ID работы: 12751484

Придумай глупый пароль, Ликси

Слэш
NC-17
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 265 страниц, 26 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 6 Отзывы 17 В сборник Скачать

Непростительные слова и поступки

Настройки текста
Примечания:
      — Уходи.       Бум. Хёнджин запирает ворота. Никого не впускать, никого не выпускать. Больше не будет ответственности, неполадок и непоняток, не будет тупых поворотов сюжета, не будет неожиданных поступков каких-то там людей. Останется только пустота вокруг, колючая проволока и холодный сквозняк, и он накроет Хёнджина, как одеяло. Он навечно заснёт под ним, навсегда спрячется от проблем и не допустит ни одной истерики, ни одного нервного срыва, ни одной панической атаки. Если цена спокойствию всего лишь одно одиночество, то Хёнджин заплатит три. Феликс, сидя в кресле, закрывает глаза, улыбаясь слабо, но искренне. Его выдох врывается в хёнджиновы уши, как холодца.       — Нет.       Почему? Слизеринец был уверен, что младший и слова не скажет, и носом не поведёт — уйдёт, лишь бы самому скрыться от сегодняшнего дня и от него, колом встрявшего в горло, пронзившего кадык, как стрела пронзает яблоко рядом с мешком-мишенью. Но Феликс даже не шевелится в сторону выхода, более того — чуть сползает вниз по скользкой тряпке на кресле и опускает голову на раскрытую ладонь руки, вдавленной в подлокотник. За волшебным окном метель сменяется безветренной погодой, а заваленный снегом сухостой кажется волосками на руках, поднявшимися от мурашек, как весенние жуки — на дыбы. Хёнджина обволакивает тепло, отделившееся от второго выдоха Феликса, и он отшатывается, напрочь отказываясь сомневаться в своих решениях.       — Тогда уйду я.       Палочка летит на диван, отскакивает от пружинистого сидения и, упав на пол, катится по полу практически под люстру, грушей висящую высоко, у самого потолка. Феликс почти наступает на неё, когда, до боли в затылке закатив глаза и сорвавшись с кресла вперёд, проходит вслед за Хёнджином. На плечах того зимняя мантия, а Феликс не взял свою, хотя времени на жалость к себе сейчас попросту нет. Он даже не задумывается о том, что мог бы натянуть на себя что-то тёплое, когда выходит на улицу через кочующую дверь. Хёнджин продолжает идти вперёд, до чёртиков сильно стараясь превозмочь своё волнение и внезапно проснувшуюся жестокость. Ему кажется, что, если гриффиндорец сделает ещё пару шагов за ним, то он просто развернётся, впихнёт кусок своей мантии в его рот, сняв ту с себя, и уйдёт наконец, не смотря на шок и злое удивление.       — Империо! — слизеринец замирает на месте. Феликс вроде произнёс не «Протего», так почему шок и удивление отбиваются от его ауры и хватаются за Хёнджина? Тот оборачивается к нему не по своей воле, чувствуя, что нутро будто воспаряет на несколько сантиметров над землёй. В свою очередь Феликс ощущает тепло, поползшее по рукам от кончиков пальцев до мочек ушей и, кажется, оно хватает за горло. Мгновение тишины затягивается на минуту, потому что он рассматривает старшего, как скульптуру.       Где-то два месяца… Разве Феликс виноват в том, что его ситуация была безысходной? Письмо, которое он хотел послать Хёнджину, должно было прибыть к тому только через месяц, а до отъезда на то время ему оставалось чуть больше двух недель. Судьба распорядилась так, не иначе, потому что обычно их доставляют двумя днями совиной почтой или магическим перемещением. Что произошло на почте, раз письмо Феликса отказались доставлять в срок, парень не удосужился спросить. Может, просто забыл, а может, думал, что Хёнджин в нём… уверен. Ведь в чём заключается проблема? Месячная задержка — не то чтобы Феликса уже можно было бы вносить в списки умерших в этом году. Но рука Хёнджина, значит, дрогнула, и его имя высеклось на каком-то надгробии в его голове. Он успел похоронить его, потому что для него, оказывается, неведение — конец.       Старший Ли попросил сына остаться ещё на месяц, чтобы провести ещё одно заседание суда и дождаться его решения. При этом всём парню ещё требовалось написать объяснительное письмо, в котором нужно было докладно выложить, почему он так резко и кардинально изменил своё решение, не подвергался ли он насилию со стороны членов семьи или других людей, к которым могло быть в итоге притянуто новое следствие. То есть… это даже не просто затратный по времени момент, но ещё и тяжёлый в своём исполнении манёвр. Феликс самостоятельно должен был заполнить кучу бумаг, а потом разобраться с документами на наследство, пободаться с комитетом магии о своём чистокровии и подать трудовой иск, для того чтобы в будущем он мог создать или продолжить «чистокровный» бизнес. Помимо этого, оно влияет ещё на родословную, так что и семейный иск тоже был подан. И когда тягомотина с судами, документами, исками и письмами была преодолена, Феликс сразу же двинулся в Университет Хогвартс.       Экспресс отъезжал через десять минут после полуночи, от маггловского мира мир УХ отделяла тонкая стена из кирпича, в которую входить не входить — разобьёшься. Феликса она разгромила, как треснувшее лобовое стекло. Он прошёл через портал, постоял, посмотрел на станцию, на пыхтящий радостью поезд и, сжав лямку своей полупустой сумки, в которую определились лишь те вещи, которые в ней были до приезда в мир магглов, виниловая пластинка и пачка хлопьев, ну, с парочкой папок разных бумаг, двинулся искать свой вагон, своё место. Найти своё место в жизни казалось и до сих пор кажется делом куда серьёзнее, тяжелее, опаснее, поэтому Феликс, подумав об этом, утонул разбитым стеклом в море раскалённого хрусталя, потому что не смог избавиться от этих мыслей до самого конца поездки. В итоге, прибыв к девяти утра в университет, он осознал, что не спал всю ночь, и намеревался пройти в свою комнату, чтобы позже поспешить к Хёнджину бодрым и более-менее не похожим на смерть.       Кто же знал, что среди солнечных лучей, обрушившихся на голову Феликса горячим потоком воздуха, он, продрав глаза и зевнув, разглядит его? Сорвавшись, побежит. Усомнившись в том, что это вообще Хёнджин, ибо он отступит назад, а тот бы пошёл вперёд, — замедлится. Убедившись в том, что это он, решит не пугать и пойдёт медленнее. Обомлев от удивления, остановится и уронит улыбку на то же дно. И шаг Хёнджина так быстро ускорится, что Феликс даже не успеет прочесть его мысли, чтобы хотя бы краешком разума понять, почему же тот, к кому он так спешил, сбегает от него прямо сейчас. До самого вечера он потеряет дар речи, а потом ещё несколько часов упёртого лежания в тёплой кровати проведёт в компании самокопания и самоанализа. Кто же знал, что Хёнджин прятал в своей голове?       Но когда он связался… всё в комнате Феликса вдохнуло нового воздуха, засияло, не смотря на бурю, заслонившую солнце. Он сам воспрял, подорвался с кровати, которая ещё хранила самые горячие и обжигающие воспоминания, частично из-за которых он не мог заснуть ночью, выслушал всё, что сказал его спутник, и даже предложил идею с тем, как можно было бы побороться с дементорикой по-другому. Ли Минхо, этот безбашенный и обездушенный затворник, в итоге пресёк её на корню. Феликс смотрит на то, как застывший воздух снежинками обволакивает чужую голову, как выбившиеся из пучка пряди лезут в глаза, как дыхание Хёнджина обращается во влагу, а она напоминает распылённые слёзы; как мир, богатый на прелести, заключается в одном лице и взгляде, в одном вдохе, едва-едва протиснувшемся в губы.       — Я засажу тебя в Азкабан, — они двигаются слабо, и Хёнджин, в целом, не выглядит так, будто вообще пытается пошевелиться. Может, он только рад тому, что он оставил палочку в комнате на третьем уровне слизеринских подземелий и слишком выдохся для невербального использования магии. А может, просто действительно не выглядит. Просто потому что не может даже шелохнуться или дёрнуться.       — Не уверен, — Феликс подходит вплотную, смотря аккурат в глаза.       Хёнджиновы радужки, тёмные, но чуть светлее радужек Феликса, такие резкие, такие внимательные, орлиные, изучают, наверное, каждую ресницу того, каждую бровинку, потому что бегают. А тот не скашивает взгляд, провоцирует Хёнджина зашипеть от близости, которой сейчас он так не хочет, чтобы ещё хоть немного побыть в поле зрения этих глаз. Маниакальное преследование внимания. Феликс чувствует, как снежинка, севшая на кончик носа слизеринца, как маленькая зимняя принцесса, цепляется платьицем и за его кончик носа тоже, такая робкая. Она умирает за единственное мгновение их выдоха, поражённая жаром ненависти и любви, смешавшихся между лицами. Феликс любит, кажется, сначала делать, а потом говорить, — он, не закрывая глаз, целует Хёнджина почти под самым носом, либо промахиваясь мимо сердцевины, либо не стремясь к ней. Империус работает отменно, и хёнджиновы попытки выбраться, очень смелые и сильные, проваливаются под давлением силы Феликса. Отец вдохнул в него слишком много радости, и она породила стремление, уверенность, устойчивость.       — Чем вот так просто сбегать, лучше бы позволил мне всё объяснить.       — Я не хочу сейчас слушать не тебя, Феликс. Я не хочу слушать кого-либо вообще. Это не значит, что я стану как Минхо или…       — Неужели? В комнате ты думал по-другому, — его лицо изгибается в самодовольной гримасе, затем в удивлённой и только потом в блаженной с мягкой изюминкой в виде прищура. — Не почувствовал меня?       — Даже не хотел. Ты на первом курсе. Почему ты м… — вспышка в зрачках Феликса заставляет Хёнджина не смочь разомкнуть губ, из-за чего слово «можешь» ему приходится промычать. Удивление, чистое, как опускающийся на волосы снег. Феликс без мантии, его, пшеничные, — отдают огненным на свету. Небо над головами проясняется, расступаются облака, изредка давая брешь и пропуская нежно-голубой цвет в пейзажи этого момента.       — Я встретил отца. Джинни, не сбегай от меня больше, я прошу тебя. Это так сильно меня злит… Просто представь сейчас, что я делал после того, как увидел твою спину, отдаляющуюся, а не лицо, которое бы подошло вплотную. Я же не знал, о чём ты думал всё это время, я не знал ни того, что ты делаешь, ни того, что ты хочешь сделать, поэтому не вини меня, хорошо? Я никуда не уходил от тебя, — неужели вера Феликса в своего отца обернулась для него в неверие самого близкого человека в него? Но это же просто грубая ирония, несправедливость. И Феликса вправду это очень сильно злит. Столько лет корпеть над светом внутри себя, чтобы в ком-то настолько близком ему забурлила чернота. Он позволяет Хёнджину говорить, но тот не произносит ни слова, а затем чувствует, как тело выходит из состояния физической эйфории и даже немого вдавливается в снег под ногами сильнее обычного. Феликс отпускает его.       — Хорошо, — он кусает губу, к которой только что дотронулись чужие, и его глаза, всё ещё пытливые и цепкие, хватаются взглядом за покрасневшие от холода уши, за подбородок, за плечи, за снег, за снег, за снег. — Я… до сих пор не хочу видеть кого-либо. Я рад, что ты нашёл отца. Думаю, мы сможем поговорить об этом позже? Может, к тому времени ты съездишь к матери ещё раз.       — Поедешь со мной?       Это как первый снег. Или как последний поцелуй, потому что больно от страха и страшно от боли. Хёнджин думает: «…что?» — и не то чтобы не может поверить. Он просто не понимает. Мол… м? Снег у тебя на плечах, ты должен… его, ты должен его струсить, иначе промокнет свитер. Он вдруг замечает, что заболел. На его пальцы накручивается лоза дементорики… Нет, что вообще за бред? Кто такой Феликс? Парень, Гриффиндор, горячий кофе с кексами, постель и… всё? Может, ещё снег и определённо точно страх с болью. Страх с болью — как сливки с эспрессо, но не как сливки и не как эспрессо, то есть… Феликс — это эспрессо кон панна. Или как лимон и чай, но не как просто лимон и просто чай, а как чай с лимоном. Что такое «поедешь со мной»? Зачем?..       Зачем?       — Я… пойду, — у Хёнджина из головы выходит информация о том, какой сегодня день недели, какое число и даже какой месяц, он забывает о том, какой сейчас год, и почему в Дальний лес нельзя ходить одному. Феликс остаётся стоять здесь, без мантии так ещё и с надорванным нутром, и Хёнджин на полпути к кочующей двери — практически наощупь, потому что на дорогу вообще не смотрит, — думает: «Кто такой Феликс?».       Но ни горячий кофе, ни кексы, ни постель, ни снег, ни страх, ни боль в голову не приходят. ***       Метель превращает землю под ногами в белое одеяло, а деревья — в перевёрнутые сосульки. Если смотреть со стороны, то хижина Хагрида похожа на заброшенную лачугу, из трубы которой почему-то валит дым, а из окна льётся свет. Занесённый снегом порог похож на плитку чёрного шоколада, припорошенную сахарной пудрой или ванильным порошком. Пахнет, между прочим, именно этим. Минхо стучится в дверь, но никто не открывает ему, поэтому он стучится снова, и, когда из-за долгого морозного ожидания уже решает пойти другим путём, чуть не слетает с преддверья пластом в сугроб, потому что Хагрид толкает дверь, кажется, ногой. Минхо услужливо придерживает её, чтобы тот вышел, пыхтя как старый чайник, и поставил лист с выпечкой в снег сбоку от тропинки. От пирожков исходит пар, а железо шипит, как только что калёное.       Разогнувшись, Хагрид благодарит гриффиндорца за помощь и приглашает войти на чай, когда пирожки на листе, по его мнению, выглядят более-менее сносно остывшими. Но в хижине, за столом, когда чай уже заварен и разлит по чашкам, они оказываются прохладными снаружи, но горячими внутри — Минхо обжигает язык, которым пролезает внутрь пирожка в надежде урвать хороший кусок джема. Вторая порция выходит из духовой печи чуть румянее, а лист на снегу за открытой дверью шипит втрое громче для него, ждущего другой вкус джема за столом. Вишнёвый, он хорошо обволакивает теплотой обожжённый язык, но всё равно кажется горячим, поэтому Минхо всем нутром чувствует дискомфорт и любимый вкус. И пусть так — глаза закатываются от сладости и неги, а приятная вязкость во рту хлюпает с нераздражающими звуками.       Хагрид сидит спиной к окну, рядом за столом, глядит на Минхо, подперев голову кулаком, и не может насмотреться, двойным, но коротким, движением гладит по волосам и снова отходит к кухонной поверхности. Парень за его спиной дожёвывает сладкую попку пирожка и жмурится с улыбкой от радости и лёгкости. Была бы его воля… вся бы жизнь прошла в этих стенах. Была бы его воля, ни одна мать в мире бы не умерла. Была бы его воля, его жизнь стала бы комфортной и плавной, вязкой, как джем, и тёплой, как цельные вишни в пирожках. Была бы его воля, он бы жил припеваючи, корпел бы над учёбой, проводил бы выходные со сверстниками, отцом или бабушкой, праздновал бы Рождество и День влюблённых, никогда, наверное, не был бы один, не сомневался бы в себе и своих силах перенять и продержать бизнес отца. Минхо не знает, что с ним, но, если спроектировать чувства на реальность, то на стене нарисуется увядающая сакура.       