ID работы: 12824184

История Т или ха-ха-ха ну охуеть смешная шутка поменяй ты его блядь

Смешанная
NC-17
В процессе
13
автор
Размер:
планируется Макси, написано 244 страницы, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник Скачать

У попа была собака

Настройки текста
*** Это происходит часто. По средам, понедельникам и особенно по пятницам, однако, почему так складывается с ними, неизвестно, не то чтобы пятницы были специально изобретены, чтобы заниматься этим. Это происходит тогда, когда за окном темно, и когда яркий дневной свет бьет в эти окна, и когда темно внутри, потому что шторы были плотно задернуты из-за мигреней, вызванных полетами, или потому, что их потом никто так и не раздвинул. Это происходит и тогда, когда комната хорошо освещена, и это даже не одна и та же комната, разумеется, потому что когда Тим относился к ним уважительно, когда? Это происходит на кровати, на диване, на полу, и на другой кровати, на другом диване, и рядом с креслами, а один раз — вне дома, в отеле, где они останавливаются вместе, и Тима пытают в студии до самого вечера, вынуждая его помогать юношам и девушкам, с которыми он еще не подружился, но без сомнения скоро сойдется и выпьет на брудершафт, вынуждая его помогать им дергать за струны и поворачивать рычажки, чем он и занимается, так как он ничему не учится, Джинджер же бродит по городу, куда они приехали, трогая статуи и покупая магнитики, которые они забывают упаковать, и всякую хуйню для Джона, которую они ни в коем случае нигде не забывают, это происходит там, потому что Джинджер хотел поехать с ним, и Тим согласился, потому что он сказал, что тоже бы хотел поехать, с Тимом, так он и сказал, хочу, я хочу, и это сработало, как по волшебству, так что в тот раз они делают это пальцами, потому что никаких хуев дома так и не получилось отыскать, потому что все хуи, кроме их собственных, остались там. Этого не случается в тот другой раз, когда Джинджер снова едет вместе с Тимом, когда Тиму аплодируют и фотографируют на сцене, и утруждает себя и публика, и Джинджер, шифрующийся посреди толпы в темном зале клуба, когда Джинджера опять тянет ощупывать скульптуры и тратить бабки на бесполезный пластиковый мусор, а Тим тащится за ним без особых физических усилий Джинджера, направленных на то, чтобы привести его в движение, лишь с его перепуганными пальцами, шифрующимися посреди мелочевки в темноте карманов кожаной куртки Тима, которую Джон отбирает у него неделей позже, когда они возвращаются домой, шифрующимися и в карманах его джинсов, которые тоже принадлежат ему или, быть может, Джинджеру, но вряд ли Джону, и перепуганы эти его пальцы даже под слоем ткани, перепуганы — и положены Тиму на задницу, потому что Тим их туда положил, потому что Тим сказал ему сделать это, и это сработало, словно по волшебству, как работает оно всегда. В любом случае, всю ту неделю ничего такого не происходит, но не потому, что никто еще ничего такого не изобрел, еще как изобрел, просто, ну, происходят какие-то другие вещи, брудершафты с обнимашками и отчаянная рвота, например, и беззаботное употребление веществ, и шквальные оргазмы, которые настигают их во время других занятий, просто это правда происходит часто, а иногда и день за днем, но все же есть и паузы, и перерывы, хотя ничего не требует никаких физических усилий, но остановки есть, поэтому остановка дней на семь вполне возможна. Тем не менее, происходит это часто, а между частотностью события и вероятностью нежелательных исходов существует математически вычисляемая зависимость, и они обсуждают эту математику опосля, когда однажды Джинджер начинает безудержно беспокоиться о Тиме, который пренебрег всеми уравнениями, и плевать, что очевидные доказательства того, что занятие их не лишено определенных рисков, красовалось прямо перед его глазами, плевать, он просто уничтожил эти доказательства, сожрал их, а потом они ведут подсчеты вместе, но решений не находят, не могут достоверно оценить угрозу, а когда Джинджер высказывает свое беспокойство еще раз, ведь Тим не волновался ни о чем всего десять минут назад, ведь Тиму опять было на все плевать, Тим говорит, что да, это безрассудно, но кто не рискует, тот не ест дерьма, и Джинджер сталкивает его с кровати, хохоча и трясясь на ней. Когда Тим ест дерьмо в седьмой раз — ну, насколько ему самому известно, он вообще не всегда даже смотрит, а иногда вокруг них в принципе темно, а иногда они не то чтобы трезвы, иногда они чуть ли не вырубаются в процессе, они пьяны до зеленых чертиков, накурены до состояния измены и обдолбаны по уши кислотой, однажды они даже оба больны гриппом — Джинджер лишь вздыхает, не озвучивая своих сомнений, потому что Тим только отпускает оскорбительные шуточки на эту тему, да и все, а потом они рассуждают, есть ли какая-то разница в их питании, и оказывается, что разница минимальна, когда Джинджер торчит дома, потому что Тим всегда готовит на двоих, а ту еду, которую они заказывают по телефону, они тоже делят между собой, обмениваясь и блюдами, которые они заказывают в ресторане, так что они обсуждают и разницу в их пищеварении, и эта разница выходит гораздо более значительной, ну, насколько известно Тиму, потому что, по правде говоря, он много пристальней следит за расписанием дефекаций Джинджера, чем за своим, и не может, таким образом, предоставить хоть сколько-нибудь полезной информации о себе. Итак, как было описано выше, иногда они беседуют после того, как это происходит, а иногда они беседуют до этого, иногда они слушают музыку, которая им обоим вообще не нравится, или музыку, которую они оба обожают, и совсем редко — ту музыку, мнение о которой у них разнится, ведь их вкусы, как описано внизу, во многом совпадают. Иногда это происходит, и они лежат в кровати, дымя сигаретами и хлебая пиво, и Тим перебирает волосы Джинджера. Иногда это происходит, и через десять минут они мигрируют на кухню как косяк диких гусей, и курят там, а Джинджер перебирает всякие замечательные штуки, из которых Тим сооружает им замечательный ужин. Иногда это происходит, и они засыпают, вжимаясь друг в друга, забив на предварительное посещение ванной. Иногда это происходит, и они временно, до вечера, расстаются, потому что происходит это утром, потому что их обоих ждут, и их обоих ждут в двух разных местах. Иногда, впрочем, они не расстаются, потому что направляются они в одно и то же место, и чаще всего это склад гитар, в который Джон превратил свой дом. Так как это происходит часто, в процессе случаются изменения, и они пробуют столько относительных пространственных позиций, сколько Тиму кажется возможным провернуть, если принять во внимание все элементы, и не только там, и сами действия меняются, расходится и время, и последовательность, ведь не следуют же они никакому протоколу, и так как они не следуют ему, часто случающееся событие, которое описывается вот прямо здесь, происходит в тот момент, когда они оба его не ожидали, когда они собирались заняться чем-то другим, когда Джинджер просто часами слюнявил Тиму морду или же когда Тим мусолил во рту охуенный член Джинджера, часами, которых никогда, никогда не бывает достаточное количество, но все-таки чаще всего они оба лежат на боку, лицом друг к другу, и кончают с чем-нибудь, торчащим у них в дырках, и чем-нибудь, запихиваемым в рот, и между их припадками агонии обычно проходит всего лишь несколько минут, и это, разумеется, не идеальное расположение в пространстве, Тим, например, считает пиздец скучным валяться на боку, Тим считает, что это выбивается из его стиля, Тим считает, что это слишком прилично и вменяемо, однако, само действо отдает подобающим безумием, чем Тим и утешается, на самом деле Тим хочет схватить и показать все сразу, одновременно, все, что есть, все, что он только может, все, чего он не может тоже, но, увы, их ограниченные телесные формы не позволяют таких конфигураций — и не только, когда это происходит, а вообще. Так как это происходит часто, где-то ближе к началу неконтролируемого процесса непристойности Тим заявляет, что однажды он точно исчерпает запас своих поощрительных высказываний про говно, которыми он вдохновляет Джинджера, он, конечно, изобретательная скотина, а в области описания фекалий так и вовсе гениален, но ведь и у его издевательского гения есть предел, не так ли, но где-то дальше от начала непристойного процесса он понимает, что ошибся, замечая, что поощрительные высказывания про говно уже не столь необходимы, а потом — и вовсе не нужны, потому что к тому моменту они превращаются в слова, которые он произносит для своего собственного — или для их обоюдного — удовольствия, а вовсе не из нужды, вовсе не потому, что ему приходится пинками и ударами давать начало вакханалии, потому что физические усилия оказываются брошены, забыты, когда они делают это, потому что теплые воды океана так безмятежны и спокойны, потому что Джинджер просто всю дорогу улыбается ему, а Тим отвечает ему беспрестанными ухмылками, и, разумеется, они все равно рыдают иногда, словно ебаные плакальщицы без соответствующей профессиональной подготовки, разумеется, они рыдают, потому что они ведут беседы, после и до своих занятий, а тогда, когда они ведут беседы, им зачастую приходится произносить трудные, мучительные, напряженные слова. Это происходит часто, и Тим уверен, что за все то время, которое они посвятили этой конкретной разновидности сексуального дебоша, биологическое разнообразие бактерий значительно возросло, возможно, они вдвоем даже несколько новых штаммов кишечной палочки создали. Тим придумывает это. Еще Тим придумывает названия для каждого штамма кишечной палочки, которые они, возможно, создали, но сначала он придумывает весь концепт. Перед этим, впрочем, он изобретает другое упражнение, он говорит я однозначно тоже это делаю после того, как Джинджер выбивается из сил и напрягает этим каждый нерв в теле Тима, а затем он действительно делает это, как и сказал, конечно, он это делает, когда он вообще отказывался заполучить новый титул, тем более, что этот можно разделить с Джинджером, тем более, что он хочет быть самым огромным говноедом в истории человечества вместе с ним, тем более, что почему бы, блядь, этого не сделать. Так что он делает то, что Джинджер делал за несколько дней до его успешной попытки заработать высокое звание, он стягивает джинсы — свои или, быть может, Джинджера — джинсы и больше ничего, он избавляется лишь от этого предмета одежды, потому что ничего другого на нем нет, потому что и джинсы-то на нем были только из-за пачки сигарет, оставленной в машине, которую он отправился спасать, выглядывая наружу на минутку, он стягивает с себя джинсы, обладателя которых невозможно определить, и засовывает сигарету в зубы, он падает на кровать, где уже рассиживается Джинджер, раздетый и в компании дилдо, и Тим хватает этот дилдо через несколько минут, а через несколько секунд он уже располагается в другом месте, в том месте, которое только что растягивали пальцы Тима, и Тиму нравится это расположение, Тиму нравится и аскетичность подготовки, и соответствующий анальный дискомфорт, который он смакует, докуривая сигарету, пока Джинджер нежно придерживает его за голени подрагивающими руками, не отступая, оставаясь все столь же верным своим страхам. Затем закуривает Джинджер, а Тим занимает свой рот чуть позже, но совершенно другим объектом, он делает это без всяких колебаний, объявляя перед тем собственное выступление во всей его мерзкой красоте, он обещает, что вылижет тарелку дочиста, а потом вылизывает дилдо, вытащив его из своей же дырки, и Джинджер резко втягивает в себя дым, дым, который он все это время выдыхал, а Тим посасывает грязный хуй, Тиму не особенно удобно ухмыляться, Тиму мешает геометрия его растянутых губ, однако, глаза Тима излучают радиацию, а Джинджер неотрывно таращится на него, наблюдает за его полным страсти выступлением, и дрожь в его руках набирает амплитуду. Затем грязный хуй продолжает свои скачки, оказываясь или глубоко у Тима в заднице, или не столь глубоко у Тима во рту, оказываясь там так же, как