Октябрь 1994
Ночь нежна Расшатанными нервами
Половина первого Незнакомый бульвар
Вера вышла из такси у своего подъезда, и только когда захлопнулась дверца машины, позволила себе выдохнуть. Воздух сентябрьской ночи был прохладным, но в нем уже чувствовалась тревога — как едва уловимый запах озона перед грозой. Она подняла глаза к окнам своей квартиры на третьем этаже. Свет не горел. Пустота. Подъезд встретил ее гулкой тишиной, старый лифт полз наверх с ленивым скрипом, будто насмехался над ее торопливой тревожностью. Вера поймала себя на мысли, что думает о Пчёлкине. Не о его странных предложениях, не о мутных друзьях с государственными погонами, а о том, как он смотрел на нее в полумраке «Праги», как улыбался в тени Патриарших, как его губы — холодные, словно первый снег, — оставили жгучий след на ее шее. Дверь квартиры скрипнула, и Вера шагнула внутрь, сбрасывая туфли. Темнота была абсолютной, лишь изредка нарушаемой вспышками автомобильных фар на улице. Она прошла на кухню, на ощупь нашла спички на полке. Чиркнула, раз, два — зажгла длинные свечи в старом рожковом подсвечнике. Взяв его за ножку, словно горничная из прошлого века, прошла в гостиную и опустилась в кресло перед окном. В конце дня ей нравился именно этот низкий, живой свет. Она ненавидела яркие потолочные лампы, убивающие тайну. Ее дом был царством полумрака: торшеры с абажурами из тяжелого шелка, бра на стенах с кисточками-хвостиками на шнурах, как у театральных занавесов. Язычки свечей дрожали, отражаясь в стекле, и Вера смотрела на свое призрачное отражение, пытаясь понять, что ей делать — мысли сейчас текли иначе, обретая острые грани. Капля безумства. Фраза вертелась в голове, как назойливая мушка. Но после сегодняшнего вечера, после его кабинета с картой, утыканной флажками-ранами, после его слов о холсте России и благотворительных деньнах… Ох, капля превратилась в липкую, тягучую лужу.***
Четверг встретил их промозглым ветром, и солнцем, что светило пробиваясь узкими лучами через плотные тучи. «Современник» изнутри, без зрителей, казался гигантской заброшенной машиной — холодные ступени фойе, пустые гардеробные стойки, запах хлорки от чисто выдраенного пола. Пчёлкин вел ее уверенно, его шаги гулко отдавались под сводами. Он был в черном свитере и темном пальто, без привычного блеска золота. — Вера Леонидовна, — голос Вити нарушил тяжелую тишину холла, — позвольте представить. Мой партнер и друг, Космос Юрьевич Холмогоров. Космос, это Вера Вайсер, та самая прима, о которой я говорил. Космос Холмогоров. Имя, как экзотический цветок, распустившийся на сером асфальте девяностых. Он был высок, безупречно одет в темный костюм, который, казалось, был его второй кожей. Белоснежный воротник рубашки оттенял смуглое, загорелое лицо. Его темные, почти черные глаза, внимательные и чуть насмешливые, встретились с ее взглядом. Он не улыбнулся, лишь коротко кивнул. — Наслышан, — произнес он низким, бархатным голосом, в котором не было и тени подобострастия. Его взгляд, долгий и изучающий, прошелся по ней — не раздевающий, как у многих, а скорее… каталогизирующий. Он отметил не только очевидную красоту — точеные черты лица, лебединую шею, осанку, — но и что-то еще: холодный блеск в ее зеленых глазах, едва заметную тень усталости под ними, ту внутреннюю силу, что сквозила в каждом ее выверенном движении. Сцена запомнилась Вере царственной пустотой. Черный коттон, тяжелые колоды, темные кулисы, нависающие, как крылья спящих драконов. Только аварийная лампочка где-то в глубине бросала жалкий желтый кружок света. — Ваше царство, мадам. Что прикажете? — Пчёлкин раскинул руки, его голос зазвучал иначе — гулче, театральнее. — Свет, звук, любые капризы. Вера медленно прошла к центру сцены. Ее шаги, привыкшие