Он просто придурок. Как только простуда его отпустила — сразу начал хаотично делать дела. А какие дела могут быть у художника? Писать картины. Выполнять бесконечную домашку. От масла его уже тошнило. Месяц жизни бок о бок с токсичной краской сказалось на их отношениях. Поэтому Хенджин пытается, как можно быстрее закончить этюды. Работать одновременно над тремя картинами полезно для развития мозга и многозадачности. Но не для человека, который пережил переохлаждение, голодание, истощение и огромный-огромный стресс, из-за своих тревожных мыслей, которые забились в маленький угол той мастерской. Хенджин получил не только легкую простуду, но и апатическое состояние. Из-за чего неделю не выглядывал из-под одеяла. Ему было уже всё равно. Он очень слаб, и это знает и понимает. Но Хван считает, что всё сделал правильно. Так было нужно. Он побыл в одиночестве, понял, что всё еще боится свой кричащий голос в голове, своих удушающих мыслей, а теперь боится еще и своего отражения в зеркале. Болезненные синяки, будто продолжение вытекших глаз, щеки впалые, а кожа бледная до голубых вен.
Пока апатия нависала над его кроватью с горой подушек, он не сразу заметил, что сосед не ходит в Академию, что тусуется вместе с ним на своей кровати и периодами кашляет и чихает. Они молчали. У Сынмина болело горло и потерялся голос — наорался под ливнем на всяких Ян Чонинов. У Хенджина просто рот не открывался, будто язык приклеился к нёбу, и потихоньку душил — ему всё равно.
Они давно рассинхронились в снах друг друга. И, когда Сынмин спит, Хенджин просыпается. В один из таких моментов художник сидел на своей кровати, укутавшись в одеяло с головой и выглядывал из него, как из кокона. Сынмин громко сипит из-за заложенного носа, возможно, он скоро проснется. Но рассматривая спящего, Хенджин ничего не чувствует. Совсем.
Сынмин — это просто сосед.
Одинокая ночная прогулка до магазина. В ленивом темпе гуляя с сигаретой в руках. В круглосуточном магазине он не задерживается у огромного стеллажа с лапшой — ему всё равно, какая она будет. По дороге до кассы он выхватывает из холодильника упаковку с одной сосиской. Оплатил товары. Возле выхода есть стойки, где можно налить кипяток, разогреть что-то в микроволновке и просто посидеть поесть. Но он заваривает лапшу в разноцветной коробке, разогревает сосиску, добавляет специи и соус, выхватывает из подставки одноразовые палочки в упаковке и выходит из магазина, но не уходит далеко, а садится прям на одну маленькую ступеньку крыльца магазина. Перемешивает лапшу, гипнотизируя ее и себя. И приступает к еде.
Смена обстановки должна хоть немного привести в чувства. А еда должна запустить мозг. Хлюпая лапшой, он запрокидывает голову, чтобы увидеть хоть что-то. Эта ночь была туманной. Небо затянулась серыми облаками, будто сейчас пойдет снег. Но нет. Только морозный ветер, заставляющий завязать плотно капюшон, оставляя только лицо и непослушную прядь, что свисает на нос. Губы пачкаются в соусе и немного подпёкивают. Но это возвращает его в мир. А откусив теплую сосиску и, как оказалось, с тянущим сыром внутри, он закрывает глаза, чтобы не заплакать. То, что он осознает свое плохое состояние, уже говорит о хорошем. Пол пути уже пройдено, осталось взять себя в руки и вернуться в прежнее русло. Иначе так вся жизнь пройдет.
Он отставляет недоеденную лапшу в сторону, туда кидает половину сосиски, для того, чтобы вновь достать пачку сигарет. Он неосознанно ее помял, пока шел до сюда. Тонкими пальцами выхватывает сигарету из тесной кучки — кавардак. На ногтях давно нет черного лака, даже потертого, потому что сгрыз всё. Кожица вокруг ногтей вся красная и в ранках. И даже сейчас, раскуриваясь, выдыхая вверх дым, он теребит заусенцы на другой руке.
Подавление эмоций — это редко можно сказать о Хенджине.
Веселился с Чаном. Бесаёбился с Чанбином. Флиртовал с Феликсом. Ныл с Чонином. Пассивно ненавидел весь мир с Минхо. Агрессию он выливал на Хана, позже это стало задачей Сынмина. Ругаться битыми сутками стало рутиной. Зато эмоции были простыми и открытыми. Но, когда случился сбой и ярость переросла во что-то сложное и пугающее, то закрыться — единственное правильное решение, чтобы разобраться чуть ли не со светским комитетом, что за хуйня творится с сердцем. Это то самое, о чем твердят в книгах? Оно пугает. Бабочки сожрали его поджелудочную. Единственное, что он понял — он стал дешевле на черном рынке.