бывал ранее в отверстиях Джинджера, но нынешняя атмосфера, сопровождающая его отвратительные поездки туда-сюда, контрастирует с той, что царила раньше, он продолжает свои скачки, и скорость его передвижения увеличивается, Тим торопится, Тим путает свои оскорбительные сказки между собой, но не отступает, оставаясь все столь же верным своей вербальной дряни, и задница у него гораздо более гостеприимна, чем дырка Джинджера, в ней царят гораздо более свободные нравы, да и дерьма в ней тоже больше, как они оба узнают однажды в будущем, что до рта, то и он тоже склонен проявлять радушие, как и рот Джинджера, только вот рот Тима делает это несколько иначе, рот Тима милый и уютный, несмотря на зубы, рот Тима милый и уютный, потому что Тим обожает держать хуи во рту, а еще пихать себе в пасть грязь и плоть Джинджера, и именно эти субстанции он и поглощает, когда не плюется своими бессвязными высказываниями, и синтаксис постепенно покидает его речь, так что во время действия не разворачивается ни диалог, ни монолог, и в первом факте виноват не только Тим, за первый факт ответственность несет и Джинджер, который только стонет, а больше нихуя не делает, он лишь потеет, утопая в извергаемых Тимом фонтанах яда, и, разумеется, и пот, и стоны — это все полноправные единицы океанического языка, которым Тим владеет безупречно, но не сегодня, сегодня основная часть его обширных знаний оказывается вытраханной из него его собственными бессердечными руками, так что он проваливается с треском в своих чистосердечных декларациях, и дело там не только в дилдо, хотя и он, конечно, представляет собой определенное препятствие вокализации, дело там все-таки не только в нем, и вздумай Тим достоверно оценить вклад каждого объекта в вопрос затыкания ему рта, он вряд ли смог бы так легко решить, какое же именно перепачканное, выебанное отверстие, отдающееся на волю гнусных удовольствий, основательнее портит его безнравственную проповедь, так-то, на поверхности, мешает ему его нечистый рот, который половину времени занят не менее грязным хуем, но Тим, он не из тех, кто будет плескаться в лягушатнике, Тим ныряет глубоко, так что запинки лежат на совести обеих дырок, и не по какой-нибудь сугубо физической причине, по крайней мере, все загадки это не решает, ведь Тим действительно балдеет, когда его ебут — и притом усердно — он ведь всегда пускает слюни, когда ему что-нибудь пихают в рот, ну, если только это не ебаные языки, он воодушевляется чрезвычайно каждый раз, как продолговатые объекты залезают ему в зад, и языки в этот список включены, так что все эти соображения, конечно, релевантны, но самая важная деталь находится не там, так как его способность воспроизводить славную оральную традицию снижается до самого нуля, а его умение пиздеть с другими куда-то улетучивается не только потому, что он там сам себя ебет, лежа на спине, раскрывшись перед Джинджером, но и потому, что Джинджер смотрит прямо на него и не отворачивается даже на секунду, потому, что он все время стонет, он плавится, нагревается настолько, что готов вот-вот растечься, расплескаться по всей комнате плевками плазмы из самого центра солнца, и Тим, без сомнения, и в принципе безумен, и дополнительно лишается рассудка и в тот замечательный момент, но это он понимает четко, ясно, он полностью осознает, что именно переживает Джинджер, что он чувствует, что он не может произнести, ведь Тим был у него внутри и не нуждается в словах и объяснениях, которые, впрочем, он тоже слышал и не раз, Тим знает все и хочет тоже все, если не больше, Тим хочет схватить это трясущееся желе и, с помощью термоядерного взрыва, сделать из него гарпун, сделать — и заполнить себя им, Тим хочет, чтобы оно осталось жидким, собрать его и залить внутрь, в свой пищеварительный тракт с двух концов сразу, Тим хочет пропитать им всего себя, Тим хочет разорвать свою смертоносную грудь и втолкнуть Джинджера в самую ее глубину, он хочет, чтобы Джинджер забил собой все внутреннее ее пространство, он хочет, чтобы Джинджер был у него внутри целиком, и, разумеется, так оно и есть, но ведь его желания всегда не знали никаких границ и никогда не были особенно последовательными, так что да, Тим хочет, чтобы Джинджер был у него внутри, со всеми его нежными, любящими щупальцами, бестолковыми глазами, мягкими губами, костлявыми коленками и извращенскими пальцами на ногах, уж точно с его охуенным членом, со всем его кровоточащим телом, с каждым его атомом, Тим хочет, чтобы Джинджер выебал его прямо в сердце. Поэтому большая часть фраз, произносимых в те секунды Тимом, не заслуживают быть высеченными в камне. Впрочем, шоу в целом вполне может называться увлекательной вульгарщиной, Тим ненадолго задумывается об этом после, тогда, когда разум снова возвращается к нему. Но пока шоу продолжается, он не размышляет ни о чем, пока шоу продолжается, жалкие крошки его вокабуляра высыпаются у него изо рта, у него изо рта вырываются рычащие ругательства, он, разумеется, довольно часто повествует о дерьме, но и разнообразные матерные корни испещряют его речь, он весь становится странной смесью всего того, что ему свойственно, всего того, что лежит в самой его структуре, которую он стремительно теряет, увлеченно расставаясь с ней, он растворяется в темных, теплых, бесконечных водах океана, и Джинджер тянет его вниз, подальше от поверхности, Джинджер удерживает его под водой, хотя, и это очевидно, нужды его держать нет никакой, Тим там живет, Тим там же умирает, ведь ему некуда идти, это его темное, теплое, бесконечное родное место, но Джинджер все же его держит, обхватив руками голени, пока Тим перетаскивает каловые массы, вынуждая многочисленные бактериальные семейства прощаться с членами семьи, и держать его совсем не нужно, но полезно, так как его дряхлые кости все же устают. Ядерная катастрофа в сердце Тима выходит из-под всякого контроля, и Тим хочет всего и сразу, Тим хочет огромные просторы расширяющейся вселенной, Тим хочет Джинджера и не умеет останавливаться, так что он хватается за него, он хватает его за руки и напрочь забывает о своих онемевших ногах, которые, возможно, будут беспокоить его позже, и, кстати, они его не беспокоят, он слишком увлечен всем тем, что происходит после, и к тому же не так уж долго остается валяться на спине, он хватает руки Джинджера и произносит его имя, но не целиком, целиком его сказать он попросту не успевает, он говорит Джиндж, хочу, тебя, он говорит дерьмо, и это, пожалуй, может ввести слушателя в заблуждение, однако, это вообще не самая запутанная вещь, которую Тим когда-либо говорил, а Джинджер всегда неплохо понимал его сентенции, Джинджер безошибочно его понимает, так что несколько секунд спустя услужливые щупальца Джинджера ебут его и кормят его говном, и прыжки, совершаемые дилдо, тоже приобретают иное качество, происходят с другой скоростью, меняется и вкус той грязи, которая переносится из дырки в рот на дилдо, в коктейле, который поглощает Тим, теперь явственнее чувствуется кровь, кровь и слезы, и устремленная к нему привязанность, и Тим купается в этом бассейне субстанций, Тим тонет, Тим трясется даже более безудержно, чем щупальце Джинджера, которым тот трахает его, которым тот, чуть менее уверенно, пихает ему дилдо в рот, Тим с распростертыми объятьями приветствует оба вторжения, Тим сам несется навстречу к ним, Тим чувствует прикосновения в самом эпицентре катаклизма, Тим чувствует, как Джинджер трогает сам его катаклизм, а Джинджер говорит господи, блядь, и Тим, и Тим, и снова Тим, и все, он больше ничего не говорит, потому что ничего больше и не существует, потому что Тим опускается на дно океана, а Джинджер плывет туда с ним внутри его груди, и ее внутреннее разрушительное пространство — это все, что он может наблюдать, все, что у него есть, у него есть только Тим, который находится везде, Тим, который являет собой все смыслы, и все, что еще не погибло, двигается, и Тим двигается вместе с этим, Тим опускается еще глубже, Тим хочет преодолеть бескрайность Марианской впадины, Тим снова перехватывает нежное, любящее щупальце Джинджера и с его помощью вытягивает дилдо из себя, Тим цепляется за его охуенный член, он щедро сплевывает себе в ладонь, размазывая по ней слюну, он спешно забирается на Джинджера и насаживается на его член одним рывком, и в этот раз ему некогда смаковать анальный дискомфорт, по крайней мере, не тот, который мог бы прочувствовать он сам, ведь он вполне мог причинить боль и Джинджеру, вполне мог и его ранить своим безумством, замешанным на говне, но, кажется, все-таки не причинил, а если причинил, то, кажется, Джинджер того не заметил, был слишком занят и замечал другие вещи, тем более, ему и так постоянно больно, ему всегда много больнее, чем сейчас, когда Тим сваливается на него своим расхлябанным отверстием и начинает прыгать, Тим начинает прыгать, а Джинджер ахает и задыхается, теряется среди палат радиоактивного ядра, Тим же говорит слова, слова вроде твой охуенный член и моя ебаная грязь и мое мерзкое лицо и для тебя и разорвать на части и нахуй умереть, и будущее, которое он так создает, незамедлительно приходит, пусть его заклинания и были неполны, ущербны, пусть кто вообще знает, о чем он там пиздел, кто знает, он просил или же требовал, быть может, угрожал, быть может, он давал ему обещания или предсказывал то, что еще произойдет, скорее всего он просто блевал своими фразами, он сам не знает, он ничего, нахуй ничего не знает — и так и выглядит, он так же фрагментирован, как и его речь, но в то же время завершен, заполнен, он готов, он кончает даже скорее, чем истекают двадцать секунд, кончает на члене Джинджера, с набитым грязным дилдо ртом, который тот запихивает туда своей трясущейся рукой, ведь Джинджер — старательное морское существо и разбирается во всех его хитровыебанных репликах, во всех его загадках и шарадах, ведь Джинджер вовсю таращится на его ошалевшее, искривленное, говноедское лицо и истекает ебаной любовью, он пялится на Тима и делает он это так, будто Тим не что иное, как подарочная акула, обмотанная ленточками, которую он выпрашивал в честь праздника как миниум четырнадцать миллиардов лет подряд, тогда как на самом деле Тим не что иное, как похабный белобрысый извращенец, который только что сосал штуковины, вытащив их из своей дырки, и делал это минут десять, делал с огоньком, он и сейчас сосет их, на самом деле он прыгает на члене Джинджера как сумасбродный морской черт — и как тот черт и выглядит, он выглядит жутким, одержимым, бесконтрольным и чудовищным, выглядит так, что никто, еще находящийся в своем уме, и близко к нему не подойдет, и это не пустые спекуляции, Тим все это видел, Тим видел, что он представляет из себя, Тим знает, что он такое есть, но хуй у Джинджера пульсирует, пока Тим прыгает на нем, так что, вероятно, ему прыжки Тима по душе, он точно остается в Тиме, он у него внутри во всех возможных смыслах слова, он там и остается, даже тогда, когда Тим кончает, потому что Тим не собирается с него слезать, потому что он все еще беснуется, все еще одержимый, бесконтрольный, не то чтобы оргазм изменил самую его суть, в которую его ебут — и любят, ведь не изменил, так что Тим остается Тимом и тогда, он продолжает прыгать на пульсирующем члене Джинджера и только вынимает перепачканный дилдо изо рта, отбрасывая его в сторону, он говорит блядь, Джинджер, обхватывая горящее лицо Джинджера ладонями, и Джинджер смотрит на него, а Тим произносит его имя, Тим говорит блядь, Джинджер, Тим говорит Джинджер, Джинджер, Джинджер, и на том все, это все, что он говорит, потому что ничего другого нет, а потом, еще двадцать секунд спустя, что-то другое появляется, так как Джинджер кончает вслед за ним, кончает кипятком, разваливаясь, погибая, и то другое, то, что есть, заполняет до краев все внутреннее пространство Тима. После этого упражнения Тим носит совместный титул несколько недель подряд, гордясь собой и радуясь тому, что он делит его с Джинджером, но затем ему в голову закрадывается идея, что титул этот надо подтвердить повторно, потому что кто знает, чем