= О том, как балерина танцует на позвоночнике
18 апреля 2025 г., 18:00
Его заперли в тонкой полуноре — но это не страшно. Щель в стене узкая, как пасть зверя, она обнимает за плечи ледяными зубами, она поглаживает вдоль спины шершавым жестким языком — но это не страшно.
Про него как будто и вовсе позабыли — но и это не страшно.
Страшно, что болят руки, что нечем закрыть эти сплошные раны по линии, где когда-то, как паучьи лапки, шевелились гибкие пальцы. Страшно, что голодно. И еще, что нужна вода.
Ему бросили немного льда, и он припадал к медленно тлеющему горному хрусталю, дожидаясь каждый раз, когда поверхность покроется достаточной испариной, чтобы ее можно было собрать губами. Кусать он не рисковал.
Но этого мало.
Когда лед превратился в усталую лужицу, он собрал с бетона последние остатки. Не сплевывал серую пыль, обернувшую язык в сохнущую пленку, он не смел терять собранную влагу — и все равно было слишком мало. И как ни старайся, вода, капризная сука, вытекла за пределы решетки, туда, на землю, к которой его не пускали.
Но в ней не было ни булавок, ни лезвий.
«Надо было пробовать кусать», — устало не подумал, но почувствовал он.
Больше ничего не оставалось, с тех пор он ждет. Ждет, как медленно засыпающая в ведре рыба. Наверное, ждет, когда выпотрошат и бросят на сковороду.
Он ждет, а тело жалуется и жалуется… Страшно болят руки. Болит весь рот. Болят сухие, плохо стаявшие глаза… Иногда он прикрывает их на несколько минут, он считает до трех сотен — и открывает снова.
Но как же плохо болят руки. Как страшно болит рот.
Ему сбили несколько нижних зубов этим дрянным… что это было? Ножовка?
Она ударила по нижней челюсти, укусила сквозь зубы в мясо десны. Сломала несколько зубов.
Верхние… верхние лучше. Ему вырвали насаженное на крепление мясо — но не сломали ни кость, ни зубы.
Те, что еще оставались.
Теперь боль пробирается вверх по позвоночнику своей крадущейся походкой балерины, выплясывая между каждого из позвоночных дисков. Иногда он чуть прогибает спину, насколько позволяет каменная глотка, чтобы она поскользнулась.
От боли всегда хочется изворачивать позвоночник.
Но они обе в доле. Каменная сука жалеет его, он рад, что нашел ее. Но она держит его уверенно на вытяжке, как ядовитую змею, и не дает мешать балерине танцевать через все его тело. Балерина начинает где-то в районе крестца, с особенным наслаждением прокатывается по пояснице, как-то вяло трогает лопатки и, наконец, выдает торжественный антраша у самого основания черепа.
В нее хочется впиться и растерзать. А каменная глотка держит с садистским удовольствием суровой римской матроны — требует развлечения за приют; насмешливо-уверенная сука.
Иногда, очень редкими вспышками, он жалеет, что заполз сюда и дал себя запереть. Ему хочется вволю покататься по полу от боли, ему хочется ободрать спину о грубый пол, только чтоб эта шлюха на острых длинных ногах перестала гулять вверх и вниз по его позвонкам.
«Sœurs-serpents, sœurs-serpents…» — считает он её такты. Однажды она тоже устанет.
Ему хочется поплакать от этой боли, но он уже отплакал себе дозволенное, когда ему по одному выламывали пальцы.
Ему плохо.
Он хочет потерять сознание.
В конце концов, она устала. Натерли пуанты. Нашла себе нового зрителя. Свалилась, устала, сдохла.
На это потребовалось время, но боль ушла; боль всегда уходит, если терпеть достаточно. Осталось лишь кошачье эхо ее нетерпеливых шагов, туманных и легких. Они похожи на пригоршню мягких подушек, которыми пытаются придушить самую его голову.
Боль отступила, и теперь он сам себе напоминает медленно засыпающую от усталости рыбу, брошенную в ведро рыбака под раскаленным солнцем южного моря. У него здесь нет солнца, но есть эти призрачные шаги ушедшей боли, соединяющиеся в чинном английском вальсе с воспоминаниями о других подобных танцах. Они медленно давили задыхающуюся рыбу вместо жестокого солнца.
Но как тут спорить: быть засыпающей рыбой лучше, чем болтающейся на крюке, подвешенной за жабры.
Потом пришел человек. Он уже видел этого человека раньше, да. Это он бросил лед.
Человек выглядел плохо, человек выглядел больным. Есть ли у него ключи?
Не было, наверное. Потому что ушел так же молча, как пришел, ничего не сделав.
И он моргнул, процарапывая сухим веком высыхающую роговицу. Больно.
Но зато его не трогали.
Сутки, двое, трое… Рыбе дают уснуть самой, прежде чем начать сдирать чешую. Это неплохо, это по-доброму. Рыба устала, она изрезана изнутри жестокой леской. Рыба невидимо блюет старой затихшей болью, скопившейся во всем теле, как набухший гнойник.
