Вокруг темно, тихо и тускло. Лишь блик от единственной рабочей лампы в классе подсвечивает пожелтевшие страницы книги, аккуратно расклеенные в новом переплете. Япония встречает Фёдора ласковыми лучами солнца, небольшими трудностями в языке и странными обычаями, что так отличаются от традиций его холодной родины. Достоевский скучает по лесу, высоким елям и холоду. Здешний климат вводит его в ступор, немного пугает своей новой обстановкой, а люди кажутся слишком уж улыбчивыми.
Школа находится не так уж далеко от их дома. Отец пропадает все время на работе, предоставляя дом в распоряжение сына. Впервые за несколько лет Федор может выдохнуть с облегчением, распоряжаться своим временем так, как ему вздумается. Япония избавила от родительского надзора, постоянных пьяных посиделок и суровый характер отца начал спадать на безразличие к сыну. В любом случае, для Фёдора это было куда лучше, чем терпеть упрёки и побои.
Достоевский целыми днями зачитывается литературой, старается на скорую руку подучить язык и свыкнуться, отойти от этого культурного шока. Здесь, его комната выглядит чище, к тому же куда просторнее. Чёрное дерево, небольшой шкаф напрочь забит книгами, стол идентичного темного оттенка, на котором возвышается гора прочитанного и стопка черновиков с каллиграфией.
Фёдору нравится распивать иероглифы чернилами, днями анализировать и переводить на родной язык творения японских классиков, изучать каждый слог и звук. Из всех прочитанных за свободное время книг, он не мог выделить ярко запоминающиеся романы и очерки, но особо ему полюбились творения Татихары Митиздо, умершего в столь юном возрасте. Описания ландшафта японского высокогорья поражали его и помогли быстрее привыкнуть к новой земле. Из окна теперь виднелись не верхушки сосен, а соцветия сакуры, распускающейся по своему обыкновению в апреле.
Достоевский быстро освоил хирагану и катакану, также ловко учась составлять все выражения в кану. Его реплики не должны были звучать заученно, сухо и непонятно. Чтобы проще и быстрее освоиться с новой школой, он целыми днями репетирует клишированные японские фразы, анализирует их сухость и наигранность, учится реагировать неожиданно, или же резко ставит перед собой неоднозначные ситуации. Благо, воображение у него хорошее, и Федор умеет представлять себе собеседников.
Пускай в прежней школе у него совсем не было друзей, но наблюдать за чужими диалогами ему нравилось куда больше, чем принимать в них активное участие. Единственный, с кем он мог перекидываться фразами в России — Гоголь. Странный и забавный парень, умеющий превратить в шутку абсолютно любое действо, заговаривать зубы старшим и увиливать от наказаний. Искусство убеждения и подвешенный язык давали ему огромное преимущество. Харизмы у этого блондина тоже было не занимать, а какая у него была страсть к еде… Особенно к макаронам.
Федор перелистывает последнюю страницу книги русского издательства. Пока что, он недостаточно хорош для таких сложных книг Шиллера или Гюго, переведенных на язык страны восходящего солнца. Ему от тоски по родине хочется лишь больше вчитываться в каждую строчку, наслаждаться богатством описания и многогранностью речевых оборотов. У японцев все кратко, ясно, лаконично, но чувственно и тонко. Толстого им явно не превзойти, а речевые обороты, наполненные смыслом и тяжестью, им никогда не постигнуть. Японская литература не видит в этом смысла, их народность другой породы, других мотивов, других корней. Фёдору нравится эта подача, пропитанная искусством живописи, запахом пергамента, моря и зелёного чая. Танка и свободные стихи идут легко, но душа тоскует по творениям русских
поэтов, их драматизму и меланхолии.
Хлопок книги разрывает тишину. Федор поправляет до жути неудобный галстук на новой форме. Белая рубашка с клетчатыми синими штанами и чёрная повязка под шею, что так раздражала своей манерой душить его. Даже отодвигая галстук ниже и расстёгивая пуговицы, он не мог отделаться от чувства, что вот-вот задохнётся.