там занимались их соседи все это время, потому что кто знает, может, его уже нельзя считать самым отвратительным человеком в штате, и эта ненулевая вероятность расстраивает его, он размышляет над всем этим, а потом приходит к выводу, что им следует повторить аранжировку, чтобы он снова смог обсасывать штуковины, только что торчавшие в его заднице, чтобы и Джинджер тоже смог это сделать, но затем до него доходит, что это как-то слишком изолированно и разобщенно, то, чем они занимались в прошлый раз, до него доходит, что они могут усилить присутствие товарищеского духа, до него доходит, то они могут стать магическими говноедскими зеркалами друг для друга, до него доходит, что пора бы поискать и второй дилдо, который опять хуй знает куда вообще закатился. И так они и делают. И они продолжают так и делать, они оба лежат на боку и таращатся друг на друга, глотая свое собственное дерьмо, глотая и дерьмо товарища — и так кончая, кончая, как морские свиньи, везде найдущие желанную грязь, которыми они и являются, и именно этим они занимаются в ту пятницу. Впрочем, сначала наступает четверг, и они не смотрят два фильма, которые включают после ужина, и ужин тот даже не Тим готовил, ужин тот был жалкой попыткой Джинджера соорудить итальянские клецки, над которыми до упаду ржет Тим, и тогда, когда Джинджер еще только пытается породить их, и тогда, когда они уже пытаются употребить получившихся в результате миниатюрных гоблинов в пищу, но потом приходит пятница, и они лежат в кровати, они пытаются заснуть — и проваливаются и в этом, проваливаются вместе, играя за одну команду, потом приходит пятница, и на часах два ночи или три ночи, может быть, четыре ночи, и они разговаривают друг с другом, и беседа их тянется несколько веков, тысячелетий, возможно, никакая пятница не наступает, потому что на других планетах нет календарей, возможно, и время на часах стоит измерять иначе, так как они торчат на ебаном Меркурии, и ночь там тянется дольше, чем Тим когда-либо был готов измерять, и это, конечно, маловероятно, но в их кровати очень, очень жарко, и вполне возможно, что дело все в близости к пылающей звезде. В любом случае, они лежат в кровати в темноте и разговаривают, они устали, хотят спать, они раздеты, они потеют, обнимаясь, и оба они, без сомнения, курят. И это не рассвет и не закат их разговора, это какой-то момент посередине, но когда ты… — это именно тот обрывок фразы, который произносит Джинджер. — Хм, — мычит Тим в ответ. — Когда проснулся на следующий день? И Джинджер мягко смеется и вытирает свое влажное лицо, потому что когда занимался рассвет, поднимающееся над горизонтом солнце опалило его глаза, и он заплакал, а Тим слизывал слезы с его лица, он слизывал их по меньшей мере четыре раза, но они все текли, они текут, потому что они лежат в кровати в темноте, потому что они разговаривают друг с другом. Впрочем, когда Тим говорит когда я проснулся на следующий день, Джинджер не начинает плакать, Джинджер мягко смеется и вытирает свое влажное лицо. — Тим, ты… — начинает было он и не заканчивает, так как Тим перебивает его. — Слишком тороплю события? — перебивает его Тим, выдыхая дым. Джинджер снова смеется и мотает головой, дергая плечами. — И потом, — добавляет Тим. — Типа, каждый день после этого. Все сильнее и сильнее. И до самой этой секунды. Все сильнее и сильнее — и еще сильнее. Он приподнимается на локте и притягивает пепельницу к себе, а Джинджер и так лежит совсем близко к нему, и, если подходить к вопросу с точки реализма, именно поэтому в кровати им так жарко. А еще ворох одеял. Еще они просто лежат в ворохе одеял. — Но вообще да, прямо тогда, — продолжает Тим. — Следующим же утром. И, знаешь, не то чтобы чуть-чуть. Скорее дохуя. По самые плавники. Джинджер фыркает, и теплый дым ложится Тиму на лицо, щекочет ему ноздри. — А ты? — спрашивает Тим. Джинджер тоже мычит и, судя по звуку, облизывает губы. — Не знаю. Наверное… Наверное, даже раньше. — Вот как? Воображал себе что-нибудь эдакое про меня, ведь да? — Тим. Ничего я не воображал. — Нет? Жаль. Так что, только арахис по карманам? — Наверное. Я просто… Это же… — М? — Абсурд. Тим недовольно фыркает. Но не из-за ошибочных впечатлений. Ошибочны там убеждения. Именно они. — Ты такой был… Я даже не… Я просто не мог подумать, что ты--- — Много бы ты знал. Затем они целуются, и это Тим слюнявит физиономию Джинджера, это Тим дотрагивается до него и гладит, по волосам, по коже, это Тим производит на свет импульс, и они вполне лежат в кровати вместе, они устали, хотят спать, они раздеты, они потеют, обнимаясь, они пихают языки друг другу в рот, так что ничего такого уж невероятного в его оценке ситуации нет. — А с Джоном? — спрашивает Тим, отстраняясь, чтобы снова закурить. — Есть тебе что доложить? Он-то, если что, времени даром не терял. Джинджер смеется. — Да. — О? — Да не так. — А как тогда? — Просто… Просто представлял. — И что ты представлял? — Всякий идиотизм? Знаешь, как… истории. Как это могло бы произойти. Тим усмехается. — И все с абсолютно детским рейтингом, так ведь? — Я… Блядь. Да. — Морская дева. А затем они тушат сигарету, и Тим делает попытку распечатать чернильный мешок морской девы еще раз, а хуй из открытого космоса уже лежит между ними, зажатый подушками, словно меч, хранящий девственницу от посягательств рыцаря, а его стеклянный приятель валяется, покрытый пылью, под кроватью, так что сначала Тиму приходится подняться на ноги, чтобы его помыть, потому что ладно уж дерьмо, но пыль… Или же нет. Или, кто знает, может быть когда ты… — это вообще не то, что произносит Джинджер. Может быть, говорит он ну, знаешь, тогда с… в тот раз. И если он это говорит, то до того они лежат в кровати в темноте, разговаривая, если он это говорит, то несколькими минутами ранее Тим спросил его почему ты всегда так волнуешься, Тим много еще чего спросил в те долгие часы, проведенные на Меркурии, потому что абсурдно начинать диалог в такой манере, потому что очевидно, что они как-то туда сначала добрались. И если он говорит именно это… — Ну, знаешь, тогда с… в тот раз, — говорит Джинджер, сглатывая, если он говорит именно это. — А? — Я никогда. Я не знал, что мне… А ты просто сделал это, а потом опять, и я ничего не мог даже возразить. Как будто я совсем… Совсем… — Беспомощный? — Да. А потом… Понимаешь, оно ведь не должно--- Тим хмурится. И лежат они в кровати в кромешной темноте, так что Джинджер его не видит, но все же прерывается, и, возможно, темнота к тому времени рассеялась или в комнате витает волшебство, может быть, он просто знает Тима так, как никто другой, как кто-то, кто находится у него внутри, как кто-то, кто всегда хранится в оружии массового поражения в его груди, кто всегда расщепляется вместе с ним. — Не должно что? Хуй тебе поднимать? — Ну… да. — Да? — Я же не в этом смысле говорю. Просто. Не только в этом дело. Так ведь всегда. Со всем. С тобой. И мне всегда кажется… Блядь, мне иногда кажется, что ты мне можешь одно слово сказать — и я тут же спущу. Тим отпускает короткий смешок. — Вряд ли. Но мы можем попробовать. — Иди ты. И так же, как да Тима несло в себе призвук раздражения, в ответе Джинджера звучит улыбка. Затем он снова заговаривает. — Я… Это просто слишком иногда, понимаешь. И я… И мне… — Джинджер сглатывает. — Противно. — Тим сжимает зубы. — Противно от… — Воздух раздирает Тиму легкие. — От себя. — Все тело Тима напрягается. — Как если бы ты погладил пса, а он бы твою ногу трахать начал. — В груди у Тима тянет, в груди у Тима болит, невыносимо болит. — Как будто я какой-то… — Тим не может, он просто не может больше это вы… — Червь. — Блядь. Повисает пауза. Разумеется, она повисает, потому что теперь Тим выражает своим высказыванием не возмущение и не негодование, он выражает боль, которая вообще никого не возбуждает, не только, не только ее он выражает, много чего еще, но боль в коктейле точно присутствует, и именно ее и слышит Джинджер, потому что пока пауза тянулась, его нежное, утешительное щупальце легло на плечо Тима, и, ну, Тим бы и по этому поводу что-нибудь такое выразил, что-нибудь почувствовал, если бы его так не придавили сказки Джинджера, он и чувствует, по правде говоря, разумеется, он, блядь, чувствует дохуя чего. — Хочешь… — начинает Джинджер, обрывая паузу. — Хочешь, я не--- — Нет. Расскажи. И теперь на плече Тима лежит щупальце любящих сомнений и волнения. Так что ему придется что-нибудь добавить. — Пожалуйста, — добавляет он. И эта его откровенная, прямая реплика тоже не лежит на плоскости, в ней есть объем и глубина, и реальность происходящего сможет объяснить только неевклидова геометрия, потому что ничто другое этим заниматься даже не собирается. — Ладно. Джинджер молчит какое-то время, едва слышно выдыхая, высказав согласие, но не собравшись с мыслями. Слова его тоже находятся в беспорядке. Слова его я и я иногда и такой грязный — г р я з н ы й — иногда. Слова его как какая-то и какая-то… и слизь. С л и з ь. — …слизь, — шепотом выговаривает Джинджер, и голос у него натянутый и напряженный. — И я… Я не хотел, чтобы ты… Чтобы тебе приходилось--- — Приходилось? Его перебивает Тим. Не то чтобы Джинджер сам не запинался. — Приходилось? — спрашивает, перебивая его, Тим. — Блядь, — говорит Джинджер. — Я… Прости. Он говорит блядь и прости. П р о с т и. И уши у Тима, конечно, корчатся от боли. Конечно, они корчатся. Но. П р о с т и. Он говорит ему прости. Как ебаный, блядь, идиот. — Прости, — говорит он. — Я знаю… Я знаю, что это… Он выдыхает. — Бред какой-то. Он произносит это очень тихо. Не Тим. Джинджер произносит это, очень тихо, шепотом, он говорит это какой-то бред. И это ведь и правда бред. И Тим бы то же самое сказал. Но ведь иначе. — Заткнись, — выбирает Тим другую реплику. — Сука. — Слизь, думает он. Грязный, думает он. Червь, думает он. — Это, блядь, не так. Ты ни на что, — Ничто. — Ни на что такое даже близко не похож. Ты ничем таким, блядь, не являешься. — Я знаю, — говорит Джинджер. И блядь. Блядь. Знает ли он? Знает ли он? — Я знаю, — говорит Джинджер, и три коротких слога ложатся мягкими, теплыми, милосердными поцелуями Тиму на лицо. — Я знаю, — говорит Джинджер, и оба слова даруют ему помилование. — Я знаю, — говорит Джинджер. — Я просто… Я не хотел, чтобы ты… — Говорит он. Он говорит ты был. И останавливается. Он говорит всего лишь был. И снова останавливается. Он говорит со мной. И это не все. Он много пропускает. — И я хотел, понимаешь, я хотел… — Говорит он. Дать. Дать. — Дать тебе что-нибудь взамен, — говорит Джинджер. — Что-нибудь нормальное, а не это… — Это? — Уродское. — И пустота. Даже не блядь. Просто пустота. Просто ничего. — Уродское, извращенское дерьмо. — Извращенское? Серьезно. И з в р а щ е н с к о е. Спасает его лишь мягкий смех. Тим мотает головой, шипя. — Блядь, — говорит он. В этот раз он говорит блядь. — Джинджер. Ты вообще видел, что я со своим ебаным хуем вытворяю? Ты вообще хоть что-то видел? Хотя бы что-нибудь. Извращенское дерьмо, ага. Джинджер снова смеется. Джинджер смеется и придвигается к нему поближе, перемещается как раз туда, куда и надо, перемещается верно, безошибочно, перемещается, потому что Тим притягивает его к себе, потому что он говорит иди сюда своими загребущими руками, он говорит залезь внутрь, он говорит лежи, блядь, смирно и не дергайся, и Джинджер придвигается к нему, как раз туда, куда не надо, ошибочно, запретно. Но это ощущается так правильно. Это кажется просто идеальным. Как он сам. Просто идеальным. — Я… — произносит он. — Блядь, я не знаю. — Произносит он. — Я не хотел, чтобы ты… Чтобы тебе приходилось это делать. Это. — Что? — произносит Тим. Это. Это. — Дотрагиваться до тебя? Ласкать тебя? — Давать. Это же снова, блядь, давать. — Хотеть тебя? Любить тебя? Любить тебя. Именно так. Он это говорит. Несмотря на. Ну, ведь так и есть. Он именно это говорит. А Джинджер делает что-то совершенно незаметное. Микроскопическое. Невидимое. И они лежат там в темноте, конечно. Но не поэтому оно невидимо. Оно — бесконечно малая величина. Он кивает. Джинджер, блядь, кивает. И к их удаче, к их