***
— Куда вы потом? — спросил Лань Сичень. Они снова сидели под тентом на лавочках для посетителей монастыря. Рядом с ними устроился монах в шафранных одеждах, давший обет молчания. Он был на вид чуть младше них; обет молчания не помешал ему стрельнуть у мужчин сигаретку. Свободной рукой он перебирал четки. Ветер шевелил растрепанные волосы Лань Сиченя, холодил бритую макушку монаха; Полынский натянул на коротко остриженную голову капюшон толстовки и приобрел до смешного бандитский вид. — Я невыездной, так что уеду в Харбин, к матери, — он пожал плечами. — Там и подумаю, чем заниматься. С башкой у меня беда, так что в полицию меня не возьмут. Но я крепкий… может, на стройку работать пойду. Мне, честно говоря, все равно, куда идти. — Но вы умный человек, образованный, вы знаете несколько языков, столько всего видели… — И ничего хорошего, — Полынский снова поежился. — А, так ведь… да ну вас! Не хочу ни думать, ни сомневаться, ни терзаться всякой хренью. Это вы, творческая интеллигенция, питаетесь страданиями, а я-то… — А что насчет моей жены? Монах бросил на них заинтересованный взгляд. Полынский вздохнул и махнул рукой. Но тут произошло что-то, оказавшее и на него, и на монаха неизгладимое впечатление. Оба они вдруг уставились куда-то за спину Лань Сиченя, тот хотел оглянуться, но Полынь резко сказал ему: — Так и сидите! Не оборачивайтесь. Ювелир замер. Монах зажмурил глаза и принялся перебирать четки с безумной скоростью. На плечо Лань Сиченя легла чья-то рука; человек, прятавшийся за его спиной, перенес на эту опору весь невеликий вес своего тела, и рука, худая, как когтистая птичья лапа, ощущалась неимоверно тяжелой. — Не оборачивайся, — произнес сиплый, надтреснутый голос. — Не нужно тебе меня видеть. — Папа, — потрясенно проговорил Лань Сичень. От этого прикосновения, от этого голоса все внутри него будто сжалось и завязалось узлом, могильный холод пробрал до самого сердца, и он вправду не мог ни оглянуться, ни пошевелиться, скованный пусть не страхом, но какой-то липкой жутью. Он уже не надеялся встретиться с отцом, уже не собирался, уже решил не тратить на него своих душевных сил, и тут… Прошлая их встреча затянула его в темный омут, и те дни он вспоминал — если мог — как период полного затмения, кошмара, в котором почти ничего не происходило, и оттого было страшнее, а проснуться он никак не мог. Но сейчас он понимал, что не имеет права уступать этому ужасу. — А ты не сдаешься, да? — в голосе отца, так сильно изменившемся, прозвучала знакомая насмешка. — Ты упрямый. Это хорошо. Так что ты хотел мне сказать, несносный ты мальчишка? — Уже ничего, — ответил ему Лань Сичень, изо всех сил сохраняя невозмутимость. — Я приехал к господину Сюэ. К другу. Но если ТЫ хочешь что-то мне сказать, то я готов тебя выслушать. Тощая рука стиснула его плечо до боли. Раздался ехидный сиплый смешок. — Я никогда не умел, — сказал господин Лань, — гнуть свою линию. Хотел славы… Научился бросать собакам кости, чтоб не гавкали. А ты не такой, ты творишь не для похвалы. Что ты, что Ванцзи… и ведь во всем вы идете своим путем. И в кого же вы такие дерзкие, упрямые черти? — В мать, — огрызнулся Лань Сичень настолько естественно, будто всю жизнь так и отвечал на вопросы о том, в кого он такой дерзкий и упрямый черт. Вообще-то кто-то впервые в за тридцать четыре года его жизни всерьез обнаружил в нем подобные качества. В себе он их никогда не замечал. Яо говорил о его силе и умении противостоять давлению извне, но Яо он не очень-то верил — в глазах влюбленных все мы прекраснее, чем в собственных. Всю жизнь он знал, что пошел в мать, и всю жизнь стыдился этого. Стыдно было нести в себе фарфоровые осколки ее страданий, слабости, сумасшествия, стыдно видеть в своем лице сходство с лицом женщины, неспособной любить своих детей и не имевшей смелости жить дальше. Стыдно было расти свидетелем насилия, стыдно быть нелюбимым. И странным, как она (хотя Ванцзи, гораздо более странному, и в голову бы не пришло себя стыдиться, но в глазах Лань Сиченя подобное право покупалось только серьезным