточивым речам. Казалось, даже воздух искрился вокруг огромного тела наёмника. Сама мысль вести на равных разговоры с женщиной приводила его к слепой ярости, едва подавляемой присущей людям его сословия опаске.       «Он вошёл в зал, полагая себя равным господам, чьи богатства утоляли его прихоти, но едва ли достоин собачьего места у очага», — наблюдая за Лорсо, Эймонд ощущал подобие жалости — того низкого, отвратительного чувства, которое испытывает воин, глядя на умирающего в муках врага. Человек без имени, дома и чести, рождённый в доме удовольствий или под полой среди торговых рядов крохотного городка в Квохоре или Норвосе, пришедший в мир нежеланным и нелюбимым, он знал радость лишь в созерцании чужих страданий и тяжести кожаного кошеля, набитого золотыми монетами. Алчность ослепляла его, как и Драгана, встретившего смерть от руки Эймонда, но жадность Лорсо, куда более низкая и неприхотливая, вовсе не играла на руку его хитрости. Он стремился одурачить людей, что долгие годы богатели ценою обмана, рабства и смертей, а господа, в свою очередь, полагались на справедливое беспристрастие гостей — вершить взыскание чужими руками куда приятнее, нежели порочить в крови собственные. Чем больше он размышлял, тем больше восхищался. Этот богатейший город был логовом пауков, что столетиями плели паутины столь изысканные и коварные, что Эймонду едва ли хватило бы времени понять, как много мух угодили в липкие сети магистров за годы праздного благополучия Пентоса.       — Прошу Вас, добрые друзья, давайте чтить обычаи союзников наших и друзей, как собственные, — не в силах более хранить молчание, встревоженный растущим недовольством и роптанием Мелларио решился примирить ощетинившихся магистров и недовольствующих наёмников. — Мы не отрекаемся от своих слов, достопочтенный Лорсо.       — Подожди, Мелларио. Если гости наши не затаили в сердцах корыстолюбивый обман, им не стоит опасаться чужой правды, — Магистр Пряностей нахмурился и приковал взор к Висенье, пребывающей в сомнениях и глубоких раздумьях после столь настойчивого воззвания сестры. — Я бы хотел послушать, что скажет принцесса Таргариен. Говори, дитя, но не лги, и не злословь.       И вновь тишина пленила чертог. Казалось, даже Боги затаили дыхание в ожидании обличающей истины. Магистры возлагали надежды на слова Висеньи, их выжидающее нетерпении давило на неё, подобно дюжине валунов. Но и она для них лишь инструмент, ополченец в партии кайвассы, дерзкий ход которым дарует преимущество на поле брани. Эймонд видел, сколь неистово трепетала жилка на бледной шее племянницы, как перекатывались вены на тыльной стороне ладони под нежной кожей.       — В обмане нет нужды, милостивый сударь. Ни ложь, ни злословие не принесут блага доброму имени моей семьи, — Висенья наконец совладала с собой и осмелилась вступиться за истинность слов сестры. Говорила она с расстановкой, сдержанно и осторожно, не теряя лица, но не обращаясь к неуместной надменности. — Я присутствовала на стенах, когда господин Агиор, командующий гарнизонами у Врат Восхода, отправил Младших Сыновей и воинов Пентоса за стены удерживать натиск врага, пока каменщики трудились над пробитой брешью. Отступая, доблестный капитан наёмников без разбору рубил мирийцев, пентошийцев и даже собственных Младших Сыновей. Охваченный страхом, он стремился сохранить жизнь, а теперь уповает продать свою трусость.       Последние слова Висеньи породили сдавленный хохот среди господ, лишь принц, Магистр Пряностей и омрачённые разоблачением наёмники остались суровы. Эймонд позволил себе улыбку. Чаша терпения Лорсо наполнилась до краёв и вот-вот грозилась излиться на присутствующих плескающимся в плотском сосуде ядом.       — Полагаю, Вам известно, насколько серьёзны подобные обвинения? — осведомился Магистр Пряностей. Тианна подле него безропотно внимала каждому слову благодетеля, с праздным любопытством наблюдая за действом.       — Вздор! — от гнева на виске наёмника вздулась бледно-синяя жила. — Девочка носила в себе стрелу с мирийским ядом почти неделю. Неудивительно, что разум её помутился. Иные мои воины, что носили на ногах подобное увечье, уверяли, что с ними говорил сам Владыка Света, когда покидали постель.       — Я вам не девочка, достопочтенный! — Висенья нахмурилась, и юное лицо её невольно стало казаться старше. Она расправила плечи, горделиво, как подобало принцессе, которую подвергли нарочито глумливому определению. — Здравие моё никак не сказалось ни на разуме, ни на зрении, ни на слухе, но раз уж Вы упомянули о моём увечье, мысль о разоблачении Вам претит. Едва оправившись от мирийского яда, я услышала, как люди Ваши толковали о павших. Триста семьдесят восемь, сказал человек, что сидит по левую руку от Вас.       — Лживая шлюха! — в сердцах выпалил наёмник, когда внимание магистров обратилось к нему. Один лишь страх перед наказанием удерживал на месте его тело, однако над яростью языка были невластны даже опасения. — Немыслимо! Магистры Пентоса, учёные мужи и богатые господа поверят словам девицы, которой впору греться у груди кормилиц?       — Тише, Вардо, господа ещё не сказали своё слово, — Лорсо похлопал содрогающегося от унижения товарища по плечу. Иной его спутник оставался рассудительным и спокойным, однако его маленькие быстрые глаза блуждали по лицам магистров в бесплодных попытках отыскать неосквернённые сомнениями очи.       — Вы верно сказали, моя сестра — дитя. У нас на родине говорят, что устами ребёнка ведает истину Матерь, — позволив себе благое заступничество, Джекейрис, однако был сдержан и исчерпывающе краток с Лорсо. Бросив предостерегающий, презрительный взгляд на низменного лжеца, что посмел посягнуть на честь его младшей сестры, он обратился к магистрам: — Моя семья не получит ничего от принца и господ Пентоса, кроме благодарности и уважения. Мы откликнулись на зов из чести и памяти о старой дружбе нашего отца Деймона с принцем Мелларио. Эти же люди, вверив вам обещания о честной сделке, вознамерились воспользоваться вашей бедой во имя алчного обогащения.       «Наивное дитя…», — её обострённое чувство справедливости в некоторой мере восхищало Эймонда. Наблюдать за тем, как непорочное и неискушённое в людских пороках дитя грезит о справедливости и впрямь любопытно. Он безропотно изумлялся её настойчивости. Она искренне была уверена в том, что права, в то время как иные предпочитали скрывать недовольство за плотно сомкнутыми устами, предпочитая вести бесконечные споры с самими собой. Неужели, познав облик войны, она не обрела понимание истинной природы вещей, людских обличий и побуждений?       Магистры не торопились с ответом. Теперь, когда дело оставалось за малым, они сомневались. Мысли, что не давали покоя каждому из этих статных мужей были рождены устами людей, чьё могучее заступничество могло уберечь Пентос от грядущих лишений, однако открытое противостояние с наёмниками могло сказаться на благополучии города теперь, когда большая часть войск Хайтауэров покинула Эссос, земледельцы и ремесленники вернулись в покинутые города, а латников господ не набралось бы и пять сотен. Людям Лорсо хватило бы ночи, чтобы утопить город в крови, а им, грозным драконьим всадникам достаточно одного удара клинка, чтобы более никогда не забраться в сёдла.       Эймонд встревожился. До этого он считал совет лишь показательным представлением, игрой уличных актёров, услаждающих жажду потехи простолюдинов. Теперь же он осознал, какому риску магистры подвергли не только себя, но и людей, за чьи жизни и безопасность поручились. Он скользнул пальцами к эфесу клинка. Гладкая сталь приятно холодила кожу и укрощала беспокойство. Дейрон недоумённо взглянул на него, но Эймонд, отрицательно качнув головой, повелел брату не показывать смятения.       Лорсо с деланной тоской выслушал пылкую речь Джекейриса и сплюнул на мраморный пол с пренебрежением столь надменным, точно сам был одним из господ. Магистр Пряностей прикрыл глаза, изумлённый подобным варварством. Магистр Моря что-то прошипел сквозь гневно стиснутые зубы, иные господа разразились порицающими окликами и проклятьями на высоком валирийском. Лорсо, довольный собой, закинул ногу на ногу, игриво покачивая на бедре замершую в ужасе послушницу.       — Младшие Сыновья не сражаются во имя старой дружбы, Богов или чести. Мы ценим золото, убиваем за золото и умираем за золото, — точно клинком, отрезал наёмник и прильнул губами к обнажённому плечу всхлипнувшей девицы, потешаясь над её робостью.       — Жажда золота вела Вашу руку, когда Вы вонзали клинок в спины людей, что вверили Вам свои жизни?       Лорсо засмеялся в ответ на вопрос Висеньи, провёл языком по мясистым губам и, вскинув кубок, пригубил.       — Золота, вина и таких девок, как ты, облизывающих мой член после битвы. Какой мужчина захочет расстаться с жизнью, зная, что больше никогда не почувствует, как жарко, узко и влажно бывает у бабы между ног? Разве что один из евнухов в Астапоре — смерть для них милость. Ещё вина! — рявкнул он на послушницу, и девица, точно испуганная птица, метнулась исполнять желание наёмника.       — Вы получите своё золото, достопочтенный Лорсо, и сможете позволить себе столько вина и женщин, сколько пожелаете, — принц вновь рассыпался в щедрых обещаниях, но Лорсо было не умаслить. Теперь он глядел на Мелларио, точно пёс, которого в хмельном бреду пнул прежде милостивый хозяин.       — Вы оскорбляете меня, принц, — наёмник покачал головой. На лице его подобием безобразной маски застыло зловещее предостережение, вынудившее Мелларио повременить с увещеваниями. — Иные до вас, кто поступали так с Младшими Сыновьями, встречали справедливое взыскание от их мечей.       — Когда Младшие Сыновья перебегали на сторону врага, что предложит больше? — бросил Магистр Войны.       — Или в хмельном бреду устраивали ссоры, не поделив девицу с иным воином, — Дейрон мстительно улыбнулся, и на мгновение Эймонд не узнал лукавого торжества, что плясало в светлых глазах брата. Он взглядом повелел Дейрону придержать язык, но лихорадочное волнение столь отвратительного действа пленило даже его, затаившего обиду на наёмников.       — Мои люди сражались достойно.       — Достойнее лишь бежали, — точно приговор, изрёк Магистр Моря. — Сын поведал мне о Вашей трусости и потехах над павшими, однако я не поверил. Я свыкся быть снисходителен к жестокости на войне, однако Ваше алчное корыстолюбие не оправдать ни единым известным мне предлогом. Пусть Владыка Света судит Ваши грехи, мы же оценим по справедливости только Ваши заслуги.       — Довольно! — одарение любезностями прервало вмешательство Магистра Пряностей. — Я услышал достаточно. Боюсь, золото своё Ваши люди получат только после справедливого подсчёта павших.       — Как же Вы намерены это сделать? — с вызовом спросил Лорсо. Кубок его вновь был пуст, а уста преисполнены дерзости. — Ваши целители опасались хвори, и по их советам мы похоронили павших на исходе последнего дня осады. Хотите, чтобы мои люди разрывали могилы и копались в гниющих телах?       — Нет нужды считать мёртвых, если живые все ещё наслаждаются гостеприимством нашего города, — разумное предложение Тианны пришлось по нраву магистрам, и жрица с вверенным ей одобрением господ, превозмогая презрение и отвращение, обратилась к Лорсо: — Сколько Младших Сыновей прибыло в Пентос?       — Две тысячи и три сотни. С зазором на дюжину-другую, — ответил молчаливый наёмник. Среди троих капитанов он казался наиболее учёным. Боги обделили его силой, но хитрости пожаловали с лихвой. В течение совета он ни разу не взял слово, и осмелился заговорить лишь тогда, когда понял: взыскание неизбежно. Какие бы блага не обещал наёмникам принц, собственная голова для него была куда важнее дружбы с наёмниками. А сохранить жизнь он мог лишь милостью магистров.       — Ваши славные воины и их капитаны не сочтут за дерзость, если ставленники блюстителя порядка, верные слуги Магистра Законов, проведут подсчёт? Уверяю Вас, достопочтенный Лорсо, если возникнет нужда, наши люди подсчитают даже тела мёртвых, — Мелларио вновь засуетился, точно рыба, выброшенная на берег приливной волной. Он старался угодить каждой из сторон в отчаянной попытке изменить предрешённую ему участь. Если магистры за столь досадное упущение не снимут с него голову до захода солнца, принц сможет и дальше уповать на расположение Богов и заступничество господ, что ещё хранили веру в него, как в достойного правителя и представителя знатных семей Пентоса.       Лорсо долго молчал, обдумывая слова принца. Новые условия сделки нисколько не радовали его, как и разоблачение, устроенное магистрами. Эймонд понимал: его племянница угодила в одну из умело сплетённых господами сетей. Её использовали, опасаясь запятнать собственную репутацию, а Бейла, одержимая желанием достичь его величия, ослеплённая гордыней, ненавистью и тщеславием невольно помогла сестре ещё больше увязнуть в липкой паутине коварного заговора.       Казалось, стороны достигли согласия. Затянувшееся безмолвие наёмника было принято господами как тихое одобрение, но жаждущий взгляд Лорсо нисколько не говорил о мире. Капитан задумчиво склонил голову набок, — не иначе, предвкушая возмездие, и передал послушнице пустой кубок, жестом повелев подняться. Он неуклюже встал, покачиваясь от правящего в крови хмеля, и последовал к той, кого считал виновной в своём разоблачении.       — Нет нужды тревожить ни мёртвых, ни живых. Лорсо может простить долг принцу и щедрым господам Пентоса, — мясистые губы мужчины напряглись, предвкушая сладкую улыбку. Под пристальным взглядом Джекейриса и Бейлы Лорсо приблизился к Висенье. Грубые, короткие пальцы коснулись серебряной пряди, поглаживая с любопытством и лихорадочным восторгом. Язык наёмника звонко ударился о нёбо, и Эймонд ощутил кисловатый запах вина, горечь взмокшего тела и грубой, старой кожи лёгких лат. — Там, откуда я родом, беловолосых девок не чтят. В Лиссе они прослыли шлюхами, а дотракийцы поговаривают, что вы колдуньи, но я верю, что между ног бабы все одинаковые. Если девочка разденется и как следует ублажит Лорсо, он простит принцу всё золото. Хочу как следует отодрать этот дерзкий ротик. Будет ли столь же словоохотлив этот дивный язычок, когда возьмётся вылизывать мне яйца. Ну, что скажете, принц, устроит ли Вас подобная сделка?       Мелларио побледнел, багрянец привычной беспечности сошёл с его лица. Принц попытался выдавить из себя учтивую улыбку, но уста его окаменели. В раскалённом солнцем чертоге правила тишина, точно в одном из разорённых драконьим пламенем городов у берега Ройны. Магистры с жадным вниманием следили за исходом посягательств охмелевшего и обезумевшего от гневной обиды наёмника на доброе имя совсем юной девушки, гостьи, пребывающей под покровительством принца и господ. Любопытство снедало их сердца, пока изумлённые дерзостью наёмника Бейла и Джекейрис едва находили в себе силы хранить терпение, до глубины души оскорбленные равнодушием магистров и недопустимым обращением к сестре. Даже Дейрон не остался безучастен. Эймонд услышал порывистый, гневный выдох брата подле себя, и по пальцам правой руки пробежала болезненная судорога. Его точно вспороли изнутри, медленно, нарочито тупым клинком, потешаясь над муками.       «Торжествуй же, глупец. Дитя твоей сестры обличили подобающим матери-потаскухе определением», — убеждал он себя, отнимая взор от лица племянницы.       Но чувства его были отнюдь не о торжестве. Жаркое пламя гнева, точно оголодавший зверь, поедало плоть; Эймонд ощущал горечь пепла во рту — вкус сожжённого честолюбия. Ведомый поруганной гордыней, он готов был тотчас закалить в крови наёмника едва обретённый клинок. Сколько дней он добивался её расположения, переступал через надменность, тщеславие и нерушимые убеждения, призывал себя к терпению и снисхождению, а охмелевший наёмник из Квохора позволил себе слова, которые Эймонд не смел бы бросить Висенье даже в яростном негодовании. Он опорочил имя его невесты, а значит и его собственное.       — Jaos jorrāelan āeksion relgot zaldrīzo daor, — глаза племянницы были отмечены решимостью, но красивое бледное лицо оставалось спокойным, точно серебряная гладь реки в погожий летний день. При ней не было ни клинка, ни даже лёгких доспехов, одно лишь платьице из тончайшего шелка да серебряный пояс на талии. Она была бессовестно уязвима перед ним, облачённая в одну лишь холодную настойчивостью и пламенную веру в истинность своих убеждений. Это подкупало. О подобном нельзя было солгать, и невольно Эймонду пришлось принять некоторую справедливость её суждений — её бесстрашие воистину восхищало. Она говорила вежливо, сдержанно и холодно, под стать высокому положению дочери великого дома, скрывая взмокшие ладошки среди шелков, укрощая биение сердца глубоким дыханием. Столь упрямая и беспристрастная. — От клыков и пламени он не сумеет откупиться.       Она казалась бессовестно беззащитной перед ним, одурманенным яростью и хмелем, огромным, точно скала, с лихорадочно сверкающими глазами и раздувающимися крыльями носа, но Висенья не выказывала ни тревоги, ни страха. Взгляд её был открытым и беспристрастным, уверенность в собственной правоте придавала смелости её словам и поступкам. Невозмутимая и надменная, она позволяла Лорсо глядеть на себя с высоты немалого роста, но не свысока. В чистом девичьем голосе прохладой раннего весеннего утра звенело отвращение. Эймонду захотелось обнять её, коснуться губами взмокшей кожи виска, провести носом по щеке, вдохнуть знакомый, пьянящий запах волос и юного тела. Его участие было бы подобно снисходительному заступничеству отца, и одна лишь мысль о подобном бесчестии взволновала его кровь. Её хотелось пожурить, насладиться пристыженно опущенными глазами, а после взять, как подобало брать женщину, до несдержанных стонов и влажных шлепков обнажённых тел, до стекающего по бёдрам семени и выступающей на разгорячённой коже испарины. Она принадлежала ему: от кончиков волос до полумесяцев ноготков. Её плоть, её кровь, её голос и даже её честь — она была вверена ему отцом, и более он не желал подобного обращения к женщине, которой предстояло стать его супругой.       — Девочка шутит… хорошо. Лорсо любит, когда весело даже в постели. Кроткие и своенравные леди из благородных семей его слабость, — грязные мозолистые пальцы коснулись виска, где вился серебряный локон, натянули прядь волос, заставив Висенью податься вперёд и схватиться за запястье наёмника. Лорсо ликовал, наслаждаясь превосходством над девочкой, что годилась ему в дочери.       Но веселье его померкло, когда узкая, девичья ладонь, взметнувшись, отметила расположением смуглую щеку. Наёмник пошатнулся, но не отступил. Пощёчина расцвела на его лице жарким поцелуем жгучецвета, выжгла мрачную тень зловещей ухмылки и обратила в пепел глумливое торжество. Висенья стояла перед ним с гордостью и изящностью отца. Эймонд заметил, как что-то сверкнуло в её руке, спрятанной среди шелков рукава.       — Я Вам не кобыла, чтобы таскать меня за волосы! — голос её звучал звонко и чисто, но подспудно — как подземная река — в нём чувствовалась холодная угроза. В укромной тишине чертога отзвуки его казались шумом быстрого горного ручья.       — Но ты позавидуешь её участи, когда я заберусь на тебя, маленькая шлюха…       — Вы сказали достаточно, — Эймонд поднялся, заслоняя племянницу собой и бросил беглый, обличающий взгляд на её руку, повелевая отвергнуть задуманное. Если бы ярость могла убивать, ей было бы достаточно лишь мимолётного взгляда, но наёмник, пусть и хмельной, противник отнюдь не под стать крохотному клинку для писем. — Советую Вам сесть и пресечь посягательства на честь моей племянницы. Пока у Вас ещё есть язык.       — Слышала, девочка? — Лорсо бесстрашно рассмеялся, указывая пальцем на Эймонда так, точно подзывал к себе одного из Младших Сыновей. — Соглашайся на моё предложение, пока у Лорсо ещё есть язык! Он умеет такие вещи, о которых леди из благородных семей не рассказывают.       Гнев его ослепил, словно стена дождя в густом мраке беззвёздной ночи. Эймонд схватился за эфес и уверенным взмахом клинка отсёк наёмнику руку. Плоть с глухим стуком упала на пол, и воцарившаяся на мгновение тишина была низвергнута раздирающим душу криком. Кровь хлестала из обрубка, брызгая и стекая алыми потоками на мраморный пол. Бейла метнулась к сестре, возложив руки на плечи оцепеневшей Висенье. Крик наёмника превратился в стон — так жалко скулил лишь пёс, изувеченный забавами крестьянских детей.       — За подобные слова мой дядя лишил бы Вас мужского естества. Пусть потеря руки Вас не огорчает. В конце концов, у Вас осталась ещё одна, — Эймонд глумливо пнул носком сапога отрубленную конечность. Кровь срывалась с лезвия тёмной стали крупными каплями. Лорсо стонал, рычал и бранился, силясь остановить кровь, сжимая пальцы вокруг обрубка. — Ваш сын не солгал, — Эймонд взглянул на Магистра Моря. — Сталь и впрямь изумительная.       Магистр хватал губами воздух, силясь сыскать подобающий ответ, иные господа суетились, требуя стражу в чертог, кто-то вывернул желудок от вида и запаха крови, но лишь немногие сохранили бесстрастность. В их числе был Магистр Пряностей и миледи жрица, что, казалось, ожидала подобного исхода, с наслаждением наблюдая за корчившимся на мраморном полу наёмником. Бейла прижимала к груди сестру. Обе они стояли за спиной брата, возложившего руку на эфес клинка. Тёмные глаза Висеньи влажно блестели, подрагивающие пальцы сжимали руку сестры. Эймонд затаил дыхание, осознав, что взгляд её, восхищённый и жаждущий, принадлежал ему.       — Желаете драться? — Эймонд опустил клинок остриём к мрамору пола, опираясь руками на крылья гарды. — С моей стороны было бы крайне бесчестно предложить схватку калеке. Вам стоит обратиться к целителю, если не желаете истечь кровью.       Лорсо хрипло засмеялся, впиваясь в Эймонда пылающим мстительной яростью взглядом. Напевно лязгнула сталь. Двое его спутников обнажили клинки, ожидая приказа. Дейрон встал подле него, рука брата лежала на ножнах. Как и прежде, он желал быть в сердце битвы, однако Эймонд не желал постороннего вмешательства. Клинок брата вели поруганная гордыня и слепой гнев, а раны Джекейриса делали его скорее врагом, нежели союзником.       — А ты хорош, ублюдок, — здоровой рукой наёмник рванул с бедра край тряпицы, служившей подобием украшения и, помогая пальцам зубами, затянул узлом на середине плеча. Лорсо поднялся, окинул взглядом своих людей и обнажил изогнутый меч. — Спрячьте клинки. Эту свинью я сам выпотрошу.       Люди Лорсо смиренно повиновались его воле, и Эймонд, подобравшись, сделал шаг навстречу врагу. Наёмник сплюнул и сделал уверенный выпад навстречу его сердцу. Эймонд успел уйти от удара; навострённое лезвие изогнутой стали рассекло тонкую ткань и полоснуло кожу плеча. Лорсо оскалился. Будучи хмельным и раненым, лишённым правой руки, он оставался прекрасным фехтовальщиком.       — Красивая у тебя игрушка, принцесса, — наёмник расправил плечи и с довольством окинул взглядом несколько капель крови на клинке. — Оставлю себе — будет моим трофеем войны. Но сперва трахну твой труп.       Лорсо с рыком бросился на него, быстрый, вопреки огромному телу и дикий, точно буйвол. Наёмник был больше, и удары его, яростные, точные и тяжёлые ощущались совершенно иначе. Эймонд парировал выпад противника, увёл в сторону клинок. Схлестнувшись в яростной схватке, сталь вражеского клинка выбила искру из дола. Магистры наблюдали за ними, точно зрители за битвой рабов на омытой кровью арене, скрытой тенью велариума. Эймонд отступил. Клинок засвистел и пронёсся в дюйме от его шеи. Лорсо наступал, неистово разрубая воздух подле его тела. Эймонд выставил клинок, принял стремительный удар долом, и сталь, лязгнув, сломалась. Наёмник отбросил эфес и тотчас схватился за остриё застывшего у его шеи клинка, судорожным рывком оставив Эймонда безоружным.       — Могучий драконий всадник, — Лорсо стряхнул исходящую кровью руку. Два пальца были порезаны до костей, устрашающе белеющих через зияющие раны. Он всё ещё мог сжимать руку, но едва ли был способен удержать клинок. — Но без своей твари, ублюдок, не больно уж ты и могуч. Твоё сердце отправится в Тирош в сундуке, как подарок архонту. Пусть скормит его псам, утешит горе от потери сына.       Лорсо наступал на него, казалось, вовсе позабыв о боли. Наёмник ударил его по лицу, и на мгновение Эймонд утратил зрение. Он попятился, вспомнив о словах мейстеров и вознёс благодарности Матери за то, что она отвела его от желания вновь вернуть в глазницу сапфир. В единственный глаз бросилось сверкающее остриё клинка. Лорсо поднял его меч, дрожащими, окровавленными и изувеченными пальцами. От хмеля и усталости он едва стоял на ногах. Эймонд измотал его, и тяжёлое, прерывистое дыхание наёмника лишь подтверждало его догадки. Он подобрался, перед глазами всё ещё стоял туман, мерцающий бледно-молочной дымкой. От силы удара зрение его помутилось, однако рука всё ещё была твёрдой.       — Моё сердце ты не получишь, но раз уж желаешь преподнести подарок архонту… — Эймонд угадал движение вражеской руки, и плавно увёл в сторону корпус, скользнув пальцами к коротким ножнам на бедре наёмника. Лорсо из последних сил взмахнул отнятым клинком прежде, чем Эймонд обнажил сталь и полоснул наёмника по шее, — …я отправлю ему твоё.       Тело Лорсо упало под ноги его же капитанов. Клокочущие стоны покидали уста наёмника, вторя брызжущей из раны крови. Наблюдая за его медленной, мучительной смертью он ощущал облегчение и невыразимое блаженство. Эймонд поднял упавший наземь клинок, стёр кровь с валирийской стали подолом юбки камзола. Спутники Лорсо сжимали мечи, но не торопились вступать в схватку. Эймонд взглянул на них и вернул меч в ножны, выражая добрую волю, но стоило ему сделать шаг, как левый бок пронзило болью, столь знакомой и ненавистной, что он едва сдержал гневный стон. Эймонд прижал кровоточащий бок ладонью, в мыслях посылая в чертоги Неведомого каждого наёмника в Эссосе. Подоспевшая стража забрала оружие из рук оставшихся в живых капитанов. Вокруг звенели голоса, брань и испуганные оклики господ.       — Принцу Эймонду нужен целитель! — воскликнул Мелларио, но на лице его не было ни облегчения, ни сочувствия, ни прежнего восхищения.       Мраморный пол, залитый свежей кровью, походил на жертвенный алтарь Красного Бога. Дейрон бросился к брату, едва стихли предсмертные стоны Лорсо. Стража торопливо разоружила принцев, и теперь при клинках остались лишь люди магистров. Охваченные волнением господа в праведном ужасе покидали палаты, и только великие магистры вынуждены были окончить совет. Принц восседал на троне из слоновой кости, мрачный, точно предвещающие бурю небеса. Динара утешающе гладила его руку, и лишь миледи жрица нисколько не изменилась в лице.       — Ваш товарищ был болтлив, надменен и совершенно не обучен такту. Он позволил себе охмелеть, когда был приглашён в палаты высокородных господ, позволил себе быть неучтивым с добрыми людьми нашего города, позволил себе оскорбить принцессу перед ликами её родичей и будущего супруга, — последнее слово осталось за Магистром Пряностей, и он, пользуясь правящим в чертоге смятением не преминул воспользоваться случаем во имя собственной выгоды. — Он хорошо умел убивать, но совершенно не умел говорить. Полагаю, Вы не допустите подобной ошибки. Пентос выполнит условия сделки, как только верные Магистру Законов люди закончат подсчёт павших. Найдёте ли вы приемлемой подобную сделку?       — Безусловно, господин.

