ID работы: 12814234

Принцесса выбирает дракона

Гет
NC-17
Завершён
1313
автор
Размер:
715 страниц, 35 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1313 Нравится 624 Отзывы 410 В сборник Скачать

I. Глава 17 | ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Настройки текста
Примечания:

Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи.

На другой день по приезде в Сочи

он купался утром в море, потом брился,

надел чистое белье, белоснежный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского,

пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару.

Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов.

(С) Иван Бунин, «Кавказ»

Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко.

Не будь ко мне жестоко, жестоко не будь.

От чистого истока в прекрасное далёко,

В прекрасное далёко я начинаю путь.

(С) Ю.С. Энтин

      Пчёла решил сначала, что ему мерещится.       Голова влево чуть клонится — он видел её со спины: копна тёмных волос перекинута через плечо и сверкает фарфоровая шейка — горделиво так, будто от тяжёлой короны устала. Точь-в-точь, как он помнил. И взмах этот запястьем, когда она на часики быстро глянула: сжатая в кулачок ладонь чертит в воздухе размашистый полукруг, как будто хлыстом своим снова Пчёлу к месту пришпилить хочет, а он смотрит и возразить не может. Всегда мог — а тут не может.       И, главное, вообще в другую сторону смотрит. Остальные-то тачку его видят и сразу считывают, что за рулём пассажир заряженный — и тут же шубы и кожаные плащи призывно распахиваются, а под ними вульгарно расставленные женские ноги товар, что называется, лицом показывают.       Очередь таких вот выстроилась вдоль обочины Тверской: стоят, одна за другой на почтительном расстоянии, вроде как ничего такого не имеют в виду, лишний раз не отсвечивают и прохаживаются туда-сюда с безучастным видом. Но когда мимо, красноречиво сбавив скорость, проплывает дорогой мерин — бэха или ауди тоже годятся, — выдают себя с потрохами.       Не то чтобы Пчёла сюда приехал с определённой целью. С уличными девками у него дорожки-то давно разошлись: совсем не его уровень это уже был, пусть даже и окучивали они самый центр столицы — а значит, вроде как, белой костью были в среде своих товарок. Один чёрт — рискованно; а риск хорош, только когда оправдан.       И тачка его замедлилась не потому, что Пчёла предложенный товар оценивал. Башку вертолёты кружили — пока не люто, но освещённую фонарями дорогу всё равно опасно повело.       Он думал успеть догнать до квартиры, пока совсем не унесёт: тут от Тверской до Цветного рукой было подать, а ночью дорога пустая почти и податливую педаль газа можно прожать аж до пола. Но алкоголь оказался быстрее мощного движка иномарки и к финишу пришёл первым.       Пчёла потому и решил, что мерещится — допился, стало быть.       Ну и прав, в общем, был: когда подъехал к ней, резко звякнув клаксоном, девка подпрыгнула и обернулась, уродливо перекосившись лицом. Нет, не Вера. Да Пчёла умом — наполовину ещё трезвым — и не ждал, что она.       Столько уже смертей успел перевидать, что чётко понял: покойники не оживают. Даже если очень хочется. Даже если вместо них готов на том свете прописаться. Пчёла грешным делом думал, что, может, его-то чёрная душонка просто неподходящая цена за целых две других, в дерьме не измаранных. А больше ему нечего было выменять. Пчёла финансист хороший был, а ещё лучший — делец, и уж он-то видел тут невзаимовыгодную сделку.       Нет, не Вера — но похожа, это Пчёла всё-таки не без удовольствия подметил. Фигурку успел одним мазком окосевающего взгляда оценить; глаза, на две тёмные вишни похожие, чуть молнии в него не мечут — знай только уворачивайся; а пухлые розовые губы сжались, как пружина в стволе, готовые изрешетить Пчёлу залпом проклятий. Вот оно, почти то самое, что ему нужно было и чего не хватало, что найти было почти нереально; а если газу подбавить — ещё накатить рюмку-другую, — он совсем сможет забыться, и тогда все различия, царапавшие глаз как попавший под веки песок, напрочь сотрутся.       — Прыгай, — Пчёла немеющими губами улыбнулся, как умел, обезоруживающе и однозначно ей подмигнул, отворяя дверцу пассажирского сиденья, чуть не завалившись набок.       Чётко очерченные брови так друг к другу сьехались, что чуть кончиками не поцеловались на переносице. То ли проститутка, то ли просто расфуфыренная мадама — разницы, впрочем, мало, раз в глубокой ночи здесь ошивалась — запахнула на груди расхристанные полы шубы.       — Охерел? — взвизгнула ультразвуком, и Пчёла скривился от рези в ушах.       Девка его послала, повизжав ещё для приличия, и Пчёла поспешил, и правда, как она велела, отвалить подальше. С облегчением слушал, как противный женский ор тонет сначала за закрывшимся боковым стеклом, а потом и где-то там, за спиной, в ленивом мельтешении ночного города.       Возле собственного дома остановился уже через несколько коротких минут и, не спуская рук с кожаной оплётки, закинул голову назад, чуть съехав по спинке сиденья вниз. Глаза закрывались.       — Ну и чё это было? — раздалось сбоку, оттуда, где, вообще-то, пустовало пассажирское сиденье. Ночная недо-бабочка туда ведь так и не села. Не села же?       Пчёла с трудом разлепил веки, для верности поморгав, и повернулся на звук её голоса.       — Блять, — сипло выдохнул и потряс головой. — Чё это за хуйня?       Допился. Точно допился. Сколько он там уже синячил, из запоев почти не вылезая?       