...он заставлял меня стонать.
3 ноября 2022 г., 06:22
Осаму никогда не ладил с Фёдором. Признавал его ум и способность, уважал его как сильного эспера, но никогда не любил. От самого начала до самого конца, который ещё не наступил, но так неумолимо близился, они были заинтересованы друг в друге как в безумно интересных собеседниках, но не испытывали ни капли того, о чем писали классики и пишут подростки. Никаких бабочек в животе, замирающего от любви сердца или приятной доверенности друг другу. Они жили вместе, они знали всё друг о друге, но они всё ещё ненавидели. Единственной причиной для трепетавшего сердца и подгибающихся ног был страх и адреналин, который так часто возникал и от которого жизнь, казалось, снова приобретала самые яркие краски. К лёгким иногда так резко поступал кислород, давая возможность вновь вдохнуть, когда они, чувствуя не то приятное удушье, которое заставляло их тихонечко постанывать, а гадкую, сжимающую всё внутри асфиксию, так и кричащую о скорой гибели организма, чуть ослабляли свою железную хватку. Зачем? Чтобы после вновь цапнуть, прижимая ещё сильнее. Они были зависимы друг от друга и ненавидели так сильно, что у них сводило скулы, а во рту появлялся неприятный вкус вязкой слюны, в которой недостаточно воды и которая казалась болезненно-кислой. Кто чаще хватался за шею не только в переносном, но и в прямом смысле? Фёдор.
Фёдор любил изводить, любил выводить и очень любил, когда всё следует его планам и ничего не отступает. И когда он смог понять Осаму, когда чужой разум перестал быть самой интересной, но всё же так и не разгаданной тогда им загадкой, он наконец смог вписать и его туда, куда хотел. И теперь каждую ночь в тихой квартире, заставляя быть себя тише подушками, руками и чужой бледной шеей, Осаму отдавался его планам и никогда не имел и не хотел иметь ничего против этого. Когда чужие пальцы сжимались на его шее, когда нагло разматывали бинты, отворяя Фёдору старые и новые раны, шрамы и совсем свежие порезы, и когда эти самые бинты использовали как блядскую петлю, в которую каждый раз просовывали голову Осаму, заставляя тянуть вперёд и задыхаться всё сильнее, пока он не расслабится почти безжизненным телом на диване, на столе, на полу и где там они ещё бывали — да везде.
Эти глупые и вечно холодные пальцы с удовольствием бродили по телу, подчиняя его себе и заставляя судорожно выгибаться, когда они проходятся по слишком чувствительной и мягкой точке. Дазай их ненавидел. Ненавидел каждый раз, ненавидел, когда они раздвигали его ягодицы, которые смешно покрывались веснушками весной, даже если он ходил вечно закрытым. Ненавидел, когда они обхватывали его шею и давили, притягивая к себе. Ненавидел, когда эти пальцы оказывались глубоко у него в глотке и провоцировали рвоту, а потом тыкали в эту самую рвоту носом, держа за затылок, заставляя вылизывать.
Дазай ненавидел боль, ненавидел Фёдора и ненавидел его пальцы. Но с каждой ночью, которую они проводили вместе в его квартире, он понимал, что всё сильнее нуждался в них. Хуже, чем в воздухе, и хуже, чем наркоман в наркотиках, потому что он не может теперь даже кончить, если рядом нет равнодушного взгляда старшего, который порой просто наблюдал за тем, как у него позорно просят выебать. Словно псинка, такая жалкая и грязная. Осаму скулил и выгибался, утыкаясь лицом в подушки, и знал, что ненавидит унижаться, но готов на это лишь ради него и только для него. Становиться глупым и слишком нечеловеческим, ползать за ним на коленях и вымаливать взглядами то, что являлось буквально последним его источником эндорфина.
Нет, он ненавидел его. Ненавидел так, что готов был укусить и оторвать кусок, а после пожарить себе его на ужин. Они не жили и никогда не хотели жить вместе, но каждая их ночь проходила только вдвоем, и каждая была по-своему болезненно-прекрасной. Иногда они подолгу заглядывались из окна на мертвенную тишину и спокойствие за окном, но сегодня... явно не такой день.
Фёдор молча протаскивает юношу по полу на коленях, поднимая его и располагая так, как будет удобно ему. Чужая голова задирается и бьётся о плечо, но стоит поднять руку чуть выше, тыкнуть и стукнуть локтем по затылку, как детектив послушно укладывался, сжимая в руках одеяло. Потому что сейчас за его спиной гремит пряжка ремня, который сегодня заставит его выкрикивать имя того, кому он принадлежит. А Фёдор принадлежит только ему — они будто скованы одной сваренной воедино цепью, и ничто не сможет разъединить их, исключая смерть.