к чуть поскрипывающему паркету сцен Большого, с удовольствием ступали по мягкому покрытию. Она закрыла глаза на мгновение, представляя: Прожектора. Не мягкие софиты Большого, а резкие, режущие лучи. Белый — для начала. Очень яркий, почти слепящий. Потом — красный. Кроваво-красный, заливающий все, как пламя. И дым. Не обычный густой театральный туман, а едкие, колючие клубы, вьющиеся у ног. И музыка. Не запись. Живые трубы. Где-то за кулисами. Резкие, пронзительные, как крики толпы. Она открыла глаза. Пчёлкин стоял у самой рампы, наблюдая. Космос, чуть поодаль, прислонился к порталу, его силуэт был почти неразличим в полумраке, тень скрывала выражение лица. — Свет, — начала Вера. — Много света. Но не теплого. Холодного. Белого. И красного. Точечные прожектора, чтобы выхватывать… тени. — Она сделала резкий жест рукой, очерчивая луч в воздухе. — Дым. Густой. Чтобы он стелился по полу, как туман на Сене. И музыка. Живая. Трубы. Только трубы. Пчёлкин молчал секунду, потом кивнул, коротко, как солдат, получивший приказ. Космос едва заметно усмехнулся в темноте — кажется, он ожидал другого. — Свет. Дым. Трубы. Будет. Что еще? — Пространство, — Вера обвела взглядом сцену. — Нужно убрать все лишнее. Все эти колоды, фальш-стены. Оставить только черный задник. И свет. И дым. И музыку. Пустота — лучшая декорация для революции. — Пустота, — он повторил. — Хорошо. Пустота будет. Они еще несколько минут обсуждали детали — высоту дыма, угол света, точное расположение музыкантов (он настаивал на балконе, она — на невидимости задней анфилады). Он не записывал, но Вера видела — он запоминал. Каждое слово. Пчёлкин слушал, не перебивая. Когда она закончила, он спустился в зал, сел в первом ряду. — Включите свет, — приказал Пчёлкин техникам в рубке. Зал погрузился в темноту. Потом — щелчок. Одинокий белый луч ударил в центр сцены, где стояла Вера. Она замерла в позе Жанны — рука у сердца, взгляд вдаль, устремленный сквозь стены театра. Луч был так ярок, что вокруг неё клубилась невидимая до этого пыль, как золотая аура вокруг святой. — Красный. Свет сменился. Теперь она стояла в луче, багровом, как закатное солнце перед бурей, как кровь на снегу. Шелковое платье, которое она мысленно уже надела для этой роли, в ее воображении светилось тревожным, почти адским огнем. — Да, — прошептал он, и это «да» было признанием ее власти над этим пространством, над этим моментом. Он поднялся на сцену, подошел к ней. Космос тактично отступил глубже в тень кулис. — Вы здесь, в этой театральной полутьме, кажетесь нереальной, — Пчёлкин говорил тихо, его голос вибрировал. — Словно сошли с афиши. Его рука легла ей на талию. Вера не отстранилась, только чуть напряглась, ее дыхание замерло. — Вы чувствуете это, Вера? И прежде чем она успела что-либо ответить или подумать, он развернул ее к себе лицом. Его глаза были близко, слишком близко. В них плескался тот же огонь, что она видела в свете фар такси, но на этот раз в нем было нечто большее — вызов, почти отчаянная нежность и явное, неприкрытое желание. Его губы накрыли ее. Поцелуй был не таким, как тот, первый, — быстрый и холодный цирк в шею. Этот был медленным, глубоким, требовательным, с привкусом дыма и чего-то горько-сладкого, как запретный плод. Одна его рука все так же сжимала ее талию, прижимая к своему сильному телу, другая легла на затылок, пальцы запутались в волосах, не давая отстраниться, не давая думать. Вера почувствовала, как земля уходит из-под ног, как та самая точка фиксации, за которую она так отчаянно цеплялась последние дни, окончательно растворяется в этом дурманящем, грешном вихре. Когда он наконец отпустил ее, Вера тяжело дышала, прислонившись к его плечу, чтобы не упасть. Мир вокруг качнулся и медленно встал на место. Пчёлкин смотрел на нее, и в его взгляде уже не было усмешки — только странная, почти болезненная серьезность. — В среду, Вера Леонидовна, — его голос чуть охрип. — Вы будете танцевать для них. Но думать будете обо мне. Он отступил на шаг, давая ей пространство, воздух. Из тени выступил Космос, его лицо было непроницаемо, но в глубине темных глаз, казалось, мелькнуло что-то похожее на понимание или, может быть, на застарелую усталость от подобных сцен. — Пора, — сказал Космос ровно, его голос вернул их в реальность. — У нас еще встреча.***
