ID работы: 12751484

Придумай глупый пароль, Ликси

Слэш
NC-17
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 265 страниц, 26 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 6 Отзывы 17 В сборник Скачать

Он вылавливает ломтики яблок губами или, так уж и быть, пользуется золотой ложечкой

Настройки текста
Примечания:
      Теряться в реальностях, которых, кажется, бесконечное множество. С каких пор вчерашний день стал прошлым? И с каких пор сегодняшний является будущим? Произойдёт ли сегодня то, что ознаменует собой новую жизненную эру, или Бан Чан просто покурит, просто сходит за книгой в чужую библиотеку и просидит в её объятьях целый день, так ничего больше и не сделав? Что вообще нужно делать, а что можно? Пару лет назад всё было не таким запутанным, была одна дорога, которой следовало идти, спотыкаясь, падая, но не выбирая из огромного количества развилок одну тропинку, непонятно какого качества. Единожды парень свернул не туда, и до сих пор он не считает это большой ошибкой. Приём запрещённых веществ. Бан Чан помнит последствия и не то чтобы не хочет вернуться. На его глазах погибали люди от передозировки или простого недомогания, которое оказывалось недостаточностью или приступом, срывом или умышленным самоубийством. На его глазах людей крыло от панических атак. На его глазах люди сходили с ума и совокуплялись на том диване, где приняли непосильную дозу, а после оргазма погибали, так и не решив дальнейшие дела, пока он сам сидел в коматозе, блевал и не мог встать из-за того, что стены казались ближе, чем были на самом деле. Встал и упал от столкновения лоб в лоб с тем, кто был в дверном проёме и фотографировал, ухахатываясь от серьёзности его лица.       Страх — это то, что не переваривается ни в желудке, ни в голове, ни в сердце. Он просто есть, и его можно только выхаркнуть с мокротой, высморкать с кровью из сожжённого смесями носа. Некоторые фотографии попадали ему в руки, когда он приходил в следующий раз на совершенно другую квартиру или комнату, когда путешествовал по мирам, положив средний палец на Хогвартс и учёбу. Тогда он плевался от них, но не рвал и не вышвыривал из окна, — небрежно сворачивал и прятал по карманам, чтобы позже по приходу в свои покои оставить в шкатулке, которую кроме него никто не брал в руки. Его никто никогда не искал, не пытался спасти, более того — даже не ведал, что именно с ним происходит. О его слабости знает только профессор Флитвик, и тот не может посодействовать в сдерживании желаний. Иногда Бан Чану просто хочется вместо кофе принять голубого порошка, чтобы сердце точно выдержало предстоящее воскресенье, а иногда, как сейчас, он выходит из комнаты и бредёт по Хогвартсу, чтобы проветрить мозги сигаретным дымом, ведь простой лесной воздух уже не спасает.       На пути не попадаются даже здешние мотыльки, белые, как мука, хотя порой их настолько много, что все стены в пятнышко. Вдруг Бан Чан понимает, что никогда не гулял по окрестностям в опьянении, и в голове, медленно наращивая темп, возгорается мысль. При себе ничего нет, кроме портсигара, набитого недавно скрученными сигаретами, но парню ничего не стоит заказать дозу прямо сейчас, — хватит одной связи, и мир заблестит перламутром. Бан Чан знает — завтра или уже сегодня вечером на отходах захочется умереть, но его снова не держит ничего, так же как в случае с Феликсом. Он не чувствует себя треплом, но Сынмину бы рассказал чисто ради смешинки. Как бы он относился к члену компании после этого? После того, как узнал бы, что они делали в том поезде, и как всё к этому пришло. И главная суть в том, что никто из двоих ведь не был против. Бан Чан думает, что об этом никто не знает, — особенно Хёнджин, — и не понимает, насколько крупно ошибается. В его глазах всё статично, но почему-то Феликс кажется более стойким, более закрытым и завершённым, чем все в мире вместе взятые. Феликс кажется не человеком, а каким-то волшебным существом, — и вот ему-то как раз о веществах рассказывать не хочется.       Кожа руки под правым рукавом мантии зудит нещадно, Бан Чан проходится по ней срезанными к мякоти ногтями, и зуд всё равно не прекращается — наоборот разрастается. По правую сторону кромка леса, по левую — стена, кремово-грязная, переходящая в густо-зелёную из-за мха и накипного лишайника. Прислонившись спиной к ней, Бан Чан выуживает из кармана брюк портсигар, медлительно подкуривает и разглядывает стенания засыхающей Гремучей ивы. Её колыхания, хотя погода безветренная, похожи на уставшее отчаяние, и Бан Чан думает, что ему бы тоже поколыхаться, да только ничего не колышет. К удивлению. Даже отъезд Хёнджина, даже мольбы Чонина, даже вид разбитого, как витраж, Чанбина, даже состояние и отсутствие Минхо, даже заболевший им Джисон, даже выкраденный, а возможно, уже убитый Феликс, даже Сынмин, с которым не понятно, что делать. Или делать непонятно что. Его можно целовать и голубить, с ним можно связаться прямо сейчас, но Бан Чан думает, что лучше пойти в чужую библиотеку за книгой и провести в её холодных объятиях целый день.       — Бан Чан, долго собираешься меня игнорировать? — доносится справа. Парень пугается и поднимает руку, засучивает рукав в порыве до самого плеча.       — Ты как так? Давно висишь?       — С момента, как ты стоишь у стены, идиот, — аура приятного мятного оттенка странно мигает перед глазами, сквозь неё просвечивается удовлетворённый чужим присутствием вид Ивы.       — Оу… прости, я не заметил вообще. Ты хоть говорил что-нибудь? — Бан Чан улыбается смущённо, и по его лицу растекается выражение обычного человека, словившего ступор и лёгкую панику, неплотная сетка стыда. Сынмин щурится, поднося ауру ближе, и теперь старший видит даже родинку на его переносице, бледную, слабую, но существующую, целованную.       — Почему ты улыбаешься? — в ответ молчание и медленно сходящая с лица неуместная гримаса. Почему она неуместна?       — Не хочешь, чтобы я…       — Не хочу, чтобы ты притворялся. Где ты? Я прилечу.       — Далеко на юг от западных ворот.       — И, дай угадаю, вышел с территории через северные? Или даже через восточные, — видно, что Сынмин двигается по направлению к выходу оттуда, где находится сейчас, при этом развязывая узелок плаща. Бан Чан смотрит неотрывно.       — Через восточные. Думал пойти к башне, а потом к Хагриду, но перехотел.       — Ничего ты не думал. Ладно, до встречи.       — Давай…       Теперь Бан Чан не улыбается. Скоро на его плечо сядет ворон, трансфигурируется, попросит поцеловать его, обнимет, а ему не хочется совсем. Совсем не хочется. Исчерпан какой-то ресурс, а названия ему, наверное, ещё нет. Откуда Сынмин взялся такой понятливый? Даже если он космонавт или кто он там; даже если читает чужие мысли не буквами, не чувствами, а звёздами. Он пришелец? Его призвание — быть в небе, быть с ним одним целым, и он выполняет это на сто процентов. Учится на отлично и приносит большое количество баллов Когтеврану, в то время как Бан Чан давно чувствует себя потерянным для всего и вся, ненадёжным, безнадёжным. Ему кажется, что он что-то упустил, проморгал, высморкал с кровью из сожжённого смесями носа, и ему не понять, что это, никогда, не вспомнить. Может, это чувство собственного достоинства, но к чему бы? Бан Чан и до веществ не был здоровым в плане самооценки и морального восприятия собственной важности. Физически, может, он и нужен, но так, для массовки. И даже когда Сынмин был на его руках, когда он выносил его из общего зала изнеможённым, он был только страховкой, хотя чёрт знает, какое значение придаёт ему этот парень. В глубине души Бан Чан надеется на то, что воронёнок не влюбился, потому что это было бы так смешно.       