Стулья перевёрнуты, на улице уже давным давно за шесть часов. Никто не заметил, как он остался сидеть и убираться в классе, а после на протяжении двух, а то и более часов не сумел оторваться от книги. «Орлеанская дева» дурманила своим единением с народом, своим героизмом и иронией судьбы. Наполеон, кажется, во всю осаждал немецкие земли, Германия страдала и нуждалась в помощи от нашествия французских войск. Достоевскому нравилось искусство Шиллера отражать горечь трагедии нации и беспощадность Бонапарта, расписывать всю неодолимость национально-освободительного движения, если во главе его стоит человек высокого строя мыслей и чувств.
Двери главного входа остаются позади, ветер приятно щекочет щеки и развивает длинные шелковистые волосы мальчика. Все кажется таким красивым в полумраке, пока последние лучи солнца ещё едва успевают касаться ветвей деревьев в пришкольном парке, устремляясь за горизонт. Федор прощается с закатом, смотря глубокими, большими тёмными, сливовыми глазами на красный диск, оставляющий небу и его взору лишь маленькую верхушку.
Федор ловит себя на подозрительной тяге в груди. Будто сердечная мышца слишком уж сдавливается рёбрами, так и наровит выскользнуть через горло. Странное предчувствие царит в груди, царапает каждую вену, разжёвывает каждый желудочек и неприятно щекочет аорту. Никогда прежде невиданная тревога поселяется внутри, скользит к солнечному сплетению, будто чёрная вдова расставляет свои сети.
Достоевский мнётся на месте. Холодные тонкие пальцы сжимают ремень сумки.
Может быть, стоит вернуться? Вдруг он что-то забыл? Или это просто усталость от долгого чтения и сидения на одном месте?
В любом случае, он решается двигаться дальше, чтобы то ни было. Ему хочется поскорее вернуться в свою новую обитель, сидеть и дальше над книгами, пить травяной чай и ни о чем не думать, кроме как о новой шахматной доске и шотландских, таких ненавистных ему партиях. Фёдору совсем не хочется и дальше стоять в окружении вечерней прохлады и пустых улиц.
Форма неприятно спадает с плеч, ремень не держит ткань брюк, потому что все сшито далеко не по размеру. Так совпало, что все сверстники куда крупнее и шире него самого. Лишь Достоевский на весь новый коллектив такой худой и бледный, что явно отличает его от всех остальных детей. Постоянные косые взгляды и перешёптывания о европейской внешности Фёдора раздражают, да так, что хочется запустить в этих назойливых детей чем-то вроде тяжелого кирпича, ибо растрачивать книги на драки и применять в качестве оружия Достоевскому слишком уж жалко. А люди слишком назойливы, слишком мерзкие, как и каждый их разговор. Федор слышал, как обсуждается форма и внешность других детей, слухи о том, что кого-то столь унизительно, но якобы заслуженно, побили на прошлой неделе, тоже расползались со скоростью света. В двенадцать лет только и делать, что издеваться над кем-либо. Да, лучшие годы человеческой жизни, прекрасные юные представители его поколения вершат судьбу человечества.
Все казалось ему таким несуразным и глупым. Он хотел спрятаться навсегда в своей комнате, наслаждаться тишиной и покоем в пустом доме, изредка тосковать по матери и играть в шахматы сутками. Ему никогда не надоест анализировать партии, проигрывать себе самому, заучивать ходы и стратегии. Миллионы вариантов развития событий, и какой же подойдёт лучше? Какой из них окажется правильнее, практичнее, изящнее?
Солнце окончательно скрывается за горизонтом, погружая город во тьму. Холодок пробегает по спине при виде пустынных улиц, нескольких вывесок магазинов. Все кажется таким отрешённым, незнакомым и столь чуждым его русским манерам, привычкам и менталитету. Некоторые надписи он может прочесть, но для него все ещё слишком много незнакомых символов. Федор различает несколько вывесок аптек, продуктовых и одну табличку местной пекарни. Путь до дома все также далёк, но он идёт осторожно через освещённые улицы, пока это позволяют фонари. Вокруг тихо, не слышно даже грохота машин или грузовиков. Все погружается во мрак, пожирается властью и могуществом теней, медленно но верно.