Воздух в кабинете «Курс-Инвеста» был густым, как пороховая гарь. Телевизор под потолком орал заголовками, захлебываясь истерикой: — Курс доллара взлетел до 4000 рублей! Биржи парализованы! Вкладчики штурмуют банки! На экране мелькали кадры: безумные очереди у обменников, разъяренные толпы у пирамид «МММ», перевернутые машины, плачущие старухи с бесполезными сберкнижками в руках. Черный Вторник во всей своей красе. — Пиздец, Пчела! Весь «Фортун-банк» — к ебеням! — Фил, с лицом землистого оттенка, тыкал пальцем в калькулятор так, будто хотел прожечь в нем дыру. Его обычно гладко зачесанные волосы были всклокочены. — Считаю третий раз… Не может быть! Полмиллиарда испарилось! Как пар из чайника! Пчёлкин молча ходил по кабинету. Его черные туфли из дорогой кожи стучали по мраморному полу, как метроном, отсчитывающий последние секунды старого мира. Он остановился у гигантской карты России, истыканной флажками, ткнул пальцем в Чечню, где уже алела тревожная булавка. — Твои цифры — дерьмо, Фил. Не испарилось. Умножилось. Саша Белый, до этого мрачно куривший у окна, замер: — Чего? Пчёлкин развернулся к ним. В глазах — холодный, хищный азарт игрока, сорвавшего джекпот: — Вчера, когда все эти идиоты скупали доллары по любой цене, мы слили последние рубли в три банка, которые сегодня лопнули. Верно? Фил растерянно кивнул, не отрываясь от калькулятора, словно надеясь, что тот выдаст другую, более утешительную реальность. — А наши реальные деньги — где? — Пчёлкин щелкнул пальцами у виска. — В сейфе. В чем? Он подошел к массивному сейфу, скрытому за панелью из черненого дуба, провернул кодовый замок. Тяжелая дверь отворилась с глухим, сытым стуком. Внутри — аккуратные, плотные стопки стодолларовых купюр. Пачки, перетянутые банковскими лентами, как драгоценные кирпичи, заполняли полки до самого верха. Белый медленно подошел к открытому сейфу, его глаза расширились. Внизу, он заметил краем глаза в окне, толпа карабкалась на решетки банка «Менатеп», слышались крики и звон разбитого стекла. — Видишь это, Саша? — Пчёлкин провел рукой по пачкам. Призывая друга еще раз проверить — Настоящие деньги. Не эти бумажки с Лениным, которые сегодня превратились в туалетную бумагу. Мы три месяца выводили бабки в баксы через Кипр. Все, что заработали на экспорте леса и… — он хмыкнул, — …на импорте электроники. И мы вчера завезли хуеву тонну нала для «Уралмаша»… — Для «Уралмаша», для «Кузбассугля», для пяти других заводов! — Космос, до этого молча наблюдавший за сценой из глубокого кожаного кресла, хлопнул ладонью по подлокотнику. В его голосе звучало сытое удовольствие успешного дельца. — Три миллиона долларов только с них, Белый! Чистого навара за одну ночь. — Так у нас… все в долларах? — Саша недоверчиво переводил взгляд с сейфа на Пчёлкина. Калькулятор в руках Фила застрекотал снова, лихорадочно. Цифры на маленьком экране поползли вверх, складываясь в астрономическую сумму: $3,000,000 × 3,921 = 11,763,000,000 рублей. У них в сейфе лежал годовой бюджет Москвы. — Все, — Пчёлкин с удовлетворением захлопнул сейф. Звук был, как удар молотка аукциониста. — И пока лохи плачут и рвут на себе волосы, мы будем скупать их бизнесы за копейки. Заводы. Газеты. Пароходы. — Он