Брюки Осаму расстегивают и спускают до колен так же, как и бельё, а ягодицы оглаживают всего пару секунд только для того, чтобы после с усилием и характерным звуком шлёпнуть по ним. Это заставляет дернуться и поджать пальцы на ногах, закусывая нижнюю губу, потому что быть громким нельзя. Юноша закрывает рот руками, сжимая его ещё сильнее, когда тот, на чьих коленях он сейчас лежит, бьёт почти со всей силы, начиная буквально пороть. Как малого ребёнка за то, что тот нашкодничал и солгал. Так почти и было, но их шкодничество не заканчивалось сорванной с соседской вишни ягодкой. Нет, оно скорей было похоже на обман полиции, на воровство крупных сумм, на нарушение закона — несмотря на то, что Дазай отошёл от преступных дел уже давно, он был готов сделать это, чтобы удостоиться чужого внимания. Игнорирование всегда было самым отвратительным способом управлять им и всегда работало почти безотказно.
Осаму буквально протаскивает по чужому бедру, когда его в очередной раз шлепают, и это даже кажется весёлым, пока не гремит за момент до неизбежного бляшка ремня и комнату не пронзает вскрик. Осаму горбится, пытается отстраниться, а всё былое возбуждение одновременно нарастает и спадает, заставляя метаться в сомнениях. Больно. Он изгибается, пытается выползти, но ничего не выходит — его хватают за бок и до синяка сжимают перед тем, как вновь ударить ягодицы, на которых уже появились кроваво-красные вкрапления.
Кажется, кто-то завтра совсем не сможет спокойно сидеть.
Осаму жмурится и берётся за чужую одежду, но следующего удара ремнем не следует — ему кладут руки на ягодицы, оглаживая их и чуть похлопывая. Холодные, они кажутся облегчением, пока не начинают шлёпать в разы болезненней, чем раньше. О да, руки у Фёдора были ужасно тяжёлыми.
Осаму изгибается подобно змее, когда его кидают на кровать вниз лицом. Он смыкает ноги, но их раздвигают, и кто-то вклинивается между ними, заставляя тихонько злобно промычать и опустить голову. Достоевский снимает чужую одежду совсем, а когда любопытное лицо поворачивается, в глотку опять пихают пальцы, заставляя смазать их слюной только для того, чтобы после раздвинуть ягодицы и оказаться ими обоими внутри, тут же начиная двигать. Вторая рука придерживает изнывающего и от боли, и от невыносимой приятности, за тазовую кость, чтобы он никуда не укатился, потому что ему ужасно хочется. Осаму тяжело дышит и поворачивается, прогибаясь в спине, буквально хнычет, пока внутри него так невыносимо много двигаются чужие пальцы. Кажется, Достоевский абсолютно везде — его слишком много, детектив задыхается от него в воздухе, и всё усугубляется тогда, когда его мучитель добавляет один палец и убирает руку. Судорожное дыхание и стоны наполняют комнату всё сильнее, а сам Дазай с трудом соскальзывает, протаскивая своё тело по постели так, что его, кажется, чуть жжёт. Он постанывает, пытается сесть на колени, а холодные руки, которые он ненавидит, быстро его разворачивают и подтаскивают обратно, а одна из них дёргает за бинты, заставляя бант распасться.
Осаму почти больно принимать внутри себя три пальца без смазки, и он скулит, стремясь донести это. Всё, что получает в ответ — понимающий хмык, лишь формально обозначающий "Да-да, очень интересно", и пару кругов бинтов вокруг своей худой шеи, на которой он так хотел, но ни разу не смог увидеть странгуляционной борозды, разматываются холодными пальцами, сначала давая полную свободу, а после наматывая бинты на запястья, словно волосы. Фёдор тянет их на себя и заставляет выгнуться, пока внутри кажется невыносимо много. Осаму уже почти плохо — он с рёвом стонет, когда его так поднимают наверх, словно он резиновый.
— Ты мой, — холодный голос с горячим дыханием на ухе и пальцами, которые мучительно давят на простату, заставляя выгнуться ещё сильнее — хотя, казалось бы, куда? Всё так смешивается, так давит, так болезненно приятно, что Осаму рявкает в ответ и кончает на постель, марая её своей спермой. А Фёдор цокает, оставляя уже порядком измучанную задницу и переводя пальцы на чужой затылок, заставляя сгорбиться и уткнуться носом в мокрый участок постели.
— А ты — мой, — Осаму поднимает взгляд, облизывая простыню так нарочно вызывающе.
У них нет будущего, нет счастья и любви, но пока он наматывает эти бинты на кулак, заставляя стонать... Пожалуй, они оба согласны на эти ночи. Долгие и тяжкие ночи, когда Осаму, который не любит боль, получает её, и когда Фёдор, который не любит пачкать руки, марает их целиком.