Дай рыбе лежать в ее раскаленном ведре, человек.
И человек давал. И внимание медленно рассеивалось. И он считал с закрытыми глазами сначала до четырех сотен, потом до пяти, до десяти… Он может лежать с закрытыми глазами — и ничего не будет происходить. Хорошо, что рыбе дали веки.
На леске такой роскоши не было.
Но все-таки, страшно, что голодно.
Je gèle, offrez-moi votre dernière douceur. Sœurs-serpents, sœurs-serpents… Hold my wrist.
Он открыл глаза, потому что в большую, наружную, камеру втолкнули кого-то испуганного и плачущего. Голодное создание все подобралось от мяукающих завываний. Этот кто-то кричал, что произошла какая-то ошибка, он был напуган, он бился в истерике.
Существо смотрело на него из-за решетки своей лакуны немигающими цепкими глазами. Если бы у него было сердце, оно бы сжалось, оно бы пропустило удар.
— Пожалуйста! Вы не можете меня тут оставить! Вы ошиблись! Проверьте мои документы — вы ошиблись!
Нет, это маловероятно, конечно… Не может быть, этот кто-то пахнет слабым теплом, медицинскими препаратами и обоссанной тканью, но… Однажды ему так подбросили ребенка. И бог ты мой, он ведь мог тогда легко его убить по чистой неосмотрительности…
Этот кто-то был ранен. Помимо всего прочего, от него пахло кровью, смешанной с пылью.
Существо участливо чуть подается головой, как гадюка, уловившая языком в воздухе след грызуна, чуть приоткрывает губы в тонкую щель, не смея двигать больную нижнюю челюсть, и начинает звать.
Утешающий, чуть прерывистый перелив свистящего горла. Существо предлагало утешение.
Этот кто-то, которого втолкнули в камеру, дергается, словно вместо свиста его ухо поразил дротик. Он оборачивается смотрит заплаканно и дико… Слишком дико.
Но существо пробует еще раз. Нежнее, бережнее. Зов похож на меланхоличный скрип медленно отворяемых впервые за десятки лет ворот.
«Могло быть хуже», — говорит оно. — «Тут еще не так страшно».
Этот кто-то слушает, слушает внимательно, всем телом слушает — на лице ничего кроме ужаса и растерянности.
Ошибся… Действительно, человек.
Он не думает о том, зачем здесь заперли человека; как выпадающая по ночам роса не должна занимать ящерицу, человеческие причуды между собой мало имели к нему отношения.
Не сейчас, во всяком случае. Он не готов. Может быть, потом, но не сейчас.
Он не готов размыкать свои оставшиеся зубы для очередного человека. Пусть новый человек встретит свою смерть или свое освобождение так, как ему предписали те, другие. А он сам уже слишком устал. Потом. Потом, если человек доживет, потом, очень потом он может попытаться что-то сд…
Новый человек делает медленный шаг в его сторону.
Нет, человек. Пошел прочь в свой угол.
Но было уже поздно. Действительно, что пенять на то, что тот, кого звали, пришел. Пошел прочь, человек, пшел вон! Тебя приняли за другого!
— Эй… — запоздало начинает человек звать в ответ на своем языке.
И впервые существо радо решетке — человек не может его достать здесь. Будь он скован, валяйся в углу, перетянутый своей жестокой леской — человек бы мог с ним что-то сделать. А так он скрыт от внешнего мира стенками каменной утробы. И никто не может запретить ему медленно засыпать без влаги и пищи.
Он отворачивается к стене. Это движение люди умеют хорошо понимать. Этот должен понять. Ну же! Пшел в свой угол!
Но поздно. Мягкое и теплое касается его плеча.
Ну конечно… Конечно, пальцы пролезают через решетку. Конечно, это существо теперь будет его донимать, как слепень. Люди умеют донимать.
Иногда это было мило, часто — любопытно. Сейчас это болезненно. Больше всего засыпающая рыба хочет тишины.
Пальцы не успокаиваются, человек трогает, трогает, трогает и трогает ушибленное плечо. Отвали, отвали, человек, я не реагирую, уйди.
И одним броском существо выбрасывает голову, выворачивая позвонки и лязгая еще живыми передними зубами. Достаточно, чтобы рот наполнился кровью.
Челюсти вонзаются в плоть, боль вонзается в челюсти, человек вонзается в воздух горлом, исторгая из недр скулящие обезображенные звуки, — но отступает.
Он отступает, а существо, с зажатыми во рту кончиками пальцев, думает о том, не сделало ли себе только что хуже, заставив человека орать так громко.
Теплая, еще живая кровь стекает по холодному горлу, пока существо лежит, как задумчивая ящерица с куском насекомого, торчащим из пасти.
Существо думает о том, что теперь оно будет слушать этот скулеж черт знает сколько, о том, что не может прожевать эти пальцы, что ему больно двигать челюстью, что его задние зубы разбиты и уничтожены.
Но… это лучше, чем голодовка. Медленно он заглатывает свой вырванный у судьбы приз.
А когда разделяющая их решетка поднялась, для существа это было не меньшим сюрпризом, чем для человека.