снова ткнул пальцем в карту, в красную точку у Кавказа. — А здесь… видишь? Чечня. Через месяц там начнется такое мясо, какого мы еще не видели. И знаешь, что нужно войне? Саша притих, жадно затягиваясь «Marlboro»: — Оружие. Бензин. Сахар. Перевязочные… — Наше оружие. Наш бензин. Наш сахар. — Пчёлкин разбил кулаком воздух. — Федералы будут платить нам долларами. Их бюджет — дырявое корыто, но военным они найдут деньги. А мы — найдем им всё. Он посмотрел на Сашу, потом на Фила, который наконец оторвался от калькулятора, его лицо выражало смесь шока и восхищения. — И кому, вы думаете, федералы дадут контракты на все это добро? Тепленьким мальчикам с биржи, которые сегодня обосрались по полной? Или нам? Тем, кто уже знает, как возить, кто не боится, у кого руки из нужного места растут? И у кого, — он хлопнул ладонью по пачке долларов, — есть наличка, чтобы эти контракты… смазать? Саша замер, медленно ухмыльнулся. — Ты, сука, гений… А завтра? В театре? Что с этим? Пчёлкин подошел к панорамному окну. Внизу, на Садовом кольце, уже горели первые баррикады из автомобильных покрышек, черные клубы дыма тянулись к свинцовому небу. Москва погружалась в хаос. — Завтра в «Современнике» будут те, кто контракты подписывает, — он повернулся, его лицо было освещено багровым закатом. — Они сейчас, как те бабы на экране. Напуганы. У них рубль — говно! Им нужна уверенность. Сила. Он достал из кармана сотовый телефон — громоздкую «Моторолу», символ нового времени и нового статуса. Набрал номер. — И балерина… — В трубке послышались длинные гудки. — …покажет им, что у нашей силы есть вкус. Что мы не быдло с Тишинского рынка. Что с нами можно и нужно работать. Что мы — это, блядь, будущее. На том конце провода наконец ответили. — Вера Леонидовна? — Голос Пчёлкина стал мягким, почти вкрадчивым, губы чуть растянулись в улыбке. — Завтра вечером — война. Ваш танец — первый залп. Будьте безупречны. Он бросил телефон на стол, не дожидаясь ответа. Достал из бара в сейфе непочатую бутылку «Johnnie Walker Blue Label», без лишних церемоний открутил тяжелую пробку. — За Черный Вторник, пацаны! — Он налил четыре полных стакана, золотистая жидкость драгоценно пенилась. Четвертый стакан он молча поставил перед Космосом. — За то, что мы — не пыль под ногами истории. Они выпили молча, одним мощным глотком. За окном горела Москва, а на столе, невидимые, но ощутимые, лежали миллионы долларов — билеты в новую, жестокую и пьянящую эпоху. Вера же, в своей квартире, еще долго сидела перед догорающими свечами. Его голос по телефону — «Ваш танец — первый залп» — эхом отдавался в голове. Поцелуй все еще горел на ее губах — горький, как пепел сожженных мостов, и пьянящий, как запретный плод. Ее пальцы снова нащупали серебряный перстень. Прокрутили раз. Два.***
Зал «Современника», сейчас с переставленными креслами зрительного зала, был заполнен лишь на малую часть. Не случайной публикой, а теми, кто решал. Мужчины в одинаково дорогих, но безликих костюмах сидели, напряженно вглядываясь в темную сцену. В воздухе висело напряжение Черного Вторника, страх потерять все и отчаянное желание ухватиться за соломинку. Пчёлкин сидел в первом ряду, рядом с Космосом и еще несколькими ключевыми фигурами, чьи лица Вера мельком видела в новостях. Он был спокоен, как удав перед броском. Только чуть подрагивающие пальцы, сжимавшие подлокотник кресла, выдавали его внутреннее напряжение. Он поставил на этот танец слишком много. Свет погас. Зал замер. И тогда ударили трубы. Резкий, пронзительный, почти варварский рев меди, идущий откуда-то из-за кулис, из самой преисподней театра. Он бил по нервам, заставлял вздрагивать, вжиматься в кресла. Это был глас революции, толпы, идущей на штурм. В абсолютной темноте, прорезанной