Холмогоров, чёткое лицо которого мелькало иногда в плывущем смазанном потоке пьяных — чего: дней? недель?.. Неважно. Холмогоров называл вроде какую-то дату, и было это — кажется — недавно, так что можно к этому факту привязаться и текущий хотя бы месяц вычислить, если вспомнить, конечно, чё он там говорил… Что Пчёле неплохо бы возвращаться к делам «СтройИнвеста» — да об этом он постоянно трещал, хоть Пчёла и думал, что на самом деле Косу нахер его участие в делах теперь по большей части не нужно, раз Вера в тайне успела перед смертью отписать ему половину контрольного пакета и теперь Пчёла с Косом делили управление. Вот ведь — дорвался Холмогоров. Получил, чего хотел. А главное, примазался ведь просто.       Да ну это чёрт с ним пока. Чё за число-то Кос называл?       Но всё, что Пчёла помнил, — только что сорок дней точно прошло. Давно прошло.       Потому видеть Веру, сидевшую на пассажирском сидении со скрещенными на груди руками, он не мог.       Не мог, но видел.       — Не «чё», а кто, — отозвалась она, брезгливо дёрнув уголком губ.       — Ты умерла, — оторопело, но с уверенным нажимом возразил. Сам себе доказывал.       Вера вдруг расплылась в широченной улыбке, откинув назад голову и издав горловой смешок.       — И ты чё, Пчёла, на эту туфту взял вот так — и повёлся?       Вера Леонидовна Черкасова так не разговаривала. В этом Пчёла больше, чем в её смерти, был уверен.       Он через силу отвернулся, хотя, ей-богу, до одури хотелось продолжать её разглядывать; и короткий всплеск надежды тут же внутри унялся, разбившись о неоспоримость реальных фактов.       — Блять, — закрыл глаза рукой, — галлюны уже ловлю.       Вера причину его недоверия поняла тут же, даже без озвученных пояснений; и понятно, почему: сама была плодом воспалённого и хорошенько вымоченного в спирту воображения, у них с Пчёлой мысли были одни на двоих.       — Точно. Извини, — она два раза кашлянула, меняя тон голоса с низкого на высокий, и выпрямилась, поёрзав на сидении. — И ты что же, вот так запросто поверил в эту чушь, Пчёлкин?       Он вымученно улыбнулся, крепче сжав пальцы на руле. Теперь галлюцинация говорила её словами, но всё ещё его мыслями. Или лажовыми надеждами.       — Ну всё же ясно, как Божий день, — Пчёле не надо было открывать глаз, чтобы знать: сейчас она с него взгляд перевела на лобовое стекло впереди себя и недоверчиво покачала головой. — Машина на воздух взлетела, как будто там под капотом пороховой завод был, а не одна бомба. Тела обгорели до костей. Опознавали как?       — По зубам, — бормотнул себе под нос. — По ДНК.       — То есть тебе просто показали бумажку, в которой написано, что обгоревший женский труп, который нашли в моей подорванной машине, — это я?       Пчёла согласно промолчал, и Вера ехидно фыркнула.       — Ты же не вчера родился, — произнесла она тише. — И схему эту сам знаешь. Взрыв, после которого мама родная тело не узнает, чей-то безымянный труп, фальшивое заключение. Совсем мышей не ловишь, Пчёлкин? Последние мозги пропил?       Он с тихой злобой ударил по рулю. Ну, конечно, знает; конечно, понимает — и, конечно, надеется, что его собственные мысли, вложенные сейчас в уста этой до невозможности правдоподобной галлюцинации, абсолютная правда. Надо же человеку хоть на что-то надеяться.       Может, не надеялся бы — так и не тонул бы с таким отчаянием на дне бутылки. Жил бы дальше, зная, что эту историю завершает жирная недвусмысленная точка. Что ничего не вернуть и не переиграть. Только так уж оно устроено, что бывает гнетущая такая надежда, которая изнутри отравляет, потому что никогда не воплотится в жизнь, а отделаться от неё не получается. Не надежда, а камень не сердце. И тянет этот камень всё ниже и ниже. Чёрт знает почему не удавалось Пчёле рубильник на ноль вывернуть, выбросить дурость из головы и задушить свербящее чувство: потому, может, что это он, Пчёла, просто-напросто проебался, а проебаться он хотел меньше всего в жизни. Обещал ведь себе больше не допустить, чтобы смерть, своей костлявой лапой не дотянувшись до самого Пчёлы, снова забрала у него кого-нибудь, кто подвернулся под руку просто по воле случая.       Нет, покойники не оживают. Если эти покойники — покойники не только по бумажке, которую, уж надо думать, людям из понятных структур выписать ничего не стóит.       — И чё мне с этим делать-то? — выплюнул он, сморщившись от осознания собственного бессилия. Помолчал, глядя в окно водительской двери на мокрый асфальт темнее московской ночи, и раздосадованно цыкнул языком. — Чёрт этот из федералов точняк темнит. На людей Берсеньева подрыв повесил. Только ясно, что херня это всё. Ему не нужна была твоя… — он осёкся, косо глянув на Веру, — её смерть.       — Искать, Пчёлкин, — заговорщицки отозвалась она, растягивая слова так, будто говорила с ребёнком, и беззаботно пропела, вскинув брови: — Какой там сейчас       должен быть месяц?       Пчёла на неё обернулся. Взгляд тут же опустился ниже груди, где — он был готов поклясться: только что, прямо вот на глазах — заметно округлился живот.       До скрипа сжал зубы.       — А может, уже и никакой, — равнодушно пожала она плечом. — Ты ведь даже не в       курсе.       — С-сука, — со звонким шипением выдохнул Пчёла, и хватанул со всей силы по клаксону. Раздался резкий гудок — только звук, бьющий по ушам так, будто череп у Пчёлы из чугуна отлили и вдарили по нему со всей дури кочергой, отчего-то слишком затянулся.       Пчёла резко вскинулся, щурясь от серого утреннего света. Челюсть саднило. Он кинул взгляд в зеркало заднего вида, заметив на коже отметину от баранки руля, на котором вчера так и уснул.       Он потёр щёку ладонью и размял, скорчив гримасу, задеревеневшие мышцы лица. Посмотрел на пассажирское сидение — пустое, конечно. Ну, хоть не белочка — и на том спасибо. Сон просто, и всего лишь.       Только странное тягучее послевкусие оставил после себя этот “всего лишь” сон. Внутри у него что-то изменилось, свирепая решимость накатила. Вера ему дважды за ночь привиделась — это уж точно перебор. Пчёла либо успокоится, правду раскопает и точно убедится, что нет Веры больше и поэтому видеть её невозможно; либо…       А если она жива, и она сбежала? Сама. От него. И не одна сбежала, а с ребёнком?       