Однажды этот ребенок достигнет точки, когда он почувствует деление, которое не является математическим. Дэвид Войнарович, эссе «Однажды этот ребенок»
Шанхай, семь лет назад — Это твоё? На стол перед Лань Сиченем упала стопка распечаток. Он, признаться, рассчитывал на чай, а не на скандал, но без дядиных нравоучений не обходилось ни одно его возвращение домой. Несмотря на то, что он жил отдельно, он не мог и не хотел избегать встреч с семьей. Ему было плохо одному, в некрасивой, плохо обустроенной квартирке в скучном многоэтажном «человейнике». Он сам не хотел делать ремонт и что-то покупать, кроме книг. Он был бесконечно благодарен дяде за этот подарок, по его меркам неизмеримо щедрый. Ему никогда не придется копить на собственное жилье, не придется ввязываться в крупные кредиты, быть зависимым от банков и работы, чтобы перестать зависеть от семьи, но… там он испытывал такое мучительное, такое высасывающее душу одиночество, что не знал, чем себя отвлечь. Он бросал курить и начинал опять, записался в спортзал, сходил один раз и плюнул на это дело. Он очень много читал, иногда рисовал, но ничего серьезного. Обычно он возвращался с работы, что-то готовил, что-то ел (не всегда это оказывалось одно и то же «что-то»), затягивался сигаретой или думал, что хорошо бы затянуться сигаретой, смотрел в потолок, листал соцсети, чаще читал глазами, а не мозгом, книгу на любом из пяти языков, которые ни к черту ему не были нужны, потому что он ни с кем не общался. Принимал душ, ложился спать, лежал без сна почти до рассвета, потом будильник выдергивал его из болота мутных сновидений. Повторить. Повторить. Повторить. Коллеги по цеху время от времени звали Лань Сиченя выпить или сходить куда-то, но он всегда преувеличенно вежливо отказывался. Довольно скоро он заработал в «Гусу» репутацию, одновременно хорошую и плохую. Его очень хвалили как инженера. Он ни разу не опоздал на работу, даже если накануне спал три часа. Он выглядел безупречно — спасибо легкой промышленности за немнущиеся ткани. Первым делом, вернувшись домой, он раздевался, потому что был не в состоянии провести в ЭТОЙ рубашке и ЭТОМ костюме лишнюю секунду. К дяде он являлся словно бездомный, в шмотье, которое в его двадцать выглядело сносно, а теперь повыносилось и болталось на нем, как на вешалке. Но он носил короткие опрятные стрижки, не позволяя волосам отрастать, хотя и считал, что они ему не идут. В «Гусу» работало мало женщин, но все они флиртовали с ним. Высокий, стройный, с красивыми чертами лица, скромный и обходительный, умный и разносторонний, поверхностно Лань Сичень всем нравился. Но очень скоро о нем начали говорить как о патологически закрытом, отчужденном, высокомерном человеке. Мужчины держали с ним дистанцию, и он был благодарен. Женщины все так же строили глазки. Женщины, в конце концов, милосерднее и смелее мужчин. Сичень влюбился ненадолго в сотрудника ОТК, улыбчивого, атлетически сложенного мужчину, похожего на Цзян Чэна. Эта влюбленность привела его в ужас. Чем сильнее он подавлял ее, тем сильнее его тянуло смотреть на это — вот резкая линия подбородка, вот крепкая шея, на которую хочется положить руку, вот плечо, по которому очень, очень нужно провести пальцами, очертить бицепс, спуститься к предплечью, вложить ледяную ладонь в чужую — теплую, сильную… Он знал, каково рукопожатие этого человека, и боялся, что всем заметно, как его кидает в жар, как сбивается его дыхание. Все всё поймут, да? И… что потом? Будут его презирать? Избегать? Уволят? Лань Сичень не собирался сближаться со своими коллегами, но его угнетала сама возможность слухов и сплетен. Слухи и сплетни о нем, конечно, ходили, но ему никто не передал. Увлечение не прошло проверку временем и