лишь одним слепящим белым лучом, на сцене появилась она. Вера. Жанна. Она вырвалась на сцену, как выпущенная стрела. Ее движение было резким, отчаянным, полным первобытной энергии. Изумрудное платье вспыхнуло в луче, алые ленты взметнулись, как языки костра. Она танцевала для себя, для того огня, что пожирал ее изнутри. Каждый прыжок — это крик. Каждое фуэте — это удар хлыста. Каждое замирание в арабеске — это вопрос, брошенный в лицо этому залу, этому городу, этой рушащейся стране. В какой-то момент, на пике, в бешеном вращении, ее взгляд на долю секунды встретился с глазами Пчёлкина. Он подался вперед, не отрывая от нее глаз, в его взгляде было что-то первобытное — восхищение, желание. Свет менялся, подчиняясь ее воле. Белый сменялся кроваво-красным, заливая сцену пожаром. Дым стелился у ее ног, как туман над полем битвы. А она, маленькая фигурка в центре этого хаоса, казалась несокрушимой. Ее лицо, искаженное гримасой то ли боли, то ли экстаза, было прекрасно в своей ярости. Она не видела зала. Она была там, на баррикадах, среди огня и смерти, ведя за собой невидимую армию. Она была воплощением той самой силы, которую так жаждали увидеть эти мужчины в зале. Силы, которая не боится разрушать, чтобы созидать. Последний аккорд труб оборвался так же внезапно, как и начался. Вера застыла в центре сцены, в луче красного света, тяжело дыша, с высоко поднятой головой. Руки раскинуты, словно она обнимала весь мир или проклинала его. В зале на несколько секунд воцарилась абсолютная, оглушающая тишина. Такая, что было слышно, как капает пот с ее подбородка на доски сцены. А потом грянул гром. Это был рев. Мужчины, забыв о своем статусе, о своих страхах, вскочили на ноги. Они хлопали, кричали «Браво!», их лица были возбуждены, глаза горели. Они увидели то, что хотели. Они получили свой знак. Пчёлкин не аплодировал. Он сидел, не отрывая взгляда от Веры, и на его лице было странное выражение — смесь триумфа и чего-то еще, похожего на страх. Он выпустил джинна из бутылки. И этот джинн оказался куда мощнее, чем он предполагал. Космос рядом с ним медленно, почти лениво, хлопал в ладоши, на его губах играла едва заметная, всезнающая усмешка. Он посмотрел на Пчёлкина, потом на Веру, и чуть заметно качнул головой, словно говоря: «Ну что, доигрался?»***
В гримерке Вера прислонилась спиной к холодной, шершавой стене, отдававшейся ледяком сквозь тонкий шелк костюма Жанны. Голова слегка кружилась от адреналинового отлива. Сердце колотилось, как загнанный зверь в грудную клетку, пытаясь вырваться наружу. Каждая мышца гудела, струилась жаром, пот, смешиваясь с гримом, оставлял соленые дорожки на висках и шее. Сделала. Выложилась. Ради этого момента абсолютной власти над пространством, светом, их вздохами. Воздух сгустился, прежде чем дверь открылась. Пчелкин вошел, запер дверь на щелчок. Весь его вид дышал похотью и удовольствием — сброшенный пиджак висел на сгибе локтя, рубашка приоткрыта у горла, манжеты закатаны. — Это было… — он замолчал, подбирая слова. — Это было больше, чем танец… Я еще не решил, что. Но это было… охуенно. Она медленно повернулась к нему. Усталость, как тончайшая вуаль, придавала ее лицу особую, почти болезненную хрупкость, подчеркивая высокие скулы и темные круги под глазами, которые не мог скрыть даже сценический грим. Взгляд его упал на ее губы, алые от помады, чуть приоткрытые от учащенного дыхания. Он шагнул к ней, сокращая и без того ничтожное расстояние, протянул руку, чтобы коснуться ее щеки, ее разгоряченной, влажной от пота кожи под слоем грима. Жест был почти инстинктивным, собственническим. Вера не отстранилась. Но и не поддалась. Она поймала его руку в воздухе, за мгновение до того, как его пальцы коснулись ее кожи. Ее хватка была