А сейчас он даже думать об этом не может. Совсем ни о чем. Сейчас он один. Он поел, что желудок журчит. Это всё, что он понимает. А еще понимает, что пора всё это прекращать.
Он топит окурок в лапше и выкидывает коробочку в урну.
Через пару дней подавленное болезненное состояние отпускает их бедную комнату. Возвращаясь к художнику, что начал осознавать мир вокруг, взял себя в руки и сейчас сидел на полу с раскиданными холстами. Он думал, что быстро справится с этюдами, которые решил переделать перед скорым просмотром, но забылся, и уже не знает, сколько времени прошло. Комната пропахла маслом и убийственным разбавителем. Сынмин его убьёт. Если это быстрее не сделают токсины. Но, будто у него всё под контролем. Периодами его охватывает чувство, будто он задыхается, ему не хватает воздуха, от чего чувствует тревожность, глубоко вдыхать он всё равно не может, поэтому прижимается к рукаву кофты, дыша через ткань. Он нависает над холстом, спина затекла, глаза замылены, голова болит. Он читает уже, как мантру, что скоро закончит. Из-за маленьких окошках в замке, рука дрожит с кистью. В напряжении абсолютно всё тело. Хочется сделать сразу всё. И одновременно ничего. У него чешется нос. Пряди лезут в глаза и в масло, из-за того, что очень близко к картине, чтобы следить за действиями. Это бесит. Так, что шея чешется. Глаза хочется выколоть. Кости ломит. И затекают колени.
Одно неверное движение и всё будет криво. Поэтому, чтобы не брать на себя такую ответственность, кисть выпрыгивает из руки и укатывается под стол.
— Сука, — цедит через зубы Хенджин.
Он потеет. Раздражается. Руку хочется сломать. Но он лезет под стол, чтобы задушить кисточку. Она бедная не знает, в какие руки попала, не знает, что этот маньяк делает с такими, как она. Одна из его жертв осталась в маленькой подсобке на растерзание балерины неудачницы. Ужасная смерть.
Из-за мокрых трясущихся рук не может сразу ухватиться за негодницу. Стоя на четвереньках под ним свежая масленая картина, неверный шаг и вся одежда в краске, а от изображения ничего не останется, отпечатается на ткани. Коленьки трусятся. Уже будто сломаны о твёрдый пол. Но Хенджину этого мало и не рассчитывает, ударяется затылком о стол. На столе всё задрожало от землетрясения. Шум поднял в комнате. И в ушах, что в глазах потемнело.
— Сука! — заорал. И вылезает. Хватаясь за затылок, почесывая, чтобы жжённая боль ушла.
Возвращаясь обратно на колени, он жмурится от отрезвляющей боли. Последние сопли от простуды прошли сразу. Но головная боль его начала сильнее беспокоить. Его это начинает сильнее раздражать.
Оправившись от пятен в глазах, он оглядывается по сторонам. И замирает. В ужасе. Задыхаясь от увиденного. Визжать и только визжать оставалось. Со стола упали две бутылки с разбавителем и льняным маслом. Плохо закрытая крышка вылетела от удара на картину, которая отдыхала и сохла. Запах стоял ужасный. Перед глазами Хенджина только этот сюр. Его трясет. От усталости. От тревожности. У него пересохло во рту. И он не понимает, что делать.
— Сука, сука, сука... — тараторит, не зная куда деть руки и куда бежать.
Как спасти свой труд?
Что мне делать?
Тело делает хаотичные движения. Хватает тряпку и кидает на лужу возни.
Тяжело выдыхает дрожащий воздух.
Закрыл тряпочкой, будто потушил пожар. Но настоящий пожар происходит в груди. Там загорелась обида, несправедливость и надежда на лучшее. Сгорели дотла.
Что мне делать?
Приподняв тряпку, сразу понятно, что всё это бессмысленно. Там полный бардак. Картину не спасти. Только, если всё размазать и начать заново. А кто спасет нервы Хенджина? Он глубоко дышит от злости и растирает всю жидкость, мешая уже с размытым изображением. Пыхтит. Злится. И материться. Руки в жиже. Глаза на мокром месте. А дышать невозможно. Поэтому он резко встает, чтобы не видеть этот ужас. Ему надо успокоиться.
Зубы и губы сжимает до боли. Что мышцы колет.
Резкая смена положения тела темнит глаза. Кружит голову. И отнимаются ноги. Он чуть не падает, точно бы тогда ухватился за нежелательное одеяло Сынмина и тогда бы Хвана убили. Но он в таком состоянии доходит до выхода из комнаты и опирается лбом о косяк. Его сейчас, будто вырвет. Он ни за что не может схватиться из-за рук в краске. Поэтому сжимает их в кулаки и прижимает к себе. Ему надо успокоится в ванне. Вымыть руки. Умыться.