***

      Годы, проведённые на поле брани с клинком, научили Эймонда не бояться боли. Мальчишка, что всхлипывал и стонал по ночам, просыпался на влажной от сукровицы подушке и более всего на свете желал отцовского одобрения, умер в Староместе. Эймонд сам предал пламени его тело, когда решился стать воином и защитником своей семьи, когда, будучи юношей, бросил вызов дорнийцам, когда вызвался от имени государя предстать перед Дальтоном Грейджоем и его железными людьми с предложениями мира и торговли. Небо исцелило его, а боль научила смирению.       В тот же день рану промыли тёплым вином и зашили. Целитель дал ему макового молока и велел вдоволь спать и сытно трапезничать, но сомнения мучили его куда более голода или усталости. Его дерзкий поступок мог иметь в равной степени неожиданные последствия, и как возвысить его решимость в глазах магистров, так и значительно ухудшить положение внезапным вмешательством. Невольно он пошёл на риск, которого так не любил, и теперь считал разумным некоторое время оставаться вдали от всего, что было связано с принцем и политикой Пентоса. Эймонд ждал подходящей возможности действовать, но пока выудить правду из чьих-либо уст не представлялось возможным. Привычные ему методы не имели веса в глазах местных господ, и более он не желал поступать опрометчиво, ощущая себя обманутым и использованным. Эймонд опасался потерять обретённое ценой жизней собственных людей благоволение, сулящее возможной поддержкой притязаний брата в грядущей борьбе за трон, и потому более не мог позволить себе даже толики беспечности. Он потерял покой, сон и аппетит, встречая каждый рассвет с тревогой и уносил её с собой в постель каждую ночь. Ему был необходим совет матери или деда — тех, что куда лучше понимали людей и долгие годы правили государством, пока отец грезил о вечном мире и рассуждал о новых династических браках.       Дейрон, уповая развеять его тоску и смуту, навещал брата каждый день, Мелларио и магистры, как и прежде, слали щедрые дары и пожелания скорейшего исцеления. Однажды пожаловал Джекейрис, но подобающего разговора у них не случилось — родичи спорили о положении Пентоса и, не сыскав понимания друг друга, распрощались. Но та, которую более прочих он желал видеть подле себя, растаяла, точно предрассветная мгла, не оставив после даже блаженной влаги на молодой листве его упований. Висенья перестала напоминать о себе даже подарками, не посещала общие трапезы, предпочитая уединение в покоях с крохотной цветущей террасой, в обществе книг, фруктов и смуглолицей рабыни. Эймонда снедало гневное любопытство, но он не потворствовал малодушию, не желая более искать расположения девицы, что не нашла в себе мужества и сострадания справиться о его увечье. Порой он думал, что удушит её, если Боги посулят им встречу в одном из укромных коридоров обители принца, сомкнёт пальцы на шее до хруста, заставит жадно хватать губами воздух, но не стерпит более столь открытой надменности. Он был слишком горд для подобных забав, и, вступившись за её честь, ожидал совершенно иного. Прежде женщины всякий раз томились в сладком предвкушении, стоило ему обходительно придержать поводья охотничьей лошади или учтиво помочь леди сойти по ступеням, ведущим в чертог. Эймонд привык, что даже мимолётное его участие всегда получало ответ куда более щедрый и отзывчивый, нежели знак внимания с его стороны. Равнодушие же невольно заставляло его гневиться.       Эймонд покинул целителя в сумерках. Рана была неглубокой, обильно кровоточила лишь оттого, что лезвие клинка задело вену меж рёбер, и быстро заживала. На третий день тряпица была отмечена лишь двумя розоватыми пятнами сукровицы, однако расположение увечья не позволяло Эймонду дышать полной грудью без боли. В купальне его ожидали хлопочущие служанки и тёплая вода, усыпанная лепестками целебных трав. Девицы помогли ему раздеться, нисколько не смущённые обнажённым телом мужчины.       Эймонду подумалось, что прежде их принуждали к делам куда более бесчестным, нежели уход за больным гостем принца. В столице и в Староместе многие служанки, едва поступившие в распоряжение знати, какое-то время оставались чувственны и строптивы. Разумеется, были и смелые. Те, что сами испрашивали, как могли услужить принцу и его желаниям помимо уборки, стирки и приготовления ванной. Эймонд обычно просил вина, какой бы хорошенькой не была девица, предлагающая себя, — он не желал той же молвы, за которую мать порицала Эйгона.       Он ступил на мраморный пол, медленно опустился в воду, умыл взмокшее лицо, вдыхая запах благовоний и целебных масел, велел подготовить чистую одежду и как следует себя искупать. До этого он не решался тревожить рану горячей водой, целители предостерегли о возможности возобновления кровотечения, и, следуя их советам, Эймонд неохотно лишал себя некоторых радостей. Ощущение девичьих пальцев на шее, груди и плечах приятно волновало плоть. Он прикрыл глаза, наслаждаясь мгновением долгожданного покоя, позволяя омыть волосы и спину водой. Против каменной термы жалобно скрипнули ставни витражных окон, распахнутые блуждающим по купальне сквозняком. Ветви деревьев гнулись под тяжестью гневных порывов ветра, царапая черепицу. Тревожно перешёптывалась листва и свечное пламя трепетало в такт её беспокойной песне. Где-то вдали блеснула молния, и гром откликнулся в небесах зловещим хохотом разгневанного божества. После стольких дней зноя явление бури казалось неотвратимым.       Согревшись и искупавшись, он сменил взмокшие и пропахшие отварами одежды на камзол из мягкой кожи, прежде чем спуститься к трапезе. За столом чертога, в окружении родичей и участливых слуг, восседал брат, облачённый в располагающую улыбку и раскрасневшийся от правящего в крови вина. Эймонд прервал скупые толки брата с Джекейрисом, почтив родню приветственным кивком, и в трапезной воцарилось молчание.       Они делили стол, трапезу, вечерний досуг, однако не общую смуту. Родичи, разделённые древней враждой, предпочитали тишину праздным беседам, и лишь в подобные мгновения Эймонд понимал, сколь непримиримо далеки были друг от друга их семьи. Порой он вспоминал дни давно минувшего детства: со снисхождением, со смирением, но не с тоской, — на долю лишённого крыльев мальчишки выпало слишком уж много огорчений, к доброй доле которых приложили руку дети сестры; годы отрочества оставили на нём свои шрамы, и они будут его спутниками даже после смерти, но мужчиной Эймонд сделался необратимо беспристрастным. Более в его сердце не было ни грёз, ни надежд, о которых так любил твердить отец, балуя вниманием внуков и попивая вино. Теперь всякая его добрая воля и мнимое смирение были побуждениями расчётливого ума, страшащегося разоблачения. Эймонд знал свои грехи, и готов был гореть в каждой из семи преисподних, когда придёт его час, но сперва он желал увидеть, как на голову брата возложат венец. Желал и исходился завистью, точно мальчишка.       Кухня в Пентосе отличалась изобилием пряностей, подобранных к каждому блюду со вкусом. Слуги были уведомлены о нравах гостей, и потому старались подавать к столу еду, к которой принцы и принцессы привыкли на западе. На ужин подали рагу из молодого ягнёнка, овечий сыр с мёдом и орехами и сладкое вино с пряностями. Усыпанный кунжутом хлеб был ещё горячим, когда слуги принесли поднос с золотистыми ломтями. На узком блюде лежала запечённая форель, тонкие дольки лимона и веточки душистых трав притаились в прорезях медово-коричневой кожицы. Пирог с ягодами и смоковницей, украшенный засахаренными лепестками чайной розы, блестящими в скупом свете восковых свечей, благоухал точно лавка искуснейшего делателя цветочных масел. Высокие вазы наполнили спелыми фруктами, выращенными в саду Динары: апельсинами, персиками, фигами и виноградом. В фарфоровых чашах стояли холодные сливки, мёд и солёное масло.       Мальчишка-музыкант играл для них на флейте горячо любимый пентошийцами ноктюрн о трагичной любви моряка и дочери богатого валирийского владыки, обещанной в супруги своему брату. Эймонд уже слышал её однажды, в чертогах лорда Ормунда, в тот год, когда только прибыл в Старомест, но даже тогда она ему не нравилась. «В волнах штормового моря найдёт последнее пристанище моя любовь», — тогда её пела сладкоголосая лиссенийка. Конец этой песни всегда навевал безбрежную тоску и странное, терзающее сердце, ощущение обречённости — мальчишку-моряка и тех, кого пылкими речами он вдохновил идти войной на владык, постигла смерть от драконьего пламени, а леди его сердца, не сумев отыскать в душе покоя, бросилась в море, что приняло прах её возлюбленного. Без слов музыка звучала приятнее, но даже не в её власти было укротить дурное настроение Бейлы. Кузина любила выступления бродячих актёров и скоморохов куда более песен и танцев. Ей нравилось смеяться, спорить с шутами и с улыбкой дерзить, наслаждаться представлениями огненных плясунов и гимнастов, чьи тела были гибки и податливы, точно льняная тесьма. К поэзиям, преданиям и балладам тяготела Рейна. Она сладко пела, а в танце была легка и изящна, точно ивовая веточка. Пела она сладко, робея и опуская глаза невинно, точно дитя. Неудивительно, что всякий мужчина подле неё терял бдительность и уступал её желаниям. Рейна умела добиваться всего, чего хотела. И когда-то она хотела мира с Дорном.       Эймонд обратил глаза к Висенье, крохотными глотками попивающей вино из серебряного кубка. Черты сестёр угадывались и в её нраве, однако она оставалась чужда обеим. Он знал о ней преступно мало, лишь то, что слышал или то, что она сама позволяла о себе узнать. Она боялась его, пусть и отрицала столь очевидную истину. Умела ли она петь, подобно сестре? Касались ли её пальцы струн арфы с той же чуткостью, с какой ласкали его плоть под покровом ночи? Он хотел бы узнать, прикоснуться, послушать, — вкусить не только её надменности, но и милости, как подобало будущему супругу.       Пение флейты стихло. Юноша поднялся, выразил почтение поклоном и, получив настойчивое одобрение Бейлы, удалился. Кузина откинулась на спинку высокого стула, задумчиво постукивая пальцами по столу. Красивое лицо её казалось напряжённым, высокий лоб рассекли морщины. Вопреки дурному нраву, у неё было приятное лицо, не столь прекрасное, как у Рейны, лишенное кокетливого блеска в глазах, оно, однако завораживало сочетанием острых и плавных линий, нежной красотой леди Лейны и порочным величием Деймона. Волосы цвета белого золота едва доходили до плеч, густые, точно грива славной кобылицы. Не явись ему во сне падение Пентоса и не пожелай матушка союзников для Эйгона, Драган Маар и его латники уже бы водили кузину за эти волосы по всему Тирошу и терзали бы их грубыми, мозолистыми пальцами, заставляя полировать языком свои мужества. Тирошиец определённо имел слабость к женщинам вроде Бейлы: к воинственным, храбрым и жестоким. Слёзы и мольбы подобных тешили его гордыню куда более стенаний шлюх и изнеженных господских дочерей.       А Эймонд, волею Богов, тяготел к головам гордецов, их застывшим в предсмертной агонии глазам, огромным, тёмным и распахнутым. Вид стекающей с острия крови возбуждал его плоть и дурманил разум. Драгана он убил без сожаления, с лихорадочным восторгом и надменным торжеством, и с теми же чувствами перерезал глотку наёмнику. Лишь собственное увечье печалило его, но если страдания плоти стоили бы ему расположения Пентоса в грядущей войне, Эймонд готов был уступить тщеславной гордыне воина во имя мудрости, положенной сыну, а после и брату государя. Рана заныла под ребром, напоминая об итогах опальной опрометчивости.       — Быть может, мы напрасно отослали музыканта? — бесконечное молчание, пленившее чертог, внезапно прервал Дейрон. Миролюбивый нрав брата не мог выносить той тишины, что правила меж людьми одной крови, облачёнными в глубокий траур по ушедшим дням беспечного чествования. — Флейта у него славная. Я бы послушал, как он поёт.       — Помилуй, кузен, уж лучше смерть, — дерзко возразила Бейла, наслаждаясь мякотью спелой фиги. — Я едва не уснула, пока его слушала.       Дейрон, скрывая недовольство ответом родственницы, снисходительно повёл плечами.       — Быть может, ты почтишь нас игрой, племянница? — располагающая улыбка Дейрона невольно заставила уста Висеньи ответить взаимной учтивостью. — Твоя сестра Рейна славно ласкает струны арфы, и, верно, обучила тебя столь изящному искусству, а брат мой уверял, что подарил тебе флейту и колокольчики. Вот-вот грянет буря. Музыка сейчас как нельзя уместна. Порадуй нас, не робей.       Висенья, обдумав предложение Дейрона, собралась уж было подняться, но Бейла тотчас схватила её за предплечье, повелевая остаться за столом.       — Моя сестра не шут и не менестрель. Коль уж сердце твоё столь пламенно жаждет музыки и песен, ты волен развлечь себя сам, — въедливый тон родственницы бросил в лицо Дейрона кровь, но брату хватило благоразумия сохранить негодования за устами. Глаза Бейлы метнулись к Эймонду, молчаливо наблюдающему за зарождающейся ссорой, и он ощутил на себе её прожигающую неприязнь. — Оказалось, и у тебя исключительный талант к музыке, Эймонд. Ничто так не ласкает твой слух, как предсмертные стоны из человеческой глотки. Твои пальцы дивно извлекают нужные ноты.       Эймонд хохотнул, потешаясь над негодованием кузины, но на лице Бейлы не было и тени расположения. Она не разделяла его беспечности, как и он её надменной дерзости. Бейла казалась ему змеёй, что, притаившись среди сладко пахнущих цветов своей красоты, подстерегала нерадивого юнца, желая вонзить в руку, польстившуюся на обманчивую нежность дивных лепестков исходящие ядом клыки.       — Твоё веселье, Эймонд, итог скудного ума, — прошипела Бейла, разгневанная его равнодушием.       — Откуда родом твоя дерзость? — глумливо покачав головой, спросил Эймонд. — Уж не из холодного ли ложа?       Бейла вскинулась, готовая вонзиться в него когтями, точно разъярённая кошка. Джекейрис расправил плечи и взглянул на супругу из-под густых бровей с волей государя. Лицо его всё ещё было бледным и измождённым. Целители говорили: так будет до тех пор, пока не восстановится вся кровь, что ушла в песок на поле брани. С каждым годом он всё больше походил на Харвина Стронга. Эймонд готов был поставить пригоршню золотых монет: если бы судьба привела Джекейриса в Харренхолл, кастелян замка признал бы в нём давно почившего сына сюзерена. Племянник испытывал его, норовил прочитать, уличить в деянии недостойном и подлом, и на мгновение Эймонду привиделось лицо отца в худшем из его настроений. Наваждение ушло столь же внезапно, сколь возникло, оставив после прохладу безвременных воспоминаний. Какое-то время Джекейрис наблюдал, сменится ли лицо родича от безмолвного противостояния взоров, прежде чем вверить внимание супруге, призывая к благоразумию.       — Не за столом, — произнёс он настойчиво и неумолимо. На улыбки племянник скупился даже на собственной свадьбе, что уж говорить о трапезе в чужом доме в обществе ненавистной родни. — Это был опальный и крайне опрометчивый поступок с твоей стороны, Эймонд. Наёмники мстительны и жестоки. Их немилости я не желаю.       — Мне стоило позволить ему и дальше столь бессовестно и развязно потешаться над честью твоей сестры? Быть может, я сумел бы остаться бесстрастен, подобно тебе, не будь она моей невестой. Допускать подобные низости в сторону будущей супруги все равно, что позволять пачкать в дерьме собственное лицо, — Эймонд, задумчиво взращивающий на языке очередную колкость, на некоторое время умолк, смывая яд невысказанных слов глотком вина. — Не тревожься о взыскании. Мстить за Лорсо они не станут. Быть может, он был славным воином, но скверным капитаном. Какой муж пожелает отмщения за человека, что без зазрения совести предал клинку своих же людей, спасаясь от смерти?       Эймонд украдкой поглядел на Висенью, но она настойчиво избегала его внимания, даже самого тёплого и мимолётного. Рассуждения о поруганной чести в её присутствии повергали в смятение юное сердце, но она хранила молчание, не возражая и не поддерживая слова ни брата, ни дяди. Пленённая собственными мыслями и тревогами, она была далека от их беседы, богатой вечерней трапезы и даже Пентоса. Она свыклась быть тенью братьев и сестёр, единственной дочерью матери, любимой настолько, что долгие годы Рейнира держала её вдали от всего, чего столь сильно боялась сама: войн, политики и распрей. Это невинное летнее дитя ничего не знало о мире, к которому столь отчаянно стремилось сердцем.       — Эта показательная жестокость не красит тебя, кузен, — поддержала слова супруга Бейла. Эймонд давно свыкся отвергать саму мысль о её снисхождении: точить язык о его победы и неудачи ей нравилось куда более, нежели искать истоки собственной дерзости.       — Как посудить… Слышать о жестокости от тяготеющей к крови кузине и впрямь бесконечно дивно, — Бейла на его слова лишь прихотливо вскинула бровь, на время затаившись. Эймонд решил оставить кузину наедине с гневным красноречием и обратился к Джекейрису: — Но мне лестно, дорогой племянник, что, вопреки ранам и старым обидам ты был готов обнажить клинок, вступиться за мою жизнь…       — Не обольщайся. Твоя жизнь и толики тревог не стоит. Мой супруг вступился за доброе имя нашей семьи. Боги покарали нас, сделав тебя её частью.       Бейла была неумолима. Как искра, павшая на сухую листву, обращалась в пламя, так и всякое слово, неугодное её прихоти и тщеславию, воплощалось в неизбежную ссору. Безграничная любовь Деймона к Бейле взрастила в кузине худшие качества неумолимого нрава. Эймонд уже видел итоги подобной любви, когда глядел на бастардов сестры, порожденных с молчаливого дозволения отца, ослеплённого любовью к дочери.       — Твоя кровь ничем не лучше нашей, — храня вежливость тона, напомнил Дейрон. — Мой брат обнажил клинок за поруганную честь твоей сестры, пока ты, преисполнившись гневного торжества, лишь наблюдала, уповая обрести расположение магистров. Признайся же, кузина, тебе претит мысль прозябать в тени Эймонда. Звезда его сокрушительного триумфа затмила скупой свет твоей неумолимой гордыни.       Бейла рассмеялась, бросая вызов решительным утверждениям Дейрона. Облачённая в шелка, она была не менее воинственна, нежели закованная в сталь.       — А тепло ли тебе, юный принц, под лучами славы старшего брата? Глупый, глупый мальчишка! Воин, которому недостаёт бесстрастности удержать в ножках клинок — хуже мужчины, что теряет портки при виде нагой девицы.       На мгновение воцарилось молчание, павшее на чертог мрачной, зловещей тенью. Бейла гордо вскинула подбородок, полагая, что в этой битве одержала победу. Но, истинно, учтивость и рассудительность Дейрона не позволяли ему искать ссоры с родственницей. Их пылкие споры заставили удалиться немногих слуг, что наполняли кувшины вином, но Эймонд не сомневался: за закрытой дверью чертога они охотно внимали каждому слову гостей, дабы после продать подороже их секреты и распри магистрам.       — Бейла… — с горечью прошептала Висенья, поджимая пухлые губы. — Сестрица…       — Молчи! — порывисто усмирила сестру Бейла. Висенья сомкнула уста, но глаз не отвела, стойко выдержав немое взыскание. — В случившемся и твоей вины вдоволь. Я просила тебя поделиться правдой с магистрами, а не вступать в споры о чести с человеком, который над ней лишь потешается.       Висенья выдохнула. Изящные плечи опустились под тяжестью обличающих сомнения слов. Эймонд любовался трепещущим в ложбинке над острой ключицей бликом, отброшенным пламенем одной из свечей в канделябре, потревоженной звучным дыханием племянницы. Обида была ей к лицу не менее улыбки и нежного румянца смущения.       — На мне нет вины, — спустя время ответила Висенья. Ледяной тон звонкого голоска звучал точно ручей, пробужденный от зимней дрёмы. — Справедливости ради, я не желала ему смерти, но и горевать о его участи не стану.       Джекейрис сложил руки на широкой груди в исчерпывающем жесте безмолвного недовольства.       — Боюсь, случившееся на совете повлечёт за собой ещё ни одну смерть. Магистры так просто не забудут обмана наёмников и нашей опальной дерзости. Палаты Совета священное место для пентошийцев, и по нашей вине там пролилась кровь. Они могут счесть это дурным знамением, и благосклонность их может обернуться враждебностью. Эти люди суеверны столь же, сколь и беспечны. А мы в их городе всё ещё чужаки.       — Об обмане они догадывались и без рассказа твоей сестры. Её слова лишь укрепили их веру. Прослыть дураками куда страшнее, нежели безумцами. Особенно для людей их положения. Она поступила глупо, но справедливо, — Эймонд утешающе улыбнулся племяннице, но Висенья, казалось, и вовсе на него не глядела. Она не навестила его после прибытия во владения принца, и следующие дни оставалась холодна, точно Медовичка с приходом зимы. Её равнодушие более не было ни завлекающим, ни томным, он более не предвкушал грядущую встречу, а с тоской вспоминал минувшие. По её щекам пробежал нежный румянец и тотчас исчез, точно она заставила горячую кровь застыть в жилах и более не откликаться ни на его голос, ни на иное участие. Эймонд ощущал себя брошенным, отвергнутым. Поступок, что польстил бы всякой девице, сковал льдом сердце той, что была ему мила. — Никто не мог знать, как поступит Лорсо, когда раскроется обман. Избавить от его низости Пентос было милостью, а не дерзостью.       — Его убийство посеет смуту среди магистров и может обернуться для нас бедой, — рассуждала Бейла с привычной надменностью. — Теперь на нас будут смотреть иначе. Не как на желанных гостей, а как на завоевателей, что позволяют себе вмешиваться в дела другого государства.       Эймонд устало вздохнул, с тоской взглянув на опустевший кубок. Выносить рассуждения родичей, выросших вдали от столицы, о политике и дипломатии было выше его сил и терпения. Если Джекейрис худо-бедно годился в правители, то спесивая Бейла умела лишь убивать и спорить. Быть может, их неведение к лучшему: пусть и дальше принимают его за опального глупца. Отчасти в этом есть истина. Сперва Эймонд и сам порицал себя за неуместную жестокость и дерзкое своеволие. Ослепленный гневом, он позабыл о положении, в котором находился на чужой земле, однако смута поселилась в сердцах магистров не его стараниями, она стала итогом принятых принцем решений, а он лишь осмелился указать псу на его место. Не успел он найтись с достойным ответом, как слово вдруг взял Дейрон:       — Быть может тогда магистры охотнее задумаются о собственной безопасности.       — Ты наивный глупец, Дейрон! — вновь вспыхнула Бейла. Слова родича, столь любимого и почитаемого среди лордов и простых солдат, откликались звонкой пощёчиной в её жаждущей признания душе. — Твой брат накличет на всех нас беду. Нас отравят или удушат во сне, а все потому, что он не способен совладать с гневом.       — Попридержи язык, кузина. Стараниями моего брата ты все ещё дышишь и можешь его упрекать. Прояви должное уважение и оставь за устами свой гнев. Если же общество наше и благосклонность тебе нестерпимы, седлай Лунную Плясунью и возвращайся на Драконий Камень. Будь вдали от отравителей и злых языков, а ежели достанет смелости, поведай отцу, чьими заслугами сохранила жизнь и добродетель.       Бейла едва не задохнулась от возмущения. Мальчишка, которого она полагала кротким и учтивым принцем, любимым сыном государя, вдруг осмелился указать на её место. Из уст Дейрона правда была особенно нестерпима, ибо он менее всех сыновей отца был испорчен ложью и пороками. Дейрон воплощал собой изысканность и утонченность, свойственные немногим мужчинам королевских кровей, и потому слова его звучали точно непреложная истина.       — Вопреки гневному тону, в словах дяди Дейрона есть толика истины, — Висенья коснулась напряжённого предплечья сестры, сжимая меж пальчиков пурпурные шелка богатого одеяния. От ласкового тона племянницы, вверенного родственнице, у Эймонда внутри что-то надорвалось. Видеть, как она, вопреки надменности сестры, льнула к ней по-детски доверчиво, с нежностью и теплотой все равно что загонять раскалённые иглы под ногти. — Сестрица, сделанного не воротишь, так зачем же горевать по ушедшему лету?       — Много ли ты понимаешь? — с негодованием воскликнула Бейла. — Беспечная, точно дитя. В нянюшках у Лейны тебе самое место. Чем заняты твои мысли? Грёзами о войне, о величии, о полётах и книгах, древних настолько, что ими впору лишь греться долгой зимой. Иди в постель, не гневи меня, иначе, видят Боги, я найду, что сказать и тебе.       Висенья смиренно поднялась, скрывая обиду и горечь изумления под трепещущими ресницами, поцеловала сестру в щеку и, более не сказав ни слова, покинула чертог. Ледяная маска покрылась трещинами, точно пробудившаяся река, и на лице Бейлы проступило сожаление, как было всегда, когда слова слетали с её уст прежде мысли, однако кузина быстро совладала с чувствами, и её прекрасный облик вновь превратился в тот же бледный лёд.       — Да помилуют Боги иметь подобную родственницу…       Деланное сочувствие в словах Дейрона заставило напряжённые уголки губ Бейлы опуститься. Эймонд прикрыл глаза, предвкушая, как пламя неминуемой вражды сожжёт и тех, кто пожелал держаться поодаль от его яростного жара. И он не ошибся. Изящные, напряжённые пальцы Бейлы сомкнулись вокруг серебряного кубка с такой силой, что побелели короткие ноготки.       — Замолчи! Что ты знаешь о нашей семье, коротая дни в Староместе? Носишься по лесам за кабанами и оленями, ещё один беспечный дурак! Настолько бестолковый и малодушный мальчишка, что государь тебя даже подле себя не оставил. А может он боится, что молва о твоём мужеложстве охватит столицу? Как ему вынести подобный позор?       Дейрон поднялся столь пылко и порывисто, точно в лицо ему плеснули холодной водой, но Бейла даже не вздрогнула, лишь глядела на родича с прежней ненавистью, торжествуя над силой собственных слов.       — Бейла! — Джекейрис лишь едва повысил голос, но Бейла, безропотно внимая его воле, обратилась в слух. — Довольно! Я не желаю ссор за столом. Я вступился за твою жизнь, Эймонд, ибо на чужой земле все мы родичи. Не стоит позволять людям чесать языки о распри, что царят меж нами. Мне вдоволь молвы и в Вестеросе, здесь я желаю покоя и уважения во взглядах людей, которые обязаны нам жизнью. За нашими спинами и без того охотно смеются, потешаясь над малодушием и жестокостью представителей правящей династии. Если мы и дальше будем грызть друг другу глотки, как много людей усомнятся в нашем могуществе?       Эймонду вновь привиделось лицо отца. Визерис глядел на него глазами Джекейриса, призывая к благоразумию и миру. Пламенный жар прокатился по его телу, обращаясь холодной испариной, проступившей на висках. И на сей раз наваждение оставило после себя странную тревогу.       — Порой тебя посещают воистину справедливые мысли, достойные славного государя, племянник, — превозмогая скованное дыхание, ответил Эймонд.       — Оставим лесть, Эймонд, — сухо возразил Джекейрис, нисколько не польщенный ложным благодушием. — Никто из нас сыт ею не будет. Дейрон, прости мою супругу, клянусь, она не желала ссоры. Благодарю за общество, а сейчас я желаю отправиться в постель. Время позднее, и буря уже на пороге. Ночь обещает быть холодной. Немного покоя после случившегося не повредит никому из нас.       Прощание выдалось коротким и тихим. Господские стены, услышав вдоволь, теперь вновь вкушали тишину. Оставшись наедине с братом, Эймонд вновь вспомнил Старомест: пышущие зеленью леса, холмы, позолоченные утренним солнцем.; вкус арборского винограда и шум вод Медовички. Дейрон угрюмо сидел над едва тронутой трапезой, опрокидывая в себя кубок за кубком. Под гнётом тишины обида брата ощущалась особенно остро, как и гневное, хмельное дыхание.       — Дура упрямая. Камень и тот сговорчивее будет, — изрёк брат, звучно хлопнув кубком по столу. — Я бы предложил ей избавиться от сомнений в моих покоях, не будь во мне уважения к её супругу, — Дейрон едва водил языком, утопая в вине и собственной обиде. О красивых юношах, необремененных брачными узами, часто говорили дурные вещи. Подобная участь постигла и его. — Но я не подлец, Эймонд. Неужели моё уважение люди полагают малодушием?       — Только глупые люди, — Дейрон цокнул языком в ответ на его скупое утешение. — Ты осторожен, вежлив и рассудителен, и этим ты лучше неё. Тебе хватает совести уважать её положение, пока она неустанно точит зубы о нашу вражду и вскармливает старые обиды непомерной гордыней.       — Я надеюсь ты знаешь, что делаешь. Все твои благие намерения сулят нам лишь огорчения. Ужин-другой, и за столом непременно прольётся кровь. Клянусь тебе, Эймонд, я убью её, эту дерзкую, острую на язык девицу, и даже Боги меня не осудят.       — Время сделает всё за нас. Наберись терпения, — Эймонд заботливо подлил в кубок брата вина. Прежде он не помнил Дейрона столь яростным и оскорбленным. На его юное лицо упал рваный, бледно-оранжевый блик; стекающий воск медленно застывал на кованом рисунке медного канделябра; пламя трепетало, испуганное блуждающим по чертогу сквозняком. — И передай Магистру Моря, что я с радостью и почтением принимаю его предложение…

