Лань Сичень навязчиво переслушивал «Лесного царя» Шуберта на стихи Гёте. Он не мог объяснить, что на него нашло, почему вдруг эта композиция, именно ЭТА, записанная с шумами и скрипами, завораживает его и вытесняет из головы все мысли. Удивительно, но на сей раз и в тексте, и в музыке ему слышался не мрачный романтизм, свойственный Шуберту даже в большей степени, чем Гёте, а странно эротические нотки, и, когда он, оставаясь во власти музыки, опускал глаза, собственные босые ноги казались ему утопающими в болотной жиже, а не в пушистом ковре. Он начал набрасывать в скетчбуке те образы, которые вставали перед глазами; это было лучше, чем черная брошь, напоминающая раковую опухоль. Лань Сичень даже испытал мимолетное разочарование, когда Яо позвонил ему и прервал эту болезненную медитацию, а затем — укол вины. Это же А-Яо! Как можно не радоваться возможности с ним поговорить?
— У меня девять утра, я вскочил в семь и всех уже достал, — Яо, судя по голосу, улыбался. — Ты занят?
— Рисую. Но пока… ничего… серьезного.
Они немного поболтали о работе — это проще, чем говорить о чувствах, но Яо был настроен игриво. Лань Сичень показал рисунки, Яо деловито похвалил.
— Я думаю, я задолжал тебе кое-что. Ты сейчас один?
— Да.
— Ты не хочешь ещё раз попробовать вирт?
— Я…
Лань Сичень замялся. Он вообще плохо понимал теперь, чего хочет. Он так привык к состоянию «страдаю в разлуке, фантазирую о коленках А-Яо», что все остальное казалось ему подчас ирреальным, фантастическим, произошедшим вовсе не с ним. Он и прежде не ощущал чикагский роман как часть собственной биографии — как, кстати, не ощущал своим и брак с Янли. Все это было историей о других Лань Сиченях, один — успешный яркий ювелир, второй — уверенный в себе инженер (существовал минут десять), а он сам… кто он сам, черт возьми?
Яо принял его сомнения на свой счет.
— Я не буду включать видеосвязь, — пообещал он. — Только голос и немного воображения.
— Мне кажется, я буду рыдать все это время. А-Яо, клянусь, я безнадежен.
— Нет, тогда не надо. Я просто подумал… может быть, тебе тоже не хватает чего-то эротического между нами. Мы говорим о делах, о планах… и… всё… а я… я так…
Сиченю стало стыдно. Сейчас его агент решит, что в чем-нибудь ошибся или что Лань Сичень охладел к нему, а ведь это не так. Не должно быть так. По крайней мере, каждое селфи Мэн Яо вызывало желание зацеловать экран смартфона. В Чикаго было жарко, и Лань Сичень думал о капельках пота над верхней губой любимого человека и о том, как просторные гавайские рубашки скрывают его стройную фигуру; фотография из бассейна вовсе лишила его сна (при таких-то тратах на снотворное!) — Яо, конечно, сменив активность, не мог не продемонстрировать этого в социальных сетях. Лань Сичень не поставил ему лайк. Он просто смотрел и смотрел на это — на струйку воды, текущую по груди и животу. Хорошо, в кадр не попало ничего ниже… И он думал, что, конечно, видят всю эту красоту многие, но слизнуть мерзкую на вкус, соленую воду позволили бы только ему, только ему. По природе своей ревнивый, Лань Сичень втайне упивался уникальностью своего положения — чужие взгляды и мысли могли сколько угодно шлифовать изящное тело с прекрасно вылепленным прессом, бицепсами и квадрицепсами (Чендлер в характеристике «скелет гейский, одна штука» сильно ошибался), но отныне прикосновения, ласки и поцелуи доступны лишь одному человеку.
Нет. Он не прав. Не ему.
Тому Лань Сиченю, которым он ДОЛЖЕН БЫТЬ рядом с Яо. Тому Лань Сиченю, которого он талантливо сыграл в Чикаго и которым станет снова.