Радость, которую приносил его профильный предмет, стухла; счастье, которым одаривал его Гриффиндор, развеялось; нежность, с которой он учил теорию, выполнял практику и доделывал за кого-то хвосты, куда-то исчезла. Оттого, что быть рядом так тяжело — рядом с отцом, рядом с остальными людьми, — Минхо страдает, как от электротерапии. Мозги пухнут. И даже душа, кажется, расширилась, и рёбра впились в неё, ничего при этом не делая. Она сама виновата, что так заболела, поэтому Минхо не за что винить кого-то кроме себя. Бан Чан — он… неземной. Он космический и такой недоступный для него, что пробивает иногда ознобом. Минхо любит разглядывать его окутанное дымом лицо, любит смеяться с ним и с него, любит предотвращать неловкие ситуации так легко потому, что вместе — интуитивно. Как-то так.       Но глубже э́того «люблю» Минхо никогда не заходит. Он не может любить горячо, любить целуя и нежа. Он не то чтобы не умеет — просто не хочет. Если его руки лягут на чужие — будет хорошо; если они лягут на более нежное место — не будет ничего. Может, вспышка огня и случится, но он не станет её разжигать. В человеке, кроме физического тела, существует ещё и духовное. В теле Минхо преобладает второе и даже переигрывает в этой войне с внешним миром. Внутреннее всегда дребезжит, как хрусталь, если его задевают, поэтому Минхо прячет его. А со временем прятки превращаются в простое сокрытие или даже в заключение. Поверить только, межрёберный Азкабан. Минхо уверен, что всё его существо замкнуто в маленькой несуществующей сфере под рёбрами, то есть в душе. Нужно знать, кому доверять это, а Минхо… знать не хочет.       Почему он такой упёртый? Он не упёртый — просто не видит выхода в выходе. Довериться кому-то, например, вот Джисону? Улыбчиво, конечно, но что дальше? Смотреть потом на всё, что он разрушит, как на данное? Как на то, что было неизбежно. Это не грабли и не прошлые ошибки — это зрение в корень проблемы, нет человека — нет греха. Минхо уверен в этом, как в том, что ничего в его жизни не стоит счастья. Да и что такое счастье? Разве это Джисон? Разве это Хагрид, его халупа и пирожки с вишней и абрикосом? Разве это отец, бабушка, травология, бизнес? Разве это Гриффиндор или, может, знания? Разве это музыка, танцы, какая-то эстетика, какой-то дом, какие-то друзья и какие-то вылазки? Или может, счастье это сигареты, которые так веселят и радуют Бан Чана? Разве это Бан Чан? И его кольцо с аметистом в брови? Разве это всё то, из чего сделан Минхо? Разве счастье это Минхо?       Гриффиндорец благодарит Хагрида за приём, как в последний раз обнимая, прикрывая глаза будто прощаясь, и уходит куда-нибудь, чтобы потеряться и никем не найтись, и, дай Мерлин, никто не будет искать. В этой ситуации, может, кто-то захотел бы быть найденным, но Минхо точно не из них. Возможно, где-то Чонин опять напоролся на верёвки, когда бегал восвояси; может, Джисон сейчас сидит на камне в Тёмном лесу и что-то рисует гуашью, хотя зачем так усложнять себе жизнь; может, Хёнджин заливается истерическим плачем, и Феликс пытается его успокоить, а может, ревёт вместе с ним, и они пьют слёзы друг друга, страх, и боль, такую же солёную, как морская вода. Всё это может быть; может быть, всё это есть, но Минхо уже нет. Засуха ли в его море, шторм ли, штиль ли? О каком море идёт речь: у Минхо нет моря.       Прямая тропинка, сильно утрамбованная и исхоженная, доводит Минхо до оранжереи. Он не пригибается, чтобы пройти глицинию без прикосновений тяжёлых кистей цветов к голове, — позволяет им биться о неё, как груша о кулаки. Нарушает их зону комфорта, зная, что потом те кисти, которые погладили его волосы, сгниют и превратятся в мусор, который просто вдавят в землю. Здесь, за большим круглым столом, сидит профессор Стебль, проверяет письменные работы своих учеников. Она отвлекается на шум и поднимает голову, но не находит чего-то, что заставило бы её хотя бы заговорить вслух, поэтому возвращается к проверке работ. Минхо проскальзывает мимо маленькой клумбы с каким-то белым грибом и входит в стену из колючей розовой лозы. Цветок так напоминает ему дементорику, что загораются уши. О чём его мысли сейчас? Что он ощущает, проходясь ногами по живому вьюнку? Ничего. Пустота внутри, закованная в сфере под рёбрами, упавшей на твёрдую землю, разбивается на осколки вместе с ней, и они впитываются в почву как удобрение для саррацении.       Минхо проходится и по ней, а затем смотрит на то, как она, попытавшись разогнуться обратно, будучи цветком-хищником, выплёвывает все свои соки, как кровь, и они впитываются в землю тоже, — так он предпринимает весомую попытку вернуть себя в хоть какие-то чувства, но она обламывается, как пара шеек розы, которые он после саррацении ломает пальцами руки. Ярко-красные бутоны опускают свои головы, отсечённые как гильотиной, и Минхо всё равно не чувствует ничего. Густые заросли глицинии над головой, сплетённые в длинную арку, кажутся воздухом. Оранжерея кажется выжженным злаковым полем. Минхо сам себе напоминает один из перебитых колосьев, поваленных в болотистую грязь. Он вязнет, и поблизости нет брода — только одинокая тропинка оказывается перед глазами, когда он выходит из оранжереи с другого её конца. Та ведёт его глубоко в Тёмный лес, и, может, быть, скоро Минхо встретит Джисона, пишущего гуашью. ***       Интуиция обычно подводит Минхо, но в этот раз не так кардинально: где-то в лесу, правда в Дальнем, Чонин валяется на рыхлой земле перед трухлявым пнём, и всё ему кажется обычным. Дальний лес, по сути, ничем не отличается от Тёмного, и он вовсе не так страшен, как байки, которые ходят о нём по Хогвартсу. Какие-то волшебные твари — опасные, не очень и вовсе не — сегодня встречались на пути Чонина лишь пару раз, и в те он успевал скрыться за секунду. Даже если видел единорога — волшебного и совсем безобидного. Как говорится, без дыма нет огня, поэтому он предпочитает сбегать. Но в итоге механизм когда-то дал сбой, и у него не получилось вовремя опомниться, чтобы сбежать от Чанбина. Совершенно точно, так на него повлияли его глаза. Тогда, на тренировочном стадионе они бегали по его лицу, как он по полю — пока не заболели колени. Кажется, Чонин даже разучился считать до десяти из-за них, потому что фейерверк в голове напрочь отбил итак скудные знания о чём-либо.       Зачарованное железо сильно сдавливает переднюю лапу, Чонин дышит тяжело и загнанно, пока один из острых зубцов капкана всё сильнее впивается в мягкое место. Трансфигурироваться в человеческую форму — не лучший вариант, потому что тогда капкан раздробит его руку. Позвать кого-то он тоже не может. Остаётся только скулить по-щенячьи и молить Мерлина о снисхождении. Он чуть не умер от Чанбиновых губ, чуть не умер от перелома позвоночника в нескольких местах, а теперь умрёт от капкана? Сюрреалистично. Из-за попыток пошевелиться боль простреливает каждую косточку в лисьем теле. Даже дышать становится больно, потому что лапа и правая половина груди уже онемела, а бок, на котором Чонин лежит уже десять минут, пытаясь придумать что-то нормальное, залился застоявшейся кровью. Надежда на то, что от капкана к хижине охотника тянется нить, которая привязана к колокольчику, и охотник сейчас дома, лелеет мозг Чонина, как ребёнка.       