***

      Слуги разожгли очаг и подготовили постель к его возвращению. Каменные дома пентошийцев хранили приятную прохладу даже в знойные дни, но стоило безветрию спуститься на земли Андалоса, роскошные обители господ стыли и сырели, точно замки на западе глубокой осенью. За стенами из красного кирпича гневное сияние отяжелевших небес дробило ночной мрак на мелкие осколки. Порывы ветра истязали молодую листву, и деревья, точно усталые путники, гнули ветви к чешуе черепиц. Дождь постукивал по тусклому, покрытому сизой дымкой стеклу, косые капли собирались в изгибах оконной рамы, стремились вниз по каменным отливам быстрыми, кривыми ручьями. Молнии рассекали небеса, точно бичи божьего гнева, освещая покои бледно-голубым заревом, скупым и холодным.       Эймонд сидел над пергаментом, размышляя над итогами случившегося во дворце принца, и подбирал слова с особой осторожностью, не желая огорчать упований матушки и деда-десницы. Ни одна его ошибка не должна омрачить жизни женщины, что вне всяких сомнений имела право на счастье. Сейчас главной заботой королевы было здравие супруга-государя, и он не желал обременять хрупкие плечи матушки тревогами и дурными вестями. Чернила подсохли на кончике пера, отливая фиалковым и синевой. Подумав, Эймонд вновь смочил перо и вывел на пергаменте имя и титул деда. Теперь его весть предназначалась лорду-деснице, человеку изощрённого ума и сильной воли.       Кроткий стук в дверь едва не утонул среди гулкого раската грома. Эймонд позволил войти, не отнимая глаз от поблескивающих в свечном пламени строк, полагая виновником его беспокойства слугу, что, озаботившись жаждой принца, принёс в покои подогретого вина. Встревоженный воздух исполнился едва ощутим запахом цветочного мёда, полевых трав и благовоний. Мерно скрипнули петли, и дверь закрылась с тихим хлопком. Эймонд чуть повернул голову, с тихим изумлением признав в ночной гостье племянницу. Взгляд Висеньи скользнул по его точёному профилю. Эймонд ощущал праздное любопытство её тёмных глаз на себе, точно прикосновение тёплого летнего ветра.       В руке она держала медный ставник, крохотное пламя трепетало над восковыми слезами, застывшими на теле свечи. Пурпурно-винный бархат халата, скрывающий молочно-белые шелка и пенистые мирийские кружева нательной камизы был чужд её нежному лицу. Облачённая в цвета их дома, Висенья казалась невыносимо похожей на мать, и чем усерднее Эймонд уподоблял племянницу с Рейнирой, тем более не желал ни общества её, ни участия. Мысли о сестре гневили его, взывали к обиде и гневу, заставляя вспоминать мальчика, изувеченного одним из её сыновей. Свободной рукой Висенья подобрала длинные полы халата и робко шагнула к нему навстречу. Эймонд прищурился, невольно напрягаясь всем телом, и племянница, точно почувствовав его недоверие, замерла, притаившись подле широкого гобелена.       — Сестра велела тебе спать, — с праздной язвительностью напомнил Эймонд, потешаясь над кротостью племянницы, точно Висенья была одной из теней, отброшенных на стену пламенем очага: блёклых, одиноких и недостойных его участия. — Так почему же ты не в постели? Боишься грозы?       Висенья встретила его глумливый выпад терпением. Воцарившуюся меж родичей тишину утешал лишь треск пылающих в очаге поленьев. В покоях пахло кедровыми шишками и еловой лучиной — целители Пентоса полагали сосновые деревья стражами здравия и покоя, и слуги, следуя указаниям сведущих мужей, озаботились благополучием гостя, когда готовили очаг. Висенья обратила глаза к пламени и плечи её медленно поднялись. Воздух покинул её уста с прерывистым выдохом, и Эймонд понял: столь знакомый запах напомнил ей о доме.       — Я росла на Драконьем Камне, — оправившись от тоски, возразила Висенья. — Из нас двоих буря, вероятнее, испугает Вас, — она была учтива и снисходительна, нисколько не огорчаясь бесплодной попыткой дяди посягнуть на беспристрастность её чувств. — Пришла справиться о Вашем увечье. За столом Вы были бледны, и дерзость сестры едва ли пришлась Вам по нраву.       Эймонд с молчаливым порицанием покачал головой, взглянув украдкой на её хорошенькое лицо, расплавил над трепещущим пламенем сургуч и запечатал пергамент, ощущая пристальное внимание племянницы на себе. Он торжествовал, вслушиваясь в её беспокойное дыхание, наслаждаясь властью над её чувствами, испытывая добродетель.       — И только?       — И только.       Эймонд тихонько засмеялся. Её голос звучал уверенно и твёрдо, но ложь звенела в нём, точно хрупкий, горный хрусталь. Ему нравилось думать, что она прибегла к обману ради него: ослушалась сестру, покинула постель и ускользнула в его покои, и во имя чего? Справиться о здравии? Увидеть лицо человека, что вступился за её добродетель? Едва ли. Он разбудил её чувственность в ту ночь на берегу, а после укрепил власть порочных желаний в сердце, когда вжимал хрупкое тело племянницы в тахту и покрывал поцелуями согретое солнцем лицо. Но этого отнюдь было мало. Она нанесла оскорбление его гордости и чувствам, и вновь оставить его без ответов, пленённого сомнениями, обидой и гневом Эймонд не мог позволить.       Висенья готова была уйти: уязвлённая его надменностью, слишком гордая, чтобы признаться в истинных желаниях сердца. Ей нравилось вторить убеждениям разума, предостерегающим от соблазнов плоти, лишь так она ощущала себя равной ему, однако бесконечно заблуждалась, полагая обмануть его нарочитой хладностью чувств и сдержанным участием ответов.       Он взглянул на неё: обличающе, с тонкой насмешкой, ни на миг не поверив в тот неумелый обман, за который из последних сил цеплялась её добродетель. Висенья опустила глаза под тяжестью изобличения, и тень нарочитого равнодушия сошла с её лица, как мрачным зимним вечером бледный закат сменялся неумолимой синевой грядущей ночи на тусклой линии горизонта. Эймонд снисходительно покачал головой, упиваясь притворным сочувствием к тем тягостным мыслям, что сковали её уста. Истинно же он ощущал лишь мрачную пустоту, что росла в его душе с каждой неумелой попыткой бегства. Он много рассуждал и всё не мог взять в толк, откуда родом столь опасливая скрытность? После их пылкой беседы в саду он был уверен, что впредь она более не посмеет пренебречь его участием, покровительством и обществом, и каков итог его стараний? Вновь эти тёмные, отстранённые и задумчивые глаза, столь неумело избегающие его, точно под кожей и плотью изувеченного лица таился ответ, которого она страстно желала и безотчётно боялась.       Эймонд поднялся — плавно, чтобы не потревожить рану, подошёл к племяннице и забрал из её рук медный ставник, с мягкой настойчивостью подсказывая решение. Он звучно выдохнул над скупым, трепещущим огнём, и тонкая струйка дыма взметнулась с угасшего фитиля меж их лицами, стегнув согретый душистым пламенем воздух сизым бичом. Эймонд опустил ставник на каменный выступ очага и взял Висенью за руку.       — У Молчаливых Сестёр незавидная участь, но тебе определённо по нраву притворяться одной из них, — он провёл пальцами по прохладной коже, ощущая, как юное тело невольно сковывается сладким предвкушением в ответ на знакомое чувство. — Видят Боги, немые и мёртвые словоохотливее тебя…       — Участие желаннее, когда на него скупятся, — вкрадчивый тон племянницы отнюдь не тешил его гордыню. Эймонд поджал губы. С ним играли, точно с мальчишкой, которым он давно не был. Прежняя уверенность оставила глаза Висеньи, стоило ей заметить предвещающие опасность перемены в его лице, и померкла под гнётом одной лишь ей известных мыслей. Островатые плечи опустились, на бледной шее отчаянно забилась жилка. Лета не позволяли ей сполна вкусить нрава старших сестёр. Она терялась в неумелых попытках обольщения, полагая его ещё одним оплотом оберегаемой добродетели, и когда Эймонду удавалось украдкой увидеть её настоящее лицо, она сковывалась, полагая истину слабостью, пугаясь его проницательности. Так трещит лёд, сковавший реку на долгую зиму, предвкушая приход весны. — Какие слова были бы Вам милы?       — Родственные благодарности и почтению, — Эймонд, ликуя, коснулся пальцами её губ, поглаживая и чуть надавливая на нежную кожу, очерчивая изящные изгибы от уголка до уголка. — Из твоих уст они звучали бы для меня особенно сладко.       — Сделай я это, ведомая пламенной страстью Вашей гордыни, а не собственными убеждениями, много ли ценности было бы в этих словах? — Она не изменилась в лице, из последних сил сохраняя хрупкое равновесие чувств, точно ощущая приближение неминуемого разоблачения. — Если бы я хотела польстить Вашему тщеславию, Вам бы не довелось меня просить.       Эймонд задумчиво провёл кончиком языка по нижней губе, стараясь угадать мысли племянницы. Даже смятенная она оставалась красноречивой — так умирающий воин перед ликами подступающих врагов из последних сил прижимает к груди клинок.       — Всякому мужчине приятно почтение. Особенно из уст женщины, что тревожит его мысли и плоть, — Эймонд игриво поддел её подбородок, погладил тонкую шею, из последних сил отвергая сладкий соблазн сомкнуть пальцы на бьющейся жилке, и запустил пальцы в густую копну волос на затылке, сжимая и стягивая, заставляя Висенью невольно откинуть голову и предложить его устам бледную кожу. Она схватила его за запястье, заставляя ослабить хватку и тотчас испуганно отпрянула, прерывисто выдохнув через распахнутые уста, не желая уступать его нетерпению. Эймонд не настаивал, однако взгляд его отяжелел. — Быть может, тебе нечего мне сказать, ибо благодарности ты не испытываешь?       Она попятилась, испуганная его настойчивостью, но, узрев лихорадочный блеск в глазах Эймонда, не пожелала вторить той агонии, что охватила его разум и плоть. Дочь дракона, спесивая маленькая девочка, выпрямила спину и встретила его чувства как подобало принцессе — величественно расправив плечи и с высокомерным снисхождением вскинув острый подбородок.       — Вы превратно толкуете мои слова. И намеренно избирательны, когда слышите не то, что хотите, — она приблизилась к нему, возложила ладони на плечи и целомудренно поцеловала в уголок губ. — Ваш поступок достоин благодарности, не ложной и не льстивой, но сейчас я не могу Вам её дать.       — Почему же? — Он успел поймать её дыхание, прежде чем Висенья вновь отстранилась, оберегая себя от его пламенного влечения.       Её тонкая, грустная улыбка отчего-то откликнулась в сердце Эймонда болью, какую способен принести лишь наконечник отравленной стрелы. В ней не было ни бесконечной любви, ни трепета слепого повиновения, ни суеверного страха, лишь толика любопытства, нежности и взыскания, но этого было достаточно, чтобы разбудить погребённое во мраке тепло, некогда отвергнутое его неумолимой душой.       Она позволила Эймонду пленить в объятиях свой хрупкий стан, однако оставалась бдительна. Нежные ласки скверно удавались ему, тяготеющему к страстным порывам и пылким удовольствиям, но он старался быть обходителен с ней, зная, что иначе едва ли сумеет обрести желаемое. Так или иначе, они играли друг с другом, испытывая и уступая, наслаждаясь крохотными победами и сокрушаясь о поражениях.       — Ваше любопытство всегда столь настойчиво? — она накрыла ладонью его грудь, сокрытую под малахитовым шёлком халата, вкушая размеренное биение сердца. — Видеть итоги упрямой неотступности Вам куда приятнее, нежели размышлять о чувствах человека, которого Вы принудили к ответу? — Наконец он увидел, какое чувство таилось в её тёмных глазах. Её тяготила вина. Она сожалела о его увечье, о собственном равнодушии и о том, что осмелилась его навестить, ведомая тревогой и тоской. Она могла бы спать, как поступала прежде, будучи послушной младшей сестрой, согреваясь у пламени очага, охваченная грёзами о беспечной жизни, но предпочла пойти против воли Бейлы, зная, что не сумеет возвратиться столь же просто, когда услышит его голос, увидит улыбку. Её душа рвалась на части, снедаемая виной и огорчением, а он, точно зверь, упивался запахом свежей крови. — Вы столь отчаянны и решительны, не ведаете сомнений, и сожаления Вам чужды, даже снисхождение Ваше преисполнено надменности и презрения, но в своих пороках Вы нестерпимо совершенны, — на одном дыхании прошептала Висенья и, точно очнувшись от дивного видения, расслабила пальцы. — Время позднее. Мне пора в постель. Сестра будет гневиться, если узнает, что я её ослушалась. Отдыхайте. Я сожалею о Вашем увечье, но мне отрадно видеть Вас столь же красноречивым, как прежде.       Он позволил ей выскользнуть из объятий, изумлённый внезапной честностью, сорвавшейся с уст племянницы. Прежде она не чтила его подобным, и, вкусив толику её благосклонности, Эймонд вдруг понял, что хотел бы ночи напролёт слушать подобные чествования. Он порывисто схватил её за руку, не ведая, от гнева ли или тягостной обречённости. До сих пор он был уверен, что более не пойдёт на поводу у обольщений, но теперь сомневался, имел ли право полагать ложью её слова. Висенья качнулась вперёд, точно лодка на волнах, и замерла, позволив Эймонду обнять себя со спины.       — Ты жестокая женщина, kēlys. Мгновенье назад я не мог призвать тебя к благосклонности, и что же слышу теперь? Уж не сладкие ли слова о любви? — он понизил голос, едва не сорвавшись на гневное шипение, опаляя горячим дыхание вьющийся локон на виске племянницы.       — Любви? Вот уж… — Висенья зарделась, столь невинно и изумительно, что Эймонду тотчас захотелось вкусить губами тепла нежной, горячей кожи. — Я лишь толику восхитилась Вами, проявила сочувствие к Вашей боли, уместно ли говорить о любви? Да, Вы красивый мужчина, умелый воин, но язык у Вас злой, а нрав дурной.       Эймонд от души рассмеялся.       — Любопытно, что же ты думала о моём языке, когда он ласкал твоё тело и столь бессовестно имел очаровательный ротик? — он рывком распахнул её халат и впился губами в шею. Висенья вцепилась короткими ноготками в его руки, охваченная ужасом перед пылающей в единственном глазу страстью. Он и сам не знал, на что был способен сейчас, когда так долго ждал и мучился, истязал себя сомнениями и догадками, пока она наслаждалась безмятежностью и его заступничеством. Висенья забилась в его объятиях, возражая против всякой ласки. Эймонд сдавленно выдохнул, ощутив, как внезапной болью отозвалось увечье, потревоженное её сопротивлением, и Висенья, услышав его тихий полустон, притихла, не желая вновь стать причиной его страданий. Эймонд прильнул щекой к её, пылающей и бархатистой, порицая себя за дерзость и утешая её страх, и поцеловал в висок, ощущая губами трепещущую под кожей жилку, стремясь убедить, что даже в мыслях не желал причинять ей ни зла, ни боли.       — Зачем всё это? — она едва не заплакала, смятенная настойчивостью его желаний и дерзостью слов. Эймонд погладил её подрагивающие плечи, избегая столь соблазнительно вторившей глубокому дыханию груди, аккуратной и высокой. — Чего Вы хотите?       — Правды, — он повернул её к себе, впиваясь в лицо взывающим к повиновению взглядом. — И мне претит мысль об ожидании. Терпение не моя сильная сторона. Я устал от твоего поведения, устал кормиться с твоих обещаний. Как много тебе известно о том, что чувствует мужчина, когда юная, неоправданно надменная девица забавляется с его терпением?       Она, подумав, ответила:       — Полагаю, огорчение…       — О, kēlys, я не приемлю огорчений, — он поднёс к губам прядь её волос, ещё влажных от усыпанной травами и лепестками цветов воды. Желание просыпалось в нем от одного лишь ощущения знакомого запаха и тепла девичьей кожи. Висенья тщетно искала спасения от его изощрённого участия, но Эймонд был неумолим. Более он бы не стерпел столь глумливого бегства. — Я желаю правды, и ту упрямую девицу, что скрывает её от меня. Ты можешь быть со мной честна. Я умею хранить тайны.       Её лицо, тусклое, точно стекло в свинцовом облачении оконной рамы, нежно-розовые уста сомкнуты, совсем бескровные и тонкие от той силы, с которой она подавляла чувства. Эймонд чувствовал её боль, гнев и отчаяние, заразительные, горячечные, точно лихорадка холодной зимой, и невольно вспоминал, как часто ему самому доводилось сносить унижения в молчании.       — Он обидел меня, и потому его смерть стала для меня отрадой, — наконец уступила Висенья. — Теперь каждую ночь я вижу во сне Ваш клинок в его крови и просыпаюсь от ноющего, точно свежая рана, чувства. Вы убили его, вступились за меня так, как не пожелали когда-то, когда Ваш брат в хмельном безумстве едва не бросил меня на камни. Я не ждала от Вас заступничества, но получить его и предать свои упования мне было лестно. Девицам не подобает восторгаться смертью, испытывать восхищение, любуясь кровью на руках родича, отомстившего за её честь. Мне стала претить мысль о собственной жестокости, о глумливом торжестве. Я испугалась…       Эймонд ласково провёл ладонью по её волосам, наблюдая, как пламенные блики пляшут на сверкающем серебре. Висенья взяла его за руку, отвергая столь невинную, отцовскую ласку, и Эймонд наконец осознал — она не желала его жалости, а искала понимания. Он выслушал её, несказанно польщённый тайнами юного сердца и спросил:       — И чего же ты испугалась? Осуждения?       — Чувств, которые не в силах объяснить. Я не понимаю их, оттого и боюсь. Прежде всякая смерть казалась мне ужасной, ныне же…       Эймонд подсказал ей ответ, склоняясь к лицу Висеньи и порывисто приникая к губам. Она растерянно выдохнула, цепляясь пальцами за его плечи, но Эймонда более не заботили её возражения. Он толкнулся языком меж мягких уст племянницы, и Висенье пришлось уступить. В его покоях она была гостьей, а в желаниях — пленницей. Смерть и боль волновали её, как и Эймонда, как всякого их предка, жаждущего величия и признания. Ничто так не льстило тщеславию гордеца, как муки обидчика. Все эти ночи он жил в её снах наваждением, порочным утешением и сладким соблазном. Пока он исходился сомнениями и гневом, она вела неравную борьбу с собственной совестью, и во славу его тщеславия потерпела сокрушительное поражение. Эймонд нехотя отстранился, закрепляя порыв настойчивой дерзости милостивым снисхождением.       — Мне чужды тревоги твоего сердца, однако по нраву честность, — он едва коснулся губами её щеки, но столь невинная ласка после пылкого поцелуя была точно зарница молнии перед бурей. — Говорят, истинная леди воплощает собой совершенство… Тебе его недостаёт.       Вопреки его ожиданиям, она не оскорбилась, не желая льстить его самолюбию, а поддержала его тонкой, лукавой улыбкой отца. Это была их маленькая игра: испытывать гордыню красноречием — так они познавали пределы терпения и желаний друг друга.       — Но ведь и Вы не воплощение совершенства, — она прищурилась, любуясь им из-под трепещущих ресниц. — Вспыльчивы, надменны, тщеславны, злопамятны, скоры на гнев.       — О моих недостатках ты говоришь охотнее, нежели о достоинствах.       — Вы меня вынуждаете. Похоже, Вам приятно, когда я обличаю Ваши пороки.       — И впрямь приятно, — Эймонд подцепил пальцами поясок, покрывая поцелуями пышущее жаром лицо племянницы. — Слышать от тебя порицания и похвалу, раздевать тебя, целовать твои губы, плечи и крохотные соски… А ещё я сгораю от одной только мысли, какого удовольствия мы лишаем друг друга своим упрямством, — он коснулся нежного шёлка, согретого теплом её тела. Распахнутые полы халата открывали соблазнительный вид на молочно-белую кожу, мерцающую через бледную ткань прозрачного ночного одеяния. — Мои слова волнуют тебя, не так ли?       — Вы уже вдоволь пресытили любопытство, — Висенья тщетно искала спасения от обличающей смущение правды, что из его уст была подобна укору и искусной потехе. Она столь горячо стыдилась тех чувств, которые познала с его лёгкой руки, что невольно забывала о природе их кровного влечения, порицаемого и ненавистного среди людей, которыми их род правит уже больше столетия.       Эймонд звонко цокнул языком, выказывая недовольство ответом племянницы. Висенья умела держать лицо даже тогда, когда её хладнокровие уже было низвергнуто смелыми словами и поступками родича, но Эймонд не привык уступать. Каждый, кто бросал ему вызов, был обречён на поражение. Тотчас или спустя время, — итог был всегда один. Он получал желаемое, вопреки злословию, ненависти и страху. Победа была куда приятнее, когда доставалась с усердием.       — Неприступностью ты не в мать и уж точно не в сестёр. Быть может, в септу?       На его открытую насмешку Висенья, однако, ответила благосклонностью. Так на его памяти умудренные летами леди уступали капризным детям, чьи упрямые прихоти изводили нянюшек и слуг. Она любовалась его лицом столь уветливо и нежно, точно и впрямь видела перед собой мальчишку.       — Пусть моя неприступность будет даром Богов, если Вам угодно.       Столь нарочитая милость звенящего прохладой ранней весны голоска была ему нестерпима. Висенья чувствовала его беснующуюся под остовом костей гордыню, и пламя, бьющееся под кожей, завлекало юное сердце в оголодавший жар его плоти. Эймонд облизал губы, смывая с кожи вкус её поцелуя и вскинул подбородок: гордо, как подобало истинному завоевателю, обличая превосходство даже столь незначительным жестом.       — Воистину щедрый дар. С моим едва ли сравнится… — вкрадчиво промолвил он, намеренно завлекая любопытство племянницы. Висенья порывалась возразить, как поступала всякий раз, встречая его участие, но Эймонд успел накрыть ладонью её уста, предостерегая от ненавистного упрямства. — Сперва взгляни.       Он взял ее за руку и подвёл к сундуку, где под украшенной резьбой кедровой крышкой в простеньких ножнах из грубой кожи покоилась валирийская сталь. Висенья с тихим предвкушением наблюдала за ним, перебирая пальцами ткань нательной камизы. Эймонд протянул ей ножны эфесом к груди, призывая обнажить клинок, и Висенья, едва услышав пение валирийской стали, изменилась в лице. Её восхищенный взор, обращенный к рукояти, позволил Эймонду на мгновение вкусить пряной сладости сокрушительного триумфа прежде, чем Висенья, очнувшись от мимолётного обольщения, отвела глаза, точно обожглась о дюймы обнажённого меча, завлекающие зловещей темнотой и узорами перековки.       — Красивый меч… Но он не мой, — пробуждённое щедрым подношением стремление рассеялось, подобно предрассветной мгле.       — Теперь твой, — Эймонд обнажил клинок своей рукой, показывая меч во всей красе: от сверкающего острия до изогнутых крыльев гарды. — К чему подобное сокровище мертвецу? Драган сломал твой меч. Теперь твоя утрата возместится сполна. Клинок из стали врага — ценный трофей. Эйгон велел сковать Железный трон из мечей лордов, преклонивших колено перед его могуществом.       — Скупая благодарность не цена подобному дару. Как и милость, честность и благосклонность, — сдержанно возразила Висенья. — Чего Вы хотите?       Превозмогая бессильную ярость, Эймонд сложил уста в скупой улыбке. Клинок в его пальцах горел, откликаясь на зов бегущей по венам крови. Клинок чувствовал, когда его силу отвергали, и столь надменная дерзость пробуждала могущественные чары, вплетённые в сталь мастерами Древней Валирии.       — Хочу, чтобы ты сняла своё дивное платье и показала мне то, за что я платил терпением все эти дни.       — Вы хотите меня купить? — она была пугающе спокойна, но в глазах затаилась обида. — Не безделушками, так валирийской сталью. Полагаете, я продам себя за клинок?       Эймонд устало прикрыл глаза. Терпение его стремительно покидало чертоги разума, уступая место непреодолимому соблазну взять силой то, что его по праву. Он был с ней обходителен, учтив и участлив. Он встал на защиту её чести, пока брат с сестрой лишь наблюдали, стеснённые положением гостей на чужой земле. Эймонд коснулся языком внутренней стороны щеки, стараясь унять рвущиеся наружу чувства. Прежде ни одна женщина не позволяла себе подобной надменности. Каждая полагала милостью всякое его расположение, но Висенья, неоправданно тщеславная девица, под стать шлюхе-матери и трусу-отцу, стегала его самолюбие в ответ на благосклонность.       — Клинок лишь предлог твоей спесивой дерзости, — Эймонд склонил голову набок, любуясь игрой огненных бликов на девственно обнажённой стали. — Гордость наш общий порок, но эта игра меня утомила. Меч — мой тебе дар, но если отвергнешь его… твоё тело станет славными ножнами. Уж лучше уступи и прими его по доброй воле. Или тебе так претит мысль вознаградить меня своим телом?       — Я не торгую своим расположением и пришла сюда не за Вашими подарками, — она закусила губу, какое-то время предаваясь раздумьям, и сокрушённо выдохнула, точно признавая неизбежное поражение. — Мне дорого Ваше участие и нестерпимо огорчение. Jeme raqāt ynot, qȳbos…       — Aōha udra hēnka brāedāzmo gelebo issi. Gevī jehiksi yn gūrosi daorun, — отрезал он беспристрастно, точно божество, касаясь острием клинка ложбинки меж скрытыми шелками и кружевом рёбрами. Висенья попятилась. Прохладный поцелуй стали заставил её сердце забиться быстрее. — Желаешь меня убедить? Тогда сними платье. Полагай эту ночь искуплением за дни холода и надменности.       Ей потребовалось время дабы решиться. Но отказать ему вновь после столь чувственного признания она бы не посмела. Дрожащими пальцами она коснулась плеч, ещё облачённых в бархат, и позволила одеянию пасть к ногам, помедлив, ослабила тесьму на нежном шёлке и выскользнула из камизы. Эймонд невольно распахнул уста, вкушая вид её стройного, нагого тела, позолоченного тёплым светом потрескивающего пламени. От прохлады блуждающего по опочивальне сквозняка крохотные соски тотчас затвердели, таинственно мерцая сквозь серебряную завесу волос. Обнажённая, она приблизилась к нему, робко накрыла ладонью пальцы, сжимающие эфес, и прильнула губами к подбородку. Ведомый её безмолвным желанием, Эймонд ослабил запястье, и Висенья, вторив его воле, вернула клинок в ножны с тихим пением стали.       Её плавные движения таили в себе угрозу, пока губы дарили самую сладкую и мучительную ласку. Ножны опустились на пол с тихим стуком, и пальцы его впредь ласкали лишь гибкое тело. В его объятиях она казалась беспомощной, точно дитя, отвергнутое и брошенное на растерзание голодному зверю. Эймонд украдкой взглянул на постель и увлёк Висенью за собой, к шёлковым простыням и расшитым золотом подушкам, погладил островатые плечи, чуть надавливая, повелевая опуститься на колени. Она повиновалась, подобрав под соблазнительные полушария ягодиц упругие пяточки, накрыла ладонями колени, сжимая меж пальчиков пышную бахрому лежащей подле подушки. Покорная и кроткая…       — Сиди вот так.       Он оставил её, доверяя не нравственности, а страху перед гневом, подошёл к столу и раскрыл шкатулку с отвергнутыми ею дарами. Она слышала шёпот серебра и звон драгоценных камней, но не смела ослушаться. Пленница смятения и стыда, она более не была столь красноречива, как прежде, но такой была для него не менее желанна. Наконец он нашёл наказание и красоту под стать её дурному нраву. Серебро в руке приятно холодило кожу. Дивные, изящные плетения, а меж них сверкающие в кастах сапфиры, точно застывшие слёзы прекрасного божества. Вид её обнажённой, гибкой спины под водопадом серебряных волос завораживал. Эймонд провёл пальцами по позвоночнику, любуясь одинокими созвездиями крохотных родинок на молочно-белой коже. Под правой лопаткой притаились несколько подживающих тонких царапин, оставленных его пальцами тем знойным утром в саду.       — Вы… будете бить меня? — голос сорвался от дрожи и предвкушения, но она отчаянно противилась страху. Эймонд находил похвальной подобную выдержку, однако бесплодной. Более он не будет не милостивым, не снисходительным.       Он замер, глядя как сверкнули застывшие в уголках глаз слезы. Верно, так она девочкой сносила плотские наказания от септы, с вынужденным смирением и затаённой обидой в душе, стоя на коленях перед каменными ликами Богов и вкушая хлёсткие удары ивовых прутьев. Таинство покаяния было чуждо столь невинному и юному личику, вопреки боли.       — Бить? — Эймонд сдержал саднящий горло смешок. Не спроси она, он не посмел бы пожелать. Серебряное плетение мерно покачивалось в такт его движениям, завораживая красотой и искусностью работы. Он взялся за звенья у замка, и хлёсткий удар рассёк благоухающий сосновой лучиной воздух. Висенья выгнула спину, испуганно ахнув. Плечи её задрожали, а поперёк позвоночника расцвела багровая отметина, узкая и длинная, точно змея. Эймонд ощутил прилив желания, глядя как она дрожит от гнева и боли. — Тебя часто били? — с приторной нежностью спросил он, припадая губами к воспалённой коже, и провёл языком, чуть посасывая пылающее жаром местечко.       — Септе по нраву плотские наказания, — она повела головой, услышав, как вновь запело под его пальцами серебро, предвкушая новый порыв негодования, и предостерегающе прошипела: — Но если Вы вновь позволите себе подобное, я удушу Вас во сне этой безделушкой.       Эймонд засмеялся. Её угрозы нисколько не пугали его, а напротив — испытывали. Отстегать её до исходящих кровью полос, горячих и вспухших, было бы славным и честным взысканием за все её неумелые попытки обмана и забав с его терпением. Но он не мог быть с ней настолько жесток. Не теперь, когда она столь ретиво приняла его волю, вторила желаниям, вопреки гордости и самолюбию. Когда была кротка и беззащитна.       — От твоих рук я принял бы даже смерть, kēlys… — Эймонд провёл носом по её щеке, погладил ключицы, завёл за спину серебряное плетение и поцеловал выступающий позвонок прежде, чем застегнуть. Висенья вздрогнула от ощущения прохлады серебра и тяжести драгоценных камней. — Порой ты гневишь меня настолько, что я был бы рад пустить тебе кровь, но бить тебя более я не желаю.       — Почему же тогда я сижу перед Вами вот так? — в сердцах обронила Висенья, сжимая дрожащими пальцами бахрому. Положение продажной девицы, купленной за серебро, претило её надменному нраву, как Эймонду была ненавистна сама мысль прослыть малодушным дураком.       — Тебе стыдно? — прошептал он в самое ухо племянницы.       — Да…       Эймонд кивнул. Нарочито понимающе, вкушая долгожданное господство над её чувствами и плотью, а она, объятая пламенем его тщеславного торжества, горела, точно сосновая веточка в очаге, оставаясь несокрушимо холодной лишь внутри, там, где в клетке из костей билось испуганной птицей тревожное сердце.       — Славно. Чувства опаснее плотских наказаний. Боль можно научиться терпеть, но избавиться от бремени чувств не под силу даже септонам. Муки совести куда изощрённее взыскания Богов. Откуда им знать, о чём наши страхи, а о чём тревоги? — Эймонд неторопливо водил пальцами по её спине, считая изгибы выступающих позвонков, точно монеты. — Ты была тщеславна и горда, моя милая kēlys. Быть может эти чувства искупят твою гордыню, — он вдруг обнял ей, прижимаясь обнажённой в разрезе халата грудью к горячей спине племянницы. Её сердце билось так быстро, что Эймонд едва успевал считать его порывистые удары о рёбра, но уста его всё ещё были преисполнены глумливых речей. — Тебе к лицу покаяние, невинность… Ты знаешь стихи из «Семиконечной Звезды»?       — Вы богохульник…       — Клевета, — Эймонд погладил её напряжённый живот, коснулся выступающих рёбер и обвёл пальцами контуры нежно-розовых ареол. — Я уважаю Отца, люблю Матерь и преклоняю колени перед Воином в ночь неминуемой битвы. Септон в Староместе говорил, что я праведник.       Он, дразня, пленил меж пальцев твёрдые соски, сжимая и перекатывая, опаляя дыханием озябшую кожу шеи и излёта плеча. Огненный блик заплутал в серебре волос, играя оттенками алого и золотого, и Эймонд не удержался от соблазна коснуться губами густой, душистой пряди. Висенья повела бёдрами, ощущая прилив желания, пробужденного его порочными ласками.       — Только гнусный лжец, не ведающий страха перед гневом Богов, величает грешника праведником, — она судорожно всхлипнула, когда он прикусил мочку островатого ушка. Эймонду нравился вид аккуратных полушарий в своих ладонях, ощущение упругой плоти под пальцами, нравилось, как она сражалась с собой, отвергая саму мысль об удовольствии, кусала губы и сжимала меж пальчиков шелка простыней, не желая предстать перед ним слабой, ведомой страстью девицей. — Прозорливость Старицы порицает злословие…       — Септа хорошо тебя обучила.       Его скупая похвала лишь умелая попытка обольстить упрямую бдительность. Висенья не видела его лица, его тонкой улыбки и жаждущего взгляда, оттого его участие ощущалось иначе, точно касания горячего ветра в пустыне. Витые локоны обрамляли пышущее жаром лицо, грудь вздымалась и опускалась от глубокого дыхания, пока Эймонд целовал её лицо и шептал на ухо о бесчестии.       — Мне нравится, как ты пахнешь, — он провёл прохладным кончиком носа по её шее, дюйм за дюймом вкушая запах масел, благовоний и юной кожи. Она пахла жизнью, юностью и пламенем, как мог пахнуть пробужденный приходом весны ручей или молодой камыш у топкого берега Медовички.       Эймонду невыразимо льстила мысль, что, вопреки высокому положению и крови Древней Валирии, дочь Деймона сидела на коленях перед ним, точно лиссенийская шлюха, прекрасная и порочная. Видят Боги, племянница была самой дорогой шлюхой на его памяти, но оттого не менее желанной. Отсветы трепещущего пламени и бледно-голубые зарницы молний танцевали на сверкающих гранях драгоценных камней. Одинокая капля испарины скатилась меж аккуратных грудей и рёбер к животу, столь бессовестно завлекающе. Её лицо пылало: от гнева ли или от смущения, Эймонд не знал. Но равно торжествовал от всех разрывающих её сердце чувств.       Он сел напротив, обратил к себе нежное лицо, наконец позволив Висенье увидеть единственный глаз, лихорадочно сверкающий в укромной полутьме опочивальни.       — Gevie… — его тихий, гортанный голос обжёг её уста. Висенья сглотнула. Мышцы под нежной кожей напряглись, скрывая на миг неистово бьющуюся жилку. Эймонд коснулся невесомым поцелуем распахнутых в предвкушении губ, чувствуя робкие прикосновения прохладных пальчиков и тяжесть ладоней племянницы на плечах. Висенья выдохнула, прихватывая губами сухую кожу так, словно вкушала плод смоковницы. С чувственным целомудрием и робкой нежностью.       Эймонд рывком опрокинул её навзничь. Висенья поднялась на локтях, но он тотчас заставил её опуститься. Крупные звенья ударились о касты сверкающих сапфиров, напевно лязгнуло серебро. Страх украл страстный блеск её глаз, впредь они сделались тусклыми, совсем тёмными, точно грозовое небо за окнами опочивальни. Она терзалась догадками, что он сделает, чего захочет теперь, когда она пленница его воли.       — Прости уж, но на сей раз ты моя, — Эймонд привлёк её к себе рывком, нависая над хрупким телом племянницы, точно зловещая тень. Рана под тряпицей на голени подживала, полумесяц багровой корочки был грубым и шершавым на ощупь — предвестник грядущего рубца. Собственное увечье отозвалось, разделяя знакомую боль. Висенья обняла его плечи, привлекая ближе к губам, жаждущим поцелуя. Её вкус и дыхание пламени в укромном мраке ночи, сверкающие всполохи молнии и стук дождя, гонимого ветром, — он словно спал и не желал пробуждения, вспоминая о яви лишь тогда, когда ощущал новый прилив желания, болезненно-сладкого, слишком навязчивого для грёзы.       Он поцеловал её шею, прихватывая губами кожу над ямочкой. Её дрожащие пальцы сомкнулись на ткани его халата с предвкушением и опаской. Эймонд нарочно медлил, наслаждаясь каждым мгновением долгожданной близости, избегая ретивых порывов и горячечных ласк, что заклеймили бы юное тело. Позволив ей свыкнуться, спустился поцелуями к груди, опаляя горячим дыханием сосок, прикоснулся языком, точно дразня, и обхватил губами. Висенья закусила костяшки пальцев, поджимая пальчики на ногах.       От жара очага его спина взмокла, крупные капли проступили на лбу и висках. Висенья ласково перебирала его волосы, укрощая собственную тревогу, пока он ласкал её груди, оставляя влажные дорожки из поблескивающей в свете очага слюны. Целовать столь юное и отзывчивое тело куда приятнее, нежели грезить о близости. Он знал, она ощущала то же, когда касалась его, когда горячие тела испепеляли друг друга, когда очертания напряжённых мышц выступали под кожей, упрашивая коснуться кончиками пальцев плавных линий.       Эймонд поднял глаза, взволнованный внезапным намерением, очертил пальцами контуры маленьких губ, пухлых и капризных, точно у сестры, чуть надавил, желая вкусить упругую мягкость столь невинным прикосновением. Висенья взяла его за запястье, распахнула уста и коснулась языком подушечки пальца. Эймонд прерывисто выдохнул, ощущая невесомый поцелуй на косточке фаланги. Она чуть надавила на запястье, подсказывая расслабить ладонь, и прихватила губами, посасывая, точно пробуя на вкус.       Молния рассекла небеса, осветила их лица скупым, холодным светом. Влажный жар её рта и бархатистая кожа губ сводили с ума. Эймонд с замиранием сердца наблюдал, как племянница, придерживая его запястье, с упоением ласкала указательный палец, покрывала поцелуями ребро и тыльную сторону ладони, пока желание овладеть ею не лишило его остатков смирения. Эймонд взял её за подбородок, заставляя раскрыться чувственные уста, и пылко поцеловал, посасывая упругий язычок, поглаживая шею и серебряные плетения под ней.       Отстранился он, лишь пресытив жажду. Висенья смиренно лежала под его чутким взором, не противясь и не возражая, лишь тихо и глубоко дышала, укрощая суеверный страх перед его неумолимой настойчивостью. Пламя обжигало высокие скулы, горячие поцелуи расцветали на щеках. Стоило ему невольно потревожить прикосновениями выступающие косточки бёдер или нежно-розовые жемчужины сосков, она тотчас вздрагивала, точно от удара кнутом, комкала пальцами простыни и напрягала живот.       — Этих чувств ты тоже боишься? — Она смежила веки, не в силах выносить его дерзкую улыбку. — Тебе нравится, когда я говорю о том, о чем ты молчишь? Или куда больше тебе по нраву то, что я с тобой делаю? — он скользнул ладонью меж бёдер племянницы, поглаживая нежную кожу. — Упрямая девица, полагаешь, я позволю тебе оставить меня без ответа?       Он плавно вошёл, вдоволь подготовив её для более смелой ласки, сгорая от мысли, что внутри влажного жара могла быть его плоть, изнывающая от желания и исходящая предсеменем. Эймонд затаил дыхание, наслаждаясь ощущением нежного бархата узких стеночек, лаская влажные нижние губы и крохотную жемчужину меж них. Висенья порывалась свести подрагивающие бёдра, но Эймонд предостерёг её мягким толчком.       — Молчишь, так не упрямься, — наказал он властным, осевшим баритоном. — Боли твоей я не желаю.       Висенья, вторив его воле, чуть расслабила бёдра, более не сковывая скользящих движений. Щеки пылали, искусанные губы вспухли и соблазнительно блестели, отмеченные его поцелуями. Горячее, узкое нутро восхитительно сжималось вокруг его пальцев, поглаживающих бархатистые стенки. Эймонд раздвинул нежные складочки, огладил, чуть надавливая на чувствительную бусину, и Висенья тихонько застонала, вздрогнув от мимолётного касания к щеке пряди его волос.       Её чистая, непорочная красота, свежая, благоухающая травяными и цветочными маслами, точно первые весенние дни, все ещё хранившие прохладу минувшей зимы; тихие, сдавленные стоны — шёпот порока, столь ненавистного септонам и Богам. Эймонд погладил впалый живот, горячий и напряжённый, поцеловал узоры выступающих рёбер, провёл кончиком носа меж полушарий груди и оставил невесомый поцелуй на плече. Удовольствия плоти куда коварнее вина. Пристрастия и пороки губили людские души и сердца задолго до того, как мёртвые очи Богов стали взирать на бренную плоть с каменных ликов, призывая к нравственности и целомудрию.       Её беспокойное тело охотно отзывалось на ласки, но Висенья умело владела собой, лишь упрашивающе выгибала спину, когда он входил особенно глубоко, задевая внутри чувствительное местечко. В ту ночь на берегу их пламя укрощала ночная прохлада моря, ныне же в покоях пылал очаг, и горячие, взмокшие тела прижимались друг к другу столь близко, что Эймонд не мог угадать, чьё сердце силилось разорвать плоть.       Висенья лихорадочно хватала губами воздух, гладила его волосы, чуть стягивая отливающие золотом в свете пылающего очага пряди, когда Эймонд был слишком настойчив, и вместо обещанного удовольствия ласки его пальцев приносили боль. Но она не остановила его, не возразила, лишь бессильно всхлипывала, когда он противился её безмолвным мольбам, отвергал снисходительность и имел её так, как хотел лишь сам. Неистово, остервенело, вкладывая в толчки не только страсть, но и гневное негодование.       Но этого преступно мало. Он хотел большего, и гневился от того, что не мог получить. Эймонд понял, что торопится, когда ощутил, как напряглись её бедра, и тотчас замер. Висенья тихонько застонала, не понимая и пугаясь того непостижимого чувства, обещанного и отнятого его капризными прихотями. Он взялся гладить её бедра, намеренно избегая складочек нежной кожи, влажных от желания. Эймонду хотелось, чтобы она умоляла, сказала, сколь сильно жаждет внутри себя его крепкую, горячую плоть, но Висенья лишь вздрагивала, прерывисто дышала и когтила его плечи, укрощая растущее нетерпение.       — Qȳbos… — она привлекла его к себе, скользнула губами по подбородку, упрашивая горестно и горячечно, и плавно повела бёдрами навстречу его ладони. — Kostilus…       Её жаждущий шёпот воззвал к торжествующему ликованию в его мятежной душе.       — Aōha rudhy, — с довольством промурлыкал в губы племянницы Эймонд, совершая в её теле последние толчки, позволяя постигнуть заветный предел сладких мучений. Утешение разлилось по напряженному телу теплом, проступило испариной на шее и висках. Её лихорадило, пока он все ещё был внутри, продлевая мгновение исступленного блаженства ленивыми ласками. Эймонду стало тесно и горячо, больно от скопившегося внизу живота желания.       Он плавно выскользнул из неё, погладил нежную кожу. С трепещущих ресниц сорвалась прозрачная слеза, и на щеке осталась влажно блестеть одинокая дорожка. Распахнутые уста хватали пахнущий хвоей воздух, стройные пальцы сжимали простыни. Мгновение назад жаждущая, она вновь была узкой и скованной, но бессовестно влажной. Эймонд поднёс к губам блестящие от секрета пальцы, пробуя её удовольствие, точно вино. В паху болезненно заныло от солоноватого привкуса порока и похоти, расцветающего на языке. Эймонд позволил ей свыкнуться, успокоить дыхание, пока собственное желание рвало на части нутро, пламенные тиски сжимали бедра и позвоночник, а в висках стучала кровь. Более он не мог терпеть. Он раскрыл её перед собой, привлекая ближе за вкушающие негу бёдра, и прижался пахом к её естеству.       — Отдайся мне! — пылко воззвал Эймонд, впиваясь ногтями в бледную кожу до отметин-полулун. В зове его не было и тени сомнений, однако отчётливо угадывалась гневная смута. Все эти робкие ласки не более, нежели капля воды на устах жаждущего в знойный день. — В пекло клятвы и обещания! Я ждал тебя и заслужил.       