ID работы: 12751484

Придумай глупый пароль, Ликси

Слэш
NC-17
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 265 страниц, 26 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 6 Отзывы 17 В сборник Скачать

Космос недоступен для зрителя, звезда недоступна для космоса

Настройки текста
Примечания:
      Зима подходит к своему окончанию незаметно. Хёнджин со случая в кабинете зелий замуровался в подземельях почти без пищи и воды, а Феликс отчего-то окаменел и теперь походит на Мону Лизу, когда улыбается. Джисон пропал непонятно где и не объявляется до сих пор, Минхо спокойно посещает все лекции по расписанию и занимается новыми курсами по инсектологии. Сынмин подключился к нему, и теперь они вдвоём молчаливо шагают вдоль коридоров к кабинетам, без слов, без лишних эмоций и движений, — забывшийся и растерянный. Бан Чан, наверное, в лесу. Одни Чонин с Чанбином делают что-то, кажется, важное. В любом случае, все парни думают так, потому что сравнивание никогда не доводит до равнодушия. Рано или поздно из-за собственных неудач оно наталкивает на зависть, на злобу, на извечное: «Почему не я?».       Дальний лес холодный, как лёд, и сам прозябший от ветра. Здесь больше не тихо. Чёрное озеро, вглубь которого заглядывает волк с самого берега, напоминает зрачок — создаётся впечатление, что лес смотрит на него прямо сейчас. Возможно, он чёртов сор в его глазу — возможно, капилляр. Бан Чан смеряет волчьим взглядом деревья разной высоты, в основном ели, разделяет тёмно-серую густоту крон, почти чёрную, и серый грунт, чёрную воду и светло-серую щебень под лапами, смешавшуюся в цвете с оттенком собственной шерсти. Лапы, наверное, грязные, оттого что он уже битую неделю пропадает здесь, и влага, как стала после пробуждения Минхо, так и не сошла по сей час. Бан Чана преследуют мысли о нём, так качественно преследуют, что не проходит и получаса, как он вспоминает, что до сих пор не снял кольцо.       Кольцо с аметистом теряется в шерсти, оно неощутимо, невесомо, больше не жжёт ни от пыла, ни от холода, но в этом ли кроется причина, по которой оно всё ещё здесь? Почему не в шкатулке? Почему вообще не где-нибудь, где его можно было бы переплавить во что-то интереснее, или не в этом озере? Бан Чан срывается на бег, игнорируя тропинку, но по пути ему не попадается ни одна ловушка, в которую он бы угодил. Капканы схлопываются по бокам от лап, канаты проскальзывают по грязи, прорезая подушку из мха на земле на части, под пузом или уже давно позади; сети обрушиваются на траву или взлетают в пустоту — Бан Чан бежит, бежит и бежит. В какой-то момент к нему приходит понимание того, что мелкие капли тумана полностью застелили глаза, и сморгнуть их просто так не получится, но скорость не сбавляется.       Может, Бан Чан просто рвётся к ближайшему дереву, о которое получится разбиться, но вряд ли теперь можно разбиться о что-либо грандиознее, чем о Минхо. Являются ли общение, дружба и любовь парадигматическими? Рассмотрим первообраз общения, выведем для него пару основных составляющих. Конечно же возьмём позитивные варианты: то есть нейтральное или благоприятное общение, дружбу без предательства и любовь без остывания. Общение — это приветствие и поиск общих тем. Остальные части, из которых могут построиться межличностные отношения не имеют ничего общего с общением, ограниченным так же, как дружба. Дружба — это приветствие, поиск общих тем и постижение друг друга. Последнее в свою очередь в нашем случае дробится на принятие и доверие. Если этот тип или стадия отношений включает в себя что-то помимо этих пунктов — он выходит за рамки, то есть, как бы там ни было, у всего есть чёткие границы.       Любовь — приветствие, поиск общих тем, постижение друг друга и ответственность, которая разделяется на взятие её самим собой за обоих и позволение на взаимное взятие её также за обоих. Если рассматривать любовь с точки зрения науки, то, исходя из этого варианта её состава, её можно определить, как науку точную. Парадигма строится на теории, и пусть она является вариативной, не совсем точной — она всё равно может быть чёткой. То есть явление идеала любви существует. А если рассматривать всё это с точки зрения теории относительности, то любовь идеальна любая. Абсолютно вся. Нет в мире ни константы общения, ни константы дружбы, ни константы любви, но каждый для себя сам определяет их границы, тем самым создавая собственную постоянную.       Тип или стадия отношений тоже не закреплены за определениями и правилами. Каждый человек определяет по своему собственному случаю, является ли, например, дружба типом нынешних отношений с тем или иным человеком, или стадией. Если рассматривать дружбу с конкретным человеком с точки зрения личности, которой хотелось бы, или которая надеется перейти с ним, например, на любовь, но она является стадией отношений, но, если рассматривать её с точки зрения того человека, которому закрыты понятия любви или, наоборот, общения с личностью; который не метил и не метит во что-то большее или меньшее; для которого отношения с ней константа, то она является типом отношений. Бан Чан понимает, что его подсознание изначально целилось в третью стадию, поэтому общение и дружба с Минхо являлись для него переходными, в то время как тот, конечно же, считал их отношения наукой с чёткой гранью развития, то есть просто дружбой. Но Бан Чану свойственно самобичевание, так что он и это приуменьшает, — общением.       