Что он будет делать тогда? Следить? Присматривать — чтобы больше не проебаться?       Вернёт домой — чтобы звенящую пустоту заполнить? Чтобы страх проебаться больше его не грыз?       Пчёла распахнул дверь, выбираясь на затёкших от неудобной позы ногах из салона, и скользнул рукой под пальто. Из внутреннего кармана вытащил чекушку за узкое, чуть толще пальца, горлышко и облокотился на крышу машины, так и замерев, вбирая полные лёгкие свежего воздуха, не протравленного перегаром. Хотел пропитаться изнутри отрезвляющей прохладой.       Пчёла повертел бутылку в руках, презрительно скривившись. Бесцельно огляделся: узкий тротуар пуст ещё, ни души вокруг — в центре Москвы так рано жизнь никогда не начиналась. Это в родном рабоче-пролетарском спальнике народ ни свет ни заря глаза продирает, а тут жизнь другая, расслабленная. Спят ещё все, если Пчёла гудком своим полрайона не поднял на уши.       Швырнул в кстати подвернувшуюся урну бутылку, так к ней и не приложившись. Хоть и хотелось, да трезвость рассудка нужна была. Выудил трубу из-за пазухи и набрал Макса, вслушиваясь в долгие гудки.       — Подваливай в офис через пару часиков, — бросил коротко и не стал вслушиваться в сонный ответ на том конце. Сбросил вызов и запрокинул голову, подставляя лицо угрюмому свинцовому небу. Вот и подвернулся случай нового начальника собственной службы безопасности в деле проверить.       Чёрт его знает, сколько времени уже не совался в дом на Рублёвке. Страшно было. Неприятно. Запах смерти всё чудился, потом даже одежда от него не отстирывалась.       Смерть пахла Вериными духами.       Домработница даже обомлела сперва, когда его на пороге увидела, но тут же собралась и пропустила внутрь, скользя за ним молчаливой тенью. Она в доме жить сама захотела остаться, а Пчёла ей плату сохранил — невелика растрата. Тётка-то старая уже, куда ей податься? Пусть лучше ухаживает за этим семейным склепом, в который превратился перешедший Пчёлкину в наследство дом Черкасовых. Она Вере, может, как мать в чём-то была, и Пчёла хоть так грехи свои затушевать пытался — через мать, уж за неимением лучшего.       За мать-то кому угодно хоть что простить можно.       Или не простить.       Пчёла ни пальто снимать, ни разуваться не стал. Так и взобрался в припрыжку по лестнице, толкая дверь Вериной спальни. Ничего с того дня здесь так и не поменялось: покрывало бледно-розовое на постели без единой складочки лежит, занавески плотно забраны. И плотный дух смерти повис.       Пчёла у самого входа замер, тяжёлым взглядом обводя комнату. Позади раздался Танин сдавленный всхлип.       — Ничего не переставляла? — спросил Пчёла, не глядя на неё. — Не выбрасывала?       — Нет, — еле слышно ответила она, хлюпнув носом. — Всё, как при Вере Леонидовне…       Пчёла зажал между пальцев переносицу, пересекая комнату, и опустился на край постели, сминая нетронутую гладь покрывала.       Не дура она, чтобы вещи свои забирать, устраивая побег с инсценировкой собственной смерти — если, конечно, была инсценировка. И если, конечно, Вера в курсе о ней была.       Но если была, то что-то же могла взять? Маленькое, чего никто бы не хватился. Или выдать её могло что-нибудь такое же неприметное. Зацепки нужны. Макс в первую очередь их попросит, чтобы за полупьяный бред его указание начать поиски не принять.       И Пчёле самому зацепки нужны, чтобы не спутать эту надежду свою с алкогольным дурманом, наваждением.       Пчёла, вскочив, распахнул шкаф и передёрнулся — оттуда пахнуло концентрированным ароматом её духов. Вещи все уложены ровными рядами. Он без особых мыслей рассмотрел висевшие на плечиках выглаженные ткани блузок и платьев, осторожно пробежавшись по ним двумя пальцами — гладил их как будто. В самой глубине одной из полок чуть выше уровня его глаз — а для Веры аж на голову выше её макушки — на стопке тёплых кофт упрятана книга.       Пчёлкин том вытащил — толстый, с тонкими желтоватыми листами. Судя по названию, что-то для беременных. Уголок одной из страниц почти в самом начале загнут. Читала, значит. Думала. Решение ещё не приняла.       И опять у него внутри надежда голову робко подняла. Не для того, может быть, сбежала?..       Пчёла, книгу бесцельно полистав, перекинул её из одной руки в другую и отошёл от шкафа, меряя комнату шагами в глубокой задумчивости. Взгляд опустился на пустую практически поверхность стола: только две деревянных фоторамки одиноко стояли в разных углах. Пчёла первую на себя повернул: Вера и две незнакомых девчонки лет двадцати; поднял вторую — одна Вера широко улыбается в кадр, а на порозовевших щеках играют круглые ямочки.       — Здесь другая фотка была, — повернулся он к Тане, демонстрируя снимок. — Не эта.             Таня близоруко прищурилась, сделав несколько осторожных шагов к нему.       — Да, — утвердительно кивнула. — Похожая, даже в том же месте… только на ней не Вера Леонидовна была, а мама её… упокой Господь, — закрыла узловатыми пальцами рот.       Пчёла, глядя в поникшее Танино лицо, пристально сощурил глаз.       — Только сейчас заметила?       — Нет, — помотала она головой. — После похорон… Прибраться хотела и…       — Но до аварии фото стояло старое? — Пчёла продолжал давить, крепко сжимая пальцами рамку перед Таней. — С её матерью?       — Кажется, — неуверенно промямлила она.       Пчёла тряхнул головой, повернув рамку к себе и вглядываясь в счастливое Верино лицо. Сам сверкнул довольной, отдающей хищническим оскалом, улыбкой.       Сбежать она, может, и сбежала. Только вот он её найдёт. А что дальше делать — там уже решит.       Искать-то всегда легче, когда знаешь, что поиски к чему-то приведут. Хочет она того или нет, а Пчёла найдёт.       Ему иначе дорога дальше только вниз.