удаче — и он воспевает ее, он приносит жертвы, он приносит ей дары, приносит ей монеты, которые находит на полу, монеты, которые привез домой Джинджер, и монеты, которые привез домой он сам, монеты из далеких стран, наречия которых ему незнакомы, он приносит ей редкие монеты и флешджек, потому что он извращенец и урод и еще потому, что думает, что ее это рассмешит и позабавит, он приносит ей дары, потому что у него для этой дури отведена комната, потому что он построил храм, потому что он больной, блядь, ненормальный, он правда делает все это — затем он делает кое-что другое. Потому что, блядь, иначе. Потому что это было бы. Потому что он не может, он просто больше не может ничего. Но, к их удаче, он все же говорит. К их удаче, он произносит свою следующую фразу скоро. — Я… — начинает ее Джинджер. — Теперь. Теперь я этого хочу, — заканчивает ее Джинджер. И это правда, блядь. Он это говорит. — Я просто, — говорит Джинджер. — Когда ты… Когда ты меня трогаешь. Это очень много. И я… Тим трогает его. Тим гладит его по волосам. Гладит. Именно так он и делает. Своими не настолько уж бессердечными — конечно, бессердечными, жестокими, безжалостными, блядь — руками. — Я… — бормочет Джинджер. Вздрагивает. Тим его трогает. — Блядь. Я обожаю, когда ты меня трогаешь. Своими бессердечными, жестокими, безжалостными руками. И это тоже правда. Он их правда обожает. — Я обожаю твои руки, — говорит Джинджер. — Никто… Знаешь, никто никогда--- И блядь. Блядь. — Как будто… — продолжает Джинджер. Он шепчет. Разумеется, он шепчет. Они оба, блядь, перешептываются как подростки. Потому что они лежат в кровати в темноте и разговаривают друг с другом. — Как будто… — продолжает Джинджер. — Как будто больше ничего не существует. Для тебя. Когда ты меня трогаешь. Разумеется. Разумеется. — Как будто твои пальцы… — он облизывает губы. — Как будто они меня хотят. — Он шепчет. Тише, даже тише, чем раньше. Так он это шепчет. — Как будто я самое лучшее--- Разумеется. Разумеется. Единственное. — Да, — говорит Тим. — Самое лучшее, — говорит Тим. — Ты кальмар, — говорит Тим. — Самый лучший кальмар. И единственный. Ни одного другого такого нет. Ни одного. Единственный в своем роде. Единственный в своем роде смеется. Тим вылизывает ему губы. Счищает с них его беспокойство, вечное беспокойство и волнение. — А с Джоном? — спрашивает он потом, тогда, когда они уже раскурили очередную сигарету на двоих, когда они уже закончили делать затяжки, когда часы показывают четыре утра, когда часы уже отсчитывают минуты дальше. — А? — отвечает Джинджер усталым голосом, они оба устали, они лежат в кровати в темноте и разговаривают друг с другом. — Как ты себя чувствуешь с Джоном? Откровенность лежит между ними на кровати. Откровенность тоже устала вместе с ними. — Не… — начинает Джинджер. — Не так. — Разумеется. — То есть, это приятно. Очень приятно. Но не так. Разумеется, не так. С ним, с Тимом, ему больно. С ним, с Тимом, ему приходится любить эту боль. — Как… — продолжает Джинджер. — Не знаю, как будто он… Как будто он не может… — Не может дождаться, когда наступит время разворачивать подарок? — договаривает за него Тим. И окунается в теплоту. Теплоту, которую выдыхает Джинджер. — Да, — мягко, с улыбкой выдыхает Джинджер. Он этого не видит, но он чувствует. Он знает. Он и кое-что другое знает. Но, все-таки, он задает еще один вопрос, он спрашивает. Он не всегда до этого снисходит. Почти никогда. — А если он так и сделает? — спрашивает он Джинджера, и говорит он шепотом, тишина покидает его рот, он произносит это, как ебаный неуверенный в себе подросток, потому что то, что он произносит, такое уязвимое и нежное, его легко сломать, но он не будет, он не будет это ломать, он не имеет права, ему это строго запрещено, он ни за что не сломает это. — Как так? — переспрашивает Джинджер. Джинджер задает ему вопросы. Он с самого начала это делал. Даже раньше. У него в карманах был не только арахис, но и вопросы. Вопросы. Джин и тоник, и шнурки. И на каком боку он спит. И ебаное шведское Рождество. Что я могу дать тебе, как я могу отплатить тебе за то, что ты стоишь там, где я тебя вижу. За то, что ты стоишь так близко ко мне. Вот что Джинджер всегда спрашивает у него. Но не в этот раз, если он вспомнил правильную ночь. В этот раз он спрашивает у него как так? — Ну… — выговаривает Тим, он выговаривает это осторожно, выбирая свои зачарованные слова. — Развернет тебя. Он не видит звука, который издает в ответ Джинджер, это, блядь, звук, но он чувствует его. Он чувствует его на своем лице. На своей металлической оболочке. И внутри нее. — Я… — выговаривает Джинджер и придвигается к нему, ближе, еще ближе, он боится, беспокоится, а откровенность лежит между ними на кровати, словно меч, она вспарывает его, причиняет боль, Тим причиняет ему боль, Тим всегда так делает. Джинджер с усилием сглатывает, и Тим обнимает его, притягивает его к себе руками, теми самыми руками, которыми он его столько истязал. — Да, — шепотом произносит Джинджер, и он почти его не слышит, ему не надо его слышать, он и так все знает, он знает, что причиняет ему боль, он знает, что он сам это и делает, он всегда причиняет ему боль, только он один. Пока только Тим. — Хорошо, — говорит Тим. И он мог бы спросить. Не потому, что он не знает, он все знает, каждую деталь, теперь он знает, но раньше, так давно, он ничего не знал, нихуя не знал, блядь, и не видел, не смотрел, не замечал, он просто стоял там, где Джинджер мог его видеть, стоял где-то рядом с ним. Теперь он знает. Так что ему не нужно спрашивать, но он мог бы и спросить. Он бы спросил, если бы часы не показывали четыре утра. Если бы они не вымотались, лежа в кровати и разговаривая в темноте. Если бы откровенность не была болью. Просто иногда это слишком. Он — это слишком. Поэтому он ничего не спрашивает, он говорит хорошо. — Хорошо, — говорит он. — Я посмотрю, что можно сделать. Я не должен проебаться, думает он. Я не проебусь. Только не теперь. — Да? — спрашивает Джинджер. И он сомневается не в его будущих поступках. В них он никогда не сомневается. — Да, — кивает Тим. — Я поработаю своей волшебной палочкой. Ему придется хорошо ей помахать. И новые заклинания создать. Запускать радиоактивные огненные шары с предельной точностью. Орудовать мечами, словно иглами. — Только не переживай, — говорит он. И не потому, что ему не нравится, когда он волнуется. Потому что ему нравится. Потому что ему это нравится больше всего на свете. Ему больше всего на свете нравится, когда Джинджер ломается в его руках. Ему нравится его ломать, и он сломал его. Но только вот он спрашивает самого себя, он спрашивает и его, он спрашивает его почему ты всегда так волнуешься и он знает, почему, разумеется, блядь, он знает, чувствует, он у него внутри, он проглотил его, он все это сделал. Только в этот раз — если он вспомнил правильную ночь — он не хочет, чтобы Джинджер волновался. Только не теперь. Только не про это. — Только не волнуйся, — говорит Тим. — Ладно? — Джинджер кивает. Джинджер дергает плечами. Наверное, он просит слишком дохуя. Он никогда ничего не просит, никогда до этого не снисходит. Он не проебется. Ему запрещено. — С ним как со мной не будет. — Он сделает все, чтобы с ним было лучше. Он новую вселенную, блядь, породит, если понадобится. — Для него ты — подарок. Не еда. Он не станет с тебя кожу заживо снимать. И сам он тоже не снимает с него кожу после этого, он этого не делает, потому что он уже давно снял ее, он снял кожу с Джинджера, он поработал своей волшебной палочкой и своими челюстями, он проглотил его и выплюнул, а теперь он его готовит, он снова ест его, помешивая его плоть в котелке рукой, запуская ее глубоко в кипящие воды океана, он снимает кожу с самого себя, и это слишком просто, ему не больно, ничто не причиняет ему той боли, которая ему нужна, которую он обязан испытать, он и сам не может это сделать, ничто не идет ни в какое сравнение, он не может причинить себе достаточно боли, он не может сделать себе больно так, чтобы не сделать еще больнее Джинджеру, не может к нему прикоснуться и не может перестать его касаться, вот что происходит дальше. Он прикасается к нему, вгрызается и в его, и в свое собственное тело, забираясь глубже, проталкиваясь внутрь, добавляя специй к кровавому бульону, кипящему в котелке, он начинает путешествие к далеким звездам, подбирая с тумбочки хуй из космоса, подбирая его после того, как они целуются достаточное количество раз, после того, как они целуются слишком много, он подбирает и стеклянный член — и они принимаются за дело, наверное, они принимаются за него именно тогда, в ту пятницу, возможно, тогда это происходит, он не то чтобы уверен, ведь еще возможно, что они просто засыпают, не прямо сразу, разумеется, это был бы полный бред, он только что сказал кожу заживо снимать и нет, это не самое жуткое из всего того, что он когда-либо произносил, он причинял Джинджеру боль словами, он снял ими с него кожу, он говорил боеголовками, а не на каком-либо языке, так что полный бред состоит не в этом, просто что-то здесь не так, что-то не подходит, но все же это могло случиться и тогда, он не уверен. Но еще это могло произойти и в другой раз. — …и я все это заставил тебя делать, блядь, я на тебя давил, — произносит он в тот раз. И это не первые его слова, не самые жуткие его слова, они не причиняют ему боли, они причиняют слишком мало боли, недостаточно, ему всегда всего не хватает, ему всегда все мало, он сделал слишком много, сделал чересчур, он перебрал, наворотил хуйни, он говорит обо всем, что он когда-либо творил, о том, как он давил на Джинджера, и о том, что он заставил его делать, и он заставил его делать просто все, все до единого, он не умеет не давить, он всегда его принуждает и всегда причиняет ему боль. Они вообще одно и то же, он и боль. — …и я все это заставил тебя делать, блядь, я на тебя давил, — говорит он Джинджеру, а Джинджер сидит рядом с ним, он так близко, он живет с самой болью, он любит боль. — И я знал, как тяжело и мучительно это было для тебя. Разумеется, он знал. Он поэтому и смог так сделать. — И мне это понравилось. Разумеется, ему понравилось. Он именно поэтому все это и творил. Он хочет. А затем он просто делает, что хочет. А хочет он лишь боли. Он сам есть боль. — Быть к тебе жестоким. И не только это. — Ломать тебя. И не только это. Он бы не только это сделал. Если бы он только мог. — И я ни о чем не сожалею. Он не хочет ничего исправлять. Ему нравится, когда вокруг него все переломанное. Он даже не подумает порождать новую вселенную. Его и их старая вселенная вполне устраивает. Ему по вкусу быть зубастым чудищем, плескающимся в океане. Он это чудище и есть. — Но то, что я тебя отталкивал… — говорит он и притягивает Джинджера поближе, ближе к себе, ближе к боли. — За это… — Он замолкает на секунду. Это все еще слишком легко. — Об этом я сожалею. Так много сожалений. И не только. Он бы и больше их почувствовал, если бы он только мог. И он пытается. — Я этого не хочу, я не хочу это делать. Он не хочет это делать тогда, когда он хочет. Но иногда, ведь иногда он вообще не хочет. Не хочет н и ч е г о. Он помнит эти дни, когда он не хотел. Эти дни случались. Эти дни случаются. Темные, холодные, извивающиеся кольца у него в груди. — Никогда. У него есть комната, и он уходит в нее, когда наступают эти дни. — Даже на сантиметр. И в нее ведет дверь, дверь, которая не пускает Джинджера внутрь, которая не позволяет ему выйти, которая разделяет их. Толщиной всего лишь в сантиметр. Он не то чтобы, блядь, хочет, чтобы она там была. От этого немного больно. Но лишь немного. Недостаточно. Так мало. — Хочу, чтобы ты был здесь. Внутри его груди. Прекрасное, истекающее кровью, желейное создание внутри его расщепляющегося сердца. — Я здесь, — произносит прекрасное, истекающее кровью, желейное создание, сидящее рядом с ним. И они оба это знают. Они об этом говорили. Они оба присутствовали, участвовали в событиях. Тогда, когда Тим запихивал его туда. Тогда, когда он ел Джинджера. — Ага, — говорит Тим и берет его за руку, за руку, которую