Хотя, кажется, их отношения действительно подходили под позитивное описание дружбы — правда, с одной стороны — с той, по которую стоял Бан Чан. А вот со стороны Минхо они были лишь общением, ведь он ни пытался постигнуть Бан Чана, ни позволял постигнуть себя. А раз он делал последнее, значит автоматически вся наука того рушилась на корню, потому что ведь из парадигмы его дружбы пропадало постижение. Как бы он ни хотел его. Значит, в дружбе тоже есть место ответственности — вот почему её так часто путают с любовью. Эти две подруги почти неразличимы. А ведь правда, что тогда отличает дружбу от любви? Бан Чан останавливается, тяжело дышит и валится боком в гору почти перегнивших листьев, пытается понять. Пытается распознать, что на самом деле он чувствовал к Минхо.       Истина познаётся в сравнении. На ум приходит только Сынмин, потому что какая-то тёплая искра мелькала в его глазах тогда, во дворе колодце, когда он «выпендривался», летал вокруг и, сидя на ветке дуба, смотрел в затылок; в коридоре с окнами, обделанными лепниной, когда он смотрел снизу-вверх, заглядывал, кажется, в рот и играл клювом с его серьгой в ухе. Он с какой-то холодностью огибал аметист, старался даже не смотреть на него, а потом в лесу, спустя много дней после той встречи, спросил о нём напрямую, и Бан Чан этого в полной мере не осознал. Являются ли его отношения с Сынмином стадийными, то есть хочет ли он чего-то большего, чем общения? Или они являются типичными? Настолько же, насколько типичны для его нынешнего состояния мигрень и голод.       Вернуться в Хогвартс после более чем недели отсутствия оказывается непонятным по качеству собственной эмоции, но вполне понятным по качеству эмоции преподавателей, студентов, друзей, с которыми он в плохих, нейтральных, хороших отношениях. Можно ли назвать человека, с которым ты в плохих отношениях, другом? Может ли Бан Чан теперь назвать Минхо другом? Должно быть, да — просто так. Правда, Минхо принёс достаточно боли, чтобы его возненавидеть, но он также подарил немало счастья, пусть бóльшую его часть Бан Чан лично выжал из пальца. Каждый день, в который удавалось посидеть с ним подольше, потеряться в библиотеке, выйти в Дальний лес, чтобы посмотреть на звёзды, — это всё придумал Бан Чан. Сложил из двух единиц тройку, интересную в абстракции, но ложную в науке. То есть его отношения не научны, в то время как отношения Минхо — вполне: такие же чёткие по формулировке, такие же требовательные к соблюдению правил. Вот в чём они не сложились.       Бан Чан хоть и хорош в подсчёте и прочем, но он точно профан в запоминании и пользовании формулами. Ему бы ни за что не удалось подступиться к Минхно. И в этом плане тому действительно может подойти Джисон, как бы на зубах противно не тёрлась эта фраза, потому что этот пуффендуец, Бан Чан давно заметил, — щепетильный. Как бы странно, громко и идиотски он себя не вёл, он иногда так изрекается, что старшего передёргивает, как колокольчик от ветра. Это странно. Но ещё страннее то, как Минхо повёлся на это. Так обычно… Так просто и естественно. В то время как Бан Чану даже на языке мерещится противный вкус искусственности его отношений с ним. На самом деле, может, гриффиндорец и не считает его не другом, не идиотом или чего ещё, но разве его затуманенные предательством мозги сейчас способны так мыслить? Или хотя бы просто надеяться на что-то хорошее с Минхо.       Вялые и мокрые листья заползают под шерсть, когда волк ворочается из стороны в сторону, а насекомые, кажется, — под кожу, жрут и жрут, пробираясь до всех мозгов. Бан Чан пробуравил бы себе лоб, вставил бы в череп свечку, чтобы поддержать наплаву хоть какое-то внимание и здравоумие, но это всего лишь абстракция. На самом же деле он поднимает взгляд к небу и пытается рассмотреть хотя бы маленький его кусочек, в надежде поймать им какую-нибудь птицу за хвост. Но Сынмин давно к нему не приходил. Может, он всё-таки испугался, когда волк кинулся на него и повалил своим весом на снег; может, всё-таки не стоило лизать его губы… Может, вообще ничего не стоило того, чтобы теперь задумываться о нём. Но на подкорке почему-то высеклась спасительная робкая улыбка, добрые глаза, худоба плеч, нежность и одновременно грубость пальцев, острота когтей его птичьей формы. Сынмину больше идёт быть псом. Каким-то добрым и старым, но он ворон — молодой, свирепый и умный. Чёрный с фиолетовым переливом у затылка и клюва. Тёмно-морскими глазами, мутно-забрызганными. Может, не стоило.       Первые шаги по большому залу оказываются лёгкими, не смотря на частые и непонимающие взгляды знакомых и преподавателей. Почему те вообще бродят здесь посреди комиссионного созыва? Профессор Флитвик, прокашлявшись в крошечный кулак, просит Бан Чана повременить со спешкой и пройти в его кабинет — Бан Чан смотрит вперёд, туда, где студенты, пользуясь магией, демонтируют волшебную ёлку. Здесь Минхо, перебирающий пальцами ёлочную мишуру, пушистую, как его ресницы; Феликс, улыбающийся Чонину, как старший брат; Чанбин, придерживающий того под поясницу, тянущегося к верхнему шару; куча других студентов, которых Бан Чану знать не интересно; Хёнджин с подарками, раздающий последние из огромного мешка волшебникам помладше, и он тоже почему-то улыбается… У них с Феликсом всё хорошо? Сынмин, ослепительно белый — бледный, без искр в глазах и на коже, шея в различимых даже отсюда венериных кольцах. Как новогоднее приведение. Профессор Флитвик несдержанно дёргает Бан Чана за подол его зимней мантии, но отшатывается от его широкого и уверенного шага вперёд.       — Вы же знаете Сынмина?       — Конечно, я знаю всех студентов! — он бодрится и, кажется, даже забывает о чужом хамстве.       — Он посещает все занятия?       — Конечно посещает все занятия, что за вопросы? Бан Чан, с вами всё в порядке?       — А с ним? — парень указывает пальцем на Сынмина, тот широко зевает и кивает Минхо на треснувший красный шар, валяющийся на полу. Они переговариваются о чём-то, смеются по-дружески, и Бан Чана злит. Почему улыбается? Почему смеётся искренне? Почему с Минхо? Профессор пожимает плечами, ахает и, кинув рукой, уходит, ворча себе под нос, что Чан, как только разберётся, должен будет зайти к нему и решить что-нибудь с экзаменационной работой, которую он даже не начинал, наверное, готовить. Какая же это мелочь… Минхо оборачивается, чтобы подозвать Флитвика к себе, но на его прежнем месте застаёт Бан Чана, его нащетинившуюся ауру и вопросительный взгляд. Не сказать чтобы тот прямо-таки извергал струи злобы, но в горле гриффиндорца, кажется, защемилось ощущение откуда ни возьмись возникшей простуды.       Неосторожный шаг в сторону приходится аккурат на треснувший шар, поэтому тот растрескивается окончательно, являя всем обернувшимся на звонкий хруст студентам своё перламутровое нутро. Не было Остолбеней, но Минхо, Бан Чан и Сынмин застывают статуями, будто играют в «море волнуется раз». Глаза Сынмина бегают от лица к лицу, добрые и уставшие, а Минхо робеет, но, не разорвав зрительного контакта со старшим, отталкивается от осколков, вонзившихся в подошву его ботинка, и идёт к нему, идёт, идёт, останавливается, когда плечо того задевает его собственное — сильно задевает, и исчезает из поля зрения. Двинуться вперёд тоже — чистая инерция; отбиться, отрикошетить от плеча — вынужденность; влететь, поразить — цель, наверное, не продуманная до конца. Сынмин, глядя на этот спектакль бывших полудрузей, выранивает мешок ёлочных игрушек и почти валится на него таким же, только эмоций, но Бан Чан вовремя оказывается совсем близко, — подхватывает его на руки, усаживает ближе к полу на своё согнутое колено и треплет по щекам. Вокруг образуется полупрозрачный лиловый барьер — Бан Чан знает, кому принадлежит эта способность.       Почему тогда Минхо не стал защищаться ей от дементорики? Почему подверг себя такой опасности? Почему вверг в заблуждение Бан Чана? Ведь тот думал, что они близки, но что в итоге? Почему Джисон? Почему Сынмин? «Почему, почему?! — думает пуффендуец, пока превратившийся в поганку Сынмин кряхтит что-то неразборчиво на его руках, пока барьер не даёт проникнуть в себя даже санитару, дежурившему на первом этаже. — Почему всё как-то по-идиотски?!». Раньше всё было стабильно, как-то предрешено — был Минхо, и всё на этом. Мир зацикливался, и будни казались завершёнными и полными, а теперь Бан Чан мается, как язычок колокола — туда-сюда — и не может достать ни до какого края медно-цинкового купола. Страшно, наверное.       Страшно, тяжело, непонятно — между ними такая разница… Бан Чан не против, если ему будет страшно и тяжело, но понятно. Лишь бы всё знать и иметь возможность следовать плану, а не наитию, эмоциям, чувствам. Чувства такие отвратительные, кажется ему, что лучше уж быть связанным с кем-то, наверное, кого выберут родители, и с самого детства. Это волнительно, интересно, необходимо парню. Хрип Сынмина о том, что его желудок чертовски болит, остаётся в голове отзвуком, как от длительного прослушивания назойливого капанья или шипения одного и того же крана. Долго, однотонно, мучительно. Барьер остаётся вокруг парней до тех пор, пока старший не выносит своего тонсена на руках, хромая на правую ногу. Бан Чан тоже умеет скрывать подробности своей жизни ото всех — правда, выходить из зала и выносить их на своих плечах становится тяжелее, чем выходить из зала и выносить Сынмина, потому что Минхо ими и не интересуется.       Непостижимость происходящего подсказывает Бан Чану просто отрешиться, но зацикленность входит в перечень его привычек, так что весь тяжкий путь до комнаты переходных он думает не о том, что Сынмин попросил отнести его в его комнату и продолжил просто лежать на руках, кажется, снова разглядывая его серьгу, но о том, какой странный, оказывается, Минхо. Уже перед дверью без ручек и окон Бан Чана останавливает строгий голос, спрашивает что-то каверзное, отчего он впадает в ступор, но ситуация принимает новый оборот, когда Сынмин, вполне взбодрившийся, отвечает чем-то ещё более. Бан Чан даже не успевает уловить сути вопроса, да и ответа если честно, потому что все его мысли до сих пор всухомятку зажёвывает Минхо, — даже теперь. Дверь без ручек и окон отворяется, пропускает пуффендуйца в гостиную Когтеврана, оттуда — Сынмин подсказывает — следует пройтись по месяцеобразной лестнице и войти во вторую общую дверь, которая сама распределяет входящих по нужным комнатам.       