Глава 3.
5 ноября 2022 г., 00:50
Скоро миновав свое юношество, Надежда по наставлению родителей продолжила обучение в лингвистическом направлении. Английский язык был одним из тех немногих предметов, за которые она сызмальства садилась не со скрежетом зубов, а с очень даже крепким энтузиазмом. Ни в детстве, и без того исполненном неразрешимыми вопросами, ни годами позже ей не приходилось серьезно задаваться вопросом будущей своей профессии; не прельщало ее ни одно занятие из тех, что были на слуху у молодежи, не удавалось войти ни в одну роль. Только лишь из подражания сверстникам, еще совсем юная Надя пыталась было воображать себя ни то одним из исследователей египетских гробниц, о которых у нее имелась парочка книг, ни то детским доктором с блестящим стетоскопом на шее — всё не то. Не шла смирно в голову мысль о том, как другие могут искренне желать тратить свои силы во благо окружающих, потакая их изменчивым в своей эгоистичности потребностям. Однако, предусмотрительные родители уже давно расстелили пред дочерью начертанную ей тропу в педагогику, с которой она не решилась сойти за неимением других здравых вариантов. Закончив наконец аспирантуру и все предшествующие ступени университетской иерархии, Клименская получила право именоваться преподавателем.
Проживала Надежда тоже не абы где, а в именитом преподавательском доме на Ломоносовском проспекте, совсем близко от места работы — квартира, где прежде жила ныне почившая бабушка, перешла затем в собственность отца, который в свою очередь поспешил заселить туда дочь. И уже скоро стены просторной гостиной стали обрастать оленьими бюстами и лосиными рогами, а на забитых учебниками шкафах, отбрасывая грузные кривые тени возвышались чучела пышнохвостых фазанов, недобро взиравших стеклянными глазами. Хозяйка берегла коллекцию, периодически пополняя новыми экземплярами, а старыми, в свою очередь, одаривая немногочисленных знакомых, также разделявших ее страсть к охоте. Мастерство таксидермии женщина изучала сама, начиная с истоков — первые попытки к изготовлению чучел предпринимая еще в подростковом возрасте, она так и не смогла оставить это дело.
Первый и последний Надеждин кавалер(преподававший, к слову, будущим языковедам философию) занятий ее не принимал и не разделял. Вздрагивал всякий раз, как впервой, когда проснувшись в ночи от дурного сна и разжижая глазами темноту натыкался на висевшую против кровати медвежью голову. Не полюбились ему и периодически занимавшие ванну полуразделанные оленьи туши, которые, по обыденности совсем запоздно, женщина принималась, судя по доносившимся из-за стены звукам, ни то неистово рубить топором, ни то мерно и терпеливо что-то стачивать, с усердством соскабливать. А запах варившихся в высоких кастрюлях звериных черепов вовсе вызывал у мужчины нестерпимые рвотные позывы. Кто знает, виной тому было специфическое увлечение Клименской, сложный ли характер, или нечто совсем другое, но не прожив вместе и года возлюбленные тихо разошлись, стараясь затем обходить друг друга стороной в университетских коридорах. Правда, на кафедре поговаривали, что Надежда, вскоре после начала совместного сожительства принялась своего избранника нещадно колотить, за этим прежде инициируя скандалы по любой мелочи. Как бы до смешного абсурдно не звучали на первый взгляд эти сплетни, основания для их появления были крайне весомы.