— Мне безумно не хватает чего-то эротического, — уверил он Яо.
Тот обрадовался.
— Ой, признавайся, фантазировал обо мне?
— Ты мне даже снился. В каких-то древнекитайских интерьерах и ханьфу.
— О, это так странно! — оживление в голосе Яо успокоило Лань Сиченя; Яо нельзя расстраивать. — Мне часто такое снится, правда, обрывочно… Пару раз меня в таких снах убивали. Время от времени кого-то убивал я. Мой психотерапевт говорит, что это моё стремление обрести связь с родной культурой. Вернее, отрицание корней, убийство, так сказать, моей азиатской части. Не знаю, у меня на месте культуры ничего не болит, я американец в большей степени, чем любой местный белый. Мне кажется, это просто из-за того, что работаю-то я с людьми, которые родились и выросли в Китае. Они вырезают жаб из нефрита и оправляют их в медицинскую сталь, а я должен думать, где тут символизм, — Яо рассмеялся. — Опять я о себе! Ты не вырезаешь жаб из нефрита, и это я в тебе люблю отдельно. Что тебе снилось?
— Мы играли на гуцине, и ты коварно меня совратил. Второй сон был просто ужасен, и…
— О, я мог бы тебя совратить!..
Когда Яо смеялся, все как будто становилось на свои места.
— Нет, милый, не мог бы. Ты самый чуткий, бережный и заботливый человек во вселенной. Хотя я был бы не против, если б ты меня, прости, совратил, и пораньше. А то я столько лет зря потратил.
— Так я ж пытался это сделать прямо сейчас, но если тебе некомфортно… тем более, учитывая твою ситуацию… может, даже неуместно…
«Да пошла нахер моя ситуация», — подумал ювелир.
— Я хочу отвлечься, А-Яо. Давай рискнем?
— Если будешь рыдать, я брошу все и прилечу к тебе первым же рейсом. Только адрес скажи.
— Это угроза? — ювелир пытался свести серьезный разговор к шутке.
— Нет, — Мэн Яо вздохнул. — Лань-гэгэ, правда… просто скажи, и я прилечу первым же рейсом куда угодно. Даже если придётся угнать самолёт. Теоретически я представляю, как это можно сделать. Даже если мне придётся пройти пешком пустыню Гоби. Переплыть океан. Есть только одно препятствие, которое меня на этом пути остановит, и это даже не смерть.
— Какое же?
— Твоё слово. Скажешь — оставайся в Чикаго, и я останусь.
— Прости меня, но… пока подожди немного переплывать океан и переходить пустыню.
— А потом я все равно прилечу в этот их институт искусств. В конце мая. Подождешь или… уже собираешь чемоданы в Америку?
— Подожду. Думаю, к этому времени я улажу некоторые свои дела.
«Или хотя бы перестану выглядеть как ходячий мертвец».
— Эх, а я надеялся… К черту эти разговоры! Итак, моё сокровище, могу ли я украсть ещё немного твоей невинности?
Опасные темы остались позади, Лань Сичень в очередной раз выразил согласие, но добавил:
— Я, правда, не очень понимаю…
— Ляг и… наверное, нужны наушники. Громкая связь смутит кого-нибудь.
— О, не смутит.
Он подумал, что, раз он становится регулярным слушателем игрищ, которые устраивает Чендлер с кем попало, тому тоже следует проявить терпение. И, в конце концов, Флеш страшно надоел ювелиру со своими намеками, что в отношениях с Яо что-то идет не так! Пусть слышит, мать его, что между ними все по-прежнему. Мысль, на самом деле, была плохая, и он вспомнил, какое отвращение испытывал при мысли о прослушке, поэтому покорно вставил в уши наушники.
— Хорошо. Я хочу, чтобы ты прикасался к себе так, как я скажу, и…
— И представлять, что это делаешь ты? — догадался Лань Сичень.
— Да. Если между нами есть какая-то связь, большая, чем просто неэтичный служебный роман, а я верю, что она есть… это и будут мои прикосновения.