Шорох переворачиваемых ногами листьев раздаётся за спиной, и Чонин, превозмогая боль, оборачивает голову, чтобы позвать на помощь, но напрягать диафрагму и горло не приходится, потому что человек итак спешит к нему. Парень в мантии с синими отличительными знаками очень быстро опускается перед ним на колени и, подшёптывая: «Как ты так угодил? Глаз что ли нет совсем? Или ты только за мячиком так следить можешь?» — принимается вызволять лисёнка из западни. Лапа, покрытая ранами и облитая кровью, гудит и ноет о том, как ей больно, и Чонин, не вставая, скулит от досады и благодарности этому парню и Мерлину. Голова кружится так, что зрение расфокусируется, и он не может разглядеть своего спасителя. Минута забвения, в которую слабое тельце чувствует, помимо боли, чужие тёплые руки, и его обладатель проваливается в сон, как недавно он провалился в снег, в котором только что, оказывается, лежал без остальных чувств.       Просыпается Чонин в больничном крыле — том, что неизменно на верхнем этаже университета. Животная форма болит везде, где только можно, но он, кое-как разодрав глаза, приподнимает морду, чтобы длинным языком получилось достать до стоящей рядом на большой для него кровати миски с водой. Как он благодарен этим людям, Мерлин бы знал. Его пустой и, кажется, тоже травмированный желудок урчит от прохладного удовольствия, пока чья-то рука услужливо не пододвигает миску чуть ближе, и его хозяин не пугается.       — Ты совсем жить не умеешь, — Чанбин смотрит грустно и тихо, ссутулившись на стуле перед койкой. На его массивных плечах белый халат, а на лице след белого страха, как грязного ботинка. Он снова такой напуганный, и Чонин резко понимает, что устал видеть его таким. И его так злит, что причиной хёновой грусти является он сам, что миска почти оказывается перевёрнутой из-за усердного лакания. — Ну, аккуратно. Мадам Помфри позвала Хагрида, ты представляешь сколько лет он уже не поднимался на верхний этаж? — Чонину от его слов и смешно, и плакать хочется, так что он просто фыркает, опуская голову обратно на матрас и немного удобнее укладывая задние лапы, перед этим потянув их. — Он сказал, что тебе ещё минимум два дня нельзя возвращаться в свою форму… Ты дурак, Ни-ни, — Чанбин очень устал от бесконтрольной резвости Чонина, от его вечного запала и безбашенности, от его наивного ребячества, которое постоянно почему-то приводит его к одной и той же койке в одной и той же палате.       — Добрый вечер, — здоровается лекарь, отодвинув край ширмы. Чанбин отвечает на приветствие и чуть отодвигается от койки, чтобы она могла без неудобств поухаживать за своим бесконечным пациентом, наложить ему мазь и, поджав губы, откланяться.       — Ладно, ты просто такой, — Чанбин принимает как данное. Он укладывает своё холодное лицо на раскрытые ладони и спустя минуту чувствует прикосновение к своему колену. Чонин, глядя в его живот, протягивает здоровую переднюю лапу, робко трогая, а затем расслабляет её, и она подгибается назад наполовину. Чанбин опускает локти на колени, подпирает голову кулаком и, подсев ближе, гладит Чонина по шёрстке. Тот смотрит на него во все свои большие круглые зелёные глаза и почти улыбается — старший чувствует, поэтому тоже приподнимает уголки губ. Наверное, пуффендуец бы сейчас сказал, что такого больше не повторится, но слизеринец ему и сейчас не поверит.       Потому что Чонин просто такой. Он не хочет умирать — его жажда жить сочится из каждого шага и броска в одно из трёх колец. Тем более он постоянно говорит, что хочет освоить футбол, а если Чонин чего-то хочет, то он ни на что не променяет это. Чанбин правда так раздражён и раздосадован, но вкупе с этим так привык. К больничному крылу младшего доставил Сынмин. Он завернул его в свою мантию, добрался до университета из Дальнего леса за считанные минуты, а когда на цокольном этаже в группе слизеринцев, обсуждавших каких-то «жирных неудачников», распознал Чанбина, поспешил к нему, чтобы приоткрыть ту и показать, кто с ним. Молочный мех подкладки испачкался в крови и где-то — в грязи. Чанбин глянул на него непонятно — то ли гневно, то ли благодарно — и, прикоснувшись к локтю, повлёк за собой, вырвавшись из громкого разговора однокурсников.       После того, как Чонина уложили на койку, Сынмин убежал, оправдавшись своей проектной работой и тем, что к ней нужно подготовить некоторые материалы. Наверное, снова отправился обратно. Тогда Чанбин задался вопросом: «А зачем Чонину нужно было в Дальний лес?». Теперь же он смотрит в его прикрытые изумрудные глаза и понимает — просто так. Без каких-либо затей и мыслей ринулся побегать, может, максимум ради того, чтобы обрыскать новые территории и посмотреть, где ещё можно заниматься. Такой лёгкий… Такой простодушный пуффендуец. Чанбин улыбается своим же мыслям и укладывает голову на кровати рядом с сопящим носом лисёнка, думая, что он навсегда останется щенком — даже когда ему перевалит за тридцать. Ему интересно — будет ли он тогда ещё делать вот так — нежно проводить ладонью по рыжей шерсти животной формы Чонина и класть голову на одну с ним кровать. Проваливаясь в сон, он молит, чтобы судьба была к ним благосклонной, ведь что же ему тогда делать за свои тридцать? ***       Сынмин первый раз в дальнем лесу. Под его ногами трещит снег и ледовая корка, которую на контрасте так благоговейно оглаживает подол мантии, как перо. Парень чувствует себя вором или просто лишним. Эти вековые сосны так смотрят на него, будто готовые упасть только ради того, чтобы его задавить, как букашку. А тропинка настолько давно знала чьи-то ноги, что ближе к третьему ряду деревьев просто заканчивается. Доливается, как река. Здесь в два раза холоднее, и темнота, сгустившаяся на горизонте из-за плотности роста деревьев, в которые подмешалась высокая ель, в два раза темнее непроглядной темноты сынминовой комнаты в облачную ночь, когда звёзды и луна не могут осветить её пространство и наполнение даже через расшторенное окно. Толстые стволы сосен так манят обнять их, но тут же так отталкивают своим грозным видом превосходства.       Дальний лес и правда жестокий. Не только из-за внешнего вида, не только из-за отстранённости и нелюдимости, но ещё и из-за количества оставленных здесь ловушек во время третьей битвы за Хогвартс. Недоброжелатели искренне постарались, чтобы за территорию пылающего здания и Тёмного леса не выбралась ни одна живая душа, а если бы и выбралась, то наполовину мёртвой. И пусть Дальний лес и правда жестокий — люди намного хуже. Об этом Сынмин думает, пока шагает, едва волоча ноги по снегу. И Тёмный лес не страшный и не опасный для людей — просто наученный людьми, вынужденный оберегаться в любой способ, даже если иногда он заставляет сомневаться. Сынмин прозревает прямо сейчас, но слышит тихое фырчанье, пробивающееся стрелой сквозь тишину, и спешит обнаружить источник звука.       