Когда Бан Чан опускает Сынмина на застеленную кровать, к нему приходит осознание того, что тот вообще-то мог идти самостоятельно приблизительно с самого начала, ведь упасть — не означает не встать. При том условии, что он его ещё и поднял. В общем странно. Но новый поток новых мыслей перебивает сладкий фруктовый запах, вьющийся невидимыми щупальцами от шеи парня снизу, и мерцание откуда-то сверху. Сынмин наконец отпускает его плечи. Звёзды на потолке. Куча с тележкой, да ещё и таких реальных, будто на белом полотне действительно не наклейки и даже не лампочки. В глазах Бан Чана по-детски искрит — звёздное небо отбивается от них, как мечты, и Сынмин, кажется, только сейчас понимает, что его звёзды всегда украшали дневной купол, то есть их свет не затмевал никакой другой. Этот потолок — как блестящая от слюны конфета, и старший почему-то смотрит на него во все свои доверчивые глаза. Может, ему не хочется верить в чудеса — может, он просто верит?       — Спасибо, что помог мне, — Сынмин подаёт голос и самому себе кажется щенком, потому что был бы хвост — рефлекторно бы им завилял, но и поджал бы. Что-то двоякое. У него перед глазами то ли Бан Чан, то ли дух Минхо, и Мерлин его знает, что делать.       — Тебе спасибо. Не спрашивай: я ещё не понял за что.       — Я понимаю. Я тоже ничего не понимаю, — но на смех и отшучивание не хватает сил, и даже на издёвки у Бан Чана не просыпается аппетит. Он сам чувствует себя большим куском мяса, от которого уже добрую половину отгрызли.       — Ты всё ещё бледный. Не знаешь, почему так?       — Наверное, из-за того, что я уже несколько недель правильно учусь. Раньше у меня было вольное посещение. Ладно, ты знаешь, что я шучу. Или сейчас. На самом деле я уже так давно не смотрел на звёзды, что, наверное, потратил всю свою космическую энергию. Вообще, знаешь, Луна столько сил может передать, но столько же может и отнять, поэтому лучше долго на неё не смотреть. Но ты-то волк — тебе хоть бы хны. Считай, что она твоя манна. Только всё равно в человеческой форме лучше этим не злоупотребляй. А ещё я только что понял, почему ты не боишься ходить в Дальний лес, — ты же трансфигурируешься. Но я бы даже так не смог один… Ну, как минимум потому что я слеп на один глаз. Да и вообще, знаешь, я же птица.       — Да, и вроде взрослая, а дрожишь, как только что выбравшийся из скорлупы цыплёнок, — Бан Чан неожиданно берёт за руку. Все его движения доходят до сознания и осознания Сынмина теперь только через несколько мгновений, поэтому, когда он понимает, что чужие пальцы почему-то слишком искренне оглаживают выпирающие косточки на запястье и худые браслеты из мулине, уже оказывается поздно вырываться и что-то предъявлять, так ещё и становится приятно. А, собственно, с чего бы предъявлять? Но всё-таки Сынмин даже изредка шевелиться прекращает.       — Может, это из-за того, что ты держишь мою руку.       — Нет, это началось раньше.       — Это точно из-за того, что ты держишь мою руку.       — Кто сказал, что я держу твою руку? Ничего не держу.       — Ты определённо её держишь.       — Вообще нет.       — Тогда наоборот.       — Ты держишь меня?       — А вот в этом не уверен.       — Что? — игра в дурачка заканчивается игрой в клоуна: Бан Чана держит не Сынмин. Даже теперь.       — Как думаешь… нам не стоит держать за руки? Ходить в Дальний лес. Вообще ходить куда-либо вместе. Может, нам не стоит встречаться в нашем дворе. Я видел тебя раньше — даже чаще, чем ты можешь представить, но я не преследовал. Зачастую я вообще в тот момент просто шёл на астрономическую башню, чтобы посмотреть на небо. А в итоге сначала смотрел на тебя. На тебя и Минхо, потому что он постоянно был рядом с тобой. Так вот, может, мне не стоит занимать его место? — из последнего предложения выходит не утверждение, а как бы вопрос, но Бан Чан молчит, из-за чего складывается ощущение, будто Сынмин совсем идиот помешавшийся. Он выпутывает своё худощавое, костлявое запястье из чужих пальцев и накрывает лицо ладонями. — Мерлин, кто сказал, что я его вообще занимаю… Прости, пожалуйста, забудь всё, что я сказал.       Отвернувшись к стене, Сынмин всё ещё прячет стыд на лице и, когда тот перебирается на уши, даже натягивает на голову капюшон. Бан Чан не отвечает, и за это его, наверное, нужно будет поблагодарить. Его вообще за многое нужно поблагодарить, например, за то, что он доставил Сынмина прямо в комнату; за то, что всегда присматривал за их компанией, пусть это и не было очевидным и ощутимым; за то, что был с Минхо, пока тому становилось хуже; за то, что он имеет чувство гордости и не позволяет себе страдать дальше; за то, что находит силы и крохи доверия разговаривать с людьми теперь; за то, что разговаривает с Сынмином, — это вообще, казалось тому, нонсенс, потому что раньше Минхо явно забирал его полностью, отрезал почти всё его внимание от остального мира, пусть на самом деле и… ничего не делал. Теперь когтевранцу кажется, что старший и вовсе придумал того, и, стоит только один раз закрыть глаза, как он тут же исчезнет. «Минхо будет развеян подземельным сквозняком из вытяжки».       — Хён, давай поговорим о чём-нибудь? — Сынмин предпринимает попытку обернуться к Бан Чану, пусть не корпусом, но хотя бы лицом, чуть отстранив от него руки, но картина, которую он застаёт, заставляет его снова спрятаться за ними — нежный цвет кожи лица, ещё сильнее смягчённый закатным светом, льющимся из окна; слабые веснушки на переносице и щеках, а на тех ямочки от улыбки; хорошие глаза и нос — по ним хочется пройтись пальцами; нечитаемый — тихий — взгляд; малиновые губы, их контуры чуть обесцвечены, будто листья ruby lace, выгоревшие от зноя; вчерашний, вероятно, порез от бритвы на подбородке, такой же незаметный, как смысл в прищуре глаз и усмешке. Что смешного вообще? Сынмин немеет от красных кончиков ушей до пят, его глаза устрашающе пытливы и своевольны — смотрят сквозь пальцы.       — Ты смешной. Ну, давай.       — Давай… Начни ты. У меня нет идей.       — Тогда давай помолчим?       — Молчать неинтересно.       — О-о, зря ты так, — Бан Чан сидит перед кроватью на ступне, другая нога стоит согнутой в колене, за него держатся руки. Может быть, колени это своеобразный усмиритель сейчас, но, даже если так, то слишком ненадёжный: одна его рука высвобождается, рассекает воздух, достигает ладоней Сынмина и хватается за запястье. У него под короткими ногтями остатки лесной земли, а на костяшках красноватые полосы от пальцев другой руки, которые только что пережимали пальцы этой. В остальном Сынмин уже ничего не ощущает физически, потому что внимание к этому атрофируется, забывает концентрироваться на чём угодно: на тепле или холоде, на гладкости или шершавости, на грубости или нежности, на мягкости, упругости или твёрдости, даже на запахах и цветах. Мир останавливается, кажется, даже Земля прекращает свой путь по орбите вокруг солнца и вокруг своей оси. Только звуки.       — Хорошо… Давай молчать, — тихий шёпот срывается в конце из-за глотка набравшейся в рот слюны, Сынмину показалось, или Бан Чан дёрнулся? Нельзя сейчас закрывать глаза — ни в каком случае, даже если станет страшно, — хотя веки тяжелеют, их что-то тянет вниз, просит: «Закрывай глаза, может, так что-то произойдёт по велению твоего внутреннего голоса». Да и внутренний голос притуплён, звучит будто из-под толщи воды. Прямо как из самого центра самой глубины чёрного озера в Дальнем лесу. Откуда оно там вообще?       Ладони Сынмина соскальзывают с лица, глаза всё-таки закрываются. Тихо. Бан Чан дышит очень тихо — практически неразличимо. Слух младшего обостряется, он уверен, что теперь любой громкий звук, который ворвётся в комнату неожиданно, станет фатальным для барабанных перепонок и сердца. Шорох подушки и рукавов, браслетов — тканевых — трущихся о чужую кожу, ощутим звуковыми волнами на самой коже, и от него внезапно становится теплее где-то на лице. В каком точно районе не понятно, может быть, на щеке, может быть, на лбу под чёлкой, может быть, под носом. Где-то точно становится тепло. Бан Чан протягивает свою вторую руку, и она обхватывает второе запястье, большие пальцы обеих ладоней гладят над венами, подушечки, линии, косточки, гладят бледность сынминовой кожи, и их владельцу тоже отрезает тактильные ощущения — он не понимает, что руки у младшего холодные, сухие, совсем плохие. Он только видит их худобу.       Тишина пробирается в самый дальний уголок сынминового сознания, и его потихоньку начинает отключать.       — Засыпай, я позже уйду.       — Не уходи, — под закрытыми веками блымают какие-то коричневые пятна, иногда розовые, иногда светло-серые, они похожи на салют или радиоактивную бурю, или на туманности, а те в свою очередь — на сладкую вату или просыпанный на чёрный стол разноцветный сахар.       Сынмину не в шутку часто хотелось облизать объектив своего телескопа, потому что небо и всё, что в нём есть, выглядело для него слишком. Слишком запретно и сладко, слишком хорошо. У Бан Чана что-то фиолетовое поблёскивает на лице, когда он ложится на кровать и придвигается ближе, Сынмин видит сияние сквозь темноту закрытых век, и это ещё больше напоминает ему о космосе, потому что аметист оказывается звездой, такой же далёкой, как для него Бан Чан — космос; как для Бан Чана — космоса — Минхо — одна из бесконечного количества тусклая необычная звезда, готовая вот-вот погаснуть с предшествующим этому мощнейшим по разрушению взрывом. Сынмин, пользуясь случаем, нагло вписывается в старшего своим телом, высоко задирает свою ногу, чтобы закинуть её прямо на талию и ощутить прикосновение к колену широкой ладони. Так не должно быть. Так легко и спокойно разве может быть?       — Спокойной ночи.       — Да… Было бы хорошо, кстати, посмотреть сегодня на небо: будет лететь комета, — отвечает Сынмин, сжимая в своей груди крошечную просьбу: не просыпайся сегодня больше, пожалуйста, потому что тогда тебе придётся уйти. Ему остаётся только заснуть под настойчивое тихое дыхание Бан Чана, ставшее чуть громче, когда он заснул раньше. Сынмин впервые, после того как закрыл, открывает глаза и в почти непроглядной темноте пространства комнаты видит лицо старшего. Слишком близко для того, чтобы что-то толково получилось рассмотреть. Слишком близко для космоса. Сынмину в мгновение приходит на ум, что он, получается, первый в мире человек, побывавший впритык к атмосфере, потому что Бан Чан как озоновый шар — защищает от напастей. Защищает, помогает, находится рядом, не отказывает, когда он просит остаться… Бан Чана хочется попросить ещё кое о чём, но Сынмин засыпает до того, как ему удаётся сформулировать мысль, так что у него самого даже не до конца получается осознать, что именно он хочет от старшего.       