***

      Он всегда появлялся — нет, не появлялся, а возникал, из воздуха ткался — как снег на голову. Вот и сейчас на Веру свалился сугроб посреди не очень-то жаркого в этих местах июля.       И внутри сначала всё похолодело, будто зима вернулась, а потом снова оттаяло — что-то в Вере расцвело.       Пчёлкин стоял, расслабленно облокотившись на белый штакетник и подбородком уткнувшись в сложенные друг на друга предплечья. Следил за ней лениво, с липкой наглецой на растягивающихся губах. Просто стоял, как будто виделись они вот только вчера. Ничего в нём не выдавало пролёгших с последней встречи между ними километров и месяцев расставания. А у Веры всё в груди замерло.       Она застыла на крыльце крохотного — или, как ей больше нравилось, компактного — домика в один этаж с крышей-треуголкой, облицованного доской разбелённо-голубого цвета. Застыла, оторопела, даже дышать перестала, а пальцами крепко сжала ручку лейки, и металлическая окантовка больно впилась в кожу.       Утро стояло ясное, предвещающее невыносимый дневной зной, который будет плавить горячий, как песок в пустыне, воздух, пока солнце не спрячет брюхо за горизонтом к девяти часам вечера.       Пчёлкин стянул за дужку тёмные очки-авиаторы, не спеша их сложил с деловым видом и прицепил к двубортному вороту чёрного поло, под коротким рукавом которого обнажалась бронзовеющая кожа плеч. Потом, наконец, поднял на Веру выжидающий и спокойный взгляд серых глаз, в которых отразилось ярко-голубое небо.       Они постояли так с минуту, глядя друг на друга в тишине столичного одноэтажного пригорода, пока Вера, ребячески поболтав занесённой над ступенькой ногой, всё-таки не спустилась вниз, к выложенной плиткой дорожке метров в пять длиной, ведущей к калитке.       Эти пять метров она прошла, беззаботно раскачивая лёгкой леечкой, грациозно — как могла; но получалось, конечно, всё равно вперевалочку, по-утиному. Платье бы надеть более случаю соответствующее, летящее какое-нибудь, светлое; но надела по привычке удобную домашнюю пижаму. Милую и приличную с виду, дорогую, но эффект она производила совсем не тот.       Встречу-то эту она представляла не так поздно: хотя бы на пару-тройку месяцев раньше, чем сейчас, когда и ходить-то было тяжело, не то что радостно порхать.       Но шли недели одна за другой — время теперь исчислялось для неё неделями, — а встречи, которую Вера с тайной надеждой под сердцем ждала, всё не случалось. Только это было совсем не то трепетное предвкушение, которое с течением времени забывается под гнётом текущей рутины. Вера ждала, и ждала, и чем ближе подходил срок — тем сильнее страх неизвестности подпитывал это её ожидание.       Она и не знала даже, на самом деле, будет ли он искать. Так что — стóило ли вообще надеяться? Тоже не знала.       И хоть она ждала, а всё равно ведь не ожидала.       Не ожидала, что он возникнет июльским утром, таким же, как день назад, и как два дня назад, и как утро завтрашнего дня, и как любое другое утро, отличающееся от нынешнего только тем, что сегодня, наконец, безоблачное небо всё-таки придало его серым радужкам голубоватый оттенок — и Вера это увидела воочию, а не в собственных представлениях.              Она, чуть присев и придерживая живот, опустила лейку на выстриженный газон и посмотрела в его облитое золотистой дымкой загара лицо, так и не перестающее лениво улыбаться.       Представляла неисчислимое количество раз, что она ему скажет, а сейчас все слова взяли и позабылись.       — Неплохо, — первым прервал молчание он и одобрительно кивкнул, оглядев небольшой палисадник возле дома. — Не скучно тут?       Вера неопределённо пожала плечом.       — Есть чем заняться, — ответила беспечно, подставив солнцу лицо, и сама облокотилась на забор, пряча глаза от слепящих лучей под козырьком ладони. — А ты развлекаться приехал? Помнится, сам мне говорил, что тут с этим туго.       Пчёлкин тихо усмехнулся, склонив вбок голову, и мотнул подбородком.       — Да я это… — он прищурился, цыкнув уголком губы, и прочистил горло. — Перстень никак найти не мог. А потом думаю: ты же мне его ведь так и не вернула? — он почесал лоб в притворной манере.       Пчёлкин через забор перегнулся, почти пополам сложившись, и косо на Веру посмотрел с затаённым в глазах лукавством.       Вера, довольно зажмурившись от того, как подпекались розовеющие щёки, мягко рассмеялась.       — Долго же ты искал, — вполголоса протянула она, серьёзно уставившись на него из-под полуопущенных ресниц. Макушку нагревало солнце, а внутри растекалось тепло и от проскользнувшей ласки в его взгляде, и от проступившего — такого знакомого — рисунка тонких морщинок в уголках глаз.       Пчёлкин достал из заднего кармана светлых брюк сложенный пополам прямоугольный снимок и, развернув, бросил короткий взгляд на заднюю сторону фотографии, зажав глянцевую бумажку между двумя пальцами.       — Так и ты карт не оставляла, — протянул Вере фото, и она незаинтересованно посмотрела на короткую строчку, своей собственной рукой впопыхах и выведенную.       Вера фыркнула, закатив глаза, и, развернувшись, оперлась спиной о жёсткие доски заборчика. Лёгким движением руки отворила калитку, качнув головой в сторону дома.       — Ну а на кухню сам дорогу найдёшь? — сощурив один глаз, поинтересовалась она с тем же лукавством, что ловила в его взгляде. — Или тоже карта нужна?       — На кухню? — Пчёлкин шагнул во дворик и поднял глаза к острому коньку крыши домика. — Опять ты меня к прислуге прогоняешь, принцесса? Чё я на этот раз не так сделал?       Он остановился возле Веры и спрятал руки в карманах брюк. Слова его не прозвучали упрёком, а только одной ей понятным напоминанием о том дне, когда он точно так же, как снег на голову, объявился на пороге ещё необжитого тогда дома на Рублёвке и напросился войти; когда впервые и назвал её этим своим насмешливым принцесса, лениво перекатывающимся на языке и обласканным бархатистым голосом; когда впервые вызвал в Вере круговорот непонятных ей ещё чувств. Чувств пугающих, как бескрайняя бездна, в которую так и тянет заглянуть.       И сейчас в ней поднялась та же самая волна. Странная, противоречивая, которую разобрать на отдельные компоненты не получалось, и Вера совсем не знала, чего от всего этого ждать.       — Ну, давай, показывай, — криво ухмыльнулся он, с едва заметно проскользнувшим на лице пренебрежением оглядывая скромное убранство Вериной новой жизни. — И рассказывай: чем вы тут живёте.       Она, неловко присев, потянулась было за оставленной на траве лейкой, но Пчёлкин её опередил, подхватив ёмкость и едва не расплескав воду.       Надя родилась в начале августа, и Вера — может быть, в момент, когда услышала тихий, больше похожий на хрип, крик; может, когда к груди щекой прижался шевелящийся под плотным одеялом комочек — почувствовала, что больше, наконец, не одна.       