В лисёнке, лежащем в снегу на рыхлой земле, которые он трепыханием смешал под собой, парень узнаёт Чонина: он такой же взбалмошный и так же неловко попадает в передряги. Вот как сейчас, например, что мешало лисёнку бежать по очертанию продолжения тропинки? Нет, он попёр восвояси, не задумываясь о ловушках. Ах, точно, Чонин же не присутствовал на парах по истории магии, тогда логично, что он не знает об истории здешней глубинки. Кстати, парни уже довольно далеко от входа в лес, так что даже кто-то из учителей вряд ли был здесь до них и вряд ли что-то знает об этой части леса. Чонин, укутанный в мантию, фырчит сквозь потерянное сознание — наверное, пытается поймать его, как снитч, пока Сынмин впопыхах старается не уронить его, посмотреть за этот комок на своей груди, чтобы наступить на свой же шаг. Не хочется ему теперь — после ощущения металла, пробившего чужую кожу, — наступать ещё хоть куда-нибудь на здешней земле.       Но, доставив старшего в больничное крыло, Сынмин возвращается обратно, чтобы попытаться снова. Бан Чан как-то сказал, что посещает Дальний лес хотя бы раз в месяц. Вот зачем когтевранец пришёл сюда. Конечно, он мог бы просто превратиться в ворона и пролететь над лесом, но, во-первых, густота роста деревьев, а соответственно, их крон не позволила бы разглядеть ни малейший клаптик земли, во-вторых, летать между деревьев и искать что-то на земле равноценно слепому бегу в стену. Ну а в-третьих, у его животной формы бельмо на правом глазу. Он заработал его не так давно — когда после окончания занятий первого семестра второго курса боролся со змеёй, и она впустила каплю яда под его кожу. Мадам Помфри, выбежавшая на улицу, и Хагрид сделали всё быстро и оперативно, но выжженному глазу уже нельзя было помочь. Сынмин благодарен им за то, что яд не успел добраться до мозга.       В человеческой же форме ему стоит только снять дневное заклятие со своего глаза, как тот тут же покрывается белой пеленой. Эта травма отобрала у Сынмина половину возможностей, которые он обнаружил лишь после потери. Что ж, людям свойственно просыпаться только после сна. За эти несколько дней Сынмин столько успел надумать о Бан Чане, что самому противно. Может, старший на самом деле страшный человек, а может, совсем хлюпик, хотя из того представления, что он устроил с Джисоном… Бедный пацан: по самое не балуй отхватить от чанового кулака, так ещё и приложиться головой о стену. Неприятно, должно быть. Но Сынмин почему-то выгораживает Бан Чана в своих мыслях, мол, Джисон бы по-другому не заткнулся, и прочее. Хотя и сам понимает, что это абсурд: только гаркни — рот побоится открыть. Хотя и так понимает, что Чанбин тогда всё-таки был прав, потому что не стал даже связки напрягать и сразу налетел на Джисона с кулаками. То есть он реально не понимает со слов. Хотя!       Так много мыслей приводят Сынмина в самую глубь леса, наверное, даже в центр, и он сразу замечает, как перед глазами открывается затуманенный ледовой простор. Кто вообще знает, что посреди Дальнего леса есть озеро, и кто вообще знает, что оно чёрное? Лёд тёмный, как смола. Сынмин подходит к берегу, проводит носком сапога на высокой шнуровке по снегу, разгребая его, и склоняется, держа кулаки в карманах, чтобы поближе разглядеть чёрный лёд. Ничего не происходит. Он выравнивается, его взгляд всё ещё цепко держится за отражение ясного неба в чёрном зеркале, а потом отрывается и резко, быстро разглядывает всё вокруг. Ничего. Озеро кажется мёртвым, и Сынмин, наверное, угадывает, потому что так тихо и так спокойно на душе не было уже давно. Оттого, что ничего не угрожает его мыслям, телу, душе, так легко.       Он ощущает тишину небывалым прикосновением к подушечкам пальцев, к верхним кончикам ушей, к губам, к самим зрачкам — тишина снова касается его тела и запределья его тела, она подминает под себя, но подбрасывает — в полёт без гравитации, она облизывает его щёки вдоль и поперёк и проникает через рот в грудь, заполняя всё свободное и несвободное место там. Она оказывается в сердце– каждую секунду новая и каждую секунду знакомая. Сынмин набирает морозного и колючего воздуха в грудь и выдыхает, так отчаянно впитывая в себя эти ощущения: кто знает, в какой момент снова что-то оторвёт его от этой тишины, от этого подвешенного в невесомости состояния. На противоположном берегу что-то есть, и это что-то скалится и облизывается. Сынмин не видит его чётко, но внутреннее птичье чувство опасности подсказывает ему бежать отсюда со всех ног, поэтому он, занемев от страха, оборачивается назад, делает пару шагов, понимая, что в фору, данную тебе зверем, нужно вообще-то по-чёрному драпать, но всё-таки оцепенение сильнее.       За спиной, за поджатыми к ушам плечами раздаётся голодный и чистый вой, и Сынмин отбрасывает оцепенение к чёртовой матрёшке, потому что страх за свою жизнь или как минимум за свой второй глаз превосходит рефлекс. Он бежит, как может, и параллельно нашёптывает призыв к удаче и к спасению, но нога неожиданно путается в чём-то, поэтому парень пластом падает в сугроб. Снег влезает в нос и рот, но Сынмин, откашлявшись, быстро ориентируется в мокром и холодном пространстве, садится на земле и начинает ускоренно распутывать верёвку. Узлы оказываются крепкими и старыми, хотя им давно бы пора отрухлявиться, — значит заколдованные. И, когда он уже наполовину вылезает из ловушки, волк прыгает на близлежащее поваленное дерево и, скалясь, подбегает ещё ближе. Сынмин не хотел причинять вред животному, он был уверен, что ему удастся убежать прежде, чем когтистые лапы и зубастая пасть его настигнут. Ошибся — с кем ни бывает.       Мерлин, наверное, отклоняет его молитвы, потому что их слишком много, и все они почти не связаны по смыслу. В итоге все просьбы превращаются в одно слово: «Спаси». Сынмин достаёт палочку из внутреннего кармана мантии, направляет её на волка, но не спешит читать заклинание. Может, стоит просто воспользоваться Экземи, чтобы отбросить его к соседнему холму, и пока он будет очухиваться, распутать верёвку и сбежать? Но Сынмин навредит живому существу, тем более… он ещё не умеет такими заклинаниями. В дикой природе мало что случись — подхватится болячка. На любую рану найдётся неизлечимая. Сынмин пытается не подавать признаков угрозы, просто сбито дышит и следит за шагами волка, пока тот всё подходит и подходит, облизываясь. В какой-то момент, видимо, посчитав, что Сынмин достаточно напуган, волк скулит и ложится на сухой снег пузом, скрещивая передние лапы. Смотрит на него, а потом отворачивается, разглядывает, наверное, просторы леса, прикидывает, куда это они вообще забрели.       Волк фыркает: видимо, далековато от тропинки, — и спустя какое-то время, за которое Сынмин успевает выпутаться, встаёт, облизывается снова. Растерянный парень всё ещё держит палочку наизготовку, поэтому волк ближе к нему не подходит. Он лишь упирается в него своим взглядом, и Сынмин снова чувствует тишину, присматривается, рука медленно опускается. Какое-то наитие посещает его размыленное от страха сознание.       — Ты человек? — волк фыркает со скулежом. — Чан-хён, это ты? — а теперь высовывает язык и дышит громко, выпуская из зубастой пасти клубы пара. У Сынмина холодеет под кадыком. — Мерлин… Как ты меня напугал, — он опускает руку на свои ноги, наконец-то расслабляясь. Грозный вид животного всё ещё вселяет какой-то подсознательный ужас, но внешние мысли стараются это пресечь. Сынмин поднимается со снега, отряхивается и идёт вслед за волком, до сих пор не осознав, что вообще-то цель достигнута, ведь он действительно нашёл Бан Чана.       