Цвет неба стремительно тускнеет, мрак плавно окутывает каждый уголок конструкций одинаковых, многоэтажных домов. Инфраструктура города контрастирует от миниатюрных построек до огромных муравейников. Улицы небольшие, узкие, но такое правило распространяется только на отдаленные районы. Чтобы дойти до квартала двухэтажных коттеджей требуется минут пятнадцать, но если идти окольными извилистыми тропинками через парк, сквозь небольшой район старых домов и завернуть в сторону ближайшей больницы, можно практически за семь с половиной минут оказаться у ворот своего дома.
Ветер поднимается с новой силой, завывая в пролетах домов. На небе зажигаются первые огни далеких звезд. Такие холодные, что хочется достать руками. Внутри все сжимается при мысли о расстоянии и световых летах, разделяющих тонкую руку мальчика и мерцающую Венеру. Солнечная система так огромна, и на такой же огромной скорости летит куда-то в необъятных просторах галактики млечного пути. Достоевского это и вправду завораживает.
Глубина цвета неба разливается глубокой синевой, обрамляя тени фонарей и деревьев. Теперь улицы освещаются холодными лампами, пока Федор быстрым шагом идёт в сторону парка. Густота деревьев практически идентична той, что и в сибирских краях, но насквозь пропитана азиатской культурой растений.
Федор невольно подмечает, что едва затихшее чувство тревоги вновь подступает к горлу, но он не придаёт этому особого значения, лишь поёжившись от холода и ускорив шаг.
Дома он успокоит ритм сердца и восстановит дыхание. Наверняка ещё осталась порция риса с курицей, к кой так и не притронулся Федор с утра, обрекая себя на долгий дневной голод. Зелёный чай, запах древесных благовоний и новой мебели. Ему хочется поскорее зарыться в одеяло и заснуть. Почему-то сейчас, в тени аллей, день казался ему таким изматывающим и нудным.
Несмотря на отвлечение и вдохновение книгой, он никак не мог отделаться от мысли, что до смерти устал от людей. Несмотря на редкость его разговоров с кем-либо, он все равно ощущает давление окружающих на него. Слышит четко каждое слово, предложение, перемешивающиеся с незнакомыми прежде словами. Его подташнивает от шума, гама и хлопков классной двери.
В горле встаёт комок прежде чем перейти на сторону старых районов. Светофор загорается и Достоевский неуверенно делает шаг вперёд. Хочется замереть посреди улицы, остановиться вкопанным в землю. Что-то в окружающем мире явно наталкивало его на мысль, что лучше как можно скорее вернуться обратно.
Просто усталость, просто очередной тяжелый день. Стоит преодолеть порог дома, и все как рукой снимет.
Но в сердце все ещё сидит неясная тревога. Что-то отделяется от рассудка и Федор невольно, медленно двигается в нужном направлении. Всего лишь старые дома, с облупившейся белой краской. Подумаешь, горят не все фонари, так даже атмосфернее. Точно, может быть, когда-то эта картина послужит ему поводом вдохновиться и написать книгу, или картину или сочинить сонату. Так и назовёт: ночь, улица, фонарь, аптека. Не блещет оригинальностью, но кто его будет судить?
А пальцы все холоднее, ноги становятся ватными. Сердце стучит с неистовой силой, слух обостряется. Федор чувствует головную боль от перенапряжения, покалывание в шее и щеках.
Возможно, переутомление. Возможно, у него температура.
Он не простыл, но не понимает, чем он болен. Тревожность неприятно колет в груди, икры сжало непокорным слоем свинца, глаза бегают из стороны в сторону. Он спотыкается о какие-то камни, снова встаёт, опирается рукой о стену какого-то здания. Будь он около балконов, будет испытывать меньше паники.
Точно, паника.
Нет, нет, нет, нет.