Ещё ярче этот трепет защемил сердце, когда Пчёлкин, показавшийся вдруг Вере таким невозможно и до ужаса огромным по сравнению с младенцем, подхватил на руки туго спелёнутый свёрток и принялся совсем тихо — она едва даже могла расслышать — бормотать что-то, с млеющей на губах улыбкой глядя в сморщенное крошечное личико.       Так сложилось, что роды начались в клонившееся уже к закату воскресенье; и вздумайся Наде почтить этот свет своим присутствием на пару часов позже, то момента рождения новоиспечённый отец бы так и не застал: даже Пчёлкину развернуть в воздухе самолёт, выполняющий рейс до Москвы, было бы не под силу. Быть может, это от Веры дочери передалось смутное и тревожное волнение того дня, а, может, это было первое проявление её своенравного характера, но отца от себя в первый день своей жизни Надя не отпустила. Пчёлкин поездку в Москву, где проводил бóльшую часть времени из-за работы, отложил.       — Виктор Павлович, — когда к коже груди снова прижалась мягкая щека, позвала Вера вполголоса (отчего-то страшно было теперь говорить громче шёпота: того гляди, спугнёшь странный этот морок упоительного счастья). — У вас глаза на мокром месте.       Пчёлкин смял, чуть оттянув, кожу на переносице и деланно-безразлично тряхнул головой, точно хотел убедить Веру в том, что ей чудятся немыслимые вещи и верить таким фантазии — дело гиблое.       — Тебя анестезия ещё не отпустила, — буркнул он, насупившись, сдавленно кашлянув, и осторожно присел на край больничной постели.       Вера только мягко улыбнулась в ответ, опустив глаза к голове, покрытой жиденькими, но тёмными, как у матери, волосами. Сама измучилась и устала, лучше всего было бы сейчас уснуть, только как же спать-то теперь? Страшно. И комочек этот из рук выпускать не хочется, и что делать с ним — не знала. Только хорошо всё-таки, что Пчёлкин не уехал и разделил с ней и эту радость, и это сбивающее с толку смятение. Одной ей было бы куда как страшней.       Имя выбрала она, ещё когда едва пошёл второй месяц её пребывания на чужбине и Вера, наконец, решилась ребёнка всё-таки оставить; а Пчёлкин, объявившийся едва ли не впритык к родам, особенно не спорил. А если бы и попытался, Вера бы не позволила ему себя переубедить — она теперь могла стоять и стояла на своём твёрдо.       Для этого и уехала из России, оставив за спиной и всё то, что тяжёлой ношей тянуло вниз, и то, щемящую боль от потери чего ярко ощутила только в совсем чужой для себя стране — не хватало присутствия рядом хоть одной близкой души, хоть одного человека, знавшего Веру Черкасову ещё до того, как она стала Евой Свенссон.       Ева Свенссон не была одинока: здесь с ней жила молчаливая и по-своему заботливая Мария — женщина лет сорока с угловатым и скуластым строгим лицом, которая выполняла и функции компаньонки, и помощницы, и переводчицы, и домработницы — хотя всё равно пришлось самой обучиться азам ведения домашнего хозяйства: заниматься, в целом, больше было нечем. Мария встретила уже не Веру, но Еву в одноэтажном доме за белоснежным штакетником, когда та впервые переступила его порог и вместе с тем шагнула в звенящую неизвестность: неспавшая и налегке, потому что никаких вещей из дома забрать ей не позволил спецслужбист — во избежание лишних подозрений.       Пока Вера, но ещё не Ева прихватила с собой только мамину фотографию, всунув в рамку свой собственный снимок и написав на оборотной стороне единственное, что знала о месте своего будущего пребывания — название государства в северной части Европы, которое якобы и выдало новый Верин паспорт. И имя. Безликое имя, тут таких имён пруд пруди — на то, наверное, расчёт и был: чтобы сложнее Веру под новой личиной обнаружить.       Когда она выводила прописные буквы на мягкой бумаге, пальцы слегка подрагивали: то ли от предстоящего через пару часов путешествия в один конец; а то ли от тайной надежды, что подмену фотографий заметит адресат короткого послания на обороте — и не просто заметит, а всё поймёт.       И найдёт.       Ева Свенссон, наверное, не была одинока; а вот Вере Черкасовой от одиночества порой хотелось выть.       Она не хотела от Пчёлкина сбегать. Она хотела, чтобы у неё — у них — появился шанс оставить в прошлом те обстоятельства, которые никогда не позволили бы ей и доверять ему, и быть с ним на равных, и иметь полную свободу решать, кем он всё-таки для Веры стал. Сбросить те оковы, что связывали её по рукам и ногам; те оковы, которые он никогда не позволил бы ей снять сам из страха, что Вера, расправив крылья, упорхнёт. А между тем, единственное, что ей и нужно было, — это расправить крылья. И не обязательно куда-то потом на них улетать.       В глубине души Вера надеялась, что надежда, которая подтолкнёт Пчёлкина к поискам, всё-таки жила в нём — в глубине души лелеяла и собственную. Только её хрупкая и маленькая Надежда с каждым днём росла и обретала физическую форму.       Определиться с выбором она не могла почти до самого крайнего срока. Да и когда решение было принято и нельзя уже было ничего отыграть назад, всё сомневалась время от времени в себе и собственных силах, в верности выбранного пути. Но, думалось ей, если умрёт надежда в Вере — умрёт она и в Пчёлкине; а она знала точно, что если он всё-таки найдёт Веру и появится здесь, за пару тысяч километров от дома, то, узнав о том, что Вера избавилась от ребёнка, на этой их встрече всё и закончит — и Вера снова останется одна.       Даже Пчёлкин её оставит.       И ещё: если он не появится — Вера так и останется здесь одна. Совсем одна. И ничего больше не будет связывать её с прошлым. Когда уезжала из дома, она не убегала в новую жизнь — она всего-навсего бежала от старой, и это понимание нагнало её уже позднее. Вера хотела сменить декорации на фоне, и только; а потому эту старую жизнь в новых декорациях нечем ей было толком заполнить, кроме себя самой и собственного чувства неприкаянности.       Ребёнок — девочка, как она узнала уже позже — и дарил ей надежду на второе начало. С присутствием Пчёлкина или без, а всё-таки на какую-то совсем другую, неизвестную, но предстающую перед внутренним взором непременно в светлых тонах картинку — её новую жизнь, в которой будет кто-то, кому нужна Вера и кто нужен Вере.       Но всё-таки Пчёлкин Веру нашёл, хоть и позднее, чем ей бы хотелось. Теперь картинка эта рисовалась перед глазами чётче, хоть и оставалось слишком много белых пятен, слишком много недоговорённостей и острых углов, на которые они то и дело натыкались, а потом, не желая рушить воздушные замки, замолкали и старались загодя обходить стороной.       Пчёлкин хотел, чтобы Вера вернулась домой, в Россию. Он не мог — да и не хотел — оставаться с нею здесь, заграницей, постоянно: дома держали дела. И хоть теперь управление компанией он мог взвалить хотя бы отчасти на Космоса, которому Вера задним числом отписала часть акций, полностью терять контроль над бизнесом он не собирался. Потому прилетал чаще всего на выходных, и каждый раз новую встречу сопровождала странная неловкость, как будто они успевали за неделю-другую совсем друг от друга отвыкнуть, позабыть, и привыкали к присутствию рядом близкого, но почему-то опять незнакомого человека заново.       