А свечение аметиста, что оборвётся с полным заходом солнца, будет напоминать полярное сияние: от него так же холодно на душе. ***       У Чонина трещит за ушами. Чанбин только что ушёл, сказав, что Флитвик с него точно кожу спустит, если он не сдаст свою хоровую партию, а она сложная, как заклинания с последнего курса защиты от тёмных искусств. Вечером нужно будет присутствовать при демонтаже новогодней ёлки. То, что уже первые числа весны, мало волновало Макгонагалл, ответственную за нарядность главного зала, так что сейчас студенты должны временно покинуть свои образовательные посты, отменить некоторые планы по подготовке к экзаменам… И всё ради студенческо-одомашненного досуга. Но Чонин всё равно не шибко готовится к сессии, потому что главным экзаменом, который он обязательно должен сдать вне зависимости от своей занятости и физического состояния, являются только нормативы по квиддичу. Поймать снитч, забить минимум пять мячей в роли загонщика, отлетать перед кольцами и отбить тот же минимум, поохотиться за браджерами, не дать ни одному прикоснуться к своим сокомандникам.       Правда, не все сдают такие нормативы. Чонин, так сказать, универсальный боец, и он сам выбирает это, потому что с каких-то пор квиддич действительно часть него, огромная, наверное, даже самая большая. И если ему предоставить выбор между родным человеком и им, то из этого ничего толкового не получится. Чонин уж лучше потеряет и то, и другое, чем что-то одно, потому что какая разница тогда будет? Жить без половины самого себя — то же самое, что без всего. Это не как существовать с одной рукой или ногой — это гораздо масштабнее и серьёзнее, потому что он не может даже представить, чем может и хотел бы заниматься исключая спорт. Травмы — самая страшная часть того. Чонин правда успел похоронить себя тогда, потеряв возможность двигаться, но Чанбин вернул ему жизнь, наделил его вторым дыханием, и это нужно хранить, беречь, пусть от травм не получится полностью отгородиться… Они — естественная часть любого спорта, любого физического труда, даже если риск минимизирован. Что уж говорить об этом, если, даже просто идя прямо по дороге, можно так упасть, что и правда с жизнью попрощаешься?       Пончики: шоколадный и кремовый с розово-голубой глазурью — сладкие до ужаса, до того, что сводит скулы, но Чанбин знает, что именно такие и нравятся Чонину. Хотя их тому нельзя в таком количестве, но всё же. Это смешит младшего. Его белокурые волосы падают на глаза — после вечернего собрания нужно будет обязательно подстричься. Чонин, конечно же, позовёт Чанбина с собой, потому что перспектива выйти с ним в город, пройтись по ночному базару, а если ещё и застать в разгаре ярмарку… Мелодия. Сколько касаний сегодня будет, сколько урчания в животе и над ухом — голодного, несдержанного, сладкого. А сколько поцелуев. Чонин встаёт с кровати — подумать только, это же точно пончики в постель — и, припрыгивая счастливо, метается по комнате: выбросить коробочку с крошками и слабыми разводами слизанного крема, причесаться и прилизаться, потому что непослушные волосы топорщатся и становятся похожими на белый сухой одуванчик, захотеть застелить постель, но вдруг подумать о том, что ночью Чанбин точно всё равно скомкает её, когда зароется под одеяло у стенки, и спутать одеяло в восьмёрку у изножья; поправить фотографию мамы, висящую в рамке из картона на стене.       «А ничего, что я парень?» — Чонин, спустя приблизительно месяц, всё-таки поговорил об этом с матерью, и то, как было неловко рассказывать ей подробности, даже представить противно. Женщина мягкая, улыбчивая, она даже больше напоминает белый одуванчик, чем сам Чонин, и это так хорошо — думает тот — потому что ему бы эта мягкотелость не пришлась на руку, а вот ей, как женщине и в прошлом девушке, это сильно помогло в достижении некоторых своих целей. Грация полёта — её искусство, пусть и пришедшее к ней гораздо позже собственных мыслей. Чонин поверить не может, сколько же мама мучилась в своём подростковом возрасте из-за того, что мётлы использовали только в качестве транспорта и оборудования в игровом спорте. В её глазах полёт всегда был частью танца, но она не могла создать грацию полёта как предмет в одиночку, поэтому просто ждала, пока это придёт на общественный ум. Конечно, она часто закидывала свои мысли в общество, но они ничем не закреплялись, — в этом её лёгкость ей не очень помогла.       Зато в спорте… Увидев свою мать впервые, рассекающей воздух, подобно волшебной палочке в руке мастера, Чонин потерял дар речи и обрёл идола на всю жизнь. И как же странно думать о том, что когда-нибудь от этой красоты, таланта и жизни останутся только фотографии на стенах, старые мётлы и воспоминания. «Люди ведь просто так не хотят умирать…». Правда. Семья Чонина — сама по себе жила жизненной энергии. Он даже не может представить себе, что случится, если вдруг кто-нибудь из его родных подумает о чём-то плохом, тёмном. Скорее всего, все сплотятся за него и отстоят его право на жизнь за него же, но до этих рассуждений мозг Чонина никогда не доходит, потому что он не разрешает себе думать о таком больше, чем пару секунд. Не то чтобы становится страшно — просто зачем? Жизнь прекрасна. Жизнь на метле, в руках любимого человека, в окружении счастливой семьи и хороших друзей, какими бы они ни были странными, — это прямо-таки сказка наяву, и Чонин понимает своё счастье полностью, в полном объёме.       