Нельзя о ней думать, нужно успокоиться. Как там учили? Три секунды вдох, четыре секунды задержать дыхание, и семь секунд на выдох. Федор старается ощупать несколько предметов, понять их свойства, и ощущение ткани на руках действительно дарит небольшую уверенность.
Иллюзия контроля легко подчиняется безумию тревожащегося сознания, но тут же исчезает, стоит взгляду Достоевского зацепиться за кое-что.
Точнее, за кое-кого.
Силуэт стоит где-то в проёме соседней арки домов. Двор пуст, тих, лишь ржавая старая одинокая качеля неспеша покачивается от порыва ветра. Может быть мозг надумывает от усталости и недомогания от голода, что все его мысли скооперировались в одну большую сумасбродную картину.
Фёдору кажется, будто фигура шевельнулась. Нет, будто поняла, что ее заметили.
Заметили слишком рано, слишком резко и все пошло не по плану. Федор молится, чтобы ему просто почудилось. Холод разливается электрическим импульсом по венам, голова кружится, все также сдавливая лоб болью от перенапряжения. Ноги каменеют от чувства безысходности и паники. Адреналин не стимулирует бегство, а лишь липкий ужас, что беспощадно приковывает тело к земле. Достоевский стоит как вкопанный, вцепившись до боли в край здания, сжимая выступающий кирпич до боли в ногтях. Сейчас, ему плевать на внешность, на аккуратность и чистоту. Тьма сгущается, нарастает, разлетается в каждую щель старых домов.
Завывание ветра раскачивает качель сильнее.
Резкий порыв, тёмная незнакомая фигура вдалеке вновь шевелится. Силуэт оказывается больше, чем можно было сперва себе представить. Чёрный капюшон и маска скрывают лицо незнакомца, руки запрятаны в карманы. Цвета волос, как и пары глаз, тоже не различить. Холод пробегает по спине от одного взгляда на чёрное пятно вдалеке, двигающееся по направлению в его сторону. Федор пятится назад, стараясь ускользнуть в тень ближайшей арки, рассчитывая на то, что ему все лишь привиделось, ссылаясь на усталость и богатую фантазию.
«Боже, да чего здесь пугаться?» — увидь его кто другой, наверняка бы принял за сумасшедшего. Федор отчаянно пытается восстановить дыхание, успокоить себя. Глаза ищут посторонних в закрытом дворе. Но нет, силуэт незнакомца движется к нему.
Главное, не поворачиваться спиной. Главное, успеть убежать так, чтобы не выпустить его из виду.
Щелчок.
Фигура двигается слишком стремительно, слишком быстро, прежде чем Федор успевает среагировать. Она преодолевает расстояние за несколько считанных жалких секунд, перепрыгивая через ограду, кусты, несясь бесшумно и стремительно, словно тень зданий, деревьев, оборванных листьев, идеально смешиваясь с окружающей средой и не позволяя никому себя увидеть, кроме одного человека. Фёдору страшно, он немеет, замирает от вопиющего внутри ужаса, что колом пронзает трепещущую паникой и оцепенением грудь. Все мутнеет, расплывается, прежде чем Федор решается двинуться с места и нестись что есть мочи в противоположную сторону. Ему жутко, холодно, паника толкает его на проезжую часть города. Никогда расстояние от начала арки до ее конца не кажется ему таким далёким.
Но вот, свет фонарей другой стороны улицы уже блещет в конце, уже слышен звук машин, уже есть небольшое, но такое животрепещущее зарождение надежды. Словно свет в конце туннеля в сердце расцветает желаемое и предвкушаемое чувство облегчения. Сейчас он выйдет в людное место, его спасут, добро восторжествует, все закончится благополучно. Видение рассеется, все станет как прежде. Быть может, он вернётся домой чуть позже, чуть испуганнее, но будет впредь обходить стороной холодную и мрачную сторону города. Остаётся каких-то пять, нет, четыре шага, чтобы оказаться на свету.
Звуки шагов эхом отдаются в арке. Чужой топот и брякание стремительно ускоряются. Порыв движений тела и злосчастного холодного ветра отдаётся в стенах домов.
Федор замирает на месте, слыша тяжёлое дыхание совсем рядом у своего уха.