Собою Надежда казалось, была строга во всех тех смыслах, которыми можно наделить это слово. Завидев ее четко вычерченную среди прочих фигуру, звонко выстукивающую каблуками о мрамор, толпящиеся у дверей аудитории студенты в миг заглушали гул своих голосов, подобно призракам сливаясь с холодными стенами и уступая преподавательнице дорогу. Она была не лишена изящества, выстроганного с годами из неуклюжих детских движений, по-мальчишески размашистых и тяжелых. И без прочего внушительные, унаследованные от отца сто восемьдесят девять сантиметров роста нередко дополнялись высоким каблуком, широкие плечи прямо несли горделиво поднятый подбородок, длинные пальцы украшали золотые перстни, всякий новый раз пестрящие разными камнями. Не смотря на свои немолодые годы, Клименская всегда являла собою статность, величие, исходившие из каждого плавного, но твёрдо поставленного движения лилейных рук, усеянных походившими на кровавые капли маленькими родинками. От природы светло русые, ближе к изабелловому волосы имели форму аккуратного каре выше плеч, недлинная чёлка обнажала высокий покатый лоб, алые губы были тесно сомкнуты в еле уловимой, мистичной полуулыбке, придающей женщине легкое, но отчетливо читаемое сходство с Джокондой. Но даже сквозь это внешнее обаяние проглядывались порой густо ложащиеся к низу от глаз тени ее истинного лика, чернели они в морщинках у краев глаз, когда сходился нужным углом бледный свет дрожащих ламп. Тогда черты Надежды становились схожи более на восковую маску, посмертный слепок с изнеможённого болезнью детского лица. Сама она все чаще с годами стала ловить в отражениях этот образ, тут же сменявшийся покадрово, норовивший ускользнуть как можно скорее прочь от ее собственного взгляда, пропуская через себя желтые полоски мелькавших снаружи вагона метро вспышек. Женщину страшили эти метаморфозы; мысленно именуя их веянием скорой старости, она все же вынуждена была гнать от себя стойкое ощущение незнакомого, чужеродного, неправильного, отчаянно колотившее где-то внутри. Блеск своих же глаз все чаще вызывал в ней отторжение — такой не колышимый огонек в себе могли держать глаза только лишь умалишенных или глубоко раненых душою и телом людей.
Поведенческая манера Клименской не уступала ее изменчивым внешним чертам: чаще она вела любой разговор ровным, порой даже излишне тихим тоном, с прищуром всматриваясь в собеседника, держа сцепленные, неподвижные руки у живота и участливо кивая в такт теме, этим самым у впервые с нею знакомых людей впечатление создавая исключительно положительное, чего не разделяли давно имевшие дело с Надеждой студенты. Им одним было известно то, как безжалостно своим вкрадчивым голосом она способна проговаривать жестокие вердикты, одним острым словцом вгонять себе неугодных в отчаянные слезы, не дрогнув ни единым мускулом, и следом, казалось, не чувствуя никаких упреков совести. Так, впрочем, оно и было: в привычном любому другому человеку понимании жалость, участие и сопереживание в Клименской попросту отсутствовали. Им заменой служили расчетливость, холодность и отстраненность от всего громадного множества всех тех людских эмоций, которые в ней были сужены до едва ли приемлемого минимума. Ей никогда не давалось понять, как прочие могут среди монотонности жизни сохранять в себе к ней запал, не утруждаясь при этом отыскать, ухватить себе горсточку волнующих душу чувств, как могут они о чужом счастье говорить с кристально искренним трепетом, таким, от какого щиплют глаза наворачивающиеся слёзы; как могут плакать над мыльными операми, часами вовлеченно обсуждая любовные перипетии героев-картонок, как умеют видеть в своих совершенно бездарных, зауряднейших детях те надуманно выдающиеся черты гениальности и красоты; отчего так неудержимо спешат друг с другом их обсудить.
С каждым последующим годом все навязчивее что-то скребло под твердой корой черепа, казалось стремясь проделать в ней уродливую зияющую дыру. Не закладывали прежнего покоя в душу ни охота, ни чучела. Лишь мерно сочлись из той дыры на поверхность, прежде глубоко где-то запертые, стиснутые, воспоминания о будоражащем дрожащие поджилки упоении, с которым детскою рукою сжималась птичья шея. И удушливее становился воздух вокруг от осознания нынешней невоплотимости этих грёз.