Проводить с кем-то — а особенно с Пчёлкиным — время вместе, вот так, по-настоящему, как будто они и впрямь женаты самым всамделишным браком, а не повязаны условиями брачного договора, было для Веры вновинку.       Пчёлкин не мог здесь уехать в свой офис, не мог даже закрыться в кабинете и отгородиться делами — потому что не было в её маленьком домике никакого кабинета, были только три спальни, две из которых занимали Вера и тихая Мария, появление Пчёлкина воспринявшая как нечто само собой разумеющееся, а третья стояла пустой и должна была в ближайшем времени окончательно превратиться в детскую.       Никуда бы не спряталась и сама Вера, а потому они вместе гуляли — недалеко, по окрестностям, так рекомендовал врач, — говорили о всякой чепухе; обедали в местных ресторанчиках и Вера жаловалась, как скучает по Таниной стряпне, а Пчёлкин понимающе кивал и ухмылялся, с издёвкой заявляя, что ничего, вообще-то, не мешает Вере снова насладиться и её фирменным куриным пирогом, и ухой, и чем угодно ещё — он в красках живописал все кулинарные изыски. Вечера, клонящиеся к ночи и залитые солнцем цвета хурмы — оранжевые лучи текли внутрь сквозь французские окна зимнего сада, — проводили на диване гостиной, объединённой с кухней: Пчёлкин, зарывшись в привезённые всё-таки с собой документы, и Вера, уткнувшаяся рядом в книгу; смотрели прихваченные им из России видеокассеты с фильмами на русском — Вера была рада слышать родную речь.       Удалось съездить и в пару магазинов, чтобы купить детских вещей, каких ещё не хватало, но когда Вера заводила разговор о том, что нужно ещё и подумать о завершении обстановки детской, Пчёлкин коротко и неприятно кривился, бросая на неё тяжёлый взгляд, и она замолкала: то и был злополучный острый угол, на который натыкаться в преддверии волнующего обоих появления на свет Нади совершенно не хотелось.       Пчёлкин пару раз начинал было разговор о том, что после родов Вере неплохо бы вернуться в Россию: так всё будет под его контролем, так он сам будет уверен в благополучии и безопасности — Вериных и ребёнка.       Вера же категорично и непреклонно отвечала отказом. Вера хотела строить эту свою новую, ещё пока эфемерную и воздушную, но обретающую чётки абрис жизнь тут; она хотела почувствовать под ногами твёрдую почву, на которой могла бы стоять сама, без чьей-либо — даже Пчёлкина — душащей заботы, подавляющего контроля. Ей нужна была его поддержка, нужны были эти вечера перед телевизором в спокойном молчании и ночи в обнимку на одной постели; но ещё больше ей нужны были свобода и осознание себя как равновесной единицы в этих и без того странно запутанных отношениях.       И если бы она сейчас поддалась и вернулась в Россию — она понимала это отчётливо и так же отчётливо этого боялась — всякий намёк на устанавливающийся здоровый баланс между ними испарился бы с первым глотком воздуха родины. Он снова почувствовал бы себя хозяином на собственной территории. Это пугало теперь, вдали от знакомой и родной Москвы, ещё больше, чем неизвестность на чужой земле.       Она больше не смогла бы сказать ему «нет» просто потому, что не хочет следовать его решениям; и снова началось бы гнетущее перетягивание каната — кто кого перехитрит, кто нащупает более важный рычаг давления.       Вера не могла пойти на это хотя бы ради дочери, которой уже дала единственное из всех подходящих имён — Надежда.       И Пчёлкин, натыкаясь на её глухой и непробиваемый отказ, молча отступал всё-таки тогда назад, хмурясь от собственного поражения и бессилия, с которыми не мог ничего поделать. И до боли напоминал ей тогда отца, который тоже не умел мириться с осознанием своего тотального не-всемогущества.       Здесь Веру, кроме всего прочего, защищал ещё и европейский закон, который — так она считала — Пчёлкин не мог легко и играюче обходить, как делал это на родине. Здесь, привези он хоть целую армию, непобедимую рать своих крепких быков с золотыми цепями на шее и тупыми от готовности беспрекословно подчиняться глазами, ничего бы он всё равно не добился.       Поэтому именно здесь, а не на родине, вопреки тому, что говорил Пчёлкин, Вера чувствовала себя в безопасности.       В первую очередь в безопасности от того, что может с нею и с дочерью сделать он сам, Пчёлкин, и его непримиримое желание их контролировать.       И поэтому она потеряла бдительность.       Позволила ему отвлечь себя в один из очередных уик-ендов, как принято было выражаться в здешних местах, когда вечером четверга — а Пчёлкин приезжал обычно в пятницу — он появился для Веры неожиданно, и она успела даже оторопеть, с изумлением оглядывая его украшенное ссадинами лицо, неясную нервозность на котором Пчёлкину едва удавалось скрыть.       Он прямо у порога порывисто обнял её вместе с двухмесячной Надей на руках и долго из крепкого захвата рук не выпускал, пока девочка не захныкала и Вере не пришлось отстраниться самостоятельно, чтобы дочь успокоить.       Табаком от него разило больше обычного: Пчёлкин старался сбавить количество выкуриваемых сигарет в дни своих посещений, а тут казалось, что смолил он, должно быть, одну за одной не продыхая, всю дорогу по пути от сáмого аэропорта.       Он выпустил Веру из объятий, тревожным взглядом обводя помещение, и с тяжёлым выдохом опустился на диван.       — Всё нормально? — задал ни к чему как будто не приходящийся вопрос и мрачно посмотрел на качавшую на руках дочь Веру. Потерянный у него был взгляд, а ещё напуганный — до смерти напуганный. Или, может, смертью напуганный?       На самом дне этот страх отпечатался.       Она согласно пожала плечом, вскинув в непонимании бровь.       — Проблемы? — поинтересовалась, пряча в голосе волнение: Надя легко перенимала Верину тревогу.       Он неопределённо кивнул, скривившись, и смял ладонью лицо.       — Хорошо, что мы далеко, — улыбнулась она коротко.       Пчёлкин напряжённо пошевелил губами, будто хотел что-то сказать, но промолчал. Скинул пальто, разминая плечи, и придал лицу более спокойный вид. Получилось паршиво: уголок глаза нет-нет, да подёргивался.       — На завтра какие планы? — почти безучастно спросил он, закатывая рукава чёрной рубашки.       — Такие же, какие были на сегодня, — с утомлённым вздохом отозвалась Вера, выуживая до боли натянутую прядь собственных волос из захвата крохотных, но цепких пальчиков.       Пчёлкин посмотрел на неё с угрюмой серьёзностью, совсем не сочетавшейся с ласковой улыбкой, заигравшей на губах. Поднялся, снова обхватывая Веру руками, и уткнулся губами ей в висок.       — Чё там с детской? — полушёпотом спросил над самым ухом, поправляя ворот нежно-розовых ползунков и вызывая квакающий смешок из уст дочери. — Поехали, докупим, чего надо. Завтра.       