— Куда собрался?
Не оборачивайся.
Все порвалось, рухнуло огромной стеной в бездну подчинения и безвыходности.
Секунды прошли, три шага вперёд теперь уже никогда не будут исполнены. Он проиграл эту гонку, проиграл то, чего желал больше всего.
Федора больно, удушающе крепко хватают за шиворот, насильно утаскивая в непроглядную темноту арки. Достоевский хватается за ворот рубашки, пытается закричать, но его рот прикрывают другой рукой, а голову бьют о каменную кладку холодного, чужого обшарпанного дома. Резкая боль вонзается в череп тысячами острых кинжалов, прорезая плоть своей шершавостью и мелкими ядовитыми шипами. Тело мальчика содрогается и он помутнено может рассмотреть пятно крови, что теперь застилает глаза. Ударили его не сильно, но почему-то все тело ослабло, и он с каждой секундой ощущает, как тонет и обмякает в лапах своего же врага.
Он погибает, безвольно опускаясь на самое дно, даже не стараясь барахтаться.
Чьи-то холодные большие руки срывают брюки в низ. Его приподнимают вверх. Федор было хочет закричать вновь, но его горло стискивают грубые толстые пальцы, а на ухо шепчут шёпотом сухое и чёрствое:
— Умолкни.
Оцепенение.
Боль.
Тоска.
Волнение.
Одиночество.
Ранение.
Гибель.
Кровь.
Стена.
Шум.
Дрожь.
Дыхание.
Крик.
Проникновение.
Потеря.
Гадость.
Страх.
Брошенность.
Вой.
Отчаяние.
Разрушенное представление о мире, расщепление надежды на тысячи осколков, потеря сознания, опустошение. Глухота в душе сопровождается касаниями чужого тела о маленькое и хрупкое, такое холодное и беззащитное. Федор не может вздохнуть от страха и от сковывавшего его челюсти и всего остального холодного тела такого липкого, мерзкого ужаса. Пальцы на горле сжимаются с новой силой, его резко сотрясает от каждого толчка внутрь. Горячие слёзы льются из глаз, устремлённых вверх, ища последние задатки спасения судьбы и обиженно взирая в грязный потолок ненавистной арки. Разрывающие раны, кровь стекает по внутренней стороне бедра, глухой рык отскакивает от холодных бетонных стен. Вся окружающая действительность давит, убивает с каждым рывком во внутрь.
Тошнота подкатывает к горлу.
Попытка сдержать рвотный позыв.
Федор хрипло хватает ртом воздух, пока незнакомец упорно вдавливает ребёнка в стену, оставляя новый шрам на лице. Вбитый гвоздь больно упирается в нежную кожу детской щеки, рассекая ее насквозь, заставляя захлёбываться кровью.
Привкус железа во рту и обжигающая боль.
Холод, смешиваясь всмятку с унижением и чувством безысходности, электрическим током пробегает по спине, пока внутри разливается вязкая горячая боль, стекая вместе с кровью по ногам.
Пустота.
Отвращение к себе и всему.
Достоевский не чувствует, не ощущает больше ничего. Что-то с треском и оглушающим хрустом ломается внутри, бесповоротно, оставляя глубокий внутренний, ничем более не излечимый шрам.
Кровь продолжает течь по ногам, нестерпимая боль накатывает ошеломляющей волной так, что Достоевский не в силах более держаться на ногах. Тело громко, так бессильно и безутешно сваливается на холодный асфальт, не в состоянии больше пошевелиться. В глазах темнеет, пока рука отчаянно все же предпринимает попытку хоть какого-то движения, и в состоянии какого-то психоза и бреда тянется в перед, к свету. Вместе с жёлто-грязным отблеском вечерних фонарей, обрамляющих своим светом кисть мальчика, перед взором темных глаз гаснет последняя надежда на спасение.
Снова.
Снова отбирают то, чего так желает невинная детская, брошенная душа.