он кладет поверх своего расщепляющегося сердца. — И я заставил тебя здесь быть. Быть внутри него. — И я же… Просто голодная акула. Просто сама боль. Он сама боль, само страдание, он переживает адские муки уже не первый час, и этого все еще мало. Это вообще ничего не значит. Это просто капля крови, которую он роняет в бесконечный океан. — Я… — говорит он. Не сожалею ни о чем. Счастлив. Виноват. Не заслуживаю ничего. Блаженный. Рядом с ним. — Не надо, — шепчет Джинджер. И он не может его остановить. Он даже не пытается. Он только спит под дверью, которая разделяет их. Он хочет лишь быть рядом с ним. Он не хочет, чтобы Тим был самим страданием. Он никогда не мог причинить ему боль. Даже тогда, когда Тим от нее балдеет, когда он ее хочет, он хочет боли, он в нее влюблен, они — закадычные друзья, он и боль, братья, сестры, он и есть она, он боль, ему все нравится, ему в любом случае, блядь, нравится. — Почему нет? — спрашивает Тим. Ему в любом случае все нравится. И этого недостаточно. Так мало. Чрезвычайно мало. Этого почти не видно. Это ничего не значит. Это ничего. И он мог бы сказать, Джинджер мог бы сказать ему, что они говорят не в первый раз, и это правда, что он уже все это слышал, знает, разумеется, он знает, он ведь рядом с ним, внутри него, он им любим. Сама боль любит его. Он ничего не говорит. Он просто сглатывает с усилием и облизывает губы, переводит взгляд на Тима, и Тим видит, что в глазах у него стоят слезы, Тим знает, что его боль — это боль Джинджера, ему больно за него, Тим всегда просто его ранит, Тим ничего больше не умеет. — Почему нет? — повторяет Тим. — Ты это сделал. Так что... И это правда, он сделал это, они говорят не в первый раз, они и раньше говорили, откровенность не в первый раз режет им глаза и уши, не в первый раз они заливаются слезами вместе. — Я… — бормочет Джинджер. — Скажи мне, — говорит Тим. И давит на него. — Как ты себя чувствовал? Пытает его. — Когда думал, что я тебя… — Дышит вместе с ним. Все еще, блядь, дышит вместе с ним. — Что я тебя выкину. Дышит под водой. — Как мусор, — продолжает Тим. Он знает, как причинять ему боль. — Как дрянь, которая пристала к моим ботинкам, — продолжает Тим. И причиняет ему боль. — Как слизь, — продолжает Тим. — Как будто ты пустое место. Джинджер произносит его имя. — Тим, — произносит он. И он не пытается его остановить. Он лишь пытается уменьшить его боль. — Ага, — говорит Тим. — Как? Он знает, знает как. Он там присутствовал, он был с ним рядом. Ну, иногда, конечно, нет. Иногда он, блядь, сбегал. Но он все же знает. Он кладет свои бессердечные пальцы Джинджеру на лицо, размазывая слезы, смотрит на него, он его видит, в комнате не темно, они сидят вместе на диване перед телевизором, и сюжеты, которые ни на мгновение не занимают их внимания, разворачиваются на экране, пока они изливают свое беспокойство, наполняя океан, Тим вспарывает им обоим брюхо, причиняет боль, Тим ранит их. — Скажи-ка мне, — говорит Тим. — Как? И Джинджер говорит ему. — Мертвым, — говорит он. И Тим видит его лицо, когда он это говорит. — Вот именно, — отвечает он. — Так что все будет в порядке, если и я немножко тут подохну. Джинджер плачет. Он тоже плачет, они заливаются слезами не первый час, Тим говорит, говорит боеголовками, не на каком-то языке, он признается во всех своих грехах, он говорит я все это заставил тебя делать, блядь, он говорит я переломал тебе все кости, разорвал грудную клетку, я вытащил твой чернильный мешок, он говорит я бил, насиловал тебя, я вынуждал тебя, я заставлял тебя все это делать, и ты сказал мне да — но я сказал тебе да, перебивает его Джинджер — ты сказал мне да, но это вообще ничего не значило, ты ведь не можешь сказать мне нет, ну, как, можешьнет, отвечает ему Джинджер — и я просто творил все, что хотел, я тебя сожрал и поломал, я тебя, блядь, уничтожил, в пустое место превратил, ты полное ничтожество, желе, еда, ты кусок дерьмая пустое место, произносит Джинджер, но не тогда, они ведь говорят тогда отнюдь не в первый раз — ты ничем больше не являешься, но не потому, что ты такой и естьпотому что ты ни на что - н и ч т о - такое даже близко не похож, когда-то сказал Тим, ты, блядь, идеальный, и в тот раз тоже, он и в тот раз это же сказал — ты ни на что такое даже близко не похож, это я, это все я, это я превратил тебя в пустое место, это я, я заставил тебя все это делать, блядь. Сделал тебе больно. И только рад был. Жаль ли мне? О нет. Нет. — Я этого не хочу, — говорит Джинджер. Он этого не хотел. Что он хотел… Ха, а вот от этого и правда больно. Такую малость. Просто ничего. Просто быть рядом с ним. — Нет? — переспрашивает Тим, и Джинджер мотает головой, он вжимается лицом ему в ладонь, и его слезы ее остужают. Он не хочет, чтобы он немножко тут подох. Даже совсем чуть-чуть. Никогда, блядь, не мог сделать ему больно, даже совсем чуть-чуть. Просто врежь мне, да? — Ладно, — кивает Тим. — Хорошо. А чего ты тогда хочешь? Он знает, он знает чего. У него есть ответы. Он спрашивал его. Он вытащил эти ответы из него. Он знает все. Дело только в том, что теперь… Теперь они заливаются слезами вместе. — Я… — бормочет Джинджер. — Обними меня, — выговаривает Джинджер. Ну конечно. — Не отпускай меня, — продолжает Джинджер, вжимаясь лицом в промокшую насквозь ладонь Тима. Тим обхватывает его горло своей промокшей насквозь ладонью. — Даже если так? — спрашивает он. — Все равно не отпускать тебя, даже если я держу тебя именно вот так? Джинджер кивает. Разумеется, он, блядь, кивает. Я чуть тебя не утопил, Тим сказал ему однажды. Я тебя люблю, ответил он. Тим мотает головой. Тим усмехается. Тим вытирает свои слезы. Тим держит Джинджера за горло. Тим балдеет. Тим это просто обожает. Тим гладит его горло, пока их слезы высыхают. Джинджер дышит, производя мягкие, прерывистые звуки, он подставляется, он пускает его внутрь, выгибая шею, и кожа его под пальцами Тима, которыми он его гладит, горячая и белая. Джинджер им любим. — Блядь, — выдавливает Тим. Тим скалит зубы. — Блядь, — говорит он. — Я обожаю твое ебаное горло. И пальцы Тима хотят его, хотят делать ему больно, с ним так всегда, всегда слишком много, чересчур, он всегда хочет слишком много. — Если бы я только мог его разорвать, — говорит он. — Если бы я только мог. Он бы это сделал. Он говорит это, и звучит он… Звучит он жутко. Как безумец. Одержимый. Он звучит как потерявшее рассудок, кровожадное чудовище. Но ты бы сделал это, спросил его однажды Джинджер, когда он рассказал ему об этом. Конечно, он бы это сделал. Он больной. Он пропитан ядом. Он звучит жутко, он безумен, он сжимает ему горло, а Джинджер подставляется ему, бежит навстречу его страшному касанию, не бежит прочь, подальше от него, не может убежать, пусть он и боится, пусть он и знает правду, он остается там, он ждет, он заставил его любить и страх, не только боль. — Я бы его зубами разорвал, — продолжает он. Чтобы рот ему заливала кровь. Она уже его заливает, постоянно заливает, он всегда это чувствует. Но — чтобы она правда его заливала. Он хочет слишком много. Он получает даже больше. — Если бы они только были острее, — говорит он. Если бы я только мог и правда тебя съесть. Терзать тебя каждую, блядь, секунду твоей жизни. — Я бы просто… — говорит он и находит пульс Джинджера, слушает его, ощущает его кончиками пальцев, и Джинджер боится его, Джинджер переживает ужас. Я тебя не пугаю, да? — Просто впился ими в тебя, — говорит он. — Я бы захлебнулся твоей кровью, — говорит он. Твоими криками, слезами, болью. Всем тобой. Тим улыбается и отпускает его — не отпускает его, не хочет отпускать, не может, ему запрещено, он рядом с ним — отпускает его совсем чуть-чуть, отстраняется, чтобы поцеловать, чтобы посмотреть ему в глаза, чтобы тоже быть увиденным, чтобы убедиться, что Джинджер видит его, как он есть. — Знаешь, я все думаю, может, мне и правда начать тебя резать? — произносит Тим и ждет, ждет ответа, это предложение, а не приказ. И если подумать, то вряд ли этот раз — тот самый, вряд ли это пятница, потому что они сидят на диване, а в ту пятницу они были в кровати, потому что он не может перестать думать отвратительные вещи о горле Джинджера, он отвлекся на него, он хочет крови — он хочет все, что только есть — и кровь он и получает, разумеется, он ее получает, так что, возможно, та пятница случается не в этот раз, возможно, вообще не в этот, потому что Джинджер отзывается, отвечает на его вопрос. — Ладно, — отвечает он. — Я… Можно я… — Да? — говорит Тим. — Что? Это всего лишь вопрос, он знает, что это просто вопрос, это снова откровенность, разговоры, разговоры с тем, что он на самом деле есть, но он скажет ему да в любом случае, он мог бы сказать и нет, он это вполне может, но зачем, зачем бы ему делать это, зачем бы ему отказываться, зачем бы ему отказываться от него. — Как это… — говорит Джинджер. — Когда. Как это. Когда Джон делает это с тобой, — говорит Джинджер, накрывая своей перепуганной рукой бедро Тима, шрамы на котором скрыты под тканью его брюк, шрамы, которые он видел, трогал, шрамы, которые Тим показывал ему. Которыми Тим хвастался. — А, — улыбается Тим. — Ну, у нас с ним совершенно другая динамика взаимоотношений. — Он поит Джона болью. Он заставляет его обожать ее. — Но. — Но ненавидеть его самого. — Это охуенно. Охуенно. Джинджер сглатывает. Сглатывает свое беспокойство, которое еще не проглотил Тим. А ему стоило его проглотить, ему ведь стоило. — Мне бы… — говорит Джинджер. — Я бы хотел… Если бы ты тоже сделал это. Теперь звучат не только его ебучие вопросы. Прогресс неумолим. Теперь звучат и его ебучие бессвязные приглашения творить все, что Тиму, блядь, угодно. — Правда? — спрашивает Тим. — Ты хотел бы? Почему бы ты этого хотел, вот что он хочет знать. Расскажи мне, вот что он подразумевает. И нет никакой нужды все это произносить. Прогресс неумолим. Они так много раз лили слезы вместе. — Да, — говорит Джинджер. — Потому что… Потому что ты этим занимаешься. Теперь они не только плачут вместе. Вдвоем. Все ближе. Рядом. Он хочет знать, как это ощущается. Как он это ощущает. Он хочет знать его. И это не та пятница, это какой-то другой раз, другой их разговор, потому что после того, как Джинджер объясняет ему это, Тим говорит тогда пойдем и протягивает ему руку, они оказываются в ванной, и Тим находит достаточно острый нож, более острый, чем его оскаленные зубы, Тим опускается на колени, а Джинджер раздевается, обнажая свою чувствительную кожу и немного вздрагивая, и Тим делает порез, это крошки, упавшие на пол, но он их подберет, он их возьмет, он все возьмет, в любом случае там почти ничего не осталось, и эти крошки — семена, он посадит их, он оставляет поцелуй прямо на порезе, когда тот раскрывается, раскрывается на чувствительной коже Джинджера, он стоит перед ним на коленях и губами прижимается к порезу, к месту рядом с выступом его бедренной кости, он чувствует вкус его крови, и она не насыщает его, ничто его не насыщает, но это охуенно, это нечто деликатное и хрупкое, и он не должен проебаться, он не проебывается, он вылизывает порез и прикусывает его зубами, осторожно, он спрашивает, больно ли Джинджеру, спрашивает, как это ощущается, он смотрит вверх с перепачканными кровью губами, зубами, со своей ухмылкой, и Джинджер вздрагивает, увидев его лицо, ему не больно, не больно от пореза, они не плачут, они так много плакали уже, у них не осталось слез, Тим сказал, что он заставил его все это делать, но ведь не это — разумеется, и это тоже, он заставил его пройти ту дорогу, которая привела его сюда — и от этого не больно, неужели, удивляется Тим и делает еще один порез, рядом с выступом его бедренной кости, он накрывает порез пальцами, зубами, и в этот раз он неосторожен, безрассуден, как тебе теперь, спрашивает он, я тебя люблю, отвечает ему Джинджер, я так тебя люблю, он никогда не чувствует ничего другого, это все, что есть, все, что в нем есть, он сама любовь, он вздрагивает, он трясется, раскрыв рот, не для Тима, просто так, он обнажен, он смотрит вниз и видит Тима, кровь на его лице, внутри него, и Тим сосет ему, раскрыв