диагнозом). Но это тоже, как и многое в его жизни, было ошибкой интерпретации, последствиями того, что его семья ради сохранения статуса и во избежание сплетен решила замести историю Джеки в темный чулан, ключ от которого оказался у Мэн Яо. И Мэн Яо, как любой сказочный герой, перед которым оказалось то-чего-нельзя-открывать, этим ключом воспользовался. Но в эту минуту — и каждую минуту его последующей жизни — «я пошел в мать» означало «я сын женщины, у которой был талант и сила творить так, как ей хочется, даже если ее жизнь была невыносима». От его ответа лицо Полынского приобрело совсем уж непередаваемое выражение, и он рассеянно стащил с головы капюшон, будто захотел получше слышать их разговор. Монах раскачивался, мычал в такт и перебирал четки. — В мать, — повторил старший Лань, все так же впиваясь пальцами в его плечо. — Это хорошо, что в мать. Она умела… да только я… Не прощай меня, Сичень, ладно? Назвал меня убийцей — так и думай. — И думать о себе, как о сыне убийцы? Иди к черту. Я буду думать о себе, как о сыне Джеки Ван, как пишут теперь журналисты, и не пытайся больше отравить мне жизнь мыслью, что во мне есть безумие или зло. Я никогда не желал тебе страданий, их не заслуживаешь даже ты. Их никто не заслуживает. Но если ты не должен был жить и умирать в муках, то и я тоже. И я… — он сбился, потому что его отвлекал трупный запах, исходящий от еще живого отца. — В тебе есть безумие, кто бы сомневался, только без этого безумия художником быть нельзя. А ты кремень, кремень… я и не думал… Жаль, наверное, что я с тобой больше не поговорю, что я… столько пропустил. Но ты больше… кхе… сюда не приезжай. Этого я тебе не позволю, пока я жив. И когда я умру… сделай так, как я скажу господину Сюэ. Это будет великое милосердие. Если, конечно… ты сам… того захочешь. А еще… кхе-кхе… кхе… — он зашелся удушливым кашлем и замолчал. Рука ослабила хватку и соскользнула с плеча. Полынский вскочил со своего места, метнулся за спину Лань Сиченя и, кажется, успел подхватить господина Ланя, потерявшего сознание — напомнив его сыну не оборачиваться и отрывисто приказав уходить. Монах покачал головой, встал, протянул ему руку, и Лань Сичень почему-то послушно пошел за ним, так и не решившись посмотреть назад. Спустившись ниже по тропе, они устроились под цветущим деревом, усыпавшим белыми лепестками все вокруг. Ювелир не знал, сколько прошло времени, пока он в полном молчании сидел и наблюдал за монахом, который все так же раскачивался, перебирал четки и издавал звуки, ничем не напоминавшие речь. Потом монах встал, помог ему подняться, поклонился, получил запоздалый ответный поклон и вдруг произнес: — Иди. Лань Сичень не знал, что произошло, но лед, сковавший его душу, тело и разум, растаял, и единственное, о чем он думал теперь — нужно сказать очень многое тем людям, которые стоят того, чтобы тратить на них слова.Обещание на рассвете: II
24 июля 2024 г., 08:44
Гостиница в горах Сишань
Лань Сичень открыл глаза. Слезы обжигающе лились и лились по вискам. Он, кажется, впервые по-настоящему плакал о ней, впервые со своих одиннадцати лет, и это было горько, унизительно — в тридцать четыре снова окунуться в свое детство. Признать, что, черт возьми, тебе нужна мать, нужно ее тепло, пусть редкое, пусть случайное, пусть едва тлеющее, нужно было ВСЕ ЭТИ ГОДЫ. Но он, кажется, еще не проснулся, а выпал из одного сна в другой, потому что мать сидела на краю его кровати. Такое ему помнилось, но смутно — иногда она приходила пожелать ему спокойной ночи. Да и ее силуэт, бело-голубой, прозрачный, был нечетким, как то самое подавленное детское воспоминание. В окно нежно крался лунный свет, проходил сквозь зыбкую фигуру перед ним.
— Мама, — позвал он ее.
Она обернулась. Будто бы в неподходящих по диоптриям очках или после удара по голове — или сквозь пелену слез — он не мог разглядеть ее лица, хотя, конечно, это ему и не требовалось. Он знал, как она выглядит — для этого достаточно было вспомнить Ванцзи или взглянуть на собственное отражение в зеркале, особенно после ринопластики.