Больно, до жути, до резких колебаний волн болезненного импульса электричества в голове. Холод земли прожигает грудь насквозь, будто об кожу тушат сигарету. С губ срываются последние хрипы. Фёдору больно, сознание не может приобрести прежнюю четкость, все меркнет.
Пустота.
***
Звук заглохшего мотора выводит Огая из себя окончательно. Он недовольно смотрит в сторону Хиды, его личного водителя, остро намекая на то, чтобы тот тут же разобрался в чем дело. Доктор до смерти устал от длительной открытой операции на мозг. Сил не было уже за шесть часов до того, как ему пришлось распахнуть двери реанимации. Подбор препарата для анестезии занял куда больше времени, чем предполагалось. Не столь токсичный, идеально сочетаем с другими веществами. Каждый этап подготовки очень важен, ведь болезнь Паркинсона так легко не излечить без вмешательства хирурга. Мори владелец собственной больницы и номинирован на премию, стоял в одном ряду с учёными, и лично имел дело с Йосинори Осуми, сделавшим важнейшее открытие на генетическом уровне клеточного процесса — механизм аутофагии.
Огай устал, устал так, что нет сил даже злиться. Нет сил на какие-либо эмоции, в прочем, как и всегда. Не то чтобы хирург отличался шибким спектром чувств и эмоций, но мастерства у него было не занимать. Тот самый тип врачей, который, что называется «рубит с плеча», ставя пациента перед фактом, не жалея никого.
Машина глохнет прямо напротив больницы, недалеко от старых кварталов. Мори имел огромный выбор, где расположить клинику, но остановился на более выгодном варианте, пускай и напротив ужасных обшарпанных районов. Огаю была важна доступность, выгодность покупки земли и проходимость. Хирургу было важен как комфорт всех пациентов до единого, так и свой. Еще бы, он в буквальном смысле «ночует» на своей работе, лишь изредка возвращаясь домой. Однако, последние двенадцать лет его жизни кардинально сменили направление его рутины, и теперь у него была довольно веская причина, чтобы возвращаться в стены большого дома. После всех операций, разговоров с клиентами, спорами с коллегами и встречами в научных центрах он был выжат, но единственное, что могло ещё давать ему успокоение — Осаму.
Маленькая кудрявая голова высовывается из дверного проёма кухни, карие глаза поблёскивают от света канделябров на большом столе. Ребёнок медленно шагает в сторону отца, с огромным любопытством глядя на него. Белый халат сохраняется на нем даже после работы, и Мори наклоняется ниже, присаживается на колени, чтобы сыну было удобнее его обнимать. Огай чувствует, как тонкие маленькие руки обвивают шею, а от Осаму пахнет яблочным пирогом, приготовленным Озаки.
— С возвращением! — Каждый раз улыбался Осаму, сверкая тёмными глазами.
«Боже, хоть бы ты никогда не выростал»
Сейчас, Огай стоял около своей машины и ждал момента, когда снова сможет увидеть эту пару чудесных, таких полных жизни и интереса карих глаз. Озаки знает все трудности работы хирурга, а вот Осаму может волноваться. Доктор тянется за сигаретами, но вспоминает, что давал жене, и себе в первую очередь, обещание бросить. Обещания нужно держать, да и с двигателем проблем не должно возникнуть.
Он взъерошивает длинные волосы на голове, опираясь на капот чёрного Mitsubishi dignity 1999. Свет фонарей подрагивает, освещая улицы старых кварталов. Звуки мотоциклов, скрежет шин, чьи-то голоса, мяуканье кошки… Откуда в центре города кошка?
Огай машинально оборачивается на раздражающий, резко выделяющийся звук. Громкий мяв особо контрастирует с привычным ревом моторов, смешанных в одну несуразную кашу звуков. Голова резко поворачивается в сторону старого дома, разделённого на пополам аркой, кроющей в себе тьму вечера и…чью-то выглядывающую руку.
Маленькая ладонь лежит на холодной земле, слегка подрагивая, пока со стороны непроглядной темноты арки вытекает что-то тёмное. Огай в панике отскакивает от машины, настороженно, но скрывая страх, подходя к ближе к выглядывающей руке. Он всеми силами трёт глаза, убеждаясь, что ему не кажется.