Несколько десятков минут проходит перед тем, как ворон действительно садится на его плечо, но трансфигурироваться он, кажется, не спешит. Только выпускает из клюва смотанный плащ, этот завязанный шнурком комок чёрной ткани, и Бан Чан едва успевает схватить его, скользнувший по груди. Негромкий звук, вырвавшийся из птичьего горла, похож на приветствие или призыв к началу прогулки, и он выпускает из пальцев спрессованный фильтр, смятый до катышка, сначала разобранный на волокна, напоминающие стеклянную паутину. Он катится по земле вниз с холма, пока не вязнет в сплетении весенней травы, и ворон наблюдает за ним, пока Чаново внимание уже отстранено от этого. Чёрно-белый воронов мир никогда не сможет приобрести краски. Когда Сынмину надоедает пестрота, когда ему становится больно смотреть на густо-синее небо, чёрное в зените, он трансфигурируется и сначала долго смотрит в землю, мониторя движения червей и командную работу шустрых муравьёв. Они всегда что-то делают, всегда что-то строят и никогда не ленятся, и Сынмину хочется тоже уметь так. Никогда не болеть, никогда не выматываться, никогда не уставать, быть способным поднять вес в пятьдесят раз больше собственного, никогда не жаловаться на тяжесть штудируемого им материала, никогда не срываться на мягкую листву глубоко в лесу, чтобы выпустить гнев и раздражение.       Сынмину хочется мочь быть таким, как Бан Чан, — тот в его голове монументален, прост, идеален, как полотно затянутого тучами, равномерно чёрного ночного неба часá в два после общего отбоя. Бан Чан для него — состояние небесного купола в главный созыв. Бан Чан для него — вид, открывающийся в телескопе, когда непрозрачная крышка без дефектов ещё не снята. Бан Чан — что-то плотное, густое и непроглядное, беспросветное, обволакивающее и состоящее из сплошной темноты. Сейчас он сидит на его плече, стараясь не впивать когти в мышцы так сильно, как нужно, чтобы выдержать. Старается не причинить боли, потому что знает, что Бан Чан будет терпеть и ничего не скажет до последнего. Это какое-то издевательство — молчание. Одно дело ничего не знать, другое — не знать, мочь узнать, но молчать. Иногда небо на Сынмина давит, не щадя его плеч, и он об этом не молчит. Он говорит об этом профессору Синистре, а от неё об этом знает профессор Стебль, но больше никто, потому что Синистра запрещает заикаться о своём состоянии, иначе все поймут неправильно. Сынмин не понимает, как можно понять неправильно. Все люди могут устать, могут закончить начатое, не доведя до конца, могут продолжить законченное, недоведённое до конца, могут всё. Люди могут всё. А он не может. Не может ли? Или ему внушили? Теперь он не понимает самого себя, потому что чужие слова и поступки заставляют мышление сходить за стаканом воды через Дальний лес и заблудиться в нём навсегда.       — Давай трансфигурируйся, — говорит Бан Чан, когда понимает, что уже зашёл за центр Тёмного леса. Ворон послушно срывается с плеча и отходит к ближайшему дереву, ожидая, пока он ловкими пальцами развяжет узел и раскрутит плащ, отойдёт на пару шагов и отвернётся, чтобы не доставлять ему неудобств. Хорошо, что Бан Чан не знает, что Сынмин думает о нём как о божестве. Он бы точно этого не понял.       — Заранее прости, если я скажу что-то не то: я сегодня не в духе.       — Да я уже понял.       — Как?       — Ты сказал, чтобы я не притворялся.       — Ты тоже сегодня такой, да?       — Есть немного. Куда пойдём? — Бан Чан оборачивается к продолжению тропинки спиной и пятится, пока Сынмин, старательно стягивая края плаща, идёт за ним неспеша. Он смотрит себе под ноги, голыми ступнями касаясь сухой земли и кромки редкой травы, пробившейся сквозь листья по бокам, пока старший смотрит на его лицо.       — Отведи меня к самому тихому месту.       — К? Может, прямо в него и пойдём?       — Боюсь, что расплáчусь.       — Плащом вытрешься.       — Годится.       Тропинка снова предстаёт перед глазами Бан Чана, узкая и почти растаявшая от редкости студенческих прогулок по ней. Над головой раскидывают свои ветви громоздкие кроны сосен и елей, едва не улетающих в небо от нечастых порываний ветра, ставшего с недавних пор гостем в здешней части леса. Юго-восточная полоса, где Джисон нашёл Минхо, далеко отсюда, и она самая громкая из всех близлежащих к территории Университета, что есть в Тёмном лесу, самая страшная и пугающая. Та часть, где сейчас гуляют Бан Чан и Сынмин, — западная, спокойная и светлая, неосквернённая ничьим самоубийством или смертью от опасного столкновения с нечистью: дементором или мантикорой, выловленной порядка сотни лет назад, но всё ещё обитающей в глубинках леса. Тоже единственная в каком-то роде. Глубинками леса обычно называют те самые самые дальние части, до которых человеку дойти не то что невозможно, — просто ленно. Собственно, поэтому никто до сих пор и не знает точно, осталась ли в Тёмном лесу мантикора. Иногда случаются такие находки, что кажется, будто здесь вовсе рунеспур буйствовал, пытаясь отгрызть одну из своих голов, но в итоге сгрызая деревья. А Дальний лес… особенно те полосы, что находятся за глубинками Тёмного, — совсем не изведан. Поэтому Сынмин и удивился тому, что Бан Чан в одиночку выбирается туда.       Тропинка сужается ещё больше и стирается, как след карандаша, оторванного от бумаги в моменте. Теперь впереди простая земля с бесконечным количеством спрятанных ловушек и палки, одну из которых подбирает Бан Чан, чтобы наощупь продвигаться дальше и не попасть в капкан, как бедолага Чонин. Трансфигурироваться в волка не хочется, в птицу не получится, а в кого-нибудь ещё противно, поэтому он просто даёт Сынмину руку, краем глаза замечая осветлённую солнцем полоску голой кожи его живота, на которую дали обзор раздвинувшиеся края плаща. Парень тот же час, как хватается за протянутую ладонь, сгребает их заново, превращая в хаотичный комок в своём кулаке, а капюшон, накинутый с самого начала, прячет его смущение почти до самых губ, поджатых от странного чувства. Будто Бан Чан совсем не близкий. Хотя прямо сейчас кажется, что они действительно совсем незнакомы. Совсем. Сынмину чешется снести это под корень, как рунеспуры сносят деревья:       — Я хочу поговорить.       — Предлагай. О погоде?       — Погода замечательная, кстати, — оживляется он. — Как думаешь, когда будет тот ливень? У меня на него голову крутит, но его всё нет.       — Думаю скоро, — остальные слова остаются непроизнесёнными: «Давай встретимся до него, чтобы я смог отвлечь тебя от боли?», — и Бан Чан даже не представляет, чем будет отвлекать от неё вскоре, когда приманит его плёвой пушинкой.       — Я хочу выговориться тебе, можно?       — Конечно.       — Только давай так — я тебе, а ты мне. Чтобы был равноценный обмен.       — Добро.       — Я устал от астрономии, — начинает Сынмин и тухнет за секунду, как пламя свечи, оставляя после себя только белую полоску зловонного дыма. — Мне надоело чертить созвездия на уроках и находить новые точки на небе. Надоело знать все названия туманностей и открытых планет. Надоело получать баллы и статус от поисков новых. Отвечать на открытых уроках и светиться, как снитч, оттого, что меня хвалят иностранные эксперты. Я устал, потому что мне нельзя выговариваться: запрещает профессор Синистра, хотя она говорит об этом со Стебль. Знаешь, что они посоветовали мне? — он продолжает, когда слышит заинтересованное мычание от идущего впереди Бан Чана, который внимательно и неспешно прощупывает почву палкой: — Разговаривать с небом. Ты представляешь, как это выглядит со стороны? Я похож на сумасшедшего, когда так делаю, но всё равно делаю, потому что тогда бы я вообще молчал неделями.       — Ну вот, теперь у тебя есть я, и ты можешь говорить о чём угодно со мной. Проблема решена, тебе больше не о чем переживать.       — Было бы хорошо, — шепчет парень в чужую спину, и она останавливается. Бан Чан оборачивается, бросая палку под ноги, подходит ближе, держа за руку, проводит по коже обнажённого запястья большим пальцем.       — Не «было бы», а есть. Есть хорошо. В обоих смыслах, кстати, — он замолкает, пока Сынмин доверчиво смотрит в его глаза, не опуская взгляда; поднимает руку и оглаживает пальцами ключицы, проводит ладонью по шее и скользит к загривку, после сжимая волосы, целует родинку на переносице. Бледную и слабую, незаметную, маленькую, но существующую и целованную им же. В будущем. — Надеюсь, твоя усталость пройдёт, Сынмин-и. Мне очень нравится астрономия. Вообще всё, что говорят о небе, звёздах и кометах. Особенно смотреть на него ночью с поляны в Дальнем лесу. Оттуда открывается хороший вид, тем более деревьев к… северу? Да, вроде. Их нет, там внизу ручей к нашей реке.       — И туда меня сводишь?       — Конечно. Раз ты хочешь. Правда, придётся пробраться через северный барьер. Его поставил Дамблдор давно-о-давно, — он хихикает и выглядит счастливым, удовлетворённым, и Сынмин позволяет себе мельком посмотреть на его губы и тоже улыбнуться, пока он прижимается к нему лбом. Мгновений хватает, чтобы насытиться близостью. Руки Бан Чана влажные, нежные, а кожа Сынмина прохладная и сухая, но тоже нежная, и эта нежность, трущаяся о чужую, создаёт мягкую искру, гуляющую от загривка до кончика носа.       — Теперь ты?       — Теперь я, — отвечает старший и отстраняется, помогает поудобнее перехватить края плаща, подбирает с земли палку и продолжает вести к тишине через весь Тёмный лес, ныне светлый и сияющий, как золото на солнце. — Что ж, моя история пожёстче твоей. И я пойму, если после этого ты не захочешь со мной как-либо общаться. Она начинается с моего далёкого пятнадцатилетия, когда я узнал, что такое косяк. После этого всё сильно закрутилось, я попал на квартиру к магглу Эйджи, моему… бывшему другу. Короче, он погиб. Почти передо мной — сидя на стуле в своей комнате, когда я был на кухне и пытался что-то приготовить, пока сам был под кайфом. Это первая смерть. Таких ещё штук семь, а остальные я просто не помню или не понимаю были они на самом деле или нет, потому что память выедают вещества конкретно. Мне стукнуло восемнадцать, я кое-как сдал экзамены и в тот же день поехал на похорон своего одноклассника. Благо, что хотя бы он умер не из-за кайфа.       — А как он умер? — подаёт слабый голос Сынмин, и у Бан Чана мурашки пробегают по спине от него.       — Попал в ДТП с отцом, когда они ехали в дождь к бабушке. Только отец выжил, а он не выдержал. Не хотел бы я, чтобы ты стал свидетелем панической атаки, как я. Этот старик долго не мог отойти от смерти сына, но сейчас вроде всё хорошо. Я давно не общался хоть с кем-нибудь из прежнего окружения. Хотя связь есть, но мне просто… не знаю, не хочется возвращаться, хотя хочется.       — Сегодня один из дней, когда хочется?       — Да. Что мне скрывать от тебя? — вздыхает он. — Потом я попал в Универ и встретил Минхо, поговорил с ним, попросил прощения за издевательства в школе.       — Вы учились в МШК?       — Ох, да, — Бан Чан смеётся, неожиданно хватаясь за живот, — хотя нам до неё было далеко. Его причины я рассказывать не буду, потому что там одни прихоти, точнее капризы, а свои… Я просто не хотел, представляешь? Когда мне предложили выбор: маггловская, колдовская или хогвартская — я выбрал вторую, но на последнем году меня всё равно закинули в хогвартскую. Потом, из-за того что я всё равно не догнал школьную магическую программу, мне пришлось поступить в колдовской колледж по сокращёнке, которую мне по итогу преподали за три месяца лета, и вот в конце августа я выбрался сюда наконец. Только лишь со Школой всё было бы легче, да, но кто я, если не Бан Чан, которому всегда всё равно?       — Не говори так…       — Да чего ты, это же комплимент. Давай дальше. А, встретил Минхо… Вот тогда и начался самый светлый период. Представь, поступление в университет, колдовство, выбор профиля, зельеварение, через год ко мне приходит моя любовь, я отказываюсь от веществ, принимаю в тайне ото всех помощь врача, реабилитация. Кстати, боюсь, Минхо тоже что-то принимал, потому что в нашу встречу выглядел не лучше, чем я. Или так на него повлияла травля. Потом он выбирает профиль — травология. Вот мы оба снова связаны с колдовством, потом я решаю быть для него самым надёжным и верным человеком, вхожу в доверие, мы проводим несколько лет вместе, я всё это время окрылён и заносчив со всеми, кроме него, а потом у него что-то начинает происходить, но он ничем не делится со мной. Я чувствовал себя дерьмом, — Бан Чан от тяжести замолкает, и палка натыкается на ловушку, сетка вылетает из-под листьев, скручивается в воздухе в ком, падает обратно к ногам, и Сынмин успевает показать свою вовлечённость в чужой рассказ:       — Я понимаю…       — Да. Это хорошо.       — Продолжай, — они возобновляют движение снова, держа друг друга за руку.       — А потом мы, пока курим за стеной, встречаем вас. Минхо видит Джисона, все дела. И пролетает так, что пролетаю даже я, — он останавливается, видимо, они дошли до заветного тихого места. Бан Чан отпускает чужую ладонь, теперь тёплую и тоже влажную, отчего Сынмин растирает её второй, отпустив плащ, пока старший не смотрит на него. Бан Чан проходит чуть дальше, разгребает листья на поваленной сосне и присаживается на землю рядом с ней, пока Сынмин опускается на дерево. Соблазн погладить старшего по голове и запустить пальцы в его светлые волосы накатывает, и он ему не противится, а тот не протестует, когда рука оказывается на его макушке. Тёплая и влажная.       — Ужасно.       — Моя история или я?       — Твоя история. Ты молодец, что держишься.       — Если честно, твоя связь сегодня оторвала меня от стойкого желания связаться с поставщиком и взять дозу.       — Я знаю. Когда ты сказал о твоём прошлом увлечении, я понял, почему ты притворялся.       — И что ты теперь думаешь делать? Возьмёшь с меня клятву никогда больше не принимать?       — Хотел бы, только ты её нарушишь.       — Не зря ты когтевранец. Обожаю вас. Вы такие умные.       — Ну да, и чем это достигается? То не говори, о том не жалуйся, никому не показывай слабости, не будь слюнявым и недостойным звания когтевранца. Мы как слизеринцы, ты замечал?       — О, кстати, да. Когтевран и Слизерин в конфронтации с Пуффендуем и Гриффиндором.       — Ага, — Сынмин трогает за ухо, оттягивает, заставляя обернуть голову к себе, а сам склоняется ниже. — Так что, мы с тобой враги? — Бан Чан исступлённо шепчет:       — Получается так, — и прикасается губами к чужой щеке, как к обжигающе-холодному мороженному сладким летом, пока Сынмин доверчиво подставляется и пригибается ещё ниже. Тёплая дорожка поцелуев остаётся на мягкой щеке, оборвавшаяся в уголке губ, Бан Чан облизывает свои, когда снова смотрит вперёд на горящие от солнечного света деревья.       