аскезой, через пару месяцев Лань Сичень уже не понимал, что нашел в своем былом предмете страсти, а там и думать про него забыл. Но он ненавидел свое тело за желание прижиматься открытой кожей к телу другого мужчины. Ему всегда была в тягость физическая оболочка как таковая с ее гадкими потребностями, страданиями и грязью. Ему было отвратительно СУЩЕСТВОВАТЬ. Временами он смотрел в зеркало и поражался тому, как ловко скрывает за немнущейся рубашкой что-то настолько мерзкое. Как ком червей. Вэй Усянь уехал в США, вернулся, опять уехал, опять вернулся, несколько раз просил у Лань Сиченя политического убежища. Спал он на кухонном полу, но Лань Сичень знал, что, пока он на работе, на его постели трахаются, не задумываясь о чистоте простыней. Простыни Вэй Усянь вежливо перестилал и бросал в стирку, но в доме витал запах секса, а потом — воспоминания о запахе секса. Но в целом они уживались. Сиченя раздражал, но и развлекал этот взбалмошный молодой человек — было, с кем поговорить. Он ложился после полуночи на ту же кровать, на которой переплетались мужские тела. Крепкие, молодые, свежие, полные сил и страсти мужские тела. Его брат. Его друг. В этом сквозило нечто запредельно извращенное, но Лань Сичень считал ненормальным только себя. Секс этих двоих был свидетельством любви. Любовь все прощает. Так вышло. Так — можно. Нельзя… как он. Нельзя только ему. — Хороший ты мужик, господин Лань, — сказал Вэй Усянь как-то утром; судя по всему, он и не спал. По всей кухне валялись листы бумаги с хаотичными набросками. Художник, встрепанный, с синяками под глазами, лил в кофейную чашку коньяк. Лань Сичень в светло-голубой рубашке и сером костюме — цвета эти отчаянно не сочетались — мрачно глотал растворимый кофе. — Чего это вы вдруг, господин Вэй? — Ты не будешь завтракать? Я кашу сварил. — С перцем? — хмыкнул Лань Сичень. — Или… с коньяком? Их гастрономические предпочтения не совпадали. Художник отмахнулся. — Ну вот что ты сразу… я тебе туда орешков насыплю, вроде бананы в холодильнике есть. Дай мне отплатить тебе за гостеприимство. Порядок я поддерживать не мастер, но готовить умею. — Ой, ваше присутствие для меня — уже счастье. Да и Ванцзи рад. — А это самое главное? — Вэй Усянь как-то странно посмотрел на него. Сичень пожал плечами и, допив кофе, ушел на работу. Спустя три дня Вэй Усянь уехал в Нанкин, в дом своего детства, потому что госпожа Юй строжайше велела ему явиться пред ее грозные очи после скандального интервью, которое он дал британским журналистам. Лань Сичень остался один, Ванцзи страдал и не находил себе места, и потому возникло ощущение, что ХОРОШО БЫ держаться вместе. Держаться вместе с Лань Ванцзи было сложно, он волновался за Вэй Усяня и тосковал по нему, а потому всякий раз в его отъезд замыкался, общался взглядами и жестами, расчесывал руки, часами играл на фортепиано. Сичень старался не пропускать его концертов, когда Вэй Усянь уезжал. Теперь же, забыв уточнить, дома ли брат, он пришел, когда Ванцзи был на репетиции в концертном зале, а потому генерал Лань, весь в сиянии своего кашемирового свитера и гнева, в белом — будто раскаленный добела, не стеснял себя ни в жестах, ни в выражениях, ни в интонациях. — «Наследуй землю и червей могильных в той земле, отныне ты живой мертвец…», — прочитал Лань Сичень на первой странице распечатки. — Моё, это перевод поэмы одного современного иранского… — …террориста, — продолжил генерал Лань. — Террориста? — Салам Даниф обвинён в теракте. Лань Сичень задохнулся от изумления. — Но… но он… но он же не мог… он же пацифист… — Официальная версия такова, — отрезал генерал Лань. — Кто и чего не мог — не твоего ума дело. Зато ты мог быть думать, прежде чем строчить в интернете всякую чушь. — Чушь? Лань