Нет, его не глючит от усталости и длительности операции. У него не темнеет в глазах от увиденного, и он благодарит судьбу, что тело нашёл именно он. Белая, слегка порванная рубашка, длинные, тёмные волосы.
Боже, нет, он явно не был готов к дальнейшему зрелищу. В глазах брезжит свет, он отчаянно пытается рассмотреть повреждения и раны, обнаруживая несколько белых капель, попавших на спину и ткань спущенных брюк.
Мори ощупывает пульс и его слегка отпускает, обнаруживая едва заметное биение у шеи и запястья. Осторожно подхватив тело, его взгляд сталкивается с закрытыми большими глазами, бледностью губ и скуластость. Бледность, тёмные круги под глазами и бессознательное состояние наводят ужас внутри даже у такого непоколебимого человека. Вся стойкость Огая трещит по швам, потому что этот несчастный, бедный и измученный, ни в чем не виноватый ребёнок, как две капли воды похож на Осаму.
Доктор скидывает халат, укутывает им холодное тело и едва перебирая ногами от усталости мчит к машине. Хида с испугом смотрит на тело мальчика, что лежит на заднем сидении, где также устроился Мори. Слишком много вопросов хочется задать, но на громкое: «Разворачивай!» — он тут же жмёт на газ, забыв напрочь закрыть окна. Чёрная машина летит на красный, объезжает кольцо и перекрёсток, едва не врезается в соседнюю легковую машину. Остаётся каких-то пара поворотов, чтобы подъехать к вратам клинки, но вереница грузовых машин перегораживает путь. Мори, ругаясь про себя, пинает дверь ногой, обхватывает тело ребёнка крепче и выскакивает из машины прямиком на проезжую часть.
Плевать на сигналы, плевать на знаки и правила движения. Остаются какие-то незначительные секунды до того, как этот ребёнок испустит последний вздох от потери крови. Мори, в одной рубашке и лёгких брюках добегает до главного входа больницы, тут же собирая на себе все взгляды медперсонала. Доктор на ходу раздаёт указания, даже не успевая выбросить, и сменить белый, уже перепачканный кровью халат. Сердце стучит с неистовой скоростью, его концентрация и все чувства в миг обостряются.
Двери операционной распахиваются.
— Продольные разрывы, трещины слизистой оболочки на границе с кожей, с кровоизлияния в их основании — Быстрый осмотр пациента, что даёт ужасающие результаты. У Мори что-то сжимается в груди при упоминании наличия как крови, так и спермы в разрывах сфинктера. — Трещины располагаются на передней и частично на боковых стенках заднего прохода.
Горечь таится где-то в горле, щиплет в груди но доктор не даёт вырваться этой жалости наружу, ведь речь идёт о спасении, а не оплакивании.
— Что на счёт гнойных процессов?
— Парапроктит пока не наблюдается, но мы должны проверить все, прежде чем запустится процесс.
Такое возникает при распространении инфекции с травмированной оболочки прямой кишки на жировую клетчатку, окружающую прямую кишку. Образующийся в околопрямокишечной клетчатке гной распространяется все дальше и дальше от места непосредственного повреждения кишки.
— Рана щелевидной формы размерами 3 × 0,1 см в перианальной области.
Времени совсем нет. Мори останавливает кровотечение, внимательно осматривая рану самостоятельно. Доктор наблюдает небольшое рассечение на лбу, но сотрясения не наблюдается. В сознание приводить пока не стоит, ещё испугается, а вот после операции об этом позаботится как следует Йосано.
Не так страшно, как казалось на первый взгляд. При самом плохом развитии сценария можно дотерпеть до поражения окружающих тканей и слизистой оболочки смежных органов. Однако, из-за риска попадания грязи в открытую рану, шанс гноения повышен, критически.
— Провести аллергическую пробу, чтобы нивелировать вероятность возникновения анафилактического шока?
— Да, немедленно.