— Мама, прости меня, я… это забыл, — сказал он. — Я думал, ты никогда…
— Детка, — она потянулась к нему и вытерла его слезы рукавом своего белого ханьфу с голубой вышивкой. — Мы позволили тебе увидеть столько всего страшного, что вместе с плохим ты забыл и хорошее.
То же самое говорили ему в клинике неврозов, и он с согласием кивнул.
— Теперь я вспомнил. Но… в основном… только плохое.
— Ты и хорошее вспомнишь, милый. Дай себе время.
— Но этого было так мало и… мам… — это был сон, поэтому позволялось плакать.
— У тебя будет еще много-много хорошего, зайчик, — она гладила его по щекам, но он ничего не чувствовал, потому что ее прикосновений почти и не помнил. — Я видела.
— Мам, я… — он оказался в ее объятиях, и она теперь ласково перебирала его распущенные волосы. — Я должен тебе рассказать… Мама, но ты ведь не звала меня «зайчиком»! Это генерал Юй меня так зовет до сих пор.
— Потому что она слышала, что я так тебя зову.
Ответ его удовлетворил, даже если и был порожденной его подсознанием ложью. Какая разница?
И он был готов рассказать матери про Яо.
В конце концов, это сон, и это, черт возьми, ЕГО сон, а значит, все в нем будет так, как ему захочется. Разве может осудить его давно умершая мать, никогда так убедительно ему не снившаяся? Почему, за какие грехи он был лишен возможности поговорить с матерью о сердечных делах, опустить голову ей на колени, сознаться в том, кто он такой, и быть принятым ею — как жаждет в глубине души любой человек, не познавший в детстве безусловной родительской любви.
— Мам, мне очень дорог один человек, дороже жизни, но… я очень плохо с ним поступил… а потом еще и сам обиделся на него. Он не хотел ничего дурного, а я… решил… что он мной пренебрег, был резок с ним, и… он вернул мне подарок, который я ему подарил в знак моей любви. Мам, что мне делать?
— Я не очень-то удачлива в любви, — она положила на лоб ему легкую, невесомую ладонь. — Но он тебя тоже очень любит. Я знаю. Я слышала его слова о тебе. Цижень был очень с ним строг, но он не сдавался. Он говорил, что встретить тебя — счастье. Как я рада была это слышать!
— Правда?
— Конечно.
— И еще, мама… я… тогда не успел позвать Ванцзи, чтобы ты могла… ты же любила его больше, чем меня, может… — он наконец-то решился спросить о том, что мучило его, быть может, уже больше двадцати лет. — Мама, если бы я успел позвать Ванцзи попрощаться с тобой, ты бы передумала?
Это было самое страшное, что он в своей жизни думал и говорил. Но она не успела поцеловать Ванцзи на прощание, вот в чем дело.
А если бы она успела?..
— Глупый мой зайчонок, — прошептала Джеки. — Я блуждала в такой тьме, что вам не под силу было меня оттуда вытащить. Вы же были просто детьми. Но я и правда не попрощалась с вами по-настоящему. И… поэтому… я ведь и не ушла.
— И ты не уйдешь? — с надеждой спросил он.
— Уйду. Но не так скоро. Мы еще встретимся, мой милый. Я слишком мало успела. Слишком мало любила тебя. А мне так нравятся твои цветы…
— Мама…
Теперь он уже проснулся окончательно и долго смотрел в потолок гостиничного номера. Слезы мучительно жгли глаза. На экране смартфона светилось «05:00», в тумане за окном пробивались солнечные лучи. Место было популярное, сезон туристический, и он с огромным трудом нашел крошечную «семейную» гостиницу, что называется, с традициями, страшно дорогую. Персонал — все члены одного семейства — ходил в национальных костюмах, кланялся, обращался так уважительно, что Лань Сичень усилием воли подавлял порывы сказать «ну что вы, не надо, ну что вы». Готовили здесь блюда местной кухни по старинным — или выдуманным — рецептам, стараясь угодить каждому гостю, и Лань Сичень видел, что хозяев немного обижает его нежелание перепробовать все местные кулинарные шедевры. Никакого уважения к историческому наследию — читалось в их взглядах.