Цижень ткнул пальцем в другой листок, полный отдельных строчек. По своему содержанию они мало отличались от обычной болтовни Лань Сиченя с Вэй Усянем. — Это распечатки твоих комментариев с того же литературного форума. Что и где ты ещё писал? — Я думаю, «Красным паукам» мой цифровой след несложно отследить. — Его кому угодно отследить несложно. — Я больше ничего нигде не писал, — сказал Лань Сичень, подавляя приступ тошноты. Нет, все-таки не завтракать — отличная идея. Его бы буквально вывернуло на эти бумажки. Гребаная слежка… гребаный Паноптикон. Идеальная цифровая тюрьма. — Есть физические экземпляры «Живого мертвеца»? — Есть. У Янли. Генерал с явным облегчением выдохнул и похлопал его по плечу. — У Янли — это нестрашно. Хотя совпадение поразительное… — Простите?.. — Тоже не твоего ума дело. Помалкивай. Твой перевод и комментарии удалены, но я должен быть уверен, что не появится новых. Мне не нужны очередные проблемы с законом. Мне хватило того, на что ты подбил этого впечатлительного дурака Усяня. Мне до сих пор стыдно смотреть в глаза госпоже Юй. — Дядя, я-то чем виноват в том, что Вэй Усянь выбрал… диссидентский путь? — взмолился Лань Сичень. — А не ты с ним треплешься с утра до ночи обо всякой ерунде? Хорошо хоть, он вазами кидался, а не «молотовым»! Лань Сичень сомневался в том, что Вэй Усянь с его любовью к ярким жестам опустился бы до эдакой банальщины. Но тут он осознал, ЧТО подразумевал генерал под совпадением. Янли была в Иране. «Красные пауки» были в Иране. — …Салам Даниф обвинён в убийстве, которое организовали «Красные пауки», потому что они узнали о его взглядах и его деятельности… из-за моего перевода? — предположил он, удивляясь звуку собственного голоса. Голос у него дрожал. Если он хоть немного виноват… ведь и с Вэй Усянем он… правда… слишком много… — Забудь об этом, — резко сказал генерал. — Просто навсегда забудь. И никогда не говори вслух о своих взглядах, если говоришь не со мной. Салам Даниф — известный человек. Он уже давно ходил… по краю. Даже я о нем слышал раньше. Это не утешало. — Ещё один заговор молчания? Я не должен говорить о своих родителях… о своих взглядах… о своих чувствах… о чем ещё? — Сичень, никто не свободен. Все мы вынуждены что-то скрывать. Подали чай. Лань Сичень понял, что не в состоянии сделать глоток. Какое-то время — чудовищно долгое, растянутое, словно слизь, время — они хранили тягостное молчание. Сичень водил кончиком указательного пальца по ободку чашки, покусывая пересохшие губы. — Дядя… — осторожно начал он. — Да? — Мне очень жаль, если Вэй Усянь действительно… под моим влиянием… — Это уже произошло, Сичень, — теперь Лань Цижень, сбросив пар, говорил мягче. — Но ты прекрасно видишь, как тяжело это переживает твой брат. Я не одобряю их дружбу, но если кто-то к нему… такому… добр — я благодарен. И благодарность моя имеет реальное воплощение. Но ты… не имеешь права рисковать собой. Потому что, если что-то с тобой случится, это будет удар для Ванцзи. Не меньший, чем если что-то случится с Вэй Усянем. Не меньший, чем… к черту! По правде говоря, будь на твоём месте кто-то другой, я сказал бы, что ему место в тюрьме. Переловить бы вас, разжигателей. Но я твой дядя, и я говорю — помалкивай. Перевод и комментарии удалены. Если что, «Пауки» тебя прикроют. Ты все-таки с ними вырос… Но больше… — Я понимаю. А что будет с Саламом? — Полагаю, если его вину докажут, его казнят. Как просто. Казнят. Казнят. В Китае вводят смертельную инъекцию. Это страшно, но не больно. Все быстро кончается. В Иране вешают. Человека, чей голос звучал так чисто и ярко, человека, осмелившегося кричать на весь мир, человека, который умел дышать полной грудью там, где другие позволяют себе только