Они останутся здесь до вечера, Сынмин не побежит в комнату плакать от тяжести, осевшей в груди, как хотел поступить до связи с Бан Чаном, а тот не свяжется с поставщиком и не вернётся в старое. Они оба, уставшие и никому не известные, всё сегодняшнее время будут слушать голос тишины, необычайный колорит, спокойную мелодию её песни, будут дышать прохладным лесным весенним воздухом и друг другом, запоминая навсегда, как пахнут макушки: их и елей — запоминая, как выглядят их глаза и солнечные лучи в них, как ощущается их присутствие здесь и в жизни друг друга, примерять его на себя, как плащи, чистые, и рубашки с выкрахмаленными воротниками, такими правильными и чёткими, такими удобными и твёрдыми, как скулы или переносицы с целованными родинками. Они останутся здесь до вечера, но будет казаться, что навсегда. ***       Хёнджин просыпается от шороха и прикосновений к своим ушам. Его кровать до ужаса тесная теперь, когда Феликс позволяет себе спать так, как привык, — забравшись в центр, далеко от края, разбросав ноги в подобии осьминога, и руки раскидав по подушке. Хёнджиново место ровно под стенкой и частично под ним, отчего затекают не только плечи, но и рёбра, и ухо постоянно трётся о стену. Но сон всё равно выходит из ряда вон приятным, ведь Феликс рядом, живой и здоровый, не промёрзший в той темнице и не задохнувшийся плесенью. Тёплый, мягкий, даже если иногда попадает локтем по чужому животу; и пахнет недавно использованным новым мультифруктовым шампунем. Хёнджин открывает глаза и смотрит на сосредоточенное лицо, что в сантиметрах от его собственного. Не хочется вставать, а тем более куда-то идти, но это обязательно, ведь на настенных часах уже давно за девятый час утра, а Дамблдор наверняка уже закончил с допросами. Когда Хёнджин узнает о его методах, он скорее всего ужаснётся похлеще, чем от вчерашнего самого себя, и он уже находится в предвкушении.       — Доброе утро, — хрипит Феликс сонным голосом. Видимо, он тоже ещё не вставал. Воспользовался временем, чтобы подольше побыть рядом со старшим, потереться о его живот и грудь, подержать свои тёплые руки на его шее.       — Взаимно. Сделаешь завтрак?       — Голодный со вчера?       — М-м, как чёрт, — Хёнджин переворачивается и наваливается на цыплёнка, обнимает его как специальную подушку, сплетая ноги.       — Ну, тогда тебе придётся меня отпустить.       — Нет уж, — он прячет лицо в изгибе его плеча, потирается губами о футболку, успевая коснуться ими оголённого участка кожи, и Феликс доверчиво и благодарно ласкает ладонями его плечи, перебираясь к затылку. — Никуда не хочу, а нужно.       — А может, не нужно?       — Мы заставим директора прийти сюда с докладом? Ну, я не то чтобы против, — Феликс забавно улыбается, и Хёнджин чувствует это прикосновением воздуха к своему загривку. Он заставляет его поднять голову, положив ладони на щёки и потянув вверх. Их рассредоточенные взгляды встречаются и приобретают центр, фокусируются друг на друге, будто в этом и скрыт смысл каждого нового утра, каждого нового пробуждения вместе.       — Пойдём вместе? — серьёзно говорит Феликс.       — Нет. Я не пущу тебя к тем, кто тебя уже один раз изувечил, — так же отвечает Хёнджин.       — Но я хочу. Тем более ран на мне больше нет, ты их все залечил, даже… — мальчика отвлекает чужой взгляд, нервно опустившийся на его шею, скользнувший от плеча до плеча. — Ну, шрамы, ну и что? Они украшают мужчину.       — Шрамы? — переспрашивает старший с недовольной интонацией. — Не украшают. Украшение, обычно, можно снять — их ты не снимешь никак. Ими также нельзя гордиться, потому что они говорят только о том, насколько у тебя херовая жизнь.       — А мне всегда нравились. Конечно, я понимаю, что они не от простого дела достаются, но… они красивые и приятные на ощупь. Не знаю. У Чан-хёна есть один — на спине, — Феликс видит, как Хёнджина замыкает на словах о том, но он старается игнорировать, потому что всё-таки ни о чём не жалеет, а вавки в голове слизеринца, — это его вавки. С ними предстоит побороться, даже если есть риск получить серьёзные раны, шрамы от которых никому не получится увидеть или потрогать.       — Как он его получил? Это был… героический поступок, да? Он лучше меня? — у Хёнджина в глазах голубые искры печали и обиды, но Феликс начинает смеяться, легко вздрагивая в его руках, и искры отступают, придавая взгляду обычной мягкости и тепла.       — Да-а, героический. На самом деле я так и не узнал. Он отшутился. Думаю, у него всё-таки тоже есть тайны, которыми он сможет поделиться только с особенным человеком.       — Разве ты не особенный? — Хёнджин смотрит больше не удивлённо — разочарованно. Понимает, что особенный.       — Я особенный, ну… просто по-другому. Надеюсь, у тебя когда-нибудь тоже появится такой человек, и ты наконец поймёшь, о чём я говорю.       Хёнджин смотрит практически неотрывно, иногда отвлекаясь на то, как сквозняк треплет одинокую вырвавшуюся из общего копна пшеничную волосинку на Феликсовой голове, а тот улыбается легко, так же касается чужих волос и ушей, кладёт на них ладони, чтобы старший услышал шум собственной крови, своего пульса и его, распространяющегося по ладоням. Испускает магию, она, исходя из кончиков пальцев, льётся вдоль шеи, обтянутой гладкой кожей, и Хёнджин снова роняет взгляд. Шрамы на шее Феликса страшные, уродливые, кажутся ему до сих пор приносящими дискомфорт, но, как выяснилось, тому они только в радость. Слизеринец всё равно аккуратно касается губами одного из них, — того, что прямой полосой остался под кадыком. Сколько здесь было крови, сколько её осталось на жёлтой и белой ткани горловины жилетки… Сколько её было под ногтями и на губах, под чёлкой, на плечах и животе, затёкшей в пупок. Сколько в тот день её было на маленьком Феликсе — больно вспоминать. Как к ней липли кончики их пальцев.       Подготовка к выходу в люди начинается простым приглаживанием волос — заканчивается чаепитием и ускоренным бегом по коридору подземелья. Хёнджин и Феликс попрощались на цоколе, когда слизеринец отдал второму свою корзинку с только что собранными в неё фруктами. Почему Хёнджиновы яблоки и апельсины, недели три назад оставленные в тарелке на столе, до сих пор не превратились в гниль и плесень, — загадка. Мысли о Феликсе не тревожат его, потому что на глубине речной долины, в этом густом и влажном, заросшем природой лесу, где его встретят Джисон и Минхо и точно напоят свежим цветочным чаем, он точно будет в кристаллической безопасности. Даже самый злой и опасный преступник не посмеет покуситься на эту зелень и совершить преступление здесь, ведь в мире магии этот поступок будет верхом стыда и мрака. По крайней мере потому, что покушение на природу очень сильно разозлит Минхо, а Минхо в чистом гневе ещё никто никогда не видел. И Джисон пророчил как-то, что это крайне опасно, хотя Чанбин не воспринимает всерьёз опасность живую, говоря, что самое страшное могут сделать только озлобленные мёртвые.       Иногда Чанбин кажется Хёнджину ребёнком, заигравшимся со своей армией оловянных солдатиков. Он разговаривает с ними, когда находится в одиночестве, он играет с ними в настольные игры и даже азартные, он перешёптывается с ними на парах по инсектологии и физике, когда преподаватели переключают внимание на кого-то другого. Он дружит с ними, хотя, когда Хёнджин разнаглелся высказать свои мысли об этом, он сказал, что обозлённые умершие ищут не друзей, а тех, кто будет способен помочь им исполнить свою месть, имея в виду, что его отношения с душами полностью взаимовыгодные, и это не то чтобы неприятно. Контрактами он не пользуется, предпочитает вести дела открыто и без цепей, которыми обычно его сокурсники приковывают к себе свои трофеи. У Чанбина такие все, но в случае чего они могут уйти прямо с поля боя, если им покажется дело неладным. Как было в случае с падением Чонина во время матча. Чанбин дал слабину, и души тут же запаниковали, ведь риск быть снова запечатанными в мире живых, не имея проводника в мир темноты, прохлады и спокойствия, ударил в гонг. Слизеринец тоже почувствовал это, поэтому так крепко двинул заслонку в груди, что и прохладца потустороннего сквозняка пропала.       