рот не просто так, а для него, для его члена, его крови, его плоти, спермы, тела, его разума, его любви, которой он захлебывается, таращась на него снизу вверх и удерживая его на месте, руками тоже, и руки его пачкаются в крови, они лежат на выступах его бедренной кости, он запускает пальцы в порезы, впивается в них как только может сильно, глубоко, он проталкивает его в рот, он хочет жрать, Джинджер и так весь внутри него, а он все равно хочет жрать, он причиняет ему боль, и это просто крошки, валяющиеся на полу, но он причиняет ему боль, он всегда только это и делает, но теперь они вместе, они всегда вместе, они налаживают связь, они варятся в кипящем бульоне в одном и том же котелке, они оба живут в океане, Тим что-то отдает ему, наконец-то хоть что-то отдает ему, и это боль, удары и толчки, это электрические разряды, он может дать только боль, он сама боль, боль — его любовь, и Джинджер отвечает на нее своей, он вылепил его именно таким, он именно так его сломал, он запер любовь Джинджера внутри себя, внутри ядерного распада, и кровь постепенно сходит с его губ, его губы теряют цвет, они не умирают, они дышат, они отражаются друг в друге, так что это точно не та пятница, это какой-то другой день, но на самом деле это вообще неважно, потому что это то же самое, это происходит часто — и иногда это происходит так, дело ведь не в дерьме и не в хуях, дело в том, что они чувствуют, в том, что они чувствуют все это вместе. Так что это не тот раз, не тот день, когда Тим режет Джинджера, стоя на коленях в ванной, когда он принимает приглашение, он нечасто его режет, Джон режет его самого гораздо чаще и говорит, что ему это, блядь, не нравится, а потом ни о чем другом не может думать, потом бесится и ненавидит его, у них совсем другая динамика взаимоотношений, у них — у Тима — совсем другие развлечения, но иногда и Тим режет Джинджера, нечасто, они все же говноеды, а не ебучие вампиры, и развлечения у них — у Тима — не про кровь, так что он редко его режет, у Джинджера так много шрамов, и все они внутри него, они все скрыты и невидимы, напуганы, даже его ебаные шрамы переживают ужас, они незримы, но Тим наблюдает их, Тим ясно видит их, потому что они так много ночей провели вместе, выматываясь в темноте и разговаривая друг с другом. Поэтому крошки нечасто рассыпаются по полу, но это, это происходит постоянно, и, может, та пятница на уме у Тима случается тогда, когда Тим спрашивает его, рассказал ли он кому-нибудь, не то, о чем они беседуют в темноте с откровенностью между ними, не это, это все так тяжело сказать, просто невозможно, Тим не знает, как у него вообще, блядь, получается, он знает, это потому, что он сказал ему так и сделать, он сказал расскажи, а Джинджер никогда не мог ему отказать и никогда не сможет, поэтому он все рассказывает ему, все эти невидимые вещи, все свои шрамы, все свои слова, которые оставляют шрамы на теле Тима, которые причиняют ему боль, и она ему не нравится — разумеется, ему все нравится, ему в любом случае все нравится — но не это, не то, о чем Тим его спрашивает, ты кому-нибудь рассказывал, спрашивает Тим, и он имеет в виду обо мне, не все, что есть, это просто невозможно, но что он существует, что они живут вместе, что Тим готовит охуительные завтраки и высаживает бесчисленные пачки сигарет, что он разговаривает бесящими метафорами и так далее, потому что сам он рассказал всем, ладно, может быть, не всем, кому-то он еще мог не рассказать, но он расскажет, он просто с некоторыми людьми не говорит, он их не знает или же ничего такого не всплывает в разговоре, который он с ними ведет, но когда всплывает — он не затыкается, он хвастается, распускает хвост, повествуя и о своем личном палаче, и о своем кальмаре, и о Джоне, и о Джинджере, он не говорит о тех вещах, которые никого другого не касаются, о своих грехах и преступлениях, они принадлежат ему, это нечто нежное и уязвимое, такое хрупкое, он не рассказывает им, что руки Джинджера кажутся ему обожающей его кипящей плазмой, когда они обхватывают его тело, что они обхватывают его, блядь, постоянно, что Джинджер постоянно тянется к нему, вплавляется в него, он не говорит о том, о чем ему задают вопросы, не знает, что на это отвечать, и не желает знать, какая нахуй разница, где ты родился — в теплых водах океана — какая нахуй разница, когда Джон начал играть — лежа в ебучей люльке — это все неважно, говорит Тим, я говорю только о том, что важно, я говорю о твоем охуенном члене, поясняет Тим, твой член важен, поясняет Тим, и Джинджер улыбается ему, смеется, мягко, что важно — это то, что он так счастлив, удача тоже улыбается ему, так широко, он благодарит древних богов, не знающих пощады, за каждый поворот дороги, которая привела его сюда, он говорит об этом и о том, о чем они болтали утром, о книгах, которые Джинджер прочитал, а Тим с ним обсуждал, готовя завтрак, пока Джинджер мешался под ногами, о статуях, чьи разнообразные части они трогали, вдвоем, о каких-то новых дисках, которые Джинджер купил, послушал и вечность потом о них пиздел, о дисках Джона и о его сверкающем шмотье, о его нытье, непрекращающемся, блядь, нытье, об этом, он всем рассказывает именно об этом, оно само вырывается потоком из него, оно всегда внутри него, а он нихуя не скромный, он распускает хвост от гордости за них, он счастлив, ему улыбается удача, он хвастается, рассказывая о них. — Нет, — отвечает Джинджер. — О, — говорит Тим. — А почему? — Никто… — говорит Джинджер. — Да никто не спрашивает. [те же права], [защиты], [льготы], [и те же обязательства], [вот как] Джинджер спрашивает, задает свои вопросы, когда встречает новых, незнакомых ему людей и тех людей, которых он уже встречал, он их расспрашивает, задает им вопросы про шнурки и интересуется, на каком боку они лучше спят, он хочет знать детали их биографий и слушает их, улыбаясь, но его самого никто не спрашивает, Тим тоже, он мог бы, но он и так знает ответ, а еще они начнут плакать, если он все же спросит, он такого не планировал, они и так плакали уже слишком много, теперь они улыбаются, пока Тим рассказывает Джинджеру про свое тщеславие и неумение затыкаться, так что он не спрашивает, он задает лишь один вопрос, задает вопрос про Джона. — А про Джона? — спрашивает он. Рассказывал ли ты кому-нибудь про Джона. Джон ведь не причиняет ему боль. Не ему. Пока. Да и потом тоже. Не так. Не так, как он. К тому же, Джон ему звонит, ведет с ним беседы, говоря что-нибудь вроде передай привет друзьям, передай привет своим дальним, сука, родственникам, только не прямо так, Джон знает имена всех этих людей, а Тим нет, Тим тоже ведет с ним беседы, разумеется, только вот когда он болтает с ним, он говорит обычно господи, заткнись уже и пришли мне лучше обнаженки. [sd дельта 11:20] [lax аа 9:45] — Да, — отвечает Джинджер. Тим усмехается. Не плачет. Не тогда. — Вот как, — говорит он. — Так что, я типа твой грязный секретик или что-то вроде того? В тот раз они не плачут, они смеются, обнимаясь, смеются, хотя они и разговаривали друг с другом, потому что Тим не тянет на грязный секретик, Тим скорее грязное общедоступное объявление, наклеенное на забор, грязное, пиздобольное объявление, сделанное через громкоговоритель, которым Джинджер почему-то никак наслушаться не может. Так что, возможно, та пятница на уме у Тима случается тогда, когда Джинджер выпрашивает у него сказок на ночь, и все они сначала имеют детский рейтинг, а потом приобретают более непристойный характер, ведь путь, которым сюда плыл Тим, был полон блуда и пороков, он отравил собой весь океан, его склонность наслаждаться болью становится темой разговора, ты себя бьешь, говорит Джинджер, он хочет узнать, как так вышло, и Тим рассказывает ему, травит байки из далекого прошлого, это все и правда было так давно, что даже думать об этом, о себе в те времена, смешно, ну да в любом случае, тогда, в далеком прошлом, у него были друзья, приятели, какие-то чуваки, с которыми он тусовался, ему было слегка за двадцать, и он трахался с одним парнем, чуть ли не встречался с ним — то есть, нет, конечно, он на свидания не ходит, он или прислуживает людям, или заживо сжирает их, или и то, и другое одновременно, но чаще всего он просто трахается с ними — тот парень ему нравился, он был, бля, не знаю, типа как Джон, но в восьмидесятых, объясняет он, и Джинджер улыбается, он прекращает улыбаться, когда Тим продолжает свой рассказ, его друзья, приятели, чуваки, с которыми он тусовался, высказали мнение, с которым он был в корне не согласен, мнение о парнях вроде Джона, вроде того парня, с которым он трахался в восьмидесятых, когда ему было слегка за двадцать, они отпустили пару тупых шуток, не лично о том парне, но и все равно, и вообще, какого хуя, так что он выразил свое глубокое несогласие, он не был вежлив, он психанул и разозлился, он сказал все прямо, без всяких экивоков, провозгласил свою любовь к хуям, а затем услышал, что речь же шла не про него, он же не такой, он нормальный, ему все можно, он так не выглядит — а я, вообще-то, еще как выглядел, говорит он, усмехаясь, и Джинджер смеется, он видел фотографии, он выпросил их у него — а я, вообще-то, еще как выглядел, говорит Тим, но, по правде говоря, кто так не выглядел-то в восьмидесятые — он свой, нормальный парень, пошли вы нахуй, подумал он, он психанул и разозлился, сильно разозлился, это сказали ему его друзья, и гнев захлестывал его еще несколько дней подряд, а потом он сорвался, он не был вежлив, он психанул, завелся без всякой видимой причины, завел их — мелкая дрянь, говорит он, какой же мелкой дрянью я тогда был, кудрявым чудищем, блядь, малолетним, говорит он, и Джинджер улыбается, пока он насмехается над собой в прошлом — случилась драка, он ее начал, получил пизды, те чуваки выбили из него его дерьмо, а потом вылили на него свое, он потерял статус своего, нормального парня, он смеялся, хохотал, трясясь на земле, помятый и побитый, украшенный кровоподтеками и синяками, он хохотал, а позорные уебки таращились на него, растеряв и слова, и пинки ботинком, и его взгляды на хуи и содомию гордо смотрели им в лицо, пока сам Тим показывал им средний палец, валяясь на земле, и чувствовал он себя преотлично, ну, хуево, разумеется, потому что нахуй, нахуй эту дрянь, но преотлично, он был избит и полон адреналина, он хохотал. Джинджер выслушивает его рассказ, облизывает свои губы, а затем губы Тима, говорит, что ему жаль, так ты не виноват, отвечает Тим, даже я не виноват в кои-то веки, добавляет он, они улыбаются друг другу, вместе, Тим задает вопрос, зная заранее ответ, нет, отвечает Джинджер, никогда, отвечает он, я же, ну, я же не особенно…, бормочет он, ага, ты девственник ебучий, кивает Тим, он счастлив, ему благоволит удача, он благодарит древних богов, своих пидорских греческих богов, которые по его мнению точно должны считать его жизнь охуенным развлечением для просмотра с высоты Олимпа, все его хуеподвиги, все его содомитские победы, он их благодарит от всего сердца, потому что, ну, он только говорит, что Джинджер — девственник ебучий, но он же шутит, а Джинджер все же потерял невинность и давно, он это знает, он спрашивал, какая вышла сумма переменных, из любопыства, просто потому что мог, потому что почему бы нет, он спрашивал, а потом угорал, чуть ли не сваливаясь с дивана, а Джинджер сказал ему нахуй пойти, Джинджер спихнул его с него, это случилось позже, после этого, в какой-то другой день, может, даже и в другую пятницу, его не так уж чтобы волнуют календари. А что до этих шрамов, то они ему не нравятся, и Джинджер отвечает нет, никогда, и Тим счастлив это слышать, услышать что-нибудь другое могло быть той соломинкой, которая переломит ему спину, зубы, которой он подавится, ему не нравятся такие шрамы, а у него, у Джинджера, так много шрамов, он обожает те, которые он оставляет на нем ножом, от них не больно, он обожает те, которые он оставляет внутри него, впиваясь в него со всей силы челюстями, от них невыносимо больно, разумеется, от них так больно, это даже ведь не шрамы, это открытые раны, и он обожает их, конечно, он