Висенья плавно подалась к нему навстречу, села напротив и коснулась губами лба. Эймонд обнял её за талию, принимая горькое утешение.       — И Вы меня получите… — её голос мягкий, в нём нет места осуждению, надменности или презрению. — Вопреки чувствам к Вам, мне претит мысль стать пленницей Вашей воли. Если я уступлю и позволю Вам овладеть собой, Вы сможете сеять молву о моём бесчестии, посмей я огорчить Вас или отвергнуть повиновение.       Её проницательность изумляла. Она умела защитить себя, будучи девственно нагой, гостьей в его постели. Эймонд всё ещё был на шаг впереди, побеждал в каждой крохотной схватке убеждений, однако Висенья следовала за ним тенью, вновь и вновь поднимая клинок, оберегая собственную добродетель и доброе имя своей матери так, будто бы оно и впрямь что-то стоило.       — Полагаешь, я бы посмел?       Висенья покачала головой, предупреждая его возражение.       — Вы непредсказуемый, опасный человек, — ответила она, задумчиво касаясь пальчиком подбородка. — Стать заложницей Ваших желаний во имя собственного удовольствия — крайне опрометчивый поступок. Я не могу позволить себе подобной беспечности. В мире мужчин, вершителей порока и судеб, кто меня защитит?       — Я.       — А кто защитит меня от Вас? — Эймонд не нашел ответ, и его молчание Висенья приняла с тихой улыбкой. — Вы нравитесь мне, дядя: Ваши прикосновения, Ваше тепло, Ваш запах, Ваше изумительное лицо, тело истинного воина… И потому я не хочу быть с Вами неласковой.       Висенья положила ладони ему на плечи, подсказывая пасть на подушки. Эймонд повиновался нехотя, из любопытства, позволив племяннице плавно опуститься на его бедра. Он нехотя уступил, позволил себе отдаться во власть доселе неизведанных чувств, а ей вести их общую страсть из разрывающего плоть соблазна сладкого познания. Прежде ему лишь однажды доводилось лежать под женщиной. Эймонд не приемлел власть над собой с тех пор, как мальчишкой впервые познал влажный жар узкого лона и запах обнажённой кожи. Его первая женщина была шлюхой, умелой и немолодой, избранной братом в его постель наставницей и утешительницей желаний испуганного мальчишки. Эйгон дал ему серебряник, с пристрастием поведал об удовольствии, что ждало его за дверью тесной, тёмной комнаты с крохотным окном из разноцветного стекла. Он помнил звон упавшей на пол монеты, спрятанной в кармане свободного дамского платья, жадные прикосновения горячих, влажных пальцев к продрогшему телу, тяжесть женского тела на узких бёдрах и жгучее отвращение, подобно раскалённому тавру заклеймившее его сердце. Она хвалила его, шептала на ухо слова утешения, ублажая плоть, и громко стонала. Он, смежив веки, шевелил губами, точно в агонии нашёптывая слова молитвы, взывающей к Отцу, пока женщина, купленная за серебро, силилась пробудить в нем желание.       Воспоминания, пропитанные горечью мальчишеского стыда и винной сладостью тревожного смятения, заставили кровь броситься в лицо. Висенья любовалась им с отрадой, наслаждаясь беспристрастностью чувств так, словно видела его впервые. Она плавно повела бёдрами, робко пробуя на вкус власть над его желаниями. Эймонда бросило в жар от ощущения нежной кожи нижних губ племянницы столь близко к возбуждённому мужеству. Он прикрыл глаза, стараясь не грезить о влажной узости её нутра, о тихих стонах и подрагивающих бёдрах.       Висенья не была настойчива. Получив его одобрение, она вновь сделалась кроткой, постигающей его тело с уветливым трепетом и тихим восторгом. Эймонд касался её, стремясь заполнить пустоту. Ощущение душистого бархата юной кожи под пальцами пьянило, точно вино, и он все не мог напиться, лаская её бедра, живот, скользя к груди, и вновь спускаясь по соблазнительным изгибам талии к ямочкам над ягодицами.       Сапфиры сверкали в серебряных оковах плетения на высокой груди. Висенья взяла в ладони его лицо и нежно поцеловала. Эймонд не решился порочить столь невинную ласку, позволил ей коснуться губами подбородка и скул. На мгновение он уверовал, что она поддастся любопытству, обнажит его увечье перед собой, но Висенья лишь погладила рассечённую старым шрамом щеку, потом пленила его запястье, поднесла сухую ладонь к груди и тихонько застонала, когда Эймонд принялся её ласкать, сжимая и поглаживая.       Ткань его халата давно стала мокрой от скопившегося предсемени и влаги с разгорячённого нутра племянницы — единственная преграда меж их телами, страстно жаждущими друг друга. Висенья ослабила пояс, распахнула полы и прижалась губами к выступившей на скрывающей увечье тряпице сукровице, поглаживая напряжённый живот и наслаждаясь ощущением перекатывающихся под кожей мышц. Эймонд рывком поднёс её пальцы к собственным губам и провёл языком по узкой ладошке племянницы, увлажняя и опаляя горячим дыханием нежную кожу. От вида столь порочного действа и предвкушения грядущей ласки его бросило в жар. Плоть молила о ласке, и с каждым приливом крови жаркая судорога разливала сладкую негу от кончиков пальцев до мочек ушей. Висенья спустилась поцелуями к косым мышцам, уходящим к напряжённому естеству, и взяла в ладони уже окрепший член, влажный и горячий. Эймонд сжал ладонями её ягодицы, заставляя племянницу выгнуться грудью навстречу его губам.       Висенья плавно ласкала его от головки до основания, прекращая лишь для того, чтобы коснуться пальчиками налитых кровью венок, столь соблазнительно змеящихся по всей длине, проследить их ход до мошонки и вновь сжать, обнажить чувствительную головку и вырвать из груди Эймонда сдавленный стон. Его жгло изнутри, точно от лихорадки. Крупные капли пота выступали на шее, скатывались по груди.       Она любовалась выступающим на пальцах предсеменем, с упоением ласкала головку увлажнённой слюной и секретом ладонью, чередуя уверенные движения с невинными прикосновениями. Висенья прильнула к нему, опираясь рукой на подушку подле его волос, и вновь поцеловала, не прекращая доводить до исступления. Он ощущал бёдрами её горячую влагу, манящий жар девственно узкого лона, созданного, чтобы быть оскверненным его порочной страстью, любовался взмокшим лицом и серебряными паутинками волос, прильнувшими к влажной коже спины, груди и шеи. Скупая россыпь веснушек затерялась среди багрянца смятения, вдохнувшего толику жизни в бледные щеки.       Висенья провела по члену, очерчивая подушечкой большого пальца контуры чувствительной головки, и Эймонд застонал, впиваясь пальцами в простыни. Её прикосновения — пытка, а поцелуи — награда за мужество и терпение. Ощущая её губы на шее, ключицах и груди, он грезил познать, каково это — провести влажной головкой по едва приоткрытым устам, толкнуться меж них и войти до основания, сжимая на затылке копну густого, лунного серебра, повести бёдрами навстречу столь желанной ласке и услышать, как оборвётся её дыхание, когда он всецело обретёт власть над её ртом.       Эймонд провёл языком по линии меж выступающих рёбер, прихватил губами кожу под высокой грудью и поднялся поцелуями к крохотному соску, согревая горячим дыханием прежде, чем обхватить губами. Висенья всхлипнула, зарываясь пальцами в волосы на затылке. Эймонд ощутил, как напряглись её бедра в ответ на его дерзкую ласку. Она тихонько постанывала, пока он играл языком с бусиной затвердевшей плоти, посасывая и покусывая. Висенья водила бёдрами, сгорая от желания вновь ощутить его внутри себя. Тело подсказывало ей, отзывалось на ощущение его горячей плоти под пальцами. Само её нутро стремилось быть заполнено им без остатка, но она противилась, из последних сил совладая со снедающей страстью добродетелью. Эймонд едва помнил себя от желания. Весь его мир вдруг сделался крохотным, расколотым надвое преступными дюймами меж их телами. Он не ощущал себя целым без неё, и все те ласки, что дарили друг другу их тела, лишь укрепляли осознание: он вот-вот сгорит, сожжённый вожделением, точно мальчишка.       Она ублажала его с таким восторгом и упоением, что невольно Эймонд сам терял голову, наблюдая, как тень от пушистых, трепещущих ресниц ложилась на алые щёки племянницы. Эймонд смежил веки, слушая собственное дыхание, вкушая влажные, скользящие движение её пальцев и неистовое биение двух сердец, рваные, разновременные толчки крови, но столь страстные, что каждый раз выдыхая он думал, что обречён погибнуть.       — Вы так прекрасны… — её искренний, восторженный шёпот заставил Эймонда закусить губу.       Дыхание Висеньи сорвалось на стон, когда она услышала его собственный, более походящий на полурык. Её тяжёлые локоны щекотали живот, побуждая кожу покрыться зябкой дрожью. Эймонд не мог отвести глаз от застывшей меж ключиц капельки, и, придерживая племянницу за талию, подался навстречу её телу, прижимаясь губами к впадинке, пока Висенья, постепенно набирая темп, продолжала доводить его до исступления.       Ей нравилось наслаждаться каждым мгновением мимолётной власти над ним, касаться, целовать, намеренно мягко, почти невесомо, вкушая губами разгорячённую страстью кожу. Под гнётом обжигающих, порывистых чувств она познавала свои желания, пугалась внезапного наваждения, тревожилась, но льнула к нему, робко целовала, точно упрашивая помочь, подсказать. Она плавно водила рукой, скрывая и обнажая блестящую от предсемени головку, гладила его живот и грудь, избегая увечья под рёбрами. Восторженный взор томных, точно поддетых дымкой дурмана, глаз принадлежал лишь ему. Эймонд желал быть единственным мужчиной, достойным подобного взора, и мысль об ином приводила его в ярость.       У неё сильные как для девицы руки: поджарые, с выступающими косточками фаланг и запястий, веточками синеватых жил под бледной кожей — руки воина, познавшего тяжесть клинка. Узнать такие можно лишь прикоснувшись, и Эймонд познавал её тело поцелуями: каждый тонкий, белесый рубец, каждую родинку на животе и плечах. Висенья порой казалась ему ребёнком — даже тогда, когда он желал её, ему виделась все та же семилетняя девочка с Драконьего Камня. Её небольшая грудь была создана Богами для ласки, для касаний и поцелуев — для воплощения порочных грёз. Её хотелось целовать, гладить, прикусывать нежные соски, а после ласкать языком, испрашивая за боль. Любовь мужчин к женской груди казалась ему непостижимой до тех пор, пока лета не сделали мужчиной его самого, и он впервые не познал прелесть удовольствия, что ощущает девица, когда губы любовника ласкали предназначенную для бремени материнства плоть.       Он вновь оказался в плену плотских желаний. Будучи великим воином, драконьим всадником, сыном государя, Эймонд оставался мужчиной, тяготеющим к пороку. Он вспоминал слова матери о Богах, вспоминал, как молился в септе перед каменными ликами, смежив веки и сложив руки, вспоминал упоение, с которым читал молитвы, но отчего-то не ощущал себя грешником. Боги андалов были властны над его душой, но плотью и кровью он связан с древними предками. Их голоса звучали в его голове, нашёптывали на ухо порочные грёзы, утешая совесть увещеваниями о сладости соблазнов. Возлюбить родича в их семье не порок, а добродетель, желать свою племянницу не грех, а зов крови. Под мраморно-белой кожей таилось знакомое тепло, то же пламя, что рвало на части его сердце. Их желания — истинный порядок вещей, неизменный и незыблемый ни летами, ни волей Богов.       Эймонд застонал, когда ощутил, как её пальцы, до этого поглаживающие член, спустились ниже, к чувствительному шву мошонки и робко коснулись яичек. Он затаил дыхание, любуясь её любопытствующим взором и плавными, мягкими движениями, откликающимися тягостной истомой в паху. Висенья приласкала одно, после другое, сжимая чутко и осторожно, не желая причинить ему боль. Эймонд сходил с ума от столь невинного, ненавязчивого участия, познающего желания его тела. Она искренне наслаждалась его удовольствием и, казалось, была готова на все, лишь бы вновь услышать его гортанный стон, срывающийся на жаждущий рык.       — Пекло… — простонал Эймонд, обхватывая жаждущее ласки основание ладонью.       Висенья следила за его мерными движениями запястьем, запоминая силу и ритм, способный довести его до исступления, а после кротко стремилась повторить, лаская головку, крайнюю плоть и набухшие вены горячего ствола. Эймонд сжимал её груди, более не заботясь об осторожности, как прежде, перекатывал меж пальцев соски, срывая с губ тихие стоны боли и удовольствия.       Она старалась ему угодить и даже в поцелуе позволяла Эймонду творить совершенно бессовестные вещи со своими губами, языком и телом. Отдаваясь во власть друг другу, они казались неумелыми, точно дети, и даже он порой терялся, встречая её искреннее любопытство, что прежде не позволяла себе ни одна женщина. Эта девица была его утешением и самым жестоким наказанием.       Висенья склонилась над его грудью и обхватила губами сосок, сжимая ладонь у основания. Эймонд повёл бёдрами навстречу её прикосновению и с утробным рыком излился тугим потоком семени на пальцы и живот племянницы. Он залюбовался вязкими каплями на молочно-белой коже и стройных пальчиках, взял её за запястье и провёл подушечками по вспухшим губам, отмечая собой нежную кожу. Висенья, изумлённая лишь мгновение, порывисто обняла его, по-кошачьи выгибая спину, и прижалась к капризным устам, разделив мускусный привкус в поцелуе. Её тело прильнуло столь близко, что Эймонд ощутил дразнящее прикосновение твёрдых сосков к разгорячённой коже и влажную от собственного семени кожу впалого живота.       По стенам метались отблески пламени, точно испуганные бабочки. Обнажённые, взмокшие и разгорячённые, они лежали на смятых шелках. Висенья обнимала его руку, прильнув щекой к плечу, столь доверчиво, точно дитя, смежив веки и поглаживая кончиками пальцев змеящиеся под кожей предплечья вены. Эймонд перебирал серебряные пряди племянницы со странной тоской.       — Полагаю, теперь ты сбежишь, бессовестно пользуясь тем, что сегодня я едва ли тебя догоню? — спросил он с лукавой улыбкой.       Утомлённая ласками и изнеженная теплом очага, Висенья нехотя приоткрыла глаза.       — Подле Вас тепло, — она потёрлась носом о его плечо и накрыла бёдра простынёй, отмеченной следами их порочной страсти. — Побуду Вашей гостьей до рассвета…       — До рассвета? — Эймонд навис над ней и с предвкушением обвёл уста языком. — Тогда у нас преступно мало времени…
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.