В ванне-комнате ноги больно сводят, чуть не падая, но он успевает схватиться за раковину, пачкая ее. Он склоняется над ней. Тяжело и часто дыша. Хенджин захлёбывается чистым воздухом здесь, что голова кружится из-за этого. Сердце сильно стучит, что сам трясется, и с него течет холодный пот. Кофта будто сжимает его, сковывает движения и заставляет гореть. Будто температура поднялась. Подставив руки под воду, Хенджин с закрытыми глазами пытается считать.
Я не могу.
Пыхтит. Резко вдыхая воздух ртом. Нос щиплет. В ушах звенит. Плечи вжимаются в тело. Руки трясутся не от холодной воды. А от самого себя. Ему страшно.
Что мне делать? Что мне делать?
А Сынмин возвращается в комнату. Снимает обувь и скидывает сумку с тяжелыми тетрадями, разминает плечо. Расстёгивает куртку и шуршит дверцей шкафа. Сегодня был утомительный день. После больничного непривычно возвращаться обратно в Академию. Вроде он полностью окреп, но голос иногда его подводит, будто снова вернулся в пубертатный период, где в неподходящий момент хрипел.
— Фу, душно и воняет опять этой химозной штукой, — хмурится парень тихо бурчит недовольство, повесив куртку, идет в комнату, прихватив сумку. — Хенджин, опять ты эту бодягу открыл?! — уже громче выражается он, чтобы его услышали.
Но в комнате никого нет. Горит свет. Валяется бардак. Виновника нет.
— Ну, как это называется... — ворчит себе под нос из-за раскиданных вещей и идет целенаправленно к окну, чтобы быстрее вдохнуть глоток чистого воздуха. Да хоть бы глотнуть. Воздух будто стоит.
Чтобы добраться до окна он перешагивает одну из картин. На подоконнике лежит какой-то роман с мягким переплетом, это что-то из коллекции Хвана и стоит цветок. Его бы куда-нибудь переставить, а то за окном уже очень холодно, он может получить обморожение. Сынмин открывает окно и подхватывает горшочек с закопанной в земле игрушку в виде яблочко с глазами. Он смотрит под ноги, чтобы не сломать что-нибудь. И ноги свои не сломать. Видит странный арт-объект. Разлитые банки, тряпка, развозюканная жижа. На полу валяется кисть, вокруг пятна от краски. Картина, что лежит прям возле его ног выглядит совсем не презентабельной, можно даже сказать, никакой картины и нет, всё размыто. И тут до Сынмина дошло, что могло произойти:
— О, нет... — шепотом бубнит себе под нос.
Сынмин одновременно осознает происшествие вместе с чужим истошным криком, что издается из ванны-комнаты. Резкий звук испугал его. Это больное беспомощное завывание холодит кости. Он крепче прижимает к груди горшок, чтобы его не выронить и еще больше не добавить деталей для арт-объекта возле ног. Ким прислушивается, думая, что это ветер за окном так душераздирающе хныкает сквозь возможные щели рам. Но это точно был не он. Из ванны доносились всхлипы перемешанные с включенной водой, она никак не перекрывала состояние Хенджина — это уже понял Сынмин. И он оставляет в покое цветок и срывается к двери с помощью больших семи шагов. За ней звуки становятся громче и он резко ее открывает.
Хенджин даже его не заметил, не услышал из-за нарастающего воя. Сидит на корточках, держась руками за раковину, опустив голову максимально вниз, отдавая полу всю свою накопившеюся боль.
«Нужна ли ему моя помощь?» — промелькивает на секунду в голове и тут же он накидывается на Хенджина. Прижимаясь к его спине. Обхватывая ладонями грудину и живот, что резко сокращались. От него попытались отстраниться. Вырываясь из объятий. Плачь горький. Будто он кашляет. Задыхается.
— Тш-ш... — не знает кого он так успокаивает, наверное, по большей части себя. Хенджин его элементарно не слышит из-за заложенных ушей от рыданий. — Тебе больно? Покажи руки... — тише просит он, и срывает художника с раковины, оставляя размытые пятна от грязных ладоней. Рассматривает внутреннюю сторону предплечий, удерживая сразу два запястья в своей ладони. Руки художника худые, мокрые, грязные, трясущиеся, но по своему чистые. Опасения Сынмина не оказались правдой. Поэтому он выдыхает и тянет Хвана на себя. Прижимая еще сильнее к себе. — Всё хорошо... — больше говорит себе, чем плаксивому месиву.