их обожает, как и положено чудовищу, он вырос в самую настоящую акулу, но он так рад, так счастлив, что таких шрамов у него нет, потому что нахуй, нахуй, блядь, это поганое дерьмо. [fous] [foutons] [foutez] [faire foutre] Он всегда очень страстно относился к прелюбодеянию. — А потом что? — спрашивает Джинджер. — А, — говорит Тим, он слегка отвлекся, он возвращается обратно, рассказывает историю. — Ну, мне это в кайф было. И запомнилось. И как-то до меня потом дошло, что мне ебаные идиоты и споры с ними не нужны, чтобы опять это почувствовать. Так что я просто взял и сделал, что хотел. Схватил быка за рога вот этими самыми руками. — О, — выдыхает Джинджер. — Ты, то есть, просто… — Ага, — пожимает плечами Тим. — Просто дал себе хорошенькую затрещину. — Джинджер хмурится, и он отпускает смешок. — Ну ладно, не так уж просто. Я, конечно, талантливая скотина, но не настолько же. Мне пришлось сначала потренироваться. Пробы и ошибки. Попадания и промахи. — Он демонстрирует свои бессердечные инструменты самоистязаний, шевеля пальцами. — Так я достиг мастерства, — продолжает он. — И кончал в честь этого как ненормальный. Пригласил добрых друзей, готовых протянуть мне руку помощи. И снова кончал. И с тех пор я более не останавливался. Затем… Затем он понимает, что это точно не та пятница, однозначно нет, затем Джинджер продолжает задавать ему свои сбивчивые вопросы, а Тим все равно понимает, что он там хотел сказать, несмотря на все запинки, и ухмыляется, он отвечает, а, ты про член, он поясняет, что с членом все вышло случайно, и это правда, это произошло позднее, к тому моменту он уже заключил с болью пакт, контракт, он проводил с ней выходные, праздновал памятные даты, он был в нее влюблен, он с ней почти встречался, а ему решили ею угрожать, и угрозы те были пустые, детские, игрушечные, сделанные из плюша, лишь часть игры, в которую он хуй знает зачем согласился поиграть, это так-то не его прикол, ебаные игры, если только играет он не на музыкальном инструменте, но почему бы нет, подумал он тогда, нахуя же мне отказываться, подумал он и не отказался, и ему стали угрожать, угрожать болью, да так, будто это должно было его напугать, так, будто это было что-то невероятное и запредельное, и, ну, он сам про это как-то не задумывался до того момента, он занят был всякими другими любопытными вещами, но тогда задумался, а почему бы нет, подумал он — и сделал ровно то, чем ему угрожали, сделал это там, на месте, сделал это сам и ощерился во все зубы, и так и продолжал себя лупить, пока не кончил, он кончил, лупя себя по члену, и с тех пор более не останавливался. Он не останавливается и тем вечером, он двигается, встает, стягивает с себя одежду и садится снова, а Джинджер в итоге оказывается на коленях на полу, но это случается чуть позже, сначала Тим снова садится и начинает шоу, он садится на диван, лицом к Джинджеру, показывая ему свои зубы, и Джинджер смотрит на него, он его видит, он видел все это раньше, Тим очень часто себя при нем лупил, он в долгих отношениях с болью, не настолько долгих, какие он поддерживает с членами, но более глубоких, несущих более сакральное значение, он добавляет в них еще больше смыслов, а Джинджер смотрит на него, резко вдыхая, выдыхая, а Тим бьет себя по члену, один раз, два, три, затем четыре, у него встает, он ухмыляется, магия, заявляет он, он отвешивает себе пощечину, ладонь его врезается прямо в ухмылку, он выдыхает клубы пламени и вздрагивает от каждого мастерского удара, наносимого им самим, он перехватывает руку Джинджера и кладет его на вспухающую кожу, на каждую из открытых ран, кусает губы и чувствует себя превосходно, он выбивает из себя все то дерьмо, которое он проглотил за последний месяц, за последние два, три, четыре месяца, он бьет себя жестоко, не зная милости, беспощадно и со страстью к своему занятию, с любовью к боли, и его склонности, его одержимости так же хорошо видны, как и его зубы, заметны, вывернуты наружу, он делает еще один шаг вперед, продвигаясь по пути, ты там считаешь, спрашивает он, складывая опухшие в губы в гадкую усмешку, он любит боль, а Джинджер — математику, Джинджер смеется, не может удержаться, в глазах у него стоят слезы, и у Тима тоже, Тим слизывает их со своих пальцев, протягивает пальцы Джинджеру, и Джинджер оставляет невесомые поцелуи на них, накрывает их своим влажным, теплым, мягким, приоткрытым ртом, и Тим распахивает свой, выпуская из него фонемы, выпуская из него ругательства, блядь, говорит он один раз, другой, третий и четвертый, он говорит это после каждого удара, и глаза у него закатываются от восхищения, от восхитительных страданий, и чувства эти рвутся из него, расцветая ядерными взрывами на его открытых ранах, он трогает их пальцами, поглаживая будущие гематомы, поглаживая боль и преумножая ее, он всегда ведь только этим и занимается, ему становится совсем уж хорошо, и он встает, покачиваясь на нетвердых ногах, как боеголовка, страдающая алкоголизмом, и адреналин хлещет из него, Тим чувствует, что и сам скоро растечется, обкончается как ненормальный, он нависает над Джинджером, словно башня, таращась ему прямо в глаза, которые вынуждены наблюдать его ебаное выступление, Джинджер страдает во время шоу вместе с ним, но все в порядке, ничего не слишком, наоборот, мало, недостаточно, когда ему было хоть чего-то много, все в порядке, не волнуйся, произносит Тим, трясясь, пока его собственные бессердечные руки пускают электрические разряды, бегущие вниз по его телу, вверх по его телу, под щупальцами Джинджера, которыми тот касается его, кладет их ему на кожу, рядом с выступами его бедренной кости, опускаясь на колени перед ним, они оба не говорят ни слова, они достаточно уже вели бесед, они просто следуют динамике взаимодействия, следуют законам мироздания, и Тим издает отрывистое рычание, и его пальцы кажутся ему плоскогубцами, сдавливающими его истерзанную плоть, его истерзанный член, и слезы текут по его лицу и по лицу Джинджера, падают на него, подчиняясь гравитации, гравитации и движениям руки Тима, которой он продолжает бить себя пулеметными очередями, увлеченно, по лицу, а Джинджер накрывает его член ртом, мягким, теплым, влажным ртом, обхватывая губами головку, такими нежными и робкими на контрасте с клещами Тима, и Тим умело применяет силу, твердо намеренный превратить басни в реальные события, и катастрофы разворачиваются у него в груди, а его потерянную голову кружит волшебная пыльца, волшебная пыльца и стоны Джинджера, которыми тот скрашивает ожидание того, что принесет ему судьба, и стоны его звучат тихо, приглушенно, они полны привязанности — и не к членам, к Тиму, и судьба в кои-то веки не приносит Джинджеру ничего особенно кошмарного, судьба его всегда в том, чтобы быть полностью поглощенным расщеплением плутония, которое длится вечность, в том, чтобы оказаться целиком внутри него, чтобы принять его в свои любящие объятья и целовать своими любящими губами, чтобы его видеть, таким, какой он на самом деле есть, а он, он — кончающая акула, он отвешивает себе еще одну затрещину, вот уж чего у него в запасе в изобилии, он сжимает плоскогубцы еще плотнее, и язык Джинджера льнет к головке его члена волной кипящей плазмы, а кипящая сперма Тима льется на него, и Джинджер сглатывает со стоном, со слезами на глазах, а Тим таращится на него сверху, Тим отражает его в самом себе, они так близко, так близко к боли Тима, в которую он влюблен, они так близко, они вместе. Все это не способствует дальнейшим размышлениям. Все это приводит к тому, что Тим сваливается на пол напившейся до зеленых чертиков, опустошенной боеголовкой, сваливается на Джинджера, который смотрит на него влажными глазами, и они абсолютно черные, в них не осталось света, в них есть только Тим, Тим вжимает свою руку ему в член, протискивая ее между их телами, и член его стоит, а Джинджер выгибается, толкается ему в ладонь, показывает ему, на что он годен, Тиму даже не приходится ему это говорить, Тим молчит, не производит ни одной фонемы, лишь кровь вырывается из его рта и капает на лицо Джинджера, Тим нависает над ним со своей избитой мордой, а Джинджер стонет с раскрытым ртом, и тело его беспомощно плавится под ним, превращаясь в студень, колебаясь, и волны мерцающего яда, исторгаемого Тимом, захлестывают его, и Джинджер качается на них, следуя за течением, Джинджер кончает, изливаясь Тиму в ладонь, вылизывая ее, когда Тим закрывает ею ему рот, надавливая на губы, на губы, на язык, на рот, и Джинджер покрывает ее поцелуями, целует кожу и следы своего собственного удовольствия, горящие следы ударов Тима, и вот это слишком, этого слишком много для кончиков его пальцев, это настолько много, что ему кажется, что Джинджер поклоняется ему, облизывая ему пальцы, и ему не кажется, Джинджер поклоняется ему, ему, древнему, яростному, похотливому божеству, ужасу и боли, Джинджер любит его беззаветно. Джинджер тонет в своей любви к нему, они тонут вместе. После этого не происходит размышлений, лишь сны, они приходят к ним прямо на полу, где они оба вырубаются, где их дыхания перемешиваются друг с другом, где оба они просыпаются развалинами поутру, с переломанными спинами, Тим со своим покрытым кровоподтеками лицом и стойким членом, а Джинджер — со ссадинами на лопатках, со шрамами, и старыми, и новыми, с открытыми ранами, все смешивается воедино между ними. И это вообще не пятница. И это снова вообще не пятница, когда они опять рассматривают шрамы, это не тот раз, хотя он мог им быть, потому что дерьмо тогда присуствует, они поддерживают связь с дерьмом, они лежат в кровати, но в комнате еще не темно, дни стоят долгие, еще не наступил закат и солнце светит в незанавешенные окна, а руки Тима лежат на переломанной спине Джинджера, это был массаж, но теперь нет, теперь это просто Джинджер, беспомощно плавящийся под ним, уж очень он умел, талантлив в этом, а Джинджер — обнажен, Тим стянул с него одежду, у Джинджера стоит, ведь Тим ошивался рядом с ним, Тим гладил пальцами его хребет и целовал позвонки губами, один за другим, каждый позвонок, он обожает его спину, он не голоден — он всегда голоден — он просто хочет ее трогать, он обожает ее трогать, руками, которые обожает Джинджер, он тянет его за волосы, вдавливает пальцы Джинджеру в лопатки, и плутоний плескается в его груди, его грудь плавится, горит, до сих пор горит, плутоний в ней будет расщепляться вечно, он хватает Джинджера за задницу, раздвигая ягодицы, легко поглаживает дырку, вздрагивает, Джинджер вздрагивает, что, неужели до сих пор, спрашивает Тим и ржет, а Джинджер отвечает иди нахуй и приподнимает бедра, впуская его внутрь, он держит себя за задницу руками, сам, белыми, потными руками, он податливое, блядь, желе, он раскрывается для Тима, и Тим снова ржет, смеется, но не так уж грубо, он гладит его дырку пальцами и слышит свое имя, свое имя, которое Джинджер шепчет в подушку, которое он со стоном произносит. Это не тот раз и вообще не пятница, они вспоминают дела давно минувших дней, закончив, но только Тим вот еще не закончил, Тим продолжает свои занятия бесконечно, куда ему спешить, дни стоят долгие, он просто продолжает гладить дырку Джинджера, выставленную напоказ специально для него — правда для него — а Джинджер извивается, елозя мокрой физиономией по подушке, Тим — божество, а происходящее — жертвоприношение, кальмаров возлагают на алтарь, кальмар живой и держит сам себя своими щупальцами, он подставляется, но смирно не лежит, он дергается против своей же воли, трахает матрас без всякой надежды добиться результата и освободиться, Тим не станет его освобождать, не отпустит, не даст ему упасть, он только может сам затянуть его на дно, он тянет его за волосы, трет ему дырку, он занимается этим вечность, Тим не останавливается, и Джинджер начинает всхлипывать, плечи у него дрожат, Тим не прекращает, наоборот, он только распаляется, забавляясь с ним, со своей едой, это вот его прикол, его среда, он просто ебаная акула, он прижимается своей акульей мордой к его дырке, своей пастью, он трахает его языком, который он умеет использовать не