Вера подняла на него полный счастливой благодарности взгляд, и губы сами собой растянулись в улыбке. Он прижался к ним в коротком порывистом поцелуе, опустив ладонь Вере на затылок и прижимая ближе к себе, и она уткнулась в изгиб его тёплой шеи.       Надю оставили на попечение Марии — сам Пчёлкин настоял, а Вера особенно и не сопротивлялась. Та с ребёнком ладила хорошо, Надя и сама воспринимала помощницу спокойно: тихо засыпала у неё на руках, слушая мелодичное пение на едва знакомом Вере языке. Да и вдали от дома они собирались провести не больше пары часов, и глоток свободы от превратившихся в бесконечный день сурка будней Вере самой как воздух был необходим.       Пчёлкин покорно следовал за ней вдоль торговых рядов со всей необходимой для детской утварью, только Вера всё равно нутром чувствовала, что не покидает его та странная нервозность, которую он с вечера ещё усиленно пытался спрятать. Отвечал ей то и дело невпопад, всё о своём чём-то тяжело размышлял. И вокруг глядел волком, как будто ждал постоянно чьего-то нападения исподтишка.       Задавать ему лишних вопросов Вера сейчас не стала — ни про витавшее в воздухе напряжение, ни про алевшие ссадины на скуле, — решила отложить на потом, не омрачать свой своеобразный и долгожданный выход в свет. Да и не решила, если признаться честно, хотела ли вообще что-нибудь об этом знать: творящаяся там, на родине, в безвременьи и беззаконии смута, в самой гуще которой вращался Пчёлкин, казалась ей такой далёкой, такой не касающейся размеренного и тихого течения её жизни близ сонной европейской столицы; и так не хотелось вновь погружаться в эту нескончаемую серую тревогу.       Только о собственном этом отстранении пожалеть пришлось совсем скоро — аккурат когда они вернулись домой. Чуть задержались, потратили лишний час: Пчёлкин уговорил пообедать в ресторанчике неподалёку от магазина, убедив Веру в том, что будь дома неладно — Мария уже бы им позвонила.       А было неладно. Было.       И ещё было тихо. Непривычно тихо. Совсем.       Вера переступила порог дома, и никто их не встретил; она звать Марию не стала, чтобы не будить Надю: вдруг та уже заснула. Да, первой мыслью, посетившей Веру при погружении в эту мёртвую тишину, стало то, что Надя спит.       Она тут же рванулась к своей спальне, где возле Вериной постели стояла кроватка, но никого там не обнаружила. Ни души не нашлось и в спальне Марии, и в пустующей пока детской.       Сердце колотилось где-то под горлом, когда она выскочила в гостинную к опустившемуся на привычное место в диванных подушках Пчёлкину. Тот сохранял отчего-то ледяное спокойствие.       Не обычное, равнодушное и умиротворённое, спокойствие человека, не подозревающего о том, что произошло нечто из ряда вон; нет — ледяное спокойствие. Решительное. Спокойствие человека, который сохранял полный контроль над ситуацией.       Он смотрел на неё прямым непроницаемым взглядом исподлобья, облокотившись на бёдра и сцепив пальцы в замок между широко разведённых коленей. Чего-то ждал и всё следил за Верой, не моргая.       — Их нигде… — начала было Вера, подавившись сбившимся дыханием, и прижала к горлу похолодевшие ладони. — Их нет нигде, коляска на месте…       Пчёлкин опустил голову, глянув на носки собственных ботинок, и тут же снова посмотрел на неё.       — Вер… — и по вкрадчиво-успокаивающей интонации его голоса она, кажется, всё поняла. — Без истерик только давай.       Вера пошатнулась, нащупав пальцами за спиной стену и приваливаясь к ней, как к последней опоре.       — Где моя дочь? — голосом, севшим от сдавившего горло напряжения, спросила она.       — Моя тоже. Не забывай об этом, — с нажимом произнёс он и, помолчав с секунду, поднялся. — Собери вещи. Поехали.       — Куда? — только и смогла слабо выдавить Вера.       — Домой, — коротко ответил Пчёлкин. — Сколько можно уже хернёй маяться?       — Я не хочу, — потрясла головой. — Мой дом теперь здесь. И Надин тоже.       Пчёлкин поморщился.       — Собирай вещи, — повторил каменным тоном. — Надькины и свои. Или езжай так.       — Я не хочу. Ты меня слышишь? Я не хочу. И не поеду.       Он повернулся к ней спиной, тихо со злостью выругавшись, и прижал ко лбу ладонь в жесте бесконечно уставшего человека. Загнанного человека.       — Чё ты упёрлась рогом опять? — выплюнул он, уже не скрывая обуявшего раздражения. — Жизнь, блять, на две страны. Семья по выходным. Мать-героиня, ё-моё, — Пчёлкин повернулся к ней лицом. — Если с вами чё случится, а я хер знает где? Чё делать тогда? Я каждый день об этом думаю, Вера, каждый день представляю, что приеду — а тут никого. Ты это нормальным считаешь?       — Ничего с нами здесь не случится, — возразила Вера, точно со стороны слыша, как срывается на крик. — Чем ты дальше — тем и нам безопаснее, Пчёлкин, не понимаешь? — она кивнула на его ссадину, а хотелось указать на выпачканные в крови руки и на пистолет, который ведь наверняка у него имелся при себе. Даже сейчас, даже здесь. Вера только не знала, где именно он спрятан.       Он сжал губы и опустил подбородок.       — А если со мной чё случится, — опасно прищурился, — ты ж даже не узнаешь ничего. Или тебя снова куда-нибудь увезут вместе с Надькой, а я ни сном ни духом. Чё тогда? Снова записочку мне оставишь? Не глупи, Вера. Дома вы будете под моей защитой. Я всегда буду знать, что с вами всё хорошо. О вас никто другой лучше не позаботится.       Вера зажала вспыхнувшие жаром щёки между ладонями.       — О нас лучше всех позабочусь я, — отчеканила, ощущая, как тело начинает бить мелкая дрожь. — Верни Надю. Куда ты её увёз? — тихо взмолилась, прекрасно понимая, что никакие мольбы на него не подействуют. Никогда не действовали. — Ты не посмеешь отнять у собственного ребёнка мать. Не посмеешь.       — Я и не собираюсь отнимать у неё мать, Вера, — позвал он тише, точно хотел Веру успокоить. — Собирайся. Надьку уже везут к границе. Не хочешь, чтобы она потеряла мать — так прекращай ломать комедию. Наигрались. Сама ведь понимаешь, что так будет лучше.       Вера извергнула надрывный всхлип в прижатую к губам ладонь и беспомощно огляделась вокруг.       — Где Мария? Она заодно с тобой?       — Её отпустят. Позже.       Болезненная ухмылка передёрнула лицо, как будто Пчёлкин хлыстом ударил Веру по лицу. Она сильнее прижала ко рту ладонь, сдерживая раздирающие горло всхлипы, и крепко зажмурись, глупо раскачивая головой. Она не верила. Не верила.       Но ведь знала. Там, в глубине души, знала, что от него можно ждать удара под дых. Только наивно считала, что максимум, на который Пчёлкин способен теперь — это оставить её. Больше никогда не вернуться. Но это уже не принесло бы Вере того тотального одиночества, которого она так боялась.       Но он отнял ребёнка. И теперь мог уйти сам. И вот тогда, именно тогда одиночество, от которого ей удавалось спрятаться, Веру бы, наконец, догнало.       Только что было для неё страшнее: скалящееся по ночам из тёмных углов спальни одиночество — или человек, способный нанести смертельный удар, после которого она окончательно потеряет почву под ногами? Человек, отрывающий Вере едва расправленные крылья?       