Теряя равновесие, Хенджин падает назад на попу, чуть качнув Сынмина. Развалился, как карточный домик. Тот пытается удержать и себя и старшего, бегает глазами по маленькой комнатке, хоть за что-нибудь бы зацепиться. В голову приходит только то, что нужно как-то устранить проблему мокрых, грязных рук, что каплями стекают по рукам Сынмина, впитываясь в рубашку, и капают на штаны Хвана. Поэтому выхватывает с крючка своё полотенце, оно было ближе всего. И обматывает запястья художника, прячет, будто царапки для новорождённого.
Хенджин склоняет голову, чтобы не было видно его лица, волосы запутаны, тоже превращаясь в непонятное месиво. Он хлюпает, маленькими прерывистыми порциями хватая воздух, не находя ритма спокойствия. Его трясёт. Сынмин пытается помочь. С трудом сдерживаясь от банального и жалкого «не плачь». Ведь пусть плохое выйдет через слезы и отпустит художника. Сердце не выдерживает это зрелище. Оно будто тоже переживает всё, что на душе Хвана. Ким тоже в стрессе. Он тоже не знает, что ему надо делать. Он редко бывает растерян, но во время слез Хенджина — всегда потерян. Не может объяснить свои действия, почему он здесь? Впился в плечо старшего и тянет на себя, в сторону стены, таща по холодной плитке, чтобы удобно опереться. Он не может себе объяснить, почему не уйдет. Не оставит его в покое.
Ему надо побыть наедине.
— Джинни, пожалуйста, дыши, — шепотом обжигает висок художника, — ты не один. Я здесь. Всё хорошо.
Но Сынмин думает, что Хенджин слишком много был один.
Хенджин опирается о грудь Кима через полотенце, оно впитывает влагу с рук, что это можно почувствовать, даже через рубашку, но Сынмин никак на это не реагирует. А вглядывается в искаженное от боли лицо художника, пряди приклеиваются к мокрым соленым щекам, творя полный бардак на лице. От него пытаются отстраниться. Спрятать лицо. Стыдясь за свою слабость. Не позволяет тяжелой руке младшего его завалить на плечо. Уткнуться. Упасть. Утопить в объятиях. И развалиться до конца.
Сынмин подхватывает уголок полотенца и утирает щеки, разглядывая красные глаза. Хенджин регулирует дыхание. Хватая ртом огромные глотки воздуха, только сейчас осознавая, что происходит вокруг. И кто рядом с ним сейчас находится. Губы трясутся, подбородок дергается. Слюни успевает подбирать и хлюпать носом. Он сам себя успел напугать такой реакцией. Голова распухла от слез. Больно пульсирует. Что он ее обессиленно роняет на плечо Сынмина, отдаваясь ему. Рубашка дурманила своим цветочным запахом. Так приятно снова ощутить его. И прямо сейчас. В этот момент. Его крепко обхватывают, кладя подбородок на макушку.
Ком в горле продолжает душить. Теперь, если скажет хоть слово, он взорвется. Поэтому продолжает тихо плакать, намокая рубашку. Мокрым холодным носом жмется к теплой шее. Он хочет спрятаться. От самого себя. От своих жрущих мыслей.
Но раз эти мысли не управляемы, то они и вырываются наружу с легкостью, и делая только хуже.
— Я... — а после захлебывается, выворачивая все суставы, разрывая грудь, шепчет, даже пищит, как птенчик в рубашку. — Я бездарность... — завоет снова, скручиваясь в комочек, поджимая колени, из-за чего неосознанно закидывает ноги на бедра Сынмина, а тот только подхватывает, прижимая к себе. — Я ничего не могу сделать... — и плачет, скрипя.
— Джинни, это не так, — шепчет в висок и укачивает художника, одной рукой окунаясь в волосы на затылке, массируя, а второй рукой всё поддерживает спину, слегка похлопывает, самого Сынмина так раньше успокаивала мама. Его сердце сжимается, как тонкая бумага. Режет себя своими же осколками. — Ты очень много делаешь, тебе нужно отдыхать.
Даже Сынмину становится тяжело дышать.
Хенджин трет махровым полотенцем нежное местечко под глазом, раздражая кожу до конца, что теперь оно неприятно жжёт. Он стих. Его отпустило. Ураган прошел. Он последний раз шмыгает. И обратно укладывается на грудь младшего. Ухом прикладываясь к быстрому биению сердца — тот напуган ни меньше старшего. Хван не отводит взгляд от плитки перед собой, не моргает, и считает стук под ухом. Восстанавливает дыхание, пытаясь поймать ритм с вздымающейся чужой груди.
В один момент он думал, что больше никогда не будет, как раньше. Что всё, что у него было, пропало в один миг. Такая мелочь — как испорченный этюд был последней каплей, крайней точкой его расшатанной психики. Любая неудача оценивается, как конец света. На самом деле всегда главными его врагами были его же эмоции, а не Хан с Сынмином.
