ID работы: 12751484

Придумай глупый пароль, Ликси

Слэш
NC-17
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 265 страниц, 26 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 6 Отзывы 17 В сборник Скачать

Гори, гасни, жги, полыхай

Настройки текста
Примечания:
      «Да где ж ты есть, ну», — мысленно ругается Джисон, шаря руками в сумке, по локоть опуская их между лямок, — любимая, со всякими значками, живыми брелоками и надписями, пахнущая временем и стиральным порошком. На голове парня беспорядок, рубашка сбилась в одну сторону под мантией, а подведённые глаза, видимо, даже не умыты.       — Привет, чаги, куда ты девал мой блокнот, признавайся?       — Ну, Джи, — канючит Чонин, не менее растрёпанный, перекатываясь на бок в пушистой постели, — какого хрена?! Пять часов утра!       — Прости. Я второй раз не спрашиваю, — Джисон поднимает наконец голову от разглядывания внутренностей своей сумки и мило улыбается связной ауре и заспанному лицу в ней, на котором застыла ядовитая гримаса недовольства и обиды.       — Я не гребу, куда ты в этот раз сунул свой блокнот, — дует щёки и окунается тем в подушку, она поглощает его ухо, висок, подбородок и нос, оставляя в поле зрения лишь прищуренный глаз. — Может он быть у тебя в мантии? Или где-то выронил, — на последних словах Джисон ахает и стопорится, стоя на одном месте почти в центре анфилады, ведущей от выхода во двор первой колокольни к цокольной лестнице.       — О Мерлин, если я обронил его там, где думаю, то мне крышка, — его беличьи глаза и вообще вся гримаса испуга создают самую комичную и милую в жизни Чонина моську, что он только видел, и он смеётся, думая об этом. Связная аура начинает дрожать, когда Джисон срывается на бег, прошмыгивает мимо двери в комнату переходных, резко поворачивает на лестницу, чуть не сбивая какого-то младшекурсника, и преодолевает несколько крутых пролётов. Капюшон мантии подпрыгивает вместе с сумкой и руками, пока он взбирается, но ему нужно очень быстро преодолеть эту лестницу, чёрт, почему в Хогвартсе ещё не сделали лифт? Он бежит и бежит, заворачивая в коридор, скорее к двери, скорее по ещё одному коридору, нашёптывая: «О Мерлин, О Мерлин…»       — Ты что, в ванной старост? — Чонин по вине старшего уже встаёт с кровати в такую рань, и тот немного корит себя за это, хотя с какого хрена он вообще сейчас думает о чём-то ещё окромя чёртового блокнота? Действительно, будто чёрт поводил палкой по видениям его судьбы, транслирующимся по облаку будущего в омуте воспоминаний. Странная штука — кроме Дамблдора к ней лучше никому не лезть.       — Я был здесь вчера, разговаривал с одним хёном.       — Разговаривал? Как часто ты разговариваешь с кем-то, чьё имя не Чонин и не Чанбин?       — Не возникай, козявка, — Джисон волчком крутится под массивной дверью, которую так смело открывал вчера, вглядывается то в её расколотые в местах доски, то в такое же расколотое от раннего подъёма лицо Чонина и пыхтит, поджимая губы. — Ладно, вали спать уже.       — Серьёзно? М-м, спасибо, хён, ты так добр к своему тонсену, — гримасничает тот, доставая из холодильной камеры кусок сыра и бутылку кефира. — Я не засыпаю утром, когда проснулся.       — Ладно, тогда реально прости. Просто, ты же любишь таскать мои вещи, вот я и подумал на тебя.       — Ну, вещи — да, а тот блокнот ты так бережёшь, что я к нему и не прикасался-то ни разу за жизнь. Кстати, ты не забыл, что послезавтра у нас тренировочный матч?       — О Мерлин, да что ж такое, — Джисону этот день уже с пяти часов утра становится поперёк горла. Не то чтобы он не помнил о матче полностью, просто напоминание о нём немного освежает страх проигрыша и получения травм, от которых эта белковидная беда никогда ещё не отделывалась, так что он отчаянно выдыхает весь воздух, набирает в лёгкие нового и тянет наконец эту грандиозную дверь на себя.       — Я тебя раздавлю, пуффендуйчик, — Чонин ухмыляется, опираясь поясницей о столешницу, и слизывает с верхней губы белый след от поцелуя холодной бутылки.       — Но сначала тебя раздавят бладжеры. И ты вообще-то тоже пуффендуец, не забывай, малыш, — тем временем Джисон, глядя на лицо собеседника, проходит вглубь комнаты.       — А играю за Слизерин, — тот подмигивает и кивает головой, приподнимая брови, пока глотает кислый кефир. — Кстати, мы же так и не говорили почему. Я готов рассказать.       — Ага, сказку придумал как всегда? Ни в жизнь не поверю такому лису как ты.       — Так тебе уже не интересно? — его чёлка забавно топорщится, выглядит это как одуванчик, готовый отдать ветру свои семена; глаза удивлённые, а брови приподняты ещё выше — Джисон смотрит на это с секундным молчанием, а потом переводит взгляд на резервуар и выдаёт:       — Я знаю, что ты из-за Чанбина, — из-за какого Чанбина? Они грызутся как пить дать, так что это вряд ли причина. Но Чонин опускает брови и молчит, с толикой благодарности глядя на старшего, пока тот пытается найти силы, чтобы выдохнуть испуг. Кто может сидеть в ванной старост в пять часов субботнего утра, так ещё и в одежде? Ванна пустеет, пока рот Джисона заполняется слюной — странная реакция на страх.       — Ты смеркута увидел?       — Ну, почти. Смеркута, только с башкой.       — Эй, — Джисон после этого «эй» отмирает и как-то быстро прощается с Чонином, кивнувшим на его «давай, ляг доспи» и «прости».       — С фиолетовыми волосами… — мямлит тот, но его дикция позволяет парню напротив услышать всё очень отчётливо.       — Аметистовыми, дубина, — он подходит к нему, опешившему, и протягивает лично в руки небольшой толстый блокнот с чёрной резиновой обложкой, на которой мазки от пальцев.       — Ты открывал?       — Конечно, — он смотрит проникновенно, не как всегда, хотя он и не смотрит на Джисона всегда — всего лишь иногда, катастрофически редко, — от чего младший съёживается в воображаемый комок, где иголки направлены вовнутрь. — Нежно. Попробуй гуашь, — Джисон думает — а что конкретно привело их двоих сюда сегодня? Почему Минхо здесь сейчас, а не где-то, например, у себя в комнате? Почему он решил прийти ранним утром в ванную старост, прихватив с собой чужой блокнот? Почему Джисон не дождался встречи и погнался за ним сейчас? Почему он вообще подумал, что блокнот в ванной, а не у Минхо в кармане мантии? Думает, понимает, что профукал момент осознания своего видения, и принимает блокнот из рук старшего. Тот обходит его, не проронив больше ни слова. Может, у Минхо тоже дар провидения?       — Я не люблю гуашь, — шепчет он, думая, что тот его уже не слышит.       — Жаль, — доносится до его ушей такой же слабый шёпот. А может, они и вовсе друг друга не услышали? Это тоже было видением или, скорее всего, галлюцинацией. Может, Джисон вообще ничего и не говорил и даже не думал, не приходил в ванную, не разговаривал с Минхо, как и все остальные в этом университете, не видел перед собой аметистового пятна и чёрной дужки очков, дыма, чужого, впутывающегося в его волосы. Может, Минхо — это одно глобальное видение, и Джисон душевнобольной, помешанный на нём, пока другие вообще не знают такого мальчика и в принципе не ведают ни о каких аметистах и грусти. Почему после Минхо в груди колоколами бьются столько вопросов? Почему на них кажется невозможным найти ответы?       «Жаль», — будто Минхо и не шибко интересно — он просто был бы рад, если бы Джисон рисовал гуашью. «Но что толкового можно нарисовать гуашью?» — думает тот, всю дорогу, пока бредёт коридорами и лестницами университета, дорожками и тропинками дворов, лесной тропинкой, удручённо, но рассредоточенно, глядя под ноги и прижимая к груди блокнот обеими руками. Ему попадается рассветный луч, стрельнувший прямо в лоб, но он пропускает его сквозь себя; кролик, сбежавший от Хагрида, но он не вспоминает его; косуля, кажется, даже единорог маячит хвостом где-то там в глубинной глубине леса, но Джисон задумчив и обеспокоен. Ведь, если Минхо был бы рад его рисунку гуашью, то он обязательно должен что-то придумать.       — Ну, вот тебя и нарисую, значит, — уверенно говорит он лесной тишине и отрывает взгляд от низа, устремляет его к негустым кронам лип, с которых ещё не успели опасть все листья, и высоких сосен. Флора леса всегда возбуждает в Джисоне что-то утончённое, маленькое, как тот кролик, за которым Хагрид теперь гоняется по всей опушке и преддверью первой колокольни. Так нежно солнце просачивается в крону этих лип, так осторожно касается сухих листьев на земле, и так постоянно всё это — природа, свет, земля, вода, огонь. Бесконечно, всесильно, как воздух и ветер.       — Иди сюда, мелкий гремлин, — попыхивает Хагрид, простирая руки к живому пушистому мячику, скачущему по земле. — Да чтоб я ещё когда-нибудь решил тебя в травку посадить, — это забавно. Правда. Почему тогда у Джисона, которого теперь спрятала тень облака, наворачиваются слёзы? Почему, почему, почему. Почему так много «почему» и никогда нет «потому что», ну почему? Это так раздражает. Глубоко в душе Джисон и сам гоняется за чем-то строптивым, быстрым, скользким, что является ответом на все его вопросы, но так никогда и не может догнать, схватить, узнать и понять. Мир огромный, вселенная ещё больше, а то, что позволили себе сделать профессора, когда находили пути привлечения параллельных миров к созданию этой бесконечной сети человеческого иждивенчества, — титанически большое, непозволительное, противоестественное для такого маленького человека как Джисон и как все вокруг него. Этого нельзя было делать, потому что рано или поздно из-за попытки осознания масштаба их мира кто-то не в шутку сойдёт с ума. Джисон будет первым, кто войдёт в историю, как обезумевший от восторга и страха перед существованием.       Как чистокровный маг прорицатель Джисон чувствует свою вселенную нутром. Он на «ты» с небом и космосом, стихиями, животными, породами, тектоническими явлениями и даже погодой, и этого уже много, достаточно. Ощущать ещё несколько вселенных смерти подобно, а если их будет не то чтобы несколько, а, допустим, по десять на каждого человека, — что в скором времени, Джисону кажется, станет не таким невозможным, — то это будет просто настоящая катастрофа.       Он отворачивается от опушки, но в голове ещё стоит чёткий образ того, как она выглядит; сжимает пальцами блокнот и спешно покидает своё место, уходя прочь, вглубь, туда, где надеется никого не застать и не найти, никого не услышать и не улицезреть, не полюбить и не возненавидеть. Люди — жалкие измыватели над природой и самими собой; люди отвратительные, странные, поэтому Джисон их душевно не может терпеть и не хочет знать. Каждый новый человек для него загадка, задача, которые он когда-то наконец задолбался решать, ломая над этим голову и самого себя, потом всё отстраивая в сознании и психике по крупицам, песчинкам, пылинкам, бродя часами по руинам своих мечт и надежд, кусая локти и в панике тряся ногами. «Мы убийцы, мы недостойны этой природы», — думает третьекурсник, пока зарисовывает старым обугленным карандашом всё, до чего достают глаза. ***       Из библиотеки парни выбираются к вечеру, уставшие, улыбчивые, расцелованные. Феликс думает, что лето, которое они провели вместе, стало десятком лет дружбы, а одна ночёвка, к которой привела хёнджинова болезнь, — вполне естественным ритуалом, многочисленным, не первым и не последним. Ему кажется, что вся жизнь, что он провёл с магглами родственниками, магглами воспитателями и магглами одноклассниками и учителями, уменьшилась в размерах своих лет и уступила первенство и важность той, где он знал хёново имя. Хёнджин — такое забавное, придыхательное, звенящее и подходящее. Хван — такое фундаметнальное, будто на этом можно возвести дом и семью. Руки Хёнджина бережные и прохладные, а когда по телу прогуливается страсть, своевольные и грубоватые. Ведущие. Феликсу так льстит их связь.       — Пойдём пить кофе с волшебными кексами или ко мне — дочитывать книги и спать? — тропинка ведёт сразу к главному двору, на возвышении превращаясь в ступеньки и пороги, по которым Феликс уверенно пятится, держа Хёнджина за обе руки. Его улыбка сияет ярче заката, а тот путает лучи в его волосах.       — Пойдём возьмём кофе с кексами и к тебе, — а Хёнджин просто млеет, смотрит, облизывает глазами, влюблённо, проникновенно, слишком слащаво, как все влюблённые, на которых противно смотреть одиночкам. Он уверенно держит его руки, чтобы вдруг что успеть словить и уберечь от падения копчиком на ступеньку. — Кстати, почему именно к тебе? Тебе не понравилось у меня? Мало места?       — Нет, места предостаточно. Просто у тебя кровать хлипкая, — его глаза прищуриваются, когда он улыбается, приподнимая голову к Хёнджину: тот сходит с последней верхней ступени вслед за ним и вырастает на целую голову. Старший усмехается развязно, смешно по-пингвиньи переставляя ноги по сторонам от ног младшего, держит рядом с собой, не отпускает, а тот даже жмётся ближе и в Абсолюте одетой близости касается губами его губ, мягко мычит от головокружительных ощущений и ни капли не смущается быть кем-то замеченным. Они в свободном мире, их вселенная абсолютно спокойна и обыденна, окромя битвы со злом и вечной конфронтации всего что попало под взор. Вот и Слизерин с Гриффиндором — враги, а этим двоим всё ни по чём.       Они находят продолжение тропинки, кажется, интуитивно, по мышечной памяти, до сих пор прикасаются друг к другу, и оба уже не помнят, как жили раньше без этого, без поцелуев среди заката, среди самого горизонта, где зачастую размывается грань между землёй и воздухом — губы и пространство. Губы — почва, и Хёнджин не прочь прорастить в ней свои семена. А глаза — моря, самое дно, перламутровые переливы пучин под микроскопом, в которые оба рискуют смотреть без него. Никакие увеличительные линзы так подробно не передадут детали, как глаза, которые видят масштаб. Земля сменяется кремнием, кремний — брусчаткой, брусчатка — плиткой, плитка — ступенями и плитами, ступени и плиты — ковром феликсовой комнаты.       — Тебе тоже кажется, что мы как-то слишком быстро ко всему этому пришли? — шепчет Феликс, покачиваясь на месте, закрыв глаза, упершись лбом в чужой, пока в помещении ещё сумрачно, и единственным источником света служит догорающий пожар солнца, стремительно умирающий среди влажных ветвей лип и сосен.       — Мы знакомы два с половиной года.       — Два из которых провели на расстоянии.       — Которое мне сейчас так хочется окупить, — Хёнджин целует первым, находит правильный момент, настолько правильный, что у Феликса подкашиваются ноги, и он, как в библиотеке, припадает в ответ всем телом. — Прости, — младший слышит отчётливо, будто кошка мяукнула или зашипела прямо на ухо. Хёнджин не робок, почему? Обволакивает руками его спину, как дьявольскими силками, губы ощупывают шею, их щекотят отросшие волосы на затылке, и Феликс сводит брови от боли.       — Не проси прощения, — он делает шаг вперёд, проходя с ласкающим его шею Хёнджином вглубь комнаты, с его плеч неожиданно соскальзывает мантия, становится прохладно, но чужие ладони, нагревшиеся от страсти, скользят на них, сжимают, согревают, как и губы, и дыхание, и всё тело Хёнджина — теплит.       — Но я не могу. Прости меня, — его просьба остаётся невысказанной, от чего Феликс хватается за лацканы чужой мантии в попытке спасти свою гримасу счастья от гибели.       — За что? — хёнджиновы руки оказываются под жилеткой, под рубашкой, на коже, над сердцем и желудком, позвоночником, частью вен и сосудов, оглаживают, не дают ни на секунду успокоиться, заставляют возбуждаться, впадать в лестное отчаяние и просить о продолжении, реагируя на всё.       — За то, что я бессилен и не могу помочь тебе, — ответ ошеломляет, убивает, растерзывает, клюёт в печень и глаза, из которых вот-вот польются слёзы из-за абсурда произнесённых слов. — За то, что меня должны были распределить в Гриффиндор, — удар, — за то, что я не тёмный маг, — удар, — за то, что я не знаю твоего отца и не могу заставить мать заговорить, — удар, — за то, что я чистокровка, — удар.       — Проси прощения за всё, что только что сказал, — Феликс отталкивает руками чужую грудь; брови всё это время ломались, сводились к переносице, отчаянно помогали закрытым векам сдержать слёзы, а губы, принимающие чужие поцелуи, вели борьбу с внутренним желанием закрыться и остановить всё это. Не страсть, а сплошное мучение. Но Хёнджин понимает, какую ахинею несёт, поэтому сам корчится, сдерживается, прижимает обратно, ещё теснее, чтобы почти задушить — выгнать из Феликса тот вздох, что может отпустить перегородку шлюза. Так больно, Хёнджин знает, но Феликс потерпит его переживания один раз, а он продолжит даже после извинений мучиться с ними всю жизнь.       — Прости, я знаю, что это бред, но это так мучительно, понимаешь? — Феликс не понимает ни фиброй души, ни извилинкой мозга, ни клаптиком сердца, потому что Хёнджин заменил его воздух — как воздух может винить себя за то, что был недостаточно чист? Абсурд чрезмерно добрых сердец — ненавидеть себя за то, что слишком громко и часто бьются. — Прости, — он целует в щёку, но губы мажут влагу, от чего он облизывается и цыкает себе под нос. Теперь Хёнджину хочется говорить это злополучное «прости» вместо «доброго утра» и «спокойной ночи», вместо «приятного аппетита» и «взаимно», потому что эти слёзы как яд — пекут в глотке и разъедают, мучат, терзают изнутри.       — Как ты не рассказал про распределение? Как ты не поделился тем, что не тёмный маг? Как ты всё это сделал так безропотно, Хёнджин? — утирающего слёзы Феликса уже не держат ничьи руки, не прижимают к себе в последнем порыве страсти; Хёнджин всё ещё стоит близко, но так понуро и, кажется, совсем поодаль, не рядом, далеко, как был пол года назад два года подряд, и Феликсу почти становится от всего произошедшего противно.       — Это не шутки, Хёнджин. Если твоя гриффиндорская чистокровная благодетель такая отчаянная, то ты мог бы стать хорошим старостой и куратором моего факультета. Ты прекрасно понимал, как это ударит по моим стараниям быть для гриффиндорцев обычным магом. Обычным. Быть обычным, я большего не хочу. Ты же вообще особенный, Джинни, и что ты сделал с собой ради такого как я? Может, мы вообще сейчас попросту поменяны местами? Может, я змееуст, а ты заклинатель? Ты хотел что? Для чего ты всё это сделал? Тебе просто было меня жалко? — как от озарения Феликс вздёргивает голову вверх, проникновенно, пылая, глядя в глаза молчаливого испуганного Хёнджина, которого, кажется, придавила к земле сотня тех пыльных фолиантов, замотанных в холщовую ткань.       В комнате уже темно, источников света нет никаких, парни не видят друг друга чётко — только очертания, но и этого Феликсу хватает, чтобы Хёнджин всем телом почувствовал поток его энергии, гневный, температуры кипячённой воды, стрельнувшей молнией в бедро и тыльную часть ладони, шею, ухо. Он держится, стойко оставаясь неподвижным, бездыханным, виноватым. Феликс всё ещё плачет, но этого не слышно и не видно, не ощутимо. Вокруг них застыл весь мир, весь звук, все струны и все нити магии, всё замерло в ожидании продолжения, подобно нутру Хёнджина. Феликс тянет носом ещё горячий воздух.       — Ты очень виноват, Хёнджин, и в первую очередь не передо мной, — он отступает на шаг назад, оборачивается боком к тому, предоставляя доступ к двери, — но, раз уж ты уверен, что передо мной, то я смогу простить тебя только тогда, когда ты сможешь простить себя, — дверь приоткрывается, выпуская из комнаты концентрированную страсть, печаль, боль и злобу и впуская свежий воздух из переходной, в который подмешался запах женских духов. Хёнджин боится проронить ещё какое-нибудь слово, лишнее, ненужное, поэтому его эта дверь тоже выпускает из комнаты. — Не приходи, — это становится последним, что он слышит перед свободным падением в непроходимую тишь. Весь мир как замер, так и не отмер, сосредоточился в этой маленькой комнате с большой кроватью и без духовой печи, с мальчиком-волшебником, всю жизнь жившим с магглами, и обрётшим настоящее счастье только недавно, только что с крахом его потерявшим. Кто бы мог подумать, что Хёнджин, пытавшийся сохранить этот мир идеальным для Феликса, разрушил его под самый фундамент? На тумбочке у двери осталось два недопитых стакана кофе и пакет кексов.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.