неожиданно сильной, пальцы, привыкшие к нечеловеческим нагрузкам у станка, сжали его запястье. Ее зеленые глаза, еще не смывшие грим, расширенные, почти черные в полумраке гримерки, встретили его взгляд. — Это была моя работа, Виктор Павлович. Вы просили огня. Вы его получили. Он подошел ближе. — Я просил их впечатлить, — его голос был низким, почти интимным. — А ты их… стерла в порошок. И меня, кажется, заодно. — Он наклонился чуть ближе, его дыхание слилось с ее. — Да, черт возьми. Кажется, я действительно думал только о тебе. Вера чуть заметно улыбнулась. Улыбка вышла усталой, кривой, но не лишенной иронии. Она знала цену таким словам, особенно от таких мужчин. Лесть, как полированная морская галька — уж слишком часто она ее слышала. Пора было заканчивать этот пафосный фарс, авантюрка подошла к концу. — Не преувеличивайте, Виктор Павлович. — Она наконец разжала пальцы, отпуская его запястье, и отошла. — У вас слишком много дел, чтобы думать о балеринах. Даже о таких, как я. Ваши партнеры остались довольны? — Вера медленно, с видимым усилием, начала вынимать шпильки из волос, позволяя тяжелым каштановым прядям рассыпаться по плечам. Жест был демонстративно будничным, разрывающим магию сцены, возвращающим их обоих в реальность деловых отношений. Пчёлкин смотрел на ее спину, на то, как напряжены ее плечи под тонкой тканью костюма. Он ожидал другой реакции. Может быть, кокетства. Может быть, благодарности за возможность. Может быть, даже страха перед его властью, его очевидным желанием. Но эта холодная, профессиональная отстраненность выбивала его из колеи сильнее, чем любой женский каприз. — Они в восторге, — наконец ответил он. — Кажется, они готовы подписать что угодно. — Рада была помочь, — Вера повернулась, уже накинув на плечи легкий халат. — Если это все, я бы хотела переодеться. Он молча смотрел на нее еще несколько секунд. Удивление, смешанное с досадой, мелькнуло на его лице. Сука! — Конечно, — Пчелкин отступил к двери. — Машина будет ждать вас внизу. Он вышел, так и не сказав больше ни слова. Тишина. Настоящая, наконец. Только ее собственное дыхание, выравнивающееся, и далекий гул города за окном. Вера опустилась на стул перед зеркалом. Сняла пуанты с медленной, почти церемониальной тщательностью, чувствуя, как ноют, гудят каждое сухожилие, каждая косточка в измученных стопах. Она подняла подбородок, встретив собственный взгляд в отражении. Губы, которые он целовал с такой наглой уверенностью несколько дней назад, были плотно сжаты. Но в глубине глаз, еще отдающих сценическим огнем, жила искра. Удовлетворение. От хорошо выполненной работы. От сохраненного достоинства. Она достала ватный диск, щедро смочила его в жидкости для снятия макияжа и жестко, почти с остервенением, провела по лицу, стирая Жанну.***
— …и поставки ГСМ в Чечню, разумеется, через наши структуры, — донесся до Пчёлкина голос зам.министра обороны, человека с усталыми глазами и железной хваткой. — Ваша… э-э… логистика, господа, впечатляет. Витя кивнул, не меняя выражения лица, но краем глаза следил за другим разговором. Генерал лет шестидесяти, с выправкой старого служаки и неожиданно мечтательным взглядом, делился впечатлениями с коллегой, понизив голос: — А балерина-то, а? Орлица! Я, знаете ли, в молодости Большой не пропускал… Уланова, Стручкова… Но эта Вайсер… В ней такая мощь, такая… русская душа! Вот такую жену завести — это, я вам скажу, лучший показатель статуса, лучше чем «Мерседес». Это порода, понимаете? Порода! Пчёлкин чуть заметно усмехнулся и повернул голову в бок. Вера уже спустилась в зал, переодевшаяся в простое темное платье. С сумкой в руке, она направлялась к выходу, едва заметно кивая поклонникам, которые, несмотря на важные разговоры и напряжение, решились ждать ее. Она вот-вот исчезнет. Вдруг Верин путь преградили. Зам.