— Можно кое-что сказать?
— А почему тебе нужно разрешение?
— В общем, я… меня страшно возбуждает, когда ты командуешь. Поэтому… я… да, да, давай попробуем.
— О, так я зря сдерживаю в себе босса? — Яо уже в голос расхохотался. — На старт, внимание, марш!
Шло сложно. Лань Сичень, естественно, за годы одиночества приобрел значительный опыт в самоудовлетворении, но таким был способ сбросить напряжение, а не получить удовольствие. Закрыв глаза и вслушиваясь в родной и далекий-далекий голос Яо, он пытался сосредоточиться. Яо не торопил его, Яо говорил — вспомни, и он вспоминал, как тонкие, почти девичьи пальчики касались его сухих губ, впалых щек, шеи; однако вместо того, чтобы воссоздать в своей памяти моменты нежности, он поражался тому, как, как можно всем этим восхищаться, как можно это любить. Вот ласкать Яо — настоящее счастье, потому что он такой теплый, гибкий, нежный, такой, такой…
Такой.
Что толку гладить по волосам самого себя, если все, что ты об этих волосах думаешь — принципиальная невозможность их нормально постричь?
— Я… ой… это пока… немного странно.
— Да, я понимаю, — отозвался Яо. — Но я хочу, чтобы ты почувствовал свое тело так, как его чувствую я, когда ласкаю тебя, потому что ты заслуживаешь всех ласк, какие только могут быть… черт, мне кажется, рыдать буду я, но нет, не нужно отвлекаться! Мне нравится гладить спинку твоего носа. Сделай это. Вспомни это.
— Яо, давно хотел сказать, нос у меня не свой, — самое время для шокирующих признаний. — Ринопластика после перелома. И я… я… решил, что не хочу свой ПРЕДЫДУЩИЙ нос.
— Иногда природе нужно немного помочь. Не перебивай меня!
— Ой, слушаю и повинуюсь.
— И не смеши!
— Я люблю твой смех.
— А я люблю тебя. Поэтому представляй, что тебя трогает человек, которого ты любишь. Взаимно любишь.
— Да, — выдохнул Лань Сичень, под чутким руководством своего агента все больше втягиваясь в процесс.
Ведь резковатые, металлические нотки в голосе Яо, жесткие «я хочу, чтобы ты…», его «прикоснись», «сделай так» действительно волновали его. Даже смущаясь от каждой фразы, даже изо всех сил сопротивляясь похвале и комплиментам — какая, нафиг, великолепная шея?! — Лань Сичень чувствовал, как растет его возбуждение. Трогать себя было нелепой затеей, но слышать ТАКИЕ интонации он хотел, хотел до бесконечности, всегда. Яо говорил, а Сичень внутренним взором видел, как видят всполох молнии на темном небе, хищную лисью ухмылку, асимметричную, немного жестокую, изгоняющую с лица Яо всякую миловидность и очарование. Эта «женская версия Одри Хепберн» в панамке не знала своей истинной силы, истинной сексуальности, предлагая всем хрупкую экзотичность и только Лань Сиченю, и то по случайности, по недосмотру — свою темную, но очень соблазнительную сторону лисы-оборотня. От каждого слова румянец на щеках ювелира разгорался все ярче, дыхание становилось все тяжелее и быстрее — пульс. Когда Яо дошел до упоминаний его сосков и живота, возбуждение подстегнул стыд. Это было забытое, раннее, подростковое чувство, когда особой прелести каким-нибудь порножурналам придает то, что родители могут их обнаружить у тебя под кроватью; только в случае Лань Сиченя порножурналы заменялись просто фантазиями, и тогда вовсе не о нежных пальчиках и идеальном прессе Яо, а о широких плечах и мускулистой груди Флеша, теперь не вызывавших уже никаких чувств, кроме, ну, уважения к затраченным усилиям. Ему не нравилось ласкать себя по команде. Ему нравились команды Яо.