Но благодарить — не его черта. Чанбин спас его жизнь, прекрасно; родители лучшие в своём роде, отлично; окружение хорошее, идеально; есть всё для качественной жизни и карьеры, замечательно. Это детская травма: как-то маленький Чонин стал замечать, что, только он начинает благодарить — то, за что он это делает, исчерпывается или просто исчезает. Может, это какие-то знаки, может, они говорили о том, что не нужно благодарить, Чонин-а, за то, что тебе предначертано, то есть даётся бескорыстно, иначе это приобретёт ценность для кого-то ещё. И сам за собой тоже проследил после такого небольшого наития, и оказалось, что всё, за что говорили «спасибо» другие люди, автоматически становилось интересным. Мальчик всегда думал в такие моменты, что, раз человек дошёл до таких слов, значит то, что ему было дано, заимело для него ужасную цену. Ценность. Понятия разные. А узнавать чужие ценности — это узнавать цену самого человека. Правда, мы не сделаны из того, что любим, но наше личное пространство сделано. То есть это наш комфорт.       Чонин оглядывает свою комнату и в который раз осознаёт, сколько ценности в смятой Чанбином постели, в фотографии матери на стене, в этой коробочке с крошками, даже в самом мусорном ведре, потому что оно хранит в себе и пропускает через себя все несостоявшиеся мысли, поступки владельца комнаты. Сама эта комната — сокровищница, а всё, что в ней, — золото. И Чонин главный экспонат. Чанбин, наверное, самый счастливый человек на планете после Чонина, потому что он может не только посещать это место, но ещё и оставлять свой след. Пуффендуец тянет носом воздух, и его взгляд проходится по полу, хранящему ещё тепло чужих ног. Следы, наверное, посеребрённые. И в серебре Чанбина, Чонин думает, точно цены не меньше, чем в золоте воспоминаний его жизни. Наверное, даже больше, потому что он, не противясь, облил бы им, жидким, раскалённым, добрую половину их, поставил бы на каждую полку по застывшей блестящей кляксе и любовался бы его холодностью больше, чем жаром золота и солнца.       Этот слизеринец какой-то потрясающий. Он ассоциируется у Чонина с полной Луной — эти мысли заполоняют голову, пока тот готовит сумку к выходу из нежно-горячей обители. Карандаши на подоконнике похожи на деньги, и за них можно точно купить чьё-то сердце. Ими Чонин недавно нарисовал и раскрасил лису и пса, сидящих на пнях в Тёмном лесу. Каким же было удивление, когда Чанбин открыл ему свою форму трансфигурации… Потрясающе — подумал он тогда, но вслух только искренне засмеялся, потому что Чанбин действительно, как пёс. Большой и преданный. Иногда слюнявый, но это уже слишком интимные подробности. Но какие золотые! Чанбин правда похож на лучшего друга человека, и, что это за счастье такое, его приручил Чонин. Дуэт лиса и пса неотразим, и тому так смешно с этого, потому что он как-то катался на его спине, на крепкой шерстяной спине, прижавшись мягким рыжеватым пузом, и это была самая экстремальная и милая поездка в его жизни. После того, как он упал в лужу растаявшего снега, Чанбин ещё долго смеялся.       Прохлада переходной комнаты знакома до покалывания на кончиках пальцев. Чонин, конечно же, не сдерживает свою остроконечную улыбку, когда выходит на свет цокольного этажа, когда довольным ужиком выскальзывает в щель приоткрытой двери, когда по пути к оранжерее встречает тень Минхо, скользнувшую по брусчатке тропинки. Наверное, тот только что сдал свой профиль, а сейчас направляется в Тёмный лес — снова за какими-то травами. Парни не здороваются, потому что Минхо не располагает к общению, а Чонин его понимает. Да и плевать на старшего. У него проблемы? У Чонина тоже, может быть. Он улыбается, когда кланяется профессору Стебль и присаживается на стул за большим круглым столом, чтобы сдать экзамен по травологии.       — Добрый вечер, Чонин. Ты никого по пути сюда не встречал?       — Абсолютно нет. Какой ещё сумасшедший сегодня будет сдавать вам травологию, кроме меня? — он заражает преподавателя улыбкой в разы ярче её недавней. Утро было хорошим и нежным, день отличным, если получится сдать экзамен с первого раза… а вечер вообще обещает быть сладким и тёплым, так почему бы не быть счастливым сегодня? Завтра, может быть, Чонин по неосторожности встанет не с той ноги, но его разве волнует? Ничего страшного. Самое страшное позади — перелом позвоночника. Да и вообще, скорее всего, завтра первый свой шаг он сделает не с кровати, а с рук своего парня, и вообще где-нибудь в ванной или на кухне, потому что Чанбин до сих пор переживает за его недавнюю травму. Подумаешь, капкан… ***       Джисона нет в Тёмном лесу, поэтому Минхо идёт в Дальний. Раздражает. Джисон очень сильно раздражает. Его не видел никто с момента, как он ушёл после ритуала оживления души, и от этого так чертовски противно. Безмозглый, бесхребетный босяк, выскочка, путающаяся под ногами крыса — Минхо заполняет злоба и раздражение. С чего бы вдруг? Жизнь этого драчуна пуффендуйца — не его ума дело и даже более того… Никакого отношения он не имеет к Джисону, совершенно никакого. Жаль только, что в поцелуе мерещился вкус вишни, — что Минхо впервые чувствовал что-то, когда целовался. От щекотки, которую ему навсегда подарили, вручили, отдали лапки назойливых лесных муравьёв, до сих пор чешется затылок и шея. На ухе до сих пор фиолетовая незабудка. Перед лицом до сих пор Джисон, роющийся в своём синем венике, как же это достало Минхо. Зачем выводить из равновесия? Зачем ласкаться? Чтобы потом сбежать?       