министра, тот самый, что говорил о «Казни» и «Коронации», подошел к ней, сверкая фальшивой, но широкой улыбкой. За ним — несколько других чиновников, лица которых Вера видела по телевизору. — Вера Леонидовна! Вы… Вы восхитительны! — Голос «государственно человека» был насквозь фальшивым, но он почти приторно тянул слова. — Это было… событие! Мы никогда не видели ничего подобного! Он протянул ей руку. Вера, привыкшая к ритуалам, чуть склонила голову, готовясь к дежурному поцелую в воздух. Но вдруг другой мужчина, постарше, с интеллигентным, хотя и подвыпившим лицом, отодвинул замминистра и взял ее руку. Его губы, влажные и теплые, легли на тыльную сторону ее ладони. Его дыхание опалило ее кожу. — Вы — душа России, мадемуазель, — прошептал он с придыханием, и в его глазах, на мгновение, Вера увидела проблеск — не похоти, не расчета, а… отчаяния. Отчаяния человека, который теряет свой мир, но находит спасение в красоте. — Спасительница наша… Его взгляд, потерянный и молящий, задержался на ее лице, словно он пытался найти в ней ответы на свои вопросы. И это было… почти невыносимо. Пчёлкин видел все. Каждое движение. Каждое слово, угаданное по губам. Чувствовал это отвратительное, собственническое желание, которое пронзило его, когда губы чиновника коснулись ее руки. Он знал, что делает, когда использовал ее танец, ее талант. Но одно дело — использовать инструмент, другое — видеть, как твой инструмент, такой ценный, такой совершенный, вдруг становится объектом поклонения чужих, недостойных рук. Особенно когда ты сам хочешь прикоснуться. Стереть этот след. Он резко повернулся. — Космос! — Голос Пчёлкина был резким, но негромким. — Можешь не ждать. Я Веру Леонидовну провожу. Разговор есть. Пчёлкин шагнул к Вере. Его взгляд, словно клинок, разрезал толпу. Чиновники, застигнутые врасплох его появлением, поспешно отступили, оставив Веру одну, будто она была трофеем. — Вы готовы ехать, Вера Леонидовна? — Голос Пчёлкина был холоден, без привычной бархатной интонации. В нем звучала сталь. Она кивнула. Снова эта усталость, пропитывающая до костей. Ей хотелось лишь одного: чтобы это все закончилось. Хотелось оказаться дома, в тишине, где нет ни чиновников, ни малиновых пиджаков, ни жгучих следов чужих губ на руке. Он не взял ее за руку, не повел, как джентльмен. Он просто шагнул вперед, открыл дверь черного «Мерседеса», который, казалось, вырос прямо из асфальта. Она сделала шаг, чтобы сесть, но он ухватил ее за плечо. Прижал к холодному металлу машины. — Послушайте меня, Вера Леонидовна, — его голос был низким. — Я не знаю, что вы увидели в том хмыре. И мне, честно говоря, плевать. Но запомните одно: вы танцевали сегодня для меня. И никто, слышите, никто больше не будет кланяться вам в ноги, не будет целовать ваши руки с таким… с таким придыханием. Его губы накрыли ее. Мягкость ее губ, упругость тела, хрупкость духа, что она так тщательно скрывала под маской безразличия. Он целовал ее так, будто пытался стереть все чужие прикосновения, всю фальшь, все слова. Его рука крепко держала ее за затылок, прижимая сильнее, не давая отстраниться, не давая дышать. Второй рукой он впился в ее талию, притягивая к себе до боли, до ощущения каждого его мускула, каждого напряжения в его сильном теле. Когда он наконец отпустил ее, Вера жадно глотнула воздух. Мир вокруг качался. Перед глазами плыли огни Садового кольца. Губы горели. Пчёлкин отступил на полшага. Его взгляд, обнаженный, молящий, не отрывался от ее лица. В нем больше не было триумфа, только болезненная искренность. — Пожалуйста, Вера, — его голос был охрипшим. Он протянул к ней руку, но замер в воздухе, не решаясь коснуться. — Просто… дайте мне шанс. Дайте мне шанс