На фоне всё еще журчала вода. Голова, нос и горло болели. Глаза опухли и жгли. Сынмин продолжал качать и гладить этого бедолагу. Схватился за него, как обезьянка за банан. Пытался, будто спрятать от этого мира. Вжать в себя, чтобы забрать всю эту боль.
Ким ни о чем не думает, смотрит в потолок. Что-то думать плохого о Хване уж точно он не станет. Он всё понимает. И принимает. Только страшно и невозможно представить, если бы Сынмина не было в этот момент в комнате. Он не может даже о таком думать. От такого сразу становится больно. И тоскливо. А вдруг произошло бы что-нибудь. И никто бы не отделался обычными коряво-выкрашенными прядями у Хенджина. А произошло бы что-то ужасное и неисправимое от рук взрывного художника. И никто бы не помог ему.
Комочек шмыгает и отстраняется от мокрой рубашки:
— Извини, — хрипит тихо Хенджин. И пытается вытереть лицо о свое плечо, о кофту.
— Всё в порядке, — шепчет ему в ответ Сынмин, чтобы не напугать. И помогает вытереть щеки, и зачесывает волосы назад, чтобы увидеть лицо Хвана. — Не извиняйся.
И случайно демонстрирует свой рукав в грязных пятнах. От которого теперь не может отвести взгляд художник.
— Прости, — еще тише сипит он. И опускает взгляд вниз на полотенце, к которому раньше он ни при каких обстоятельствах не мог дотронуться. Вытаскивает запястья из кокона, в котором стало грязно. — Извини...
— Перестань, — выхватывает свое полотенце и обтирает руки художника.
Шмыгает:
— Я об тебя все слюни, сопли, слёзы вытер, — стыдливо поглядывает на мокрое пятно на плече и на воротнике рубашки.
— Хорошо, тебе стало легче? — заглядывает в красные глаза, будто смотрит в душу. Чуть улыбается, приободряя, растирая чужое плечо. Совсем не волнуясь о том, что его испачкали абсолютно всего и всем. Ему это неважно. Он не задумывается об этом.
— Не знаю.
Они оба сидят на полу в ванне. Не замечая холодной плитки. Хенджин теперь сидит рядом, поджав к себе колени. А Сынмин всё трет и сжимает плечо Хвана, приводя так в чувства. Помогает.
— Нервный срыв? — предполагает Сынмин. — Такое раньше было?
Хенджин какое-то время молчит и медленно кивает головой:
— Да, раз-два в год может такое. Я очень проблемный.
Сынмин громко вздыхает, даже шипит. И закатывает глаза:
— Это не так, Хенджин. Нервные срывы могут быть у всех. Тебе нужно отдохнуть. Может ты уже поедешь домой на Рождество? В январе сдашь сессию.
Хенджин молчит.
Сынмин встает и, наконец-то, выключает кран. В слив смылся весь хаос.
— Иди мойся, в душ.
А на подоконнике стоит горшочек с цветком. Его листья колышутся от зимнего ветра из окна.
***
На стенах висели афиши со старых мероприятий Оксюморона и афиши с уличных танцев. Брошюрки висели на ниточке, как гирлянда. Всё было сохранено. Их великий графический дизайнер так старался, что все стены танцоров увешаны этими плакатами.
На столе горела одна лампа, рассеивала темноту комнаты, окуная в предсонную фазу. На кровати Феликса сидит укутанный Хенджин, в руках держит кружку с заваренной ромашкой и с травяной настойкой. Он спокоен, медленно моргает и дышит тихо.
В их комнате с Сынмином невозможно было бы сегодня уснуть. Поэтому было принято решение спать порознь, у друзей. И вот Хенджин сидит с танцорами, смотрит в одну точку, хлебает настойку, потому что от ромашкового чая там только слово. Слушает болтовню танцоров, потому что попросил их пока оставить его в покое от всех вопросов. Пока волшебный чай не отпускает его и не развязывает горло.
— Он даже всё убрал... — резко и хрипло начал Хенджин, даже не обращая внимание на то, что танцоры еще не закончили свою беседу. Но они затыкаются, когда слышат еще один голосок в комнате.
— Чего? — аккуратно переспрашивает Феликс. — Ты что-то сказал, Джинни?
Имя режет слух, что он даже дернулся. Сегодня он уже слышал это прозвище, но совсем непривычно от Феликса, а от Сынмина. Он это помнит, только, когда в последний раз сосед так позвал его.
Прочищает горло и говорит не то, что говорил первоначально:
— Он тоже меня так назвал...
Феликс переглядывается с Минхо, который лежит на своей кровати, и младший танцор перемещается со своего рабочего стула, на свою кровать, аккуратно подсаживаясь к художнику, поглаживая коленку через одеяло.
— Кто?
— Сынмин, — поднимает голову Хенджин на хозяина кровати.