Сбегает первым всегда Минхо. И эти вопросы он задаёт не Джисону, а себе. «Зачем я ему позволил? Зачем я ему был нужен?» — и ещё миллион кривых и таких ненужных, абсурдных «зачем». У Минхо есть одна черта, пробивающая любой посторонний интерес к его натуре насквозь, — одиночество. Он не выбирал его и до сих пор не выбирает, но придерживается, и причину не знает сам. Дело не в «так легче», не в «так я никого не раню», не в «я никого не люблю» и даже не в «люди отвратительны». Минхо правда не может понять причину, по которой он является приверженцем одиночества. Одиночество — не тишина, которую любит Сынмин; не счастливая минута, которую никогда не постигнет Чанбин из-за своего дара; не боль, к которой так нежно относится Бан Чан. А о том совсем нет сил думать. А если и встретиться с ним сейчас, то только просить сварить какого-нибудь яда, чтобы больше никогда не смотреть в его глаза, глотая не собственную слюну, но обжигающий стыд.       В Дальнем лесу Джисона тоже нет. Может, он трансфигурировался и потерялся маленьким барсучком в какой-нибудь корневой системе, вырвавшейся из земли и образовавшей целый город? Но у Джисона плохо с трансформацией — Минхо точно помнит. Как-то раз он попросил его показать его форму, потому что думал, что Джисон точно кот. Точно худощавый чёрный чертёнок, любящий вылизать чьи-то пальцы, если они пахнут мясом или пастилой. Барсук… Ну да, практически кот. Хотя клыки поопаснее будут, да и со змеями будут бороться более охотно. Так вот почему Джисон без опаски дружит с Чанбином? Хотя интересно, может, у второго совсем не змеиная форма? Но Минхо-то эту тайну никто не открывал, поэтому он переключается мыслями на Хёнджина, которого точно даже видел в облике хладнокровного пресмыкающегося. Так вот почему Джисон постоянно ссорится с Хёнджином. И вот снова палка двух концов — вариативность составляющих парадигмы. Итог всегда один и тот же, но не в плане видов отношений, а в плане самих отношений. То есть если свод правил и понятий накладывается на двух человек любым образом, то они уже точно состоят в отношениях. Интерес это ведь полуобщение.       Выбравшись из некрепких объятий леса, Минхо направляется к воротам. Поверить только, от гнева остались щепки. Место, где только что был его мощный ствол с кроной и корневищем, заняла апатия. Что с Джисоном? Где Джисон? Кто он такой — вот передовой вопрос. Единственный оставшийся в голове, потому что за этим стволом больше ничего нет. На нём не держится на самом деле ничего, да и он сам уже стоит непонятно как, потому что Минхо проветривается полностью, как чонинова комната в отсутствие хозяина и сынминова в ночи. Снова ничего, только в этот раз даже не хочется давить живые растения, лишь бы что-то почувствовать. Плевать. Минхо заправляет волосы за ухо, но они слишком коротки для этого жеста. Это значит другое. Дух фиолетового цветка, отбившись от плеча, падает на землю.       — Привет, Минхо-я. Странно, уже второй раз видимся, — Чонин почему такой улыбающийся? Почему он всегда такой? Какие у него причины? Он что-то чувствует? Его чувства отличаются от тех, что ощущал Минхо, когда встречался с Джисоном? Он ведь был нужным ему, когда он попросил сходить с ним в лес; Джисон был благодарен ему, ведь он правда просто вернул блокнот; он был обижен на него, когда почти просил не уходить после первого ритуала; он был шокирован им, когда увидел его вновь выходящим из комнаты с дементорикой. А Минхо нужен был Джисон? Нет, он просто всё это время думал немного о другом. Сознанию не удавалось зацепиться за «подумать о Джисоне» дольше, чем на несколько минут, и мысли тоже выходили пустыми. Бесплодные труды мозга, который не может понять даже самого себя.       — Привет. Куда-то идёшь?       — Да, на демонтаж ёлки. Ты будешь?       — Там будет Джисон?       — …Если честно, я уже давно его не видел. Я думал… ты знаешь, где он. Если нет, то мы должны срочно сказать Чанбину или Бан Чану.       — Нет, не говори.       — Минхо, это очень плохо: Джисон бы никогда просто так не исчез.       — Пожалуйста, не говори. Он придёт сегодня. Я точно уверен, что придёт.       — Откуда ты знаешь?       — Я постараюсь, чтобы он пришёл.       — Минхо, пожалуйста… — улыбка Чонина тоже падает на землю, разбивается, как стекло. Минхо казалось, что она из золота. — Я же теперь не смогу спокойно. Я как ты не умею, мне нужно знать, что с ним точно всё в порядке.       — Хватит. Я сказал, что всё сделаю сегодня, просто подожди до полуночи, а потом, если он не объявится, делай, что хочешь, — гриффиндорец поскорее ретируется отсюда, напоследок бросая, мол, я буду сегодня с вами на ёлке. Чонину остаётся подобраться, будто взвалить на свои плечи тяжёлую свиную тушу, и тоже пройти из этого посеревшего места. Душно, вязко — после разговора с Минхо всегда так? Тогда Чонин понимает, почему Джисон пропал. Это не энергетический вампиризм — это неумышленное убийство, похожее на банальное отравление, только страдает тот внутренний орган, который даже существует только словесно, но боли от повреждения, наверное, больше, чем от цирроза печени. Крепкие объятья Чанбина помогают забыться, и даже разбитая недавно улыбка нарастает, собирается на коже, как конденсат, — от смешавшихся в одно дыханий.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.