Вот кем он для неё стал. Врагом, которого она подпустила так близко, что ему ничего не стóило оторвать ей крылья. Лишить всего. Лишить надежды. Вера поняла это, наконец.       Не искать врагов среди друзей, а искать друзей среди врагов — вот что он ей сказал давным-давно. Чушь. Надувательство. Пчёлкин снова Веру обманул. Вот он, самый главный и самый близкий враг, притворявшийся своим. Стои́т напротив. Снова хочет отнять у Веры жизнь. Отнял старую, а теперь вернулся за новой.       И в этот момент со всей ясностью, со всей трезвостью ледяной ярости она увидела, как рушится придуманная эта и не сбывшаяся жизнь, а под её полупрозрачными хрустальными обломками обнажается прогнивший до основания фундамент.       — Всё просчитал, да? — оторвав, наконец, от лица руку, она уставилась на него с нескрываемой болью в глазах. — Что сама я ни за что не поеду, за вот если ребёнка отнять — выбора у меня не останется? Думал, я даже сопротивляться не стану? А ты решил, что будешь делать, если я откажусь?       Пчёлкин буравил её тяжёлым и свинцовым, как пуля, взглядом.       — Силком потащишь? — продолжила она, сглотнув подкативший к горлу ком. — Так на границе не пустят. Ещё и арестуют тебя. За похищение. А с Надей тогда что будет? Останется и без матери, и без отца? Эти твои бритоголовые что с ней сделают, когда ты не вернёшься? Или кому ты её отдал, а? Уверен в надёжности этих людей?       Он смежил веки. Ноздри от тяжелого выдоха раздулись.       Вера сделала к нему два шага, сцепляя руки в плотный замок вокруг себя.       — Нет, Пчёлкин, видишь, не всё ты просчитал, — зубы, казалось, с громким скрежетом крошились, пока Вера цедила ядовитые слова. — Никуда я не поеду. Не вернёшь дочь? Валяй. С места не сдвинусь.       — Прекращай, — на выдохе произнёс он, сжимая заострившиеся челюсти. — Ты — мать. Ты её не оставишь. Ты не можешь.       Вера потрясла головой, обводя его лицо безжалостным взглядом.       — Ну уж нет, — рвался наружу её свистящий шёпот. — Знаешь что, Пчёлкин? Уезжай. Катись отсюда к чёрту. Хоть в Россию, хоть в Африку, а хоть в адское пекло — мне плевать. — Сердце бешено колотилось от клокотавшей внутри поднимающейся волны ненависти; ненависти, которой Вера, наконец, дала свободу каждую клеточку собственного тела охватить. — Сам катись — и выродка своего забирай. Потому что я каждый раз, каждый, сука, божий раз, когда на неё смотрю, вспоминаю, как ты, ублюдок, меня насиловал, — Вера подошла к Пчёлкину так близко, что могла сейчас, готова была поклясться, до костей прожечь его этой копившейся долгие месяцы ненавистью; и хотела прожечь, выжечь эти слова на его внутренностях, чтобы он носил это в себе, как носила она.       И ещё больше хотела сжать на его горле пальцы — так, чтобы он никогда больше не смог сделать ни единого вздоха. Никогда.       Никогда больше не пришлось бы ей тогда слышать чёртово хриплое дыхание за своей спиной и вдыхать отвратительный запах химозного лимона. Им сейчас весь дом заполнился, хоть Вера и знала, что это невозможно.       — Чё ты несёшь? — голос его охрип, а в глазах мелькнуло непонимание; мелькнуло и тут же пропало — потому что всё он прекрасно понял, всё сопоставил. Сам подозревал; а только надеялся, что та ночь, навсегда забытая, никогда больше не всплывёт ни в памяти, ни на языке.       Потому что он такие вещи помнить не привык. Потому что такие вещи чертовски неудобно помнить. Легче сделать и забыть, больше не упоминать.       И ещё потому, что такие вещи чертовски неудобно оправдывать.       — Не помнишь, Пчёлкин? Забыл? Так я напомню. Каждый раз я вспоминаю, как ты насиловал меня после свадьбы, а я просила тебя остановиться. Просила не трогать. И поэтому никуда я с тобой не поеду. А ты — катись. Забирай дочь и никогда не забывай, Пчёлкин, — шипела и шипела, как будто даже голоса у неё Вериного, человеческого, не осталось, а только змеиное ядовитое шипение, — не забывай, что когда-нибудь, лет через двадцать, такой же измазанный по горло в крови ублюдок точно так же изнасилует твою дочь. Потому что все вы на это способны, все походя ломаете людям жизни и забываете на следующий день. И ты сам её в это тянешь. И сам прекрасно всё знаешь. Ты — насильник, Пчёлкин. Убийца. И Бог знает, кто ещё. И я не представляю, кого ты из своей дочери вырастишь.       Она ничего не могла против него сделать, никак не могла дать ему отпор и никак не могла защитить дочь, не могла её уже отнять; и у неё оставалось одно только оружие — её слова и эта бурлящая в груди злоба, которую Вера могла вылить на него одним ушатом кипятка и надеяться, что хотя бы так он почувствует хотя бы отголосок той боли, которую чувствовала она сейчас — и чувствовала тогда.       И эти слова, и эта боль — и Верина, и его — ничего бы ей сейчас не принесли, никак не спасли бы ситуацию, а потому даже само бессилие распаляло Веру пуще прежнего. Она бы пустила в ход грубую силу, если б не понимала со всей отчётливостью, как это будет пусто и насколько он всё равно окажется сильнее; что ему ничего не стоит лишить её даже возможности двигаться — и тогда она совсем не причинит ему никакого вреда.       А на эти её обвинения, против которых он ничего не мог возразить, потому что сам знал — в глубине души или на поверхности трезвого ума, — что они правдивы от первого и до последнего слова, Пчёлкин ничего не мог ответить, никак не мог ни обезвредить, ни нейтрализовать.       Мог только слушать и смотреть в глаза правде. Неудобной правде, царапающей правде.       — Я последний раз повторяю: собирайся, — процедил он с тем обжигающим льдом в охрипшем голосе, которым, казалось, хотел затушить пламя ярости в груди Веры. — Иначе останешься без ребёнка.       — Пошёл вон, — так же чётко, так же ясно и так же непоколебимо ответила она, обратившись в одно сплошное каменное изваяние напротив него. — Убирайся и никогда больше не попадайся мне на глаза.       — Я не шучу: ты её не увидишь больше… — попытался воззвать он к её рассудку, но Вера, широко размахнувшись, влепила ему трескучую пощёчину, от которой у неё засаднило ладонь.       — Вон! — голос был похож на рёв смертельно раненного зверя; и зверь этот, ревевший внутри неё, обречённость свою ощущал со всей ясностью, а потому становился непримиримее и опаснее во сто крат.       Дверь закрылась с громким — но не громче воцарившейся вдруг тишины — хлопком: от силы удара чуть не закачался, кажется, весь дом. Или это Вера покачнулась, или мир вокруг застрясся и рухнул — а только всё равно уже ничего нельзя было поделать.       Она осела на пол, и исступленный вопль поглотил ворсистый ковёр, в который Вера уткнулась залитым горячими слезами лицом.       Никакой нельзя было себе позволять надежды. Она эту глупость с корнем из сердца вырвет — раз и навсегда.

***

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Это окончание первой части истории.

Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.