Танцоры вновь переглядываются.
— Ну, — Феликс не знает, как на это реагировать.
И на помощь к нему бежит Минхо:
— Значит вражда давно в прошлом? Вы же раньше, даже по фамилии редко отзывались друг о друге.
— Ты нам расскажешь, что случилось? — заглядывает в глаза Хвану. Краснота уже прошла, но веки всё еще немного припухлые.
— Я испортил один из своих этюдов на просмотр и меня переклинило, — вздыхает кокон с кружкой. — У меня случился нервный срыв и... — сжал губы, утыкаясь в край кружки, глотнув травяную жижу. — Сынмин оказался рядом. Мне было слишком плохо. И он просто сидел рядом со мной, — он рассказывает тихо, безэмоционально, будто не моргал и сверлил взглядом напротив носочки Минхо с котиками. — И он даже всё убрал, пока я мылся. Но комната вся пропахла разбавителем и маслом, поэтому этой ночью пусть она проветрится, — еще раз делает глоток, — ничего же, если я переночую у вас?
— Всё хорошо, — убеждает сам Минхо.
Хенджин вздыхает:
— Я для него такая обуза... — сдувается, сильно сутулится, чтобы стать меньше и исчезнуть. — Он уже который раз видит меня в таком состоянии.
Хенджин обхватывает свои колени под одеялом и обнимает себя, пытаясь не расплескать волшебный чай, который ударяет приятно в голову и не хочется о чем-то думать. Тревожность потихоньку уходит.
— Я испачкал его рубашку и полотенце своими грязными от масла руками, — он поднимает глаза на друзей. Лампа отражает его блестящие глаза. — И ему было так всё равно, — всё еще не понимает, что в голове у Сынмина. Потому что у самого Хенджина в голове жижа розовая.
Танцоры переглядываются.
Все вспоминают историю с испорченным халатом и как вся Академия на ушах стояла. Это было так давно. Вот уже этот учебный год скоро закончится. Осталось полтора месяца.
Опрокинув последние глотки в себя, кружку забирают из рук. Феликс загребает в свои объятия, опрокидывая их на кровать. Комочек стал чаще зевать. И выглядел так, будто хотел еще что-то сказать, поэтому никто не перебивал его молчание.
— Ему часто приходится обо мне заботиться, — бубнит в плечо Феликса. — Я не понимаю почему... Но мне так это нравится, — будто снова хнычет, пряча носик в ткани.
Танцоры переглядываются.
— Ты так изменился, Хенджин, — удивлен Минхо. — Что с тобой случилось? — он всё еще смотрит на Феликса, который поджимает губы, думая о том, что это не самый корректный вопрос в данный момент.
Хенджин молчит, как и можно было ожидать. Ведь сам не заметил, как изменился настолько, что это стало быть заметным для всех. Загадочная натура художника развалилась в щепки или как карточный домик. Из-за мягких чувств к Сынмину он потерял голову и в последнее время не может должным образом уследить за своими эмоциями. Вытекает всё из щелей. Недавняя апатия вытряхнула вроде всё, что было у него. Но прибежал Сынмин и всё вернул, всё смог поднять и отдать владельцу, как и чувства той самой влюбленности, что не дали разбиться. Теперь это будто закрепили. Надёжно приколотили, а не перемотали изолентой, как это было раньше. Оно засело надолго, грея грудину.
Хенджин не то, что влюблен в образ Сынмина, а он до безумия им дорожит. Всем им. Таким какой он есть. От заботы парня ему хочется открыться не только самому Киму, но и всему миру.
Зима за окном всегда заставляла Хвана уйти в спячку, заметала его снегом, не интересуясь планами и чувствами. И он даже успел к такому привыкнуть. Но сейчас он горел. Растопляя эти фантомные сугробы зимы.
Весна за его окном теперь, хочется светить и кричать.
— Мне нравится Сынмин, — признаётся шёпотом, высовывается из своей берлоги-одеял и плеча Феликса, чтобы его точно услышали, но не так, чтобы комната шаталась от его крика. Пока что робко. Распробовав свое же признание. Оценивая насколько он взволнован. Насколько он прав в своем заявлении. Первый раз услышав это снаружи. Воспринимается совсем по-другому.
Он первый раз признается в своих чувствах перед друзьями и вообще первый в этом сознается. Первый кто влюбился. И теперь он не знает, что ему делать. Он боится ответственности, ведь не умеет строить серьезные отношения, а с Сынмином нужны только такие, никакие интрижки не опустошат сердце, не отпустят, не станет легче. И он боится отказа, такой, как Сынмин в принципе мог отказать такому, как Хенджин. Проблемный. Бесючий. Дерганный. Несносный. Художник.