только для того, чтобы произносить заклинания, к примеру, этим ранним вечером он вообще ничего не говорит, на то нет никакой нужды, Джинджер и так знает, что надо делать, он ничего другого и не может сделать, он дрожит, кончает, распадается на части, поддается, растекаясь переливчатой плазмой по кровати, конвульсируя, и по языку Тима бегают электрические разряды, сначала суматоха, а потом затишье, так все происходит, все двигавшееся замирает. — Я еще не закончил, — говорит в этот момент Тим, он еще не закончил, но уже почти развалился на куски, почти, он тоже хочет развалиться, это будет честно, он хочет жрать, это вот не очень, но ему плевать, он хочет то, что хочет, а Джинджер переворачивается, и лицо у него мокрое, а голова заваливается набок, живот же весь заляпан спермой, как и бедра, а на его дырке поблескивает слюна, на его раскрытой дырке, он раскрывается, приподнимая и раздвигая себе ноги, обхватывая их руками, и Тим улыбается, к тому времени в его улыбке нет ничего, кроме зубов, он обожает его таким, обожает его сломанным, невозможно его таким не любить, просто невозможно, когда он показывает Тиму, что он с ним сделал, показывает ему себя, свои открытые раны, всего себя целиком, он делает это, а Тим принимается отдрачивать себе, берет то, что ему предлагают, и предлагают ему просто все, он смотрит на него, рвано дыша, ведь взрывы выбивают из него дыхание, он его ловит, он — его добыча, его еда, его кальмар, предназначенный для жертвоприношений, он запихивает в него пальцы, и Джинджер подставляется, стонет, произносит его имя, Тим трахает его дырку пальцами так, как ему вздумается, так, как они добрались сюда, вытаскивает их и трахает ими его рот, вынуждая его думать о дерьме, думать, что он сам — кусок дерьма, думать это и получать удовольствие от этого, думать это и чувствовать себя счастливым и желанным, чувствовать себя любимым, думать это и посасывать пальцы Тима так, будто он поклоняется ему, издавая мягкие звуки и таращась на него мокрыми глазами, подводя его прямо к пропасти, он сваливается в пропасть, он закончил, развалился на куски, он кончает, пока Джинджер сосет его пальцы, которыми он трахал его дырку, лежа перед ним с задранными ногами, с поднятой головой, с перепачканной отравленной слюной Тима дыркой, Тим смотрит на него, не как его отражение, а как нависшая над ним угроза, он развернул свой подарок, разорвал обертку, а вместе с ней — и само подношение, он всегда только этим и занимается, он занимается этим и сейчас, он разрывается, распадается на части вместе с ним, и термоядерные крошки рассыпаются по полу, он кончает, и его тянет вниз, он падает, сваливается в пропасть, он тонет в теплой плазме океана, и океан обнимает его своими нежными, любящими щупальцами, и поверхность зеркала идет мелкой рябью. Это вообще не пятница и никто не предается размышлениям, вместо них они предаются ностальгии, и занятия эти довольно-таки похожи, они оба лежат на боку, лицом друг к другу, курят, и Тим вспоминает о том, что он сделал в далеких зарубежных странах, вспоминает прошлое, боже, как же я тебя хотел, говорит он, он потерял голову, в ней кружила волшебная пыльца, он сам кружился в каледойскопе впечатлений, шлепая плавничками, ты сдался, говорит он, он получил от него карт-бланш, он причинил ему боль, я ведь тогда начал тебя есть, говорит он, ты помнишь, спрашивает он. Джинджер кивает ему, он вполне помнит, он же был жив, когда Тим начал его есть, Тим улыбается, ты был счастлив, говорит Тим, да, отвечает Джинджер, Тим тоже был так счастлив, он был очарован, он был подвластен колдовству, я сделал тебе больно, говорит Тим, не сделал ли я больно тебе, спрашивает Джинджер. — Чего? — отзывается Тим со смешком, это же нелепость, бред какой-то, как он-то мог сделать ему больно. — Когда я… Когда я истерику устроил. В Берлине. Ты меня… Ты до моей… До его задницы дотронулся. До его задницы, которая по его мнению полна дерьма. До него, а он ведь вызывает только отвращение. Вызывает отвращение у самого себя. Он прекращает — прекращает говорить — и Тим смотрит на него. Откровенность равна боли, но он искреннее чудовище. — Да, — отвечает он. — Сделал. Опускается закат, а дни стоят долгие, и свет окрашивает черные глаза Джинджера. — Прости м… — начинает Джинджер. — Заткнись, — перебивает его Тим. Он не жалеет ни о чем. — Ага, да, ты мне больно сделал. Тогда. Один ебучий раз. Секунд так на двадцать. Боль его длилась дольше, чем двадцать секунд, она тянулась холодными ветрами, воющими у него в груди, несколько лет подряд, ядерная зима наступила у него в сердце, на самом деле прошло, быть может, пять, шесть или семь минут, они курили, сидя на кровати, Джинджер не мог ему ничего сказать, а Тим заверил его, что все в порядке, убеждал его, произнося слова чужим голосом, ему было больно, но он смирился с этим фактом, он принял эту боль, подписал с ней пакт, он согласился на все и сразу прямо там, на месте. — Я уже тебя любил, — говорит Тим. — Боже, как же я тебя любил. Он мотает головой. А тупая голова Джинджера лежит на подушке. И подушка эта мокнет. Не плачь из-за меня, думает Тим и не может выговорить этих слов. Поплачь для меня, говорил он раньше. Он обожает, когда Джинджер плачет. Он не говорит ему ничего о той зиме, которую он пережил, он мог бы, это больно, но и что с того, все равно этого мало, всего лишь несколько секунд, и ему в любом случае понравится, он мог бы, но на то нет никакой нужды, на его груди лежит щупальце, оно накрывает катастрофу, разворачивающуюся у него прямо в сердце, и он кладет ладонь Джинджеру на лицо, вытирая ему слезы, нет никакой необходимости все это говорить, но теперь они так делают, теперь они говорят друг с другом. — Ты в это не верил, — говорит, к примеру, Тим. Не мог даже помыслить. Джинджер кивает, елозя своей бестолковой головой на мокрой подушке. — Это же… А. Снова. — Абсурд же полный. Тим усмехается. — Дурак несчастный, — говорит он. — Думал, что это все скоро кончится, так ведь? Думал это. Как жалкая херня на выброс. Как счастливая херня. Счастливая на двадцать секунд. На те недолгие недели тихой, робкой, призрачной надежды на взаимность в далеких зарубежных странах. Джинджер тоже смеется, и звучит это вымученно. Это все никогда не кончится. — Никогда, — говорит ему Тим. — Я не умею останавливаться. Это угроза, обещание, он предсказывает будущее, он говорит правду, говорит ее откровенно, искренне, он делает все это одновременно. Они целуются и курят, они лежат лицом друг к другу. — Как ты себя чувствовал? — спрашивает Тим. — А? — Когда тогда переполошился, — поясняет Тим. Тим запускает пальцы ему в рот, собирая слюну. — Как ты себя сейчас чувствуешь? — спрашивает он, и его пальцы направляются к дырке Джинджера, потому что пусть, пусть он ничего такого не сказал, его намерения, тем не менее, были вполне ясны, а то, что он намеревается сделать, он может сделать, потому что Джинджер просто всегда впускает его внутрь, он раздвигает ноги, согнув колени, они оба лежат на боку, но только Джинджер лежит на разделочной доске, а Тим ждет от него ответа. Это никогда не кончится. — Говори, — произносит он без всякого нетерпения, дни стоят долгие, а он и так все знает, он никуда не торопится, просто зубищи у него уж очень острые, просто Джинджер закрывает глаза, изгоняя из них лучи заката, и боль окрашивает его лицо, искажает его, просто это выглядит пиздец красиво. — Грязным, — выдыхает Джинджер. Жутко. Но так, блядь, красиво. — Еще, — требует Тим. Ему давно надо было сожрать и эти шрамы. — Я просто… — начинает Джинджер. — Господи, я просто всегда думаю, что там что-то есть, блядь. — Это пока не все. — И что ты сейчас это увидишь. — О, он это видел, он видел все. — И… И ты… Блядь. Подушка, на которой он лежит, никогда не высохнет. — Что я такого сделаю, по-твоему? — спрашивает Тим, а Джинджер все еще не смотрит на него, плотно закрыв глаза, меняется лишь то, что страх на его лице теперь умывается слезами. — Пойму, что за дрянь я трогал все это время? Дрянь. Он ведь не имеет в виду дерьмо. — Осознаю, какую страшную ошибку я совершил? Какая это была несправедливая случайность? Как будто он хоть когда-то, хоть когда-либо был настолько рассудительным. — Блевану? Заору пожалуйста, снимите кто-нибудь с меня эту мерзость? Как будто он бывает таким вежливым. — Смою тебя в канализацию, где тебе самое и место? Он кончиками пальцев чувствует, как сжимается дырка Джинджера. Он чувствует это и костяшками. Он так глубоко внутри него. — Приду в себя и вышвырну тебя ко всем чертям? Он говорит снарядами, боеголовками. У него есть все ответы. Он так давно все знает. Его знания есть его власть. Его власть есть его арсенал. И следом он слышит вовсе не нет. Разумеется, не нет. Он слышит да. Он видит ужас, написанный у Джинджера на лице. — Блядь, — выдавливает Тим. Он сможет это переварить. Он вытаскивает пальцы. Джинджер содрогается всем телом. Через силу открывает глаза. Он открывает рот. Ему никогда много не надо было, разве, блядь, не так? И слова тоже не нужны. Тим все же выговаривает их, не потому, что он жесток — а он жесток, не потому, что он голоден — а он голоден, а потому что он может выговорить их. И Джинджер тоже справился, они столько раз вели эти беседы, они разговаривали друг с другом, не только в темноте, он сам это говорил, говорил страданием, мучением и пытками, открытыми ранами и шрамами, ему так больно, когда ему причиняют боль, он переламывается, когда его ломают, ему так трудно, а вот Тиму — нихуя, Тиму легко, ну, не то чтобы прямо-таки легко, это кошмар, настоящий кошмар, но он и сам кошмар, он и размером побольше будет, он абсолютно чудовищный кошмар. Так что он придает форму беспокойству Джинджера. — А теперь? — спрашивает Тим. — Как ты чувствуешь себя теперь? Кое-что переменилось, его пальцы совершили путешествие, и теперь мягкий, теплый, влажный рот Джинджера накрывает их, стоны вырвались из его рта, а слова не могут, лишь дыхание, нежное, горячее дыхание, обжигающее Тиму пальцы. Это все неважно. Тим знает ответ. Во-первых, ему больно. — Как ты себя чувствуешь? — спрашивает Тим. — Если вычесть боль. Джинджер стонет и слизывает дерьмо с его пальцев. Этот раздел математики, возможно, еще не был открыт. Воображаемые вещи. — Как будто так и должно быть? И плачет. — Как будто только здесь тебе и место? И плачет. — Как будто ты этого заслуживаешь за то, что запятнал меня? И плачет. Тим выругивается, он тоже почти плачет, он вынимает пальцы изо рта Джинджера, он садится, перехватывая его за голени и сгибая его тело пополам, раскрывая его, раздвигая ему ноги. — Ты же, сука, знаешь, что это все неправда, знаешь или нет? — спрашивает он, он наклоняется, вжимается лицом прямо ему в дырку, накрывает ее ртом, запихивая язык внутрь, он вкладывает все мегатонны плутония, хранящиеся у него в груди, в свое занятие, он ничего не говорит, ничего не спрашивает, он мог бы, не сейчас, несколько секунд спустя, но какой смысл это делать, он и так все знает, он знает, как Джинджер себя чувствует теперь, как будто все это неправильно и невозможно, противозаконно, как будто все это не должно происходить, как будто Тим не склоняется над ним, а ухает в пропасть, в пропасть унижения, позора, как будто он отверженное божество, напившееся до зеленых чертиков, озабоченное божество, которое просто споткнулось и свалилось на него, и весь мир перевернулся от его падения, и теперь вещи, которым нет места в их вселенной, стали чем-то привычным и нормальным, как будто все это — сингулярность. — Или нет? — спрашивает Тим несколько секунд спустя. Он хочет услышать его ответ. Джинджер сглатывает. Закрывает глаза. Его лицо кривится. Губы дрожат. Он кивает, дергая плечами. Он так боится. Ужас написан на его лице. Он не может сказать нет. Но он и да не говорит. — Блядь, — произносит Тим, отпуская его и снова сжимая его, сжимая его в своих объятьях, он обхватывает ладонями его лицо, вдыхает его выдох. — Я тебя люблю, Джинджер. Он почти его целует. — Полюби же и ты, блядь, себя со мной. --------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.