Путь выхода из ситуации у душ был только один — довести операцию до конца, а после налететь на Чанбина и растерзать затянувшийся портал, чтобы сбежать от его гнева, хотя тот уже и не сопротивлялся. Понимал ведь, что играет с их страхом, до этого говоря, всем что с душами всё строится на железобетонном доверии. В каком-то смысле он проиграл в тот раз. Выйдя в лес, он остался в нём до глубокой ночи, пытался возобновить контакт с каждой душой, для этого позволяя им высказаться снова, ещё раз, с большей силой чувств, вспомнить всё до мелочей, чтобы ненадолго забыть. Так нужно позволять делать и людям, но, пока они живы, они не пригодятся Чанбину, так что выслушивать кого-то из них он в какой-то момент отказался совсем. А потом попался заноза-Чонин, во всю насмехавшийся над ним и даже не пытавшийся поделиться чем-то болезненным. В тот момент казалось, что его и вовсе таким не наградили. Чонин до сих пор не поведал Чанбину ни о чём сверхъестественно ужасном, и это интригует. Не то чтобы Чанбин был бы готов выслушать хотя бы — или даже — его, просто это так странно. Чонин что ли неприкосновенный? Но его образ на самом деле настолько светлый, такой простой и счастливый, что в голове не укладывается. У него хорошая семья. У него всё хорошее, и сам он золото. А Чанбин тогда ему на что? Чтобы создать контраст?       Вот и темницы. Темно, тихо, воняет, Хёнджина потряхивает и тошнит, но он собирается с силами и входит в коридор, застланный молчанием прежних криков. Почему он сначала не пошёл к Дамблдору в кабинет? Потому что ещё вчера твёрдо решил убедиться в правдивости его смирения. Неужели он правда допытывал этих ублюдков? Да, Хёнджин видит это в мелочах: сами стены дрожат от страха. Пауки разбежались по углам, в некоторых местах паутина оборвана, как ненужное тряпьё, — прочная, почти стеклянная. Что делал Дамблдор? Маленькие окошки, через которые в камеры проникает воздух, защищённые магическим барьером, открывают ему виды на лица поверженных волшебников. Мрачно. Из какой-то камеры доносится тихое мычание, напрямую рассказывающее Хёнджину о боли в подробностях. Их одежды окровавлены, смяты, где-то порваны, и ему доставляет удовольствие выражение одного из лиц — совершенно вымученное, осунувшееся, опухшее. Директор не бил их — он беспощадно их истязал, одного за другим, после того как они стали ломаться и рассказывать ему о Феликсе. Обо всём, что делали с ним.       В созерцании поля боя Хёнджин резко понимает, что сам бы не ушёл отсюда утром, значит Дамблдор бы тоже. Конечно же. Наверняка до сих пор он злой, как цербер, поэтому слизеринец с палочкой наизготовку проходит глубже в царство боли. Земля утрамбована настолько, что кажется каменной, а пауки всё же напуганы до смерти: прижимаются брюшками к своей грубой паутине и даже пролезают под неё, чтобы потеряться от глаз. Хёнджину такое поведение доставляет садистское удовольствие. Сколько же пыток сегодняшней ночью увидели эти хищные, опасные насекомые? Наверняка теперь они боятся собственных жал. Хотя против инстинктов не попрёшь, поэтому они уже сегодня забудут о том, как самим было страшно, и вновь пойдут охотиться на свежую плоть. Какими бы разочарованными ни были плотоядные, им всё ещё нужна еда. Дамблдор правда остался в темницах, вот он — сидит на выщербленной из земли скамье в конце коридора, даже не зажёг Люмос. Отчаяние читается по глазам.       — Ты был прав, Хёнджин.       — В чём?       — Во всём.       — А вы знаете родителей Феликса, профессор, — тот поднимает на него взгляд и опускает назад, говоря «да» без слов.       — Я… Знаю Господина Ли.       — Учились вместе?       — Он учился. Я уже занимал должность мастера в хогвартском собрании на то время. Ты же замечал, как я отношусь к Феликсу?       — Всегда. И вы также знали о нас с ним, поэтому заставили преподавателей оставить меня в покое на всё время моей учёбы. С вашей помощью я мог заботиться о нём постоянно.       — Молодец, что никогда не спрашивал об этом. Мне бы пришлось много о чём тебе…       — Да, поэтому и не спрашивал. Я слизеринец. Не люблю я враньё.       — Ты не слизеринец, Хёнджин. В твоей семье есть только один выходец из этого факультета, — брови на лице парня сводятся: прежде он никогда не слышал о своих сородичах, а данная новость и вовсе поражает.       — И кто же он? — Дамблдор поднимается со скамьи, подходит к нему и кладёт руку на плечи, опустив низко голову.       — Пойдём отсюда, иначе не останется живых.       — Даже нас?       — Да, мы друг друга не поймём.       — Мы? А что будет с этими?       — Они останутся здесь. Им нет места ни в одном из миров, такие люди… должны платить двойную цену за совершённые поступки.       Хёнджин не задаёт вопросов, хотя все они табуном крутятся на языке. Лишь бросает встревоженный взгляд через плечо и чужую руку, чтобы в последний раз рассмотреть эти темницы. Дамблдор правда просто дождётся их смерти? Или он заодно с преступниками и выпустит их по очереди, чтобы Хёнджин не заметил подставы? Нет уж, сомневаться в близком, хотя какой из директора близкий сейчас… Хёнджин не уверен ни в ком, кроме Феликса и себя. Даже в его отце он не уверен на сто процентов, ведь откуда все они знают, во что именно он влез, раз на него ведётся такая охота? Когда коридоры неизведанных слизеринцем подземелий оказываются пройденными; когда за спиной остаётся закрытая на щеколду дверь кабинета директора, Дамблдор проходит к своему столу и опускается на его край бедром, складывая руки на том. Молчание подбивает на расспрос, но Хёнджин смиренно держит губы сомкнутыми в звенящем ожидании.       — Ваш отец… Господин Ли, — начинает старший, — в своё время влез туда, куда не следовало бы влезать ни одному волшебнику, даже имеющему более трёх профилей. Знаешь ли ты, мой юный студент, что такое магия времени? — Хёнджин слабо кивает, осторожно присаживаясь в кресло напротив стола. — Он решил, что владеет достаточной силой, чтобы совладать с ней. И одно дело, если бы он просто попытался разобраться в талмудах, что я разрешил ему изучить, одно дело, если бы он просто попытался разобраться в тех рукописях, что разрешил изучить конгресс… Он освоил материал, что был в них, с несвойственной обычному магу скоростью и после этого исчез. Бесследно пропал, а когда я бросил последние силы на поиски, мне сообщили, что он незаконно проник в гарвардское хранилище.       — А то, что магические книги хранятся в мире магглов, как объясняется?       — Довольно просто — это достойное, тихое и незаметное место. Вот видишь, даже ты бы не дошёл умом до того, что они могли бы быть спрятаны не в мире магии.       — А кто решил там их скрыть?       — Конечно же конгресс. Совет мастеров предложил идею, где можно скрыть священные книги, на рассмотрение. Кстати, если бы Господин Ли не решился на проникновение в это место, он бы вполне мог быть принят в совет. Самым почётным членом, потому что у него профилей, если честно тебе сказать, даже больше пяти. Некоторые из них он не опробовал даже перед мастерами, потому что был сам собой доволен, и у него было на это право. Ему даже спрашивать ни у кого не нужно о своих успехах, потому что он сам является тем, кто может оценивать чужие.       — Он… сильнее вас? — Хёнджин задаёт, кажется, очень глупый вопрос, вполне подходящий к тем, что могут задать несмышлёныши-студенты, потому что Дамблдор пригибается чуть ближе к нему, чтобы своей осанкой и выражением лица, на котором приподняты брови, и глаза смотрят поверх прямоугольных очков в золотой оправе, внушить твёрдую уверенность в ответе:       — Он сильнее всего конгресса и совета вместе взятых, малыш. Только один человек способен его победить, и даже он относительно него слаб, как бродячий пёс, — Хёнджин понимает. Теперь он точно понимает, почему даже сами их величества мастера до сих пор не выловили Господина Ли. Опустив взгляд, он ждёт продолжения поучительной лекции, но один вопрос всё-таки приходит в его голову:       — Так кто этот человек? Слизеринец из моего рода.       — Твой дед.       — Они давно мертвы же, да? — он понимает слишком рано, раньше, чем Дамблдор успевает ответить, — нет, один из них точно жив, и именно он покушался чужими руками на жизнь его Феликса. Именно на него у высших мира магии такая надежда.       — Ты ведь уже понял всё, что я хочу сказать тебе, правда?       — Лучше скажите, — слова непроизвольно превращаются в шёпот, и парень прикрывает глаза.       — Хорошо. Нет, один твой дедушка всё ещё жив. Похищение Феликса — его рук дело. Мать Феликса, Госпожа Ли, думаю, ты знаешь из его слов, дала обет молчания. Она не давала его. Твой дед наложил заклятье, которое отняло у неё силы на долгие года. Жизненные силы. Поэтому сейчас, будучи дамой, которой перевалил уже четвёртый десяток, она выглядит точно на двадцать, — Дамблдор улыбается, Хёнджин поднимает на него взгляд, потому что эту улыбку ощущает своей макушкой, и удивляется тому, насколько просто он говорит о чужих бедах. — Не так уж это и хорошо, если подумать без пошлостей. Ей было плохо всё это время. Всё детство, подростковый возраст и юношество её сына. В какой-то момент заклятье закончилось. Кем бы ни был волшебник, его заклинания ограничены, поэтому… Мама Феликса… Я бы ни одной женщине не пожелал остаться молодой таким путём. Всё-таки силы вернутся в её тело, и эта метаморфоза… Ох, она принесёт ей новые страдания, ведь она постареет на свой возраст за несколько лет, — молчание, прозвучавшее вслед этим словам, затягивается, но Хёнджин не даёт разговору остаться незавершённым. Он выяснил слишком мало.       — Так… каковы ваши планы?       — Мои? — Дамблдор оживает, приподнимается, смахивает с плеча пыль и устремляет взгляд в затуманенное снаружи окно. — Я принял своё бессилие, Хёнджин. Уже много лет назад, потому что понимал, во что вся эта история выльется. Магия времени освоена Господином Ли подчистую, он выпил её, как воду. Мы с конгрессом бес-силь-ны, — и замолкает, будто ставит точку. Но Хёнджин не согласен. Он не доволен таким ответом, что-то скребёт в подкорке и не даёт спокойно усидеть на месте.       — Нужно что-то сделать. Неужели собрание Хогвартса ничего не планирует делать?       — Ты так сильно хочешь умереть? — хмыкает мужчина. Его век вытесан на лице морщинами, его усталость засела под глазами в глубоких и тёмных мешках. Он мучается от недосыпа, это ощущается холодком вдыхаемого Хёнджином воздуха этого кабинета. Всё старое, всё изжитое, немощное. Мудрое и практически завершённое. Но эта ситуация ещё не изжила себя всё-таки, и с этим нужно… — Даже если хочешь, ты же понимаешь, что это будет бессмысленно. Мы просто приведём две стихии в Университет, и он станет полем боя, а после — руиной, как и Бесшумий, однозначно. Будь с моим маленьким Феликсом, Хёнджин. Просто будь с ним. Начни эту жизнь не с руины МУХ, а с узкой тропинки Тёмного леса, по которой вы с ним ходите за руку. Я вижу вас всегда и всегда буду следить, до последнего моего вздоха. Ошибки моего… друга… это не мои ошибки, но по какой-то причине они не дают мне полностью высказать свою любовь и верность. Я бы заботился о нём, был бы для него тем отцом, которым Господин Ли никогда не мог являться. Он сам сотворил со своими близкими это, и никто ему не помощник в ситуации, где виновник — он сам.       — Даже самые близкие и верные люди? Даже вы?       — Даже мы.       — У вас же есть план. Расскажите мне, как я могу победить деда, и всё. Чего вам это стоит?       — Хёнджин, ты не сможешь. Прекращай заниматься баловством.       — Вы говорите это специально, чтобы я разуверился в самом себе, но я говорю вам в ответ, что мне не нужна ни ваша вера в меня, ни даже вера Феликса…       — Потрясающе, Хёнджин, — пресекает Дамблдор. — Ты говоришь, как Господин Ли в своё время, — и на этом всё-таки парня замыкает. Хочется превратить старость этого кабинета в пепел. Синие потоки магии струятся по полу, исходя из коленных чашечек.       — Я сам узнаю, — он подымается с кресла, становится в магическую лужу, и она наплывает на его ноги.       — Ты не поборешь меня. Слишком мало литературы.       — Литературы? Я единственный завсегдатай библиотеки.       — Слишком много мнишь о себе. Есть студент, который перебрал всю хогвартскую макулатуру, даже ту, которая готовилась к отправке в утиль. Второкурсник нынче. Ты слаб, но самоуверен, я, конечно, горжусь тобой, но ты не переваришь в одиночку и второй трети материала, нужного тебе в одолении хотя бы меня.       — Я говорю ещё раз, мне не нужно ничьё признание…       — И тем не менее ты хочешь, чтобы я прекратил говорить тебе о том, насколько ничтожны твои познания.       — К чёрту познания, во мне безграничное количество зла на происходящее.       — Твой дед непобедим, Хёнджин, ему будет достаточно пары слов, чтобы унизить тебя настолько, что ты сойдёшь с ума, а после — одного оглушающего, чтобы ты опустился перед ним на колени. Он очень любит, когда перед ним падают сильные люди, поэтому его и назначили главным нападающим.       — Меня не озаботит ни одно его слово, — Хёнджин смотрит в глаза Дамблдора с холодной уверенностью, и магические потоки моментами окрашиваются в беспросветно-чёрный, грубый, потусторонний, они впитываются в половицы и скользят по потолку нижнего этажа — Дамблдор уверен, поэтому смотрит на парня с прищуром и полуулыбкой.       — Конечно позаботит. Твоя злоба безгранична, безусловно, поэтому она заводится даже от моих слов.       — Это тренировка. Хорошо, я спокоен.       — Да, вот видишь — тебе достаточно меня, чтобы взорваться или стухнуть. Я манипулирую тобой, и ты делаешь вид, что смиренно понимаешь. А сейчас мне хватит всего лишь Круцио, чтобы ты упал на этот почерневший пол и вымучился до издыхания. Хёнджин, тебе нельзя вступать в борьбу с этими монстрами. В итоге ты просто не поймёшь, где тьма, а где спасительный свет, к которому так хочешь прийти.       — Я есть тьма. Как-нибудь разрулится.       — Ну да… — директор снимает очки и складывает их на столе. — Хёнджин, в этой ситуации твоим врагом является не только твой дед, но и Господин Ли, которого ты так хочешь защитить ради его сына. Ослепление любовью, я знаю, что это такое, поэтому и говорю тебе о том, что ты ничего не сможешь. Станешь между кровью и сердцем и поймёшь, что ни без первого, ни без второго твоя жизнь не будет возможна. Вы с дедом одинаковые. Я дал преподавателям приказ о том, чтобы они не тревожили тебя, не из-за вашей с Феликсом любви, а из-за того, что разглядел в тебе эту чернь, — он указывает пальцем на лужу магии, — изначально. Я знал, что ты, как и твой дед, будешь неделями пропадать в библиотеке, присасываясь к книгам, как к чашке с водой. Будь откровенен сам с собой — не к Феликсу.       — Вы не поможете мне?       — Никто теперь тебе не помощник, — и со спокойным выражением лица, на котором замерла улыбка, пытается провести отсюда слизеринца, хотя один вопрос всё-таки приходит в его голову: — Почему ты попросил шляпу о Слизерине?       — Видимо, потому что взял слишком много от деда. Изначально, — за ступни цепляется чёрный ворох, рассеивается, когда Хёнджин покидает кабинет, с присущей холодностью оставив дверь приоткрытой. Вопросов осталась гора, да к ним ещё и прибавилось новых, поэтому парень теряется в собственных вариантах дальнейших действий, как в трёх соснах средь бела дня. Тяжело думать о том, как поступить, после того как открылась новая и совершенно неожиданная информация. И пока мантия за его спиной превращается в водопад; пока подошва туфлей оставляет на полу практически видимые чёрные следы; пока колени пощипывает от магии, что долбится в них острыми потоками изнутри, Феликс находится глубоко в природе, в окружении деревьев, травы, цветов и влаги, солнечного света, ярких улыбок и сладкого чая с порезанными на кубики яблоками, плавающими на поверхности. Он точно вылавливает их губами или, так уж и быть, пользуется золотой ложечкой. ***       Окрашенная вода, наполнившая ванну, горячая, подогретая ещё сильнее, затопившая её, удобную и большую, глубокую, с холодным бортиком, расплавила Минхо до того, что он не вернулся в своё обычное сжатое состояние до следующего утра. А кровать была мягкой, удобной, а объятия распаренного Джисона, который спустя некоторое время ушёл подогревать ужин, — комфортными. Минхо открывает глаза, пытается вспомнить, что именно Джисон вчера подогревал… Во рту помойка, откровенно. Переворачивается на другой бок, чтобы утреннее солнце не палило глаз и чёлку, иначе от вороха волос скоро действительно пойдёт дым; и натыкается на чужое лицо. Тело Джисона далеко от его тела, но нос того почти утыкается в губы. Старший болезненно улыбается. Щека этого нежного парня тёплая, на неё тоже падает солнечный луч, и, когда Минхо ёрзает на кровати, свет попадает на глаза, отчего он во сне щурится. Уложившись наконец на живот, он приподнимается на локтях, тем самым загораживая для Джисонового лица яркое солнце, и оно расслабляется, сознание возвращается в крепкий сон.       Слова благодарности просыпаются каждое утро вместе с памятью Минхо. Джисон золотой в самом приятном смысле этого слова. Минхо рядом с ним хорошо, невозмутимо спокойно, легко и радостно, каждый день наполнен простотой, теплом и любовью, в каждом действии прослеживается нежность. Джисон дорожит любым новым и старым моментом с ним, холит и лелеет, иногда переусердствует или возвращается мыслями к тому, о чём Минхо просит его забыть, чтобы не усложнять себе жизнь, — но всегда продолжает любить. А Минхо чувствует себя потребителем, хотя на самом деле тоже делает не мало для его хорошего самочувствия. О своём самочувствии он не переживает вовсе. Приготовленные им тефтели с хорошей жирной подливой Джисон любит до трясучки, поэтому сейчас на весь домик разносится мясной запах, отчего Минхо улыбается, хоть его и начинает подташнивать. Поворочавшись на пустой и тёплой кровати, залитой солнечным светом и нежностью, гриффиндорец лениво стаскивает одеяло с ног и присаживается на край, ища ногами тапочки на прохладном полу.       — Минхо, выйди, кто-то пришёл.       — Что?       — Выйди, к нам гости, — его забавляет то, как Джисон пытается перекричать шум воды, доносящийся из только что открытого им окна на кухне, и чайника, готового засвистеть от пара. Всё-таки Минхо поднимается резче, чем планировал, поэтому, пока спускается по ступенькам, голова немного немеет, а в глазах колоритно темнеет на короткое мгновение. Входная дверь открывается с характерным похрустыванием, и пшеничная голова преждевременно заглядывает за неё, чтобы поскорее увидеть лицо хозяина дома. Феликс машет маленькой ладонью, его вторая рука занята корзинкой с яблоками, пока Минхо врастает в землю, и улыбка на его лице растёт, как яблоко на дереве. Это что такое светлое стоит на крыльце? Минхо перехватывает чужую идею с тишиной и машет рукой в ответ, даёт Феликсу тихо скользнуть внутрь дома и скинуть обувь, немного выпачканную в речной грязи.       — Кто приходил? — доносится из кухни.       — Не поверишь. Нам подбросили котёнка, — говорит Минхо, пока идёт к кухне, а после просовывает голову в дверной проём, чтобы заинтриговать Джисона (наверное, прячет комочек на руках).       — Не гони, — он сразу же скидывает полотенце для рук на столешницу и всем корпусом оборачивается к нему, но из-за стены своевременно выглядывает вторая голова.       — Мяу, — говорит Феликс и прыскает, опускаясь вниз, не сумев подольше посмотреть на изменившееся выражение лица Джисона.       А Джисон в свою очередь округляет глаза и рот, переводит взгляд то на Минхо, то на него и стоит-стоит, мечется, но стоит, пытаясь, наверное, придумать, что можно сказать. Минхо понятливо улыбается и переводит увлечённое внимание со своего растерянного парня на гостя, наконец обнимает его, тесно прижимая к груди. Феликс правда котёнок, такой светленький и маленький, ласковый, гладит руками его спину и иногда проводит ногтями, чтобы высказать любовь и радость. Джисон тоже свои объятья не упускает, подходит к нему и вклинивается, как только Минхо отрывается, уступая место.       — Ты как? Ты откуда? Ты где был? Мы думали, что тебя снова выкрали.       — Долгая история. Меня же не было относительно недолго. И откуда вы вообще узнали, что я пропал?       — Да за тобой теперь весь Хогвартс ведёт наблюдение, ты скоро легендой станешь. Оттуда и знаем: все о тебе постоянно говорят. И о Хёнджине. Как он? За Бесшумий мы тоже знаем, — Джисон присаживается на стул под окном, не отрывая взгляда от Феликса, отдающего свою мантию Минхо. Тот решает взять все начатые дела в свои руки и успевает вставить в чужой разговор свои слова, после чего отходит в прихожую:       — Ты завтракал?       — Да, хён, но я бы не отказался от чая. Любого, — он тоже опускается на стул — напротив Джисона и возвращается к нему вниманием. — Ну, расскажу коротко. Всё, что сам знаю. У меня есть отец, я вам уже рассказывал, так вот… Он немного… Я о нём, чего и следовало ожидать, ничего не знаю. Совсем. Хёнджин, думаю, уже знает больше меня, потому что он только что пошёл к Дамблдору, а тот допытывал ночью тех, кто выкрал меня. Тех, на кого Джин-и пошёл в Бесшумий.       — Он что, приволок их в Универ?       — Я сам в шоке. Честно, иногда сам ума не приложу, чем он руководствуется, когда что-то делает.       — Я его понимаю, — говорит вернувшийся из прихожей Минхо, пока промывает руки проточной водой и ловит на себе два удивлённых взгляда. — Ну, я бы тоже никого не слушал и делал всё только так, как получается в моменте. В войне не так уж и много правил, которых действительно в итоге получается придерживаться, особенно если их не придерживается та сторона, с которой борешься.       — Но всё равно, хён, он выкрал их. Они — одного меня, ладно, но он — их всех.       — Они и все тебя одного не стоят, — возмущается Джисон, доставший яблоко из корзины.       — Помыл? — Минхо лупит по руке и отбирает фрукт, подставляет его под кран и снова включает воду, чтобы вернуть помытым, хоть и уже надкусанным. Дважды. — М, люблю такие.       — Я понимаю, но… Ладно, у меня нет аргументов. Мерлин, как слухи распространились за один день?..       — Я же говорю, за тобой теперь все следят, а чуть что — переполох. Никто с места не рыпнется, но всё равно вся округа будет гудеть и ждать. Хогвартс такая, своеобразная… семья. Тут даже если бы мы тебя не знали — волновались бы, так что всё понятно.       — Да, знаю. И это так странно, ведь я же только на первом курсе.       — Прекрасно. Это прекрасно, Ликс, просто ты легенда. Смирись, — Джисон в свойственной ему манере нахально улыбается, и, глядя на него, Минхо вспоминает, какой он с остальными. Не то чтобы настоящий или ненастоящий — просто следующий.       — Так что, Хёнджин пошёл к Дамблдору? — спрашивает он, не отводя взгляда от интересного Джисона.       — Да, но мы вроде договорились, что он присоединится к нам, когда закончит.       — Отлично, значит, пошли пока прогуляемся? Чего дома тухнуть? — Джисон встаёт и вновь берёт бразды кухонного правления в свои руки, рассыпает еду по тарелкам и снимает крышечку с чашки запарившегося Феликсового чая. — О, порезать тебе яблоко в чай?       — Что за бурда…       — О, конечно. Чего бурда?.. — Джисон прыскает с реакции Феликса на обычного Минхо и ощущает, как плечи младшего гриффиндорца опускаются из-за непринятия его вкуса старшим.       Разговор постепенно заканчивается, и вот Джисон с Минхо уже во всю уплетают свои тефтели с жирной подливой, хорошенько вымачивая в ней хлеб. Пуффендуец не церемонится с крошками, смахивает их ладонью в ладонь, когда они начинают мешать локтям, и отправляет в окно, за что Минхо дуется на него и, припрыгивая на своём стуле, указывает пальцем на горшок петуний. Джисон строит гримасу, мол, да что я снова такого сделал, твоим цветам не станет хуже от хлебных крошек, пока Феликс, расслабившись до того, что голова вжалась в плечи, попивает свой чай и бегает сияющими глазами от одного лица к другому, пытается сдержаться, чтобы ненароком не начать передразнивать молодых, иначе отхватит. Посуда гремит, задетый до глубины души Минхо делает глоток из его чашки, бросаясь молниями в сторону Джисона, пока тот стоит к нему спиной, а к раковине лицом. Такая себе избушка на курьих ножках. Только вот Минхо сейчас совсем не хочется приговаривать, чтобы она обернулась, иначе её челюсти покажутся дверьми, и появится большой риск выбить их с ноги. Ну, ведь это же петуньи!       — Гулять? — торжественно спрашивает виновник чужой обиды, всё-таки обернувшись, и вытирает мокрые руки, на которых всё ещё в некоторых местах осталась пена, о домашние штаны.       — Гулять! — Феликс подскакивает со стула, находя идею свалить из кухни, чтобы влезть в свой плащ, наилучшей в сложившейся ситуации.       — Гулять, — злобно шепчет Минхо в губы Джисона, когда за удравшим котёнком закрывается дверь с янтарного цвета стеклом. — Я тебя награжу лопаточкой и корзиночкой, и ты резко пошуруешь за тёмный лес собирать мне нужный мох, усёк?       — А я привяжу тебя к себе, и ты пойдёшь со мной, ясно? — Джисон подхватывает волну разговора, только ведёт её совсем не в то русло, когда наглыми влажными пальцами хватается за шею Минхо и фиксирует в таком положении, смотря прямо в глаза. В этот момент маленькое облако заканчивается, уступая дорогу ярким лучам солнца, и один из них насквозь проходит радужку Джисона, просачивается в его чёлку, путается в ворохе волос на макушке, и Минхо замирает вне фиксации. Он смотрит заворожено, так, что глаза не могут остановиться на одном месте, пытаются захватить каждый волосок, каждый отблеск, каждое преломление. И Джисон тоже смотрит, только не так, — прямо, не исследуя, а выжидая, остекленев, удивлённо так, насколько только можно удивиться неожиданной живости в обычно пустых глазах или ласковым словам в привычной тишине.       — Красиво, — шепчет Минхо, уже позабыв о том, что только что обещал выгнать Джисона в дальнюю дорогу на несчастные поиски несчастного мха. Душа вспарила и заземляться не захотела в момент. В ничтожный момент.       Джисон не может ответить: язык онемел, потому он просто выдыхает, и это привлекает внимание Минхо — взгляд цепляет губы. Долгий взгляд — кажется, даже Феликс заждался. И он возвращает его обратно, взмахнув ресницами. Резковато для просто влюблённого человека. Вот он, Джисон, не настоящий, не ненастоящий, просто следующий. Тот, что последовал за Джисоном для утреннего Минхо, и за Джисоном для неожиданного Феликса, и за Джисоном для увядающих петуний. Такой обычный. Это ведь он пытался вырвать цветы из его рук тогда, в лесу; это ведь он лежал с ним в одной койке и переехал с уютной комнаты пуффендуйского общежития в самый низ этого мира; это ведь он уже неведомое количество времени не посещает нормально свои занятия, чтобы быть рядом и досматривать его поведение на странности. Это ведь он всегда целует его перед сном, до того что дыхание свирепеет; а по утрам отодвигает своё тело, чтобы ненароком не смутить. Минхо за короткую секунду успевает понять, что такое Джисон. Солнце всё ещё прячется в его глазах, таких тёплых и неожиданно родных, как пирожки Хагрида.       Громкий вдох сделать приходится, потому что Минхо слишком увлёкся, а Феликс, наверное, слишком заждался, хотя, если быть честными, он вот только-только выбежал из кухни и, наверное, ещё даже не успел завязать бант на плаще. Это пробуждает старшего, правда, только он не отходит и не шевелится в общем. Только взгляд становится осознаннее. Ещё миг, и он подаётся вперёд, накрывая губы искрящегося на солнце Джисона. Он, вероятно, бриллиант янтарного цвета, прозрачный, как слеза. Нет таких в природе, а вот у Минхо есть, и Минхо может с уверенностью сказать, что природа — есть сам Джисон. Хан Джисон. Ну, вероятно, это безумие такое — понять, что любишь, за одну секунду. Хватило взгляда и солнца. Джисон неожиданно слабо отвечает на поцелуй, после чего Минхо отрывается, заглядывает в глаза. Большим пальцем младший прижимает мочку его уха к шее, показывая, насколько она горячая, и Минхо пытается не засмеяться с нежно-ласкового взгляда, опущенного вниз. Он мило смущается, а ведь Минхо первый раз целует его сам. Впервые хочет поцеловать сам.       — Ну, я гулять один, короче, пошёл, а вы тут…       — И куда…       — За мхом, — самодовольно перебивает Джисон Минхо, который недовольно перебивает Феликса, который сам едва не перебивается, когда спотыкается об уличный коврик у двери. Все трое смеются, особенно старший, вылезший из кухни последним. Сейчас он чувствует себя очень смелым и втайне гордо улыбается, когда подсматривает за тем, как Джисон легко затягивает шнуровку любимых конверсов. Вишнёвые, с до сих пор белой подошвой, которую он чистит пастой чуть ли не два раза в день, как даже собственные зубы не чистит. Хотя первое время чистил, когда они с Минхо только съехались, потому что боялся доставить тому дискомфорт, ведь целоваться же как-то нужно, и хочется до жути, ведь… только съехались же… Ведь нужно было показывать любовь и заботу в двойном объёме, а кроме поцелуев ничего и не умел такого, да и сам не знал, как можно показывать это по-другому. — Кстати, ты так и не рассказал о своём докладе для Стебль.       — За ужином, — пожимает плечами Минхо, зная, что Джисон увидит, пусть и идёт впереди по узкой тропинке, капитан. Или компас.       «Люди ведь просто так не хотят умирать, правда? У них есть мечты, ради которых можно жить, люди, принципы, всякие веры и личные правила, которые не позволяют окончательно сойти с ума». Минхо думает об этом.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.