Танцоры переглядываются. И правда первый раз услышав такое от их друга. До этого ему никогда не нужна была помощь в таких вещах. Всегда это выглядело как: «Да, я начал встречаться с парнем. Его зовут вот так. Мы знакомы неделю и он мне признался в любви. Он милашка», «Да, это мой парень. Он ахуенно меня трахает», «Ну, да, мы мутим, он моя муза» — через неделю — «А? Вы про кого? Кто это? Муза? Не помню. А-а, он. Ну он в постели ниче такой, секси».
Минхо даже приподнимается на своей кровати. Удивленно вскидывая брови:
— И давно?
Хенджин отстраняется от Феликса перекатываясь на бок, опираясь локтем в постель. И задумывается, пыхтит:
— Не знаю... но давно.
— Это не вызвано от сегодняшнего? — напирает Минхо.
Феликс поворачивается к Минхо с огромными глазами — отворачивается от Хенджина, так, что не видно ему лица. Взглядом он показывает свой шок и раздражение от провокационных вопросов старшего. В его стиле, но всё же.
— Нет, сегодняшнее только точно подтвердило мою серьезность, — он вздыхает и опять зарывает носик возле теплого Феликса. Медленно моргает.
Младший танцор юркает ладошкой в волосы художника и чешет кожу:
— Ты очень устал, Джинни, тебе надо хорошо отдохнуть, может поедешь домой раньше положенного? Тебе разрешат, как звездочке Академии.
Вновь прозвучало это предложение, уехать домой на Рождество намного раньше, но это снова игнорируется. Ему нужно о многом подумать. А дома не думается. А еще вопрос остается без ответа, потому что настойка, наконец-то, вырубила голову с тревожными мыслями.
***
— Че случилось? — закидывает руки за голову, качаясь на своем игровом кресле. Прямоугольные очки держались на лбу, после этого на нем останутся красные маленькие вмятины.
Кинув свою подушку и одеяло, Сынмин оборачивается на Хана, который потягивается, хрустя спиной, и расслабленно выдыхает.
— Хван разлил всё, что только можно, поэтому в комнате невозможно находиться.
Хан прыскает в усмешке, и поворачивается к своему рабочему столу, продолжая свои дела. На этом, вроде как, разговор окончен. Хану без разницы на происходящее, у него дедлайны горят. Жопа тем более.
А Сынмин располагается на кровати соседа Хана, который сегодня не будет ночевать в комнате. По классике Кима, тот разворачивает кровать и меняет простынь, и скидывает подушку и одеяло на соседний стул, меняя на свои.
Прыгнув на кровать, он выдыхает устало. И рассматривает рабочее место Хана. Оно совсем другое, не как у художника-живописца. Первое, что бросается в глаза, это большой экран на специальном штативе, что прикреплен к столу, его можно с легкостью передвигать. Монитор работал от подключенного ноутбука, у которого прикрыта крышка. И стоял он на охладителе, который слегка жужжал. Дополнительный экран, как уже додумал Сынмин, нужен, чтобы не пялиться постоянно в маленький у ноутбука. А для постоянной работы Хана это правильное решение, для уже и так севшего зрения дизайнера. Можно так наблюдать, чем занят Хан, но Сынмин всё равно не понимает, что происходит на экране, настолько он не разбирается. Но большая светящаяся клавиатура, что смешно клацала от горячих кнопок, привлекала внимание.
Но Сынмин массирует лицо, снимая тревогу сегодняшнего дня, и садится под одеяло, прихватив из сумки свой дневник. Мысли надо собрать, как клубок.
На телефон Хана приходит громкое уведомление, что сильно тревожит комнату, и самого дизайнера, которого отвлекают от работы и от попивания холодного кофе через трубочку. Приподняв телефон, чтобы прочитать сообщение, Сынмин случайно поворачивается рефлекторно, от громкого звука и издалека видит яркое красное сердечко — название контакта, что написал сейчас. Парень отворачивается, понимая, кто мог написать Хану и продолжает свои дела. Листает дневник и крутит ручку между двух пальцев.
Хан откашливается и кладет обратно телефон, не ответив на сообщение. Еще раз отпивает кофе и громко ставит стакан на подставку в форме котика.
— Хенджин всегда был растяпой, — будто продолжает их разговор через долгое молчание, которое только сейчас становится неловким. Сынмин оборачивается, хмуря брови. Хан всё также отвернут от него, но теперь, даже медик понимает, что ничего не делает из работы, а просто крутится в каком-то пространстве программы, — но в последнее время он вообще с дырявыми руками и задумчивый.
И молчание. Хан оборачивается, думая, что всё это сказал уже спящему Сынмину. Но на него не прерывисто смотрели. С каким-то блокнотиком на коленях и ручку держали между пальцев, будто курили ее.
— Да ведь?