шепот, повесят. Перекроют кислород. Под весом тела ломается шея. Мозг медленно… мучительно…умрет. Салам Даниф умрет, а вместе с ним — стихи, которые он еще не написал. — И мы не можем ничего сделать? — Нет. Как и для миллионов других идеалистов вроде тебя, которые лезут на рожон. — Я не лезу, — Лань Сичень вздохнул. Собственное бессилие его убивало. — И не лезь. Слушай, мир нельзя изменить одним стихотворением или плакатом. А вот жизнь себе сломать можно. Если уж хочешь быть героем, заботься о близких, работай, заведи семью. Воспитай детей честными людьми. Это достойная жизнь. Достойнейшая из возможных. — У меня не получится. — Что не получится? — Хорошая семья, — очень тихо ответил Сичень. Ему хотелось разрыдаться. Ему хотелось сказать — дядя, я не такой, я не смогу, я фантазировал о том, как целую Чендлера, я хотел, чтобы он прижал меня к стене, хотел, чтобы он шептал мне на ухо какие-нибудь грязные вещи, хотел, чтобы… …ХОТЕЛ, ЧТОБЫ ЕГО ЧЛЕН ОКАЗАЛСЯ У МЕНЯ ВО РТУ… …и не во рту… Хотел плавиться в сильных мужских руках, касаться губами его шеи и плеч, ты, черт возьми, видел эти плечи?! Хотел, чтобы это все сделал хотя бы похожий на него человек. Хотел, чтобы мужчины делали это со мной. Однажды мужчина делал это со мной. Со мной, гребаным извращенцем, слабаком, ничтожеством, от поступков и даже слов которого всем лишь хуже. — Не получится у меня никакая семья, — повторил Лань Сичень. — Ну, а ты постарайся. Потом пришел Ванцзи, и понадобилось быть спокойным, доброжелательным и слегка воодушевленным. Лань Сичень, прислонившись к стене возле оригинала бесконечных креветок Ци Байши, слушал, как Ванцзи играет «Лесного царя», входящего в программу его концерта, и умолял — не останавливайся, не останавливайся, играй еще, играй для меня еще, потому что иначе я начну думать, а думать мне сейчас противопоказано.***
Вэй Усянь, совершенно раздавленный поездкой домой, день-деньской валялся у него на кухне, но не заметил, что Лань Сичень вообще ничего не ест. Они все так же говорили об искусстве и политике, и хотя Лань Сичень был все сдержаннее в своих речах, а то и вовсе безмолвствовал, Вэй Усяня это уже не останавливало. Но в тюрьме, обращаясь мыслями к их беседам тех времен, Вэй Усянь думал — много ли было в его инсталляциях, акциях, скандальных выходках его самого? Не оказалось ли все это иллюстрацией высказываний Лань Сиченя, укоренившихся в его разуме прежде, чем чертов Белоснежка стал благопристойным работничком военного завода «Гусу» в ладно сидящем костюме? ТАК КАКОГО ХРЕНА… Они же сделали это всё вместе. Вэй Усянь благополучно забыл о своих обидах, когда «Красные пауки» вызволили его, а Лань Сичень пожертвовал своими творческими планами и влез в долги, чтобы Ванцзи мог воссоединиться со своей второй половинкой. Художник любил Лань Сиченя, был ему невероятно благодарен за все, что тот сделал для них — теперь и прежде. Но в какой-то момент игла черной зависти вонзилась в его вену и впрыснула яд, вылившийся на Мэн Яо в пьяном монологе, но предназначавшийся Белоснежке. Как ты, сраный принц, можешь развлекаться в Нанкине, что ты там делаешь? Кладешь голову на плечо Цзян Чэна, принимаешь его подарки, отнекиваясь и смущаясь, нашептываешь ему, чего тебе в голову взбредет… будучи, мать твою, анархо-пацифистом? Рассуждая о ненасилии — ложиться под кровавого Пурпурного Птицееда, молодого бога смерти? Меня, их единокровного брата, паучата ненавидят, шпыняют и манипулируют мной, а за тебя, болтуна, слабака и провокатора, готовы глотки друг другу перегрызть и, похоже, перегрызли? Мы, блин, живем в оголтелом капитализме, значит, за все нужно платить. Это была лишь секунда помешательства, один миг, но он стоил слишком дорого. И за него тоже предстояло платить.