поговорить с Вами не как с инструментом для игр. Просто… поговорить. Вера смотрела на него. В гримерке она оттолкнула его, потому что видела в его комплиментах лишь продолжение игры, тот же фальшивый восторг, который изливали на нее все эти чиновники. Вокруг неё всегда были мужчины, привыкшие восхищаться её красотой, её талантом, но никогда — ею самой. Она встречалась с «хорошими мальчиками» из дипломатических кругов, с художниками, музыкантами. Они были учтивы, интеллигентны. Они спрашивали: «Можно ли я вас поцелую, Вера?» Они дарили цветы, писали стихи, говорили о возвышенном. И в каждом их жесте, в каждом слове была эта безупречная, эта стерильная предсказуемость. Нежность без огня. Страсть без безумия. А этот. Он не пытался быть «хорошим». Он был… настоящий. С привкусом дыма, с лихостью, с этой необузданной силой, что чувствовалась в каждом его движении. Впервые в ее жизни, на этих улицах, в этом хаосе, она столкнулась с чем-то настолько первобытным, настолько диким, что ее собственная, до этого потаенная, «капля безумства» откликнулась на это. Откликнулась и разрослась в бушующий океан. Она увидела в нем не только хищника, не только воротилу теневого бизнеса, но и человека. Человека, который, ей казалось, впервые за долгое время, был уязвим. Человека, который не видел в ней только символ или товар. Человека, который, кажется, хотел увидеть в ней… её саму. В ее голове кружились слова. Что сказать? «Да»? «Нет»? «Я не знаю»? Каждое из них казалось нелепым, недостаточным для этого момента. Все ее внутренние опоры, все ее логические построения, весь ее порядок, ее хладнокровный контроль над собой, — все это рухнуло под этим натиском. Она видела его глаза — они молили. Молили не о согласии, не о признании, а о понимании. О чем-то настоящем, что не купишь за доллары, не выторгуешь на сделке, не спрячешь за пачками купюр. То, что он, кажется, никогда не просил. То, что он, наверное, не умел просить. Его взгляд, обнаженный, молящий, не отрывался от ее лица. Он ждал. Все, что она хотела от жизни — порядок, красота, контроль — рушилось. И именно в этом хаосе, в этом жестком, неуклюжем, почти животном порыве она увидела проблеск чего-то настоящего. Человеческого. То, что она так отчаянно искала, не зная, что ищет. То, что никогда не найдешь за бархатными кулисами или в позолоченных залах «Метрополя». Она медленно подняла руку, ее пальцы, еще недавно стиравшие грим с лица Жанны, нежно коснулись его щеки. Его кожа была шершавой от щетины, холодной от ночного воздуха. — Виктор, — её голос прозвучал тихо, почти шепотом, но с неожиданной для самой нежностью. — Увезите меня домой. Не «отвезите». «Увезите». Как будто он мог увезти её не только от этого тротуара, но и от прежней жизни. В его глазах вспыхнуло что-то яркое, похожее на облегчение. Он кивнул, отчего-то не в силах говорить. Открыл дверь машины. Она села. Он обошёл, сел рядом. — Никитский? — спросил шофёр, завёлся мотор. — Никитский, — подтвердил Пчёлкин, не отрывая взгляда от Веры. Машина тронулась. Москва поплыла за тонированными стёклами — тёмная, разбитая, непредсказуемая. Как их новая реальность в этой осени 1994 года. Он не пытался её снова целовать. Не говорил пустых слов. Он просто взял её руку. Для того, чтобы держать. Его пальцы сомкнулись вокруг её пальцев — крепко, надёжно, как якорь в бушующем море. Вера закрыла глаза. Точка фиксации была потеряна. Но, возможно, она была и не нужна. Возможно, настоящая жизнь начиналась там, где ты крутишься в темноте, не видя ориентира, но чувствуя чью-то руку в своей. Впервые за долгое время она не думала о репетициях. Она думала о тепле его руки. О шершавости его щеки. О хаосе, который вдруг обрёл смысл. Капля безумства превратилась в океан. И она решила плыть.