Введение наркоза, отслеживание пульса. Мори, умывая руки и натягивая перчатки, раздумывает, какой способ лечения лучше подобрать. При прижигании ран, заживший рубец будет доставлять меньше проблем, чем при использовании скальпеля. Конечно, быть может это слишком примитивно — полагать, будто типичное иссечение с помощью скальпеля обязательно предполагает длительные болезненные ощущения. Чтобы уменьшить интенсивность боли, а также ускорить затягивание ранки, в любом случае потребуется придерживаться рекомендаций лечащего врача касательно послеоперационного лечения.
Прижигание, сплавление, обработка ран. Огай выписывает дозировку анальгетиков, среди некоторых, на особый случай, прописывает укол морфия. Лекарство, столь излюбленное в ранние годы его обучения, зато какое эффективное.
— Главное, равномерно распредели дозировку. — Йосано ухмыляется, когда в палату вносится пачка шприцев и ампул.
— Какая дерзость. — Усталый голос Мори уже так привычен, что окружающих и снующих туда-сюда медработников невольно тоже клонит в сон. Доктор имел особый иммунитет к подколам своих сотрудников и достаточно ума, чтобы не беситься с них.
Хотя сейчас его настолько все измотало, что даже скрип двери пробегается по оголенным проводам его нервной системы.
Огай усталыми, красно-чёрными глазами оглядывает тело измученного ребёнка. Большие глаза прикрыты, а часть лица сокрыта перевязкой. Рассеченный лоб оставит шрам, также как и порез на правой скуле. Возможно, с возрастом они превратятся в небольшие, едва заметные белые линии, но всегда будут напоминать о событиях этого рокового дня. Дни мальчика будут наполняться отчаянием и страхом от пережитка прошлого.
Такая дурная, нелепая случайность, выпавшая на судьбу одного ребёнка. Мори вдруг на секунду представил, чтобы он делал, если бы подобное вдруг стряслось с Осаму. Должно быть, ему лучше было бы не представлять себе всю детальную картину. Руки начинало лихорадочно трясти, а к горлу подступал комок. Все сковываемые и ловко сшитые хирургической нитью эмоции и чувства могли вылиться наружу в любой момент.
Даже прямо сейчас, когда дверь палаты распахнулась и со спины врач слышит знакомый детский голос.
— Папа!
Маленькие руки обхватывают его склонившуюся над чужим телом фигуру. Мори вяло поворачивается, видит сына и…
Что-то переключается внутри.
Огай крепко обнимает ребёнка, что-то шепча себе под нос и едва сдерживаясь, чтобы не пустить слезу. Даже Озаки редко удавалось наблюдать за такой картиной, что уж говорить о работниках больницы.
Однако Мори глубоко плевать, что сейчас может промелькнуть в мыслях других врачей и медсестёр. Осаму стоит, все также обнимая отца. Кажется, мальчик хотел было спросить причину такой долгой и столь непривычной задержки на работе, но его внимание что-то отвлекло. Кудрявая голова поворачивается в сторону перебинтованного лица, смотрящего на него двумя глазами, скрытых в тени синяков.
— Осаму, пошли домой. — Огай подхватывает ребёнка за руку и отводит подальше от койки. — Йосано, поставь через пять часов вторую порцию анальгетиков. — Мори делает паузу, пытаясь отцепить маленькую руку от бортика кровати. — Сохраняй дозировку, прошу тебя.
Девушка кивает.
— Он не спит! — Осаму указывает пальцем на открытые тёмные глаза, но его тут же выводят прочь из палаты, закрывая двери.
Лишь мутное, едва прояснившееся сознание запоминает образ. Тёмные кудри, перемешанные с яркими вспышками света и чужими голосами. Белая рубашка с коротким рукавом скрывается под тёмной кофтой. Звонкий, приятный голос задаёт странные вопросы, что-то, но уже неразборчиво, выкрикивает и затем резко пропадает. Все тело ноет от боли и усталости. Почему-то неприятно покалывает в области промежности и что-то каменное сковывает его лицо. Голова медленно поворачивается в сторону выхода и Достоевский всеми силами пытается удержать глаза открытыми, безуспешно проваливаясь в темноту.