Ему в ответ пожимают плечами:
— Может.
Прошлогоднего Хенджина он и не знает.
— Ну, вот, что он на этот раз натворил? — прокручивается на стуле, складывая руки на подлокотники и попивая кофе.
— Я же сказал? — приподнимает бровь, всё еще не догоняет резкую смену тишины.
— А как разлил? Специально расплескал все стены маслом? — засмеялся Хан, махая рукой, будто он что-то расплескивает, как бензин перед тем, как всё поджечь. Сынмина это тоже веселит, и он чувствует себя более расслабленно. — Не, конечно, это в его стиле...
— Я не знаю подробности, ну, наверное, случайно. Уронил на свою работу, а ту разъело.
— У-у... — морщится, представляя это, что у самого сердце прихватило. — И как он там?
Сынмин закусывает губу, ведя голову в бок и убирает дневник с коленей, пряча под попу:
— Плохо он... — и больше ничего не говорит, склонил голову.
— Срыв?
От Хана мало что скроешь. Он может понять с полуслова. И тем более, он лучше всех понимает Хенджина. Братья по несчастью.
Сынмин медленно кивает, поднимает глаза на Хана, что опять снял очки и трёт переносицу.
— Тя-же-ло, — вздыхает дизайнер. — Ты был с ним в этот момент?
Медик снова медленно кивает, прикрывая глаза и вздыхает.
Хан поджимает губы:
— Ты сам как?
Ким отводит взгляд и разминает шею. Даже не знает, что сказать. Он был напуган от такого состояния соседа. Чувствуя себя еще ужаснее от осознания того, что он никак не может ему помочь. Сердце сжималось от боли из-за этого крика, будто до сих пор звенит в ушах. В нем будто было многое сказано, что художнику пришлось пережить в мастерской, ведь после нее он стал более дёрганным, более истощённым. Наблюдая за ним прошлую неделю, как он бездыханно лежал, почти не двигаясь, и никак ни на что не реагируя, было понятно, что нервный срыв это только вопрос времени. Конечно, узнав потом от Феликса, в каких условиях жил всё это время живописец, становится всё понятно, и всё же — это ради какой-то картины для Академии. К чему такая спешка? Хотя, Хенджин же уедет во Францию — ударяется в голове Сынмина. Теперь этот факт воспринимается совсем по-другому, более с горечью во рту. Почему-то становится неуютно.
— Очень разбито себя чувствую, — признается Сынмин вслух, — будто это у меня был срыв.
Хан понимающе кивает, не перебивая Сынмина, хоть тот и делает большие паузы, будто больше ничего и не скажет. Ким прижимает ноги к себе и опирается о стену.
— Мне так больно смотреть на его слезы. Вроде по началу только свои клыки, да когти выставлял, а теперь? Плачет в плечо. Меня от такой переменчивости голову кружит — не успеваю. Хотя, я даже не знаю, что мне больше нравится, когда он такой открытый, искренний и эмоциональный, но слёзы причиняют ему и мне боль или, когда он дохуя выебистый?
— Чего? — хихикает Хан. — Тебе нравится выебистый Хван?
— Он смешно выделывается. Понтарез, — улыбается Сынмин.
— А разве выебистый не равно открытый и эмоциональный? — рассуждает, наблюдая на медиком.
— Хм, — задумывается Сынмин, — ну, значит мне нравится один вид Хенджина.
— Это что? — вытягивает улыбку и щурит глаза. — Это можно воспринимать за признание?
— Чего? Какое признание? — не сразу понял младший, и хмурит брови. Но быстро до него доходит, что он только что сказал. — Нет, думаю нет, конечно же, нет, — облизывает губы, покусывая их.
Хан делает для себя пометку. Улыбается, набок наклоняя голову. Рассматривает черты лица Кима, он их где-то видел.
— Но я тебе скажу, что лучший Хенджин, когда хоть что-то чувствует, — тепло улыбается и возвращается к своему кофе, уже игнорирует трубочку, чтобы скрыть свое довольное лицо, будто скручивает от сладости. И трясет ногой от переизбытка эмоций. Какой же он довольный. Как кот.
— Хан, вот скажи мне, зачем нужно было за один присест рисовать карт...
— Писать! — перебивает в шутку Джисон, тряся рукой в оскорбленном жесте.
Сынмин закатывает глаза от предвзятости:
— Писать картину, — исправляется он, — зачем нужно было за один присест писать картину, подвергая свое здоровье, у него же много было времени, не думаю, что прям сильно его торопили, чтобы заполнить давно пустующую стену.
Хан качает головой — медик ничего не понимает.
— Пока художник горит, он должен оставить ожоги холсту, — только это и говорит хлопающему пекусу. И разворачивается на стуле обратно к столу, пробуждая потухший экран.
На этом разговор был окончен.