Соблазни меня. Соврати меня. Возьми меня силой. Прекрати меня спрашивать. Прекрати меня спрашивать. Я не знаю, чего я хочу. Реши за меня. Пожелай за меня. Возьми меня силой. Сломай мое сопротивление. Сделай так, как ты хочешь. Сделай все, что ты хочешь. Не спрашивай, прикажи. Я не умею принимать решения, я все сделаю неправильно. Возьми на себя ответственность. Я сам не могу. Я тысячу раз скажу тебе «нет», потому что так проще. Просто окажись здесь, прямо сейчас, чтобы у меня не было возможности отступить. Я буду сомневаться всю оставшуюся жизнь. Я буду искать отговорки всю оставшуюся жизнь, я всегда буду придумывать, чем я тебя недостоин и чем я плох, если ты просто не…
Впрочем, Яо так долго не переходил к самым главным частям тела, что Лань Сичень был вынужден преждевременно взять инициативу, то есть член, в свои руки.
***
«Двери запирать надо, придурок», — подумал командир Цзян, отрывая взгляд.
Чендлер не испытывал возбуждения от этой сцены — в смысле, сексуального. Кровь в его жилах, однако же, превратилась в жидкий адреналин, пульс заходился так, будто он никогда в жизни не наблюдал, скажем, за расчленением человека бензопилой, будто он не видел обожженных или оторванных конечностей, будто он не принимал решения в считанные секунды… будто он не убивал, пусть чужими руками. Но одно дело быть убийцей зачеркнуто героем, другое — быть влюбленным. Он растерял все свои навыки, все хладнокровие, все умение отстраненно и без интереса взирать на собственные же чувства — ай, это что, жалость, обида, страх? Самое место им на дальней полке подсознания. Паучиха пыталась выпилить из него свое ледяное подобие, но она и сама-то не была бесчувственной тварью, какой хотела казаться — и видеть его. Ее многолетние усилия рухнули в тот миг, когда Лань Сичень, выдыхая дым, произнес — «забери меня в Нанкин». Теперь же Чендлеру казалось, что Сичень должен слышать стук его сердца даже из соседней комнаты. То, что он чувствовал, имело много названий. Одним из них было «ревность», другим «жажда», третьим — «страдание», четвертым — «отвращение» и пятым… пятое не имело аналогов ни в одном человеческом языке. Его мутило от самого себя — но он как под гипнозом наблюдал за тем, как восхитительные пальцы двигаются по груди, ключицам, ребрам, ниже, по дорожке волос на животе… как сосредоточено его точеное лицо, будто не удовольствие, а боль охватывает тело… как рассыпаются по синему покрывалу черные пряди.
Командир Цзян на цыпочках отошел от двери.
Как это смешно! Как это мерзко!
Он только что подсматривал за тем, как дрочит его гость.
Лучший друг.
Муж сестры. Липовый вдовец, а значит — по каким-нибудь законам — все еще муж.
Ладно. Ладно. Ладно.
Где там у матери заначка французского коньяка?
***
«Ich liebe dich, mich reizt deine schöne Gestalt;
Und bist du nicht willig, so brauch’ ich Gewalt»
— Да как ты меня задолбал этой песней, — простонал Чендлер, слыша «Лесного царя» в двадцатый раз; алкоголь в него уже не лез, а никакого облегчения не наступало. Тут, конечно, есть свои плюсы — в отличие от Вэй Усяня, судьба алкоголика ему не грозит, зато назавтра грозит дерьмовое самочувствие и пропуск тренировки. Вот так спортивную форму и теряют, стоит отвлечься на страдания, и тебе самому уже не светит стать чьим-то романтическим интересом, ты опустившийся мужчина средних лет; от горя надо тягать железо, а не глушить чувства коньяком, сублимируем с пользой. — Как ты меня достал!..
Хлопнула дверь, гавкнула собака, еще раз хлопнула дверь, послышался шум воды. Чендлер приложил к горячему лбу холодную бутылку.