Его путешествие в Дальний лес, при том что он совершил его на свой страх и риск, потому что полез сюда совсем без знаний местности, кроме того факта с ловушками, заканчивается прямо сейчас, и от этого должно быть порадостнее, чем есть на самом деле, правда? Он выходит из лесу, делает несколько шагов навстречу снежной поляне, но внутри скребут кошки. Если не волки. Сынмин правда уйдёт из-за того, что боится? Да и не то чтобы он боялся, просто ведь испугался волка, когда ещё не знал, кто в его теле. То есть до этого Сынмин же не трясся от обстановки вокруг, тем более она оказалась не такой устрашающей, как о ней постоянно все рассказывали и наверняка до сих пор рассказывают. Он оборачивается, чтобы посмотреть на сидящего перед сугробом волка, а тот после затянувшегося переглядывания склоняет голову на бок, мол, что случилось Минни.       — Пошли обратно? — тому кажется, что волк даже хмурится, спрашивая гримасой, зачем. — Посидим. Я к тебе шёл. Не спрашивай зачем: я сам не знаю. Просто понравилось с тобой… быть. Общаться, — Сынмин поджимает губы, давая понять, что больше говорить не намерен, иначе позже вечером сожрёт себя с потрохами за каждое слово.       Волк встаёт, смешно встряхивает густую шерсть, и парню прямо в этот момент так сильно хочется потрогать её и ощутить, какая она, — мягкая ли, жесткая ли, какие на мягкость остевые волоски, а какой — подшерсток. Он снова идёт вслед за волком. Огромные следы того на снегу оказываются такими крохотными в сравнении со следами Сынмина, а виляющий хвост с ушами топорщатся не грозно и устрашающе, а забавно и мило. Парень очень осторожно улыбается, но неосторожно пускает смешок, поэтому, когда волк оборачивает к нему голову, чтобы гневно фыркнуть, прикусывает свой язык, но потом разражается смехом: тот вприпрыжку влетает мордой в сосну, а затем изображает полное поражение и валится боком в снег.       — Мерлин! — Сынмин смеётся, глядя на то, как волк изнеможённо поднимает голову и опускает её обратно, скулит и ноет. Наверное, ему правда больно, но Бан Чан что ли не Бан Чан? Хотя иногда, может, и нет… Волк забавно перекатывается в снегу, его морда вся в нём, он даже попал в глаза, но он промаргивается и поднимает голову снова, потому что Сынмин больше не смеётся. — Тебе же больно? Или тебе не может быть больно? — он неожиданно оказывается перед носом, в частности, его колени и ладони, которыми он приподнимает тяжёлую голову волка и подсаживается ещё ближе. Тот, замерев, не противится.       Любому живому человеку бывает больно, но почему-то не все хотят говорить об этом. Может, влияет гордость, а может, страх нанесения ещё большего ущерба. Хотя, действительно, какая разница, скажешь ты о своих чувствах или нет — всё равно всё зависит не от них. То есть, как бы ни было больно, решение предоставить тебе освобождение или ещё большую пытку принимает только тот, от кого ты зависишь. В крайнем случае ты сам, но тогда исход один — конечно же будет ещё хуже, а потом никак, потому что отпускать кого-то так же больно и страшно, как делать шаг с моста. Сынмин думает, может, это секундная влюблённость, но ему не хочется додумывать дальше, потому что он знает, что мысли о любви — как мысли о космосе. Так легко потеряться в ней, как в глазах её живого тела, которое она, будучи, скорее всего, демоном, захватила всеми своими руками и ногами. Волк слизывает капельки растаявшего снега с губ и носа, и Сынмин наконец-то запускает пальцы в его шерсть. Подшёрсток мягкий, остевые волосы грубые, волк трепетно прикрывает глаза.       — Где твоя одежда? — спрашивает он и в ответ получает ожидаемое молчание. Чуть позже волк приподнимает голову и кивает в сторону университета, тут же опускаясь обратно и сыто причмокивая. Ноги Сынмина вполне тёплые и не такие твёрдые, как здешние пни, на которых он тщетно пытался поспать. Всё же удобство поприятнее будет, чем лесные прелести. — Превратишься обратно? Я дам свою мантию, — Бан Чан рычит, мол, ни за что, парень, но Сынмин добивается своего любой ценой — пихает его, шатает и пытается повозить его огромной тушей по снегу, как мокрой тряпкой по сухому полу. Волк выпрыгивает из его рук и, пройдя круг, подходит вплотную, светя острыми зубами, как кинжалами, ясно давая понять, что не будет перевоплощаться. Может, боится холода, а может, стесняется? Сынмин уверен во втором. — Ну же, мы можем даже не разговаривать, — «но тогда зачем это всё?» — думает Сынмин. — Просто посидим. Я ни слова не скажу, честное чистокровное, — волку остаётся только горделиво и отчаянно задрать голову и отойти на пару шагов, потому что словосочетание «честное чистокровное» к Сынмину неприменимо, и он всё равно им пользуется.       Волк усаживается на ровное место задом и обворачивает лапы хвостом. Со стороны это выглядит неестественно, но только из-за того, наверное, что этот волк человек. Сынмин ещё несколько мгновений ожидает ответа, а потом понимает всё и без него, подрывается на месте, стягивает мантию, укладывает её на снег, поддерживая, и, когда животное заходит в этот своеобразный купол, накрывает его спину. Он разглядывает его, нащетинившегося и прижавшего уши, прыскает от неловкости и отворачивается. Да что там от моего отличается — сказал бы Сынмин, если бы мозг мог сейчас функционировать без перебоев. За спиной раздаётся короткое: «Я всё», — и парень оборачивается к Бан Чану, чтобы услужливо улыбнуться, не сказав ни слова, как обещал, и подойти к нему, чтобы усадить куда-то, где снега поменьше. Такое место находится быстро, и вот парни уже сидят рядом — один поджав конечности и укутавшись в чужую зимнюю мантию, другой не моргая, потирая предплечья ладонями.       — Ты кровью сюда блеванул, или как? — нарушает обусловленную тишину старший, и Сынмина отпускает что-то невидимое и тяжеловесное.       — Нет, просто по пути сюда я нашёл Чонина, а он попал в капкан, так что истёк кровью в мою мантию, пока я добежал с ним на руках до универа.       — А у него какая форма?       — Ты же с ним на одном факультете!       — Ну и что? Со мной много людей учится на одном факультете, но я же их не могу запомнить.       — Чонин лис. Я думал, что он состоит в касте, которая тебе немного ближе, чем просто однокурсники, — облачко пара, за которым следит Бан Чан, выскальзывает изо рта Сынмина и растворяется в холодном сжатом воздухе. Его хочется потрогать, но разве это возможно?       — Ближе. То есть… есть несколько человек, которые мне прямо… ну, не сказать чтобы прямо друзья, но я что-то к ним чувствую.       — Такую… ответственность?       — Наверное. Наверное, да. Как думаешь, сможешь перечислить? — он усмехается, и Сынмин надеется, что, когда он вставит в перечень своё имя, Бан Чан не поведёт носом.       — Ну, думаю, Джисон, как бы ты с ним не грызся.       — Да мы не грызёмся…       — Ну, да, я видел, — прыскает он на жест пожатых плеч и продолжает: — Чанбин. Он немного отстранённый, но мне кажется. Чонин тоже. Ещё Хёнджин, у тебя к нему прямо что-то тёплое; Феликс — точно. Ёнджун…       — Ёнджун не катит.       — Но ты же ходил с ним на квиддич. Что ни соревнования, так вы вместе на тренировках.       — Но на этом всё и заканчивается. Думаю, да, он может когда-нибудь войти в ряды… моих людей? Но сейчас точно нет. Дальше?       — Ох, ладно, теперь нужно будет к этому привыкнуть. Дальше… Я? — «надеюсь» — хочется добавить, но Сынмин просто пропускает это мимо мысли. — И Минхо.       — Да. Всё верно, — Бан Чан поджимает губы, странно и смешно заломив брови. Сынмин, потирая колени, косит свой взгляд с дерева впереди на него сбоку чуть ниже и думает…       — Могу я задать вопрос о Минхо?       — Да, любой вопрос.       — Ты его любишь? — браво, Сынмин, кто же стреляет такими словами прямо в лоб? Он хочет дать себе искренний подзатыльник и не обидится, если Бан Чан сделает это вместо него, но, на удивление, он просто отвечает. Слышится в его словах мелкая дробь грусти и обиды, но по большей части огонь состоит из принятия и смирения.       — Любил. Я до этого времени всегда о нём думал. Надеюсь, ты не его посыльный. Хотя, мне кажется, что он бы до такого не дошёл, потому что, если его что-то интересует, он либо передумывает, либо говорит прямо. Не знаю, я правда любил его, потому что он какой-то неземной, знаешь. Все эти приколы, типа аметистовых волос. А я его за них задирал в школе.       — Вы учились в одной школе?       — Да. Правда потом он выбрал травологию, а я зелья, и наши пути разошлись полностью. А потом я выпустился и… каждый день проводил в мыслях о том, что нужно будет извиниться. В первый день поступления новых студентов я ждал его. И, представь, я стою такой на цоколе, ищу кого-то в толпе, все бегают, вокруг суматоха, и он так аккуратненько, держась ладошкой за сумку, гуляет по этажу, рассматривает витражи и розу над главной дверью. Я тогда подошёл, спросил, не нужна ли помощь, а он меня и не узнал. Представь, ты настолько часто сталкиваешься с разными обидчиками, что в итоге просто всё в башке путается, и ты забываешь даже их голос, хотя это обычно главное оружие, которым хулиганы пытают своих жертв. То есть я влюбился в него ещё в школе, а задирал не знаю почему, — это откровение оседает налётом на языке. Сынмин тяжело сглатывает, прижимает свои руки коленями к груди. — Наверное, он моё наказание.       — Но сейчас ты его отпустил?       — Но сейчас я его отпустил.       — И его больше нет в твоей жизни?       — И его больше нет в моей жизни.       — А кольцо тогда вот это почему в брови? — он только сейчас замечает, что смотрит на хёна в упор, пока тот — в снег или вдаль. У него правда в брови кольцо с аметистом, и он не понимает, жжёт оно от пыла или от холода.       — Просто. Как воспоминания. Тем более, несмотря на невзаимность моих чувств, они всё ещё есть, так что, не думаю, что когда-либо смогу полностью о нём забыть, если не стану думать о ком-то новом. О тебе вот, например, — хён стреляет зубастой улыбкой и взглядом в глаза с прищуром. Он, наверное, искренен. По крайней мере, Сынмин хочет, чтобы он был искренен с ним. Во всём и до конца. Он уже понял свои ощущения, поэтому, наверное, пошёл в этот лес; поэтому, может быть, так самозабвенно попросил Бан Чана трансфигурироваться обратно. Мерлин его знает, какой разум движет младшим, но точно не здравый. Помутнённый, замыленный, зачарованный.       — Можешь, — он, отшучиваясь, пожимает плечами.       — Так где ты палочку нашёл? — переключается Бан Чан, доставая ту из внутреннего кармана чужой мантии.       — В сумке. Залезла под подкладку.       — Я могу попробовать?       — Если совесть позволит. Ты можешь лес спалить или ещё что-нибудь.       — А мне почему-то кажется, что она меня послушается. Повыпендриваюсь хотя бы.       — Ну, как знаешь, — фырчит Сынмин и устремляет взгляд вперёд, замечая, что ему уже стало холодно. Скоро нужно будет заканчивать встречу, но не хочется так же, как не хочется умереть из-за зимы. Дементор бы с ней, если быть честным, потому что Сынмин приверженец лета и плавок, жаркого солнца и прохладных рек.       — Палочка-палочка, приговариваю, чтобы Сынмин никогда не пожалел о своих словах, — говорит старший смешливо, глядя на кончик той, но её мгновенно выхватывает Сынмин, потому что мало ли что хён ещё надумает заговорить или приговорить. Может, он его к смерти того… А что ещё хуже, так что-то о вечной жизни ляпнет, и поминай с мольбой и просьбой.       — О каких таких?       — О «можешь» твоём, — Бан Чан отчего такой счастливый? Припадает боком к боку Сынмина и ластится мордой к плечу. Хотя лицом… Ему очень подходит форма волка, если честно, потому что Сынмину и его человеческое обличие хочется почесать за ухом. Старший останавливается и поднимает голову с чужого плеча, между его губами и щекой Сынмина остаётся сантиметр, на который тот обсчитывается, когда поворачивает голову. Губы почти соприкасаются. Соприкоснулись же? Он открывает захлопнувшиеся, как рот, глаза и видит, что хён уже отстранился, скинул мантию с плеч и готов к трансформации. — Отвернись, — как же ему страшно. Что же он сделал? Он точно сделал что-то не то. Не нужно было поворачиваться! Это, наверное, из-за него Бан Чан теперь такой хмурый. Хотя хмурый ли он на самом деле?       — Прости, хён, если я сказал то, что не должен был, — говорит младший, когда хочет забрать свою мантию со снега, но большая серая волчья туша налетает на него, издав какой-то слишком приторный визг, и он, почти раздетый, между прочим, валится спиной в сугроб. Волк облизывает его щёки и шею, иногда проходясь сильно шершавым языком по губам, из-за чего когтевранцу почти больно, но скоро прекращает его мучить и вприпрыжку идёт прочь, пока тот вытирает с лица и шеи слюни и медленно перестаёт улыбаться, но не полностью, — на губах вместе с запёкшейся кровью от крохотного счёса застывает улыбка. Намертво. Навсегда. ***       Неделя идёт вслед неделе. Хёнджин давно забыл о происшествии с Минхо, потому что снова потерялся в библиотеках. Остальные читатели просто растворяются в других секциях, предпочитая обходить слизеринца десятой дорогой, а он только за, потому что общаться сейчас не хочется даже с Чанбином. Отголоски трепета, захватившего его душу, когда Феликс был рядом, цепляются за его сознание и ресницы — холодными солёными каплями, но он смаргивает их или сбрасывает на бумагу руками, озадаченно приговаривая: «Да что ж такое». Он не задаёт себе вопросов, не пытается найти ответы — только пишет и читает, и учит, и продолжает работать над своими курсовыми и профильными. Когда дементорика проросла, Хёнджин едва вытесал её из окаменевшей земли и сразу же слил её профессору Стебль. Она действительно закрыла ему профиль… Вот так просто. Наверное, знает, что парень обязательно напишет о цветке книгу и без напоминаний.       Хотя сейчас Хёнджину определённо не хочется ничего писать. Библиотеки и книги — привычка, как курение для Бан Чана, наверное. Он никогда сам даже не пробовал, поэтому не представляет, что это такое, правда думает, что для каждого человека — своё. Порой даже от корня до бутона описывающее ситуацию. Могут ли книжные полки и журнальные стеллажи объяснить его ситуацию? Тихо, с характерным запахом, пыльно, одиноко, тяжело — учиться тяжело, даже если это привычка. Интересно, курить тоже? Бан Чан не курит сейчас из-за некоторых происшествий, но Хёнджин-то об этом не знает. Точнее, может только догадываться, чем это является для него. Может, он вообще курит, не наполняя ритуал каким-то смыслом, хотя зачем тогда вообще курить? Как и для него — зачем тогда пропадать здесь? Парадокс. Значит нужно выбираться? Пойти погулять по просторам Хогвартса, здесь ведь так красиво. Да только нет сил.       Наверное, это программа. То есть чёткая установка или настройки по умолчанию — Хёнджин сам дал себе это, дал себе эти книги, дал себе эти перья и чернила и сказал делать, делать, делать, не останавливаясь даже на перекус или банальный чай. Самостоятельно. Вырвать его из этого — пожалуйста, в любое время, но самому выбраться отсюда — никогда. Как белка в колесе. Раз уж и вылезать, то только три раза навернувшись о свои же ноги, потому что вестибулярный аппарат за время, которое он ещё просидит здесь, просто засохнет. Хёнджин закрывает очередную книгу по зельям, хочет было отдохнуть, прилечь на спинку стула, как на перину, и закрыть наконец пекущие глаза, но вспоминает о своём отчёте по ним же. Запамятовал с этим всем!       — Мерлин, Стебль, отпроси меня перед Снейпом, Стебль, отпроси меня перед Снейпом… — шепчет он в бреду, пока оголтело спускается по, кажется, бесконечной лестнице. Бег по коридору оказывается сейчас таким лёгким и свободным. В здании тепло и уютно, воздух не спирается в груди, и в глазах не рябит от усталости. Дело ли это адреналина? Хёнджин думает только о том, как блаженно сейчас его высокое худощавое тело и мантия, что развивается за спиной. Бархатный чёрный льющийся полуконус, наверное, со стороны выглядит сногсшибательно. Он пробегает мимо какой-то новой отзеркаливающей поверхности и краем глаза замечает грацию и холодную красоту. О да, ему так хорошо сейчас от ощущения лёгкости…       Все учебники и остальные вещи Хёнджин оставил в библиотеке, потому что, конечно же, как сдаст отчёт Снейпу, он обязательно туда вернётся, чтобы продолжить работать со следующей книгой. Хочется взять что-то тяжёлое, пусть это будет история магии. Ох, ну и денёк предстоит… Дверь, ведущая в зал подземелья, как всегда открыта нараспашку, упёрта посеребренной ручкой в стену. Зал всё такой же прохладный и огромный, правда потолок всегда кажется низким. Может, дело в росте Хёнджина, но сейчас это почему-то ощущается ещё острее. Сейчас всё ощущается острее, и парень не может понять, почему. Кажется, что крысиные кости собираются, как конструкторы, и машут лапками, приветствуя; что плесень на стене третьего уровня светится ярче у ног, как бы подсвечивая дорогу сильнее; что дверь растворяется сама, впуская зачастившего гостя с радушием.       Хёнджин, конечно, удивлён, но сейчас просто нет времени на всё это обращать внимания, поэтому он с улыбкой на лице абстрагируется и потоками магии заставляет всё, что есть вокруг, задвигаться, закипеть, взлететь, сам садится за стол, на котором собираются прилетевшие только что бумаги, и начинает писать, пока перед лицом колба сменяется колбой, и в котелке набирающаяся жидкость меняет цвет и консистенцию. Через несколько минут зелье грубой кожи уже стоит готовое, а рецепт и отчёт остывают на столе дописанными. Зелье-мазь, если быть совсем точным, потому что может применяться как внутрь — будет действовать обширно и тотально, так и внешне — заставит кожу уплотниться только в месте нанесения. Зелье остаётся только протестировать, но, так как Хёнджину особо не на чем, он решает на себе.       От одной капли кожа становится неприятно твёрдой наощупь, но Хёнджина это мало волнует. Страшнее ему сейчас не из-за пятна грубой окаменелости, которое странно взаимодействует с мягкой кожей вокруг него, а из-за того, что у Снейпа скоро должен быть открытый урок по защите от тёмных искусств за пределами Хогвартса. Не то чтобы он знает расписания своих преподавателей наизусть, просто откуда-то помнит. На обратном пути из подземелий его всё ещё не покидает ощущение эйфории и радости, ну, и тревоги в какой-то доле. Он вспоминает, что Феликс использовал на нём заклинание Империус, а такое состояние может быть просто побочным на него эффектом. Всё-таки запретные заклятья должны забирать какую-то часть энергии у того, на кого они были наложены, и у того, кто сделал это, и Хёнджин знает из перечня правил и установок, что обычно потока энергии два: белый и чёрный. То есть, если Империус забрало у него отрицательную энергию, то у Феликса, должно быть, — положительную.       «Была ни была», — громко произносит Хёнджин в своей голове и, постучав в дверь кабинета зельеварения, открывает ту и проходит внутрь.       — А вот и тот, кто лучше всех объяснит нам устройство «Непростительных заклятий», — и лучше бы вообще не входил… Весь запал исчезает, руки опускаются, и по сухому горлу прокатывается ком, как по пустыне перекати-поле. Лоб моментально покрывается испариной, а лопатки под зимней мантией, почему-то не снятой после подъёма с более холодных уровней подземелий, потеют нещадно. Феликс предстаёт прямо здесь, вальяжно ходит прозрачным духом за спиной Снейпа, держащего в руке какой-то дряблый, побитый веками учебник, но быстро испаряется из-за голоса того. — Объясните, мистер Хван? Или язык не шевелится? — он видел, конечно же, Снейп такая змея, которая всегда всё видит, слышит и ощущает, только откуда, когда и как? Почему он всегда оказывается в каверзное время в каверзном месте? — Мы все здесь первокурсники, мы ждём, — и обычно он не улыбается, то есть можно ли посчитать лёгкое поднятие уголков его губ хорошим знаком?       — Существует три непростительных заклятья: Империо, Круциатус и Авада Кедавра.       — Ну-ну, вы допустили ошибку. Империус — вот полная форма заклятья, в то время как «Империо» — это лишь форма произношения.       — Верно… За… — думает продолжить Хёнджин, но преподаватель перебивает его.       — Как тогда мы произнесём Круциатус? Продемонстрируйте вот на этом прекрасном существе, — Снейп в своей манере дёргает мантию, отходит за длинный узкий стол, заставленный пробирками, колбами и котелками, и суёт руку в клетку, которую до этого времени Хёнджн не заметил. Если в кабинете перед занятием появляются новые объекты труда, значит оно будет нацелено на их изучение или непосредственное использование. То есть, раз студенты рассматривали этих безобидных ящериц, то темой урока были точно не «Непростительные заклятья». Хотя, может, ящерицы здесь именно для демонстрации? Но это же не может быть рассчитано на программу первого курса. Хёнджин и не вспомнит сейчас свой первый курс, потому что в однообразии библиотечных посиделок всё становится одним целым — просто зациклившимся понедельником. Получается, — он только сейчас, наверное, в полной мере понимает, — у него не было полноценной учёбы и нет до сих пор.       — Круцио! — какой Снейп удачливый: успевает убрать руку до того, как красная искра достигла бы её. Ящерица, упавшая на стол, скручивается в неестественной позе и ещё недолго трясётся в предсмертных конвульсиях, а потом замирает, как все в этом кабинете и даже преподаватель. — Засáдите меня в Азкабан? — вспышка из глаз Хёнджина другого цвета — зелёного, но она не менее пагубно влияет на объект, поразить который является её главной целью. Первокурсники покрываются мурашками, как осенняя трава — инеем, пока два слизеринца ведут зрительную борьбу.       — Не волнуйся, я никому не скажу, — обращается профессор к нему, загадочно улыбаясь, и напоследок незаинтересованно машет рукой, чтобы Хёнджин наконец подошёл к столу, оставил на нём всё, что собирался отдать, протянул ему свою руку, чтобы он с гримасой «что ещё» приподнял рукав, осмотрел и ощупал чужую работу; и, кивнув на свои рукописи и колбы, мол, это эффект моего зелья, пошёл прочь из этой комнаты пыток. Профессор Снейп иногда кажется просто ублюдком, но, наверное, за эту горячую завуалированность его искренних мыслей и желаний Хёнджин его и любит больше остальных — даже сильнее, чем Флитвика. Он покидает кабинет, краем глаза замечая, как какой-то паренёк закрывает рот ладонью и тихо плачет. От шока, наверное, — думает он.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.