Он умылся, оделся, вышел из номера. Помимо зала для приема пищи, здесь была маленькая кухонька, где гости могли готовить сами — или, по крайней мере, выпить кофе. Там он столкнулся с хозяйской дочкой, пухленькой милой девочкой лет шестнадцати, помешивающей рис в кастрюле. Видимо, решила приготовить завтрак не на «большой» кухне. Она была еще не в ханьфу, а в черном спортивном костюме.
— Ой, господин Лань! — защебетала она, вдруг раскрасневшись. — А вы что так рано?.. Вам бы выспаться, отдохнуть, вон какой вы бледный…
«Ну хоть кто-то здесь разговаривает как живой человек, а не как стендист на выставке», — подумал Лань Сичень.
— Я очень хорошо спал, — соврал он; впрочем, он и вправду ощущал странную легкость и какое-то неожиданное спокойствие. — А бледный я всегда, слишком мало бываю на солнце. Вы не против, если я выпью здесь кофе? Я не буду вам мешать?
— Ой, я вам сварю! — обрадовалась она.
А потом он пил горячий, крепкий кофе, перебрасывался с хозяйской дочкой шуточками, смущая ее еще сильнее, и думал, что, кажется, есть в его жизни вещи поправимые, и кое-что от него все-таки зависит. Но ему нужно мнение стороннего эксперта — его неуверенность в себе, пожалуй, теперь достигала исторического максимума. Утро было каким-то иллюзорным, ненастоящим. И этот разговор, и солнце, отчаянно пробивавшееся сквозь бамбуковые жалюзи, и запахи, непривычно чистые и острые…
— Вы можете мне помочь? — спросил он девочку. — Не очень вежливо о таком просить, и если я преступаю черту, можете мне об этом сказать.
Она с энтузиазмом согласилась. Таинственный гость пожелал чего-то НЕВЕЖЛИВОГО — это чертовски интригует! А он думал, что девушки такого возраста лучше всех разбираются в романтике. Они смотрят о ней фильмы и читают книги. Впрочем, возможно, конкретно эта может быть фанаткой меха-роботов и кровавых хорроров. Женщины во многих отношениях бывают суровее, крепче и выносливее мужчин.
— Я поссорился с… очень важным для меня человеком. Что мне сделать, чтобы все исправить?
— Вы должны вспомнить, что для нее важнее всего, и… показать, что для вас это тоже важно! — назидательным тоном изрекла девушка, подумав; прозвучало это забавно. — Что она любит?
— Работу, — без промедления ответил Лань Сичень и тут же вспомнил, что у Яо скоро воркшоп в институте искусств. — О, а вы правы…
— Ой, я так рада! А вы завтракать опять не будете?
— Буду, — решительно сказал он. — Мне нужно отчитаться, что я поел.
— Вы поссорились, но ей не плевать, поели вы или нет? — девчонка хихикнула. — Да вам и мириться с ней не нужно, она от вас и так без ума. Такая заботливая! Ой, вот вы счастливые… А я тут с утра до ночи работаю все каникулы, ну как мне найти парня?
Лань Сичень признал, что очень сложно найти парня, когда работаешь с утра до ночи. И подумал, что еще хуже, если парнем окажется кто-то вроде него.
А Мэн Яо не думал, что Лань Сичень — худший из возможных вариантов. Он думал о том, что в своей застилающей глаза тревоге слишком сильно задел человека, которого поклялся любить и оберегать, а еще — о том, что просил быть с ним откровенным, просил его слез, чтобы их осушить, просил его ран, чтобы их залечить, и сам стал причиной и слез, и ран. Да еще и не нашел в себе сил остаться, когда ему сказали уходить. Как понять его? Как понять, когда «уходи» означает «уходи», а когда — «обними меня крепче, мне слишком больно»? И захочет ли Лань Сичень его объятий после того, как он вытряс на весь мир ланьские семейные тайны? Они перебрасывались сухими сообщениями, подразумевавшими ответы вроде «да» и «нет». Но что скрывалось за этой сдержанной перепиской, оба они не знали и боялись себе представить.
В то утро он тоже проснулся рано в номере отеля, на жутких оранжевых простынях, и, пока Лань Сичень трепался с девочкой и пил кофе, сочинял для него сообщение, подбирая слова осторожно, будто каждое было камнем, летящим в пропасть, и каждое эту пропасть растило вширь и вглубь. И наконец, написал короткое «разреши мне, пожалуйста, быть сейчас с тобой».
Но не отправил. Вместо этого, чуть погодя, он ответил на фотографию нехитрого завтрака пожеланием приятного аппетита.