ID работы: 12827480

Кроличье сердце

Ганнибал, Свежатинка (кроссовер)
Слэш
NC-21
В процессе
489
автор
Размер:
планируется Макси, написано 343 страницы, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
489 Нравится 238 Отзывы 146 В сборник Скачать

Часть 10.2

Настройки текста
Уилл рассмеялся бы, если бы мог. Но у него только пальцы подрагивают нервно. Слова, которые вдруг разрезают пространство между ними и оседают колючим инеем на каждый предмет в комнате, производят на него эффект удара током. Уилл думает о том, что Ганнибал с тем же успехом мог просто сбросить его с поезда на полном ходу (а Уилла сбрасывали, — он точно знает, на что это похоже). — Ты сказал, что любишь меня, — повторяет он механически, недоверчиво, тараща на Ганнибала глаза, и от его взгляда не укрывается ответное выражение небывалой муки и небывалого раздражения, конечно, тоже, которое в Ганнибале выдаёт только один единственный тик его угрюмого рта. И пусть от третьих лиц Уилл уже сколько угодно давно мог иметь самые определённые представления о том, что Ганнибал питает к нему какие-то чувства, — читать о них в дурацких газетных статьях, выслушивать и терпеть нападки «специалистов» самого разного толка, чьё ценное мнение даже отдалённо не интересовало его, и быть объектом каких-то манипуляций; и пусть он сам мог сколько угодно давно подозревать об этих чувствах, и видеть наводящие на мысли сны, и размышлять долгими, полными тоски и одиночества, днями и ночами о качестве этих чувств, о природе их, и об их последствиях; и пусть он сам сколько угодно давно пытался доказать себе что-то или обмануть себя в чём-то, — после всего этого Уилл вдруг неожиданно осознаёт, что, когда ему приходиться столкнуться с ними, с этими чувствами вот так — лицом к лицу, прямо и бесхитростно, — он оказывается совершенно к этому не готов. Солнце не взрывается, звёзды не гаснут и небо не падает на землю, но услышать эти слова от Ганнибала лично — всё равно что стать свидетелем катастрофы космического масштаба. Ещё одна неприступная крепость рушится на его глазах, и сор, песок, пыль, обломки всего и вся погребают его под собой, ломая кости, выбивая дыхание, размалывая его плоть в прах. Вот он есть, и вот он превращается в ничто. Потому что Ганнибал не может просто любить его. Не в общепринятом смысле. Никогда не этими словами. Уилл не знает, как ему до́лжно сейчас себя чувствовать: он скован ледяной коркой и льдом внутри и снаружи, а в следующее мгновение он весь полыхает, облизанный огнём. Он чувствует себя самым счастливым и самым несчастным человеком одновременно, и просто цепенеет, вязнет в густой и липкой жиже, забывая, что ему нужно совершать дыхательные движения, чтобы не отключиться совсем. Ганнибал, очевидно, расценивает его заминку по-своему; его глаза превращаются в тёмные щели, рот гнётся в пугающей гримасе. Воображение Уилла рисует страшное, и очертания огромных ветвистых рогов, венчающих его голову, которыми он щедро пронзает его грудную клетку, — лишь самая малая часть того. — Это в самом деле приносит тебе такие страдания? — спрашивает он колко. — Слышать о моей любви к тебе так откровенно, знать о ней открыто, не иметь больше возможности скрываться за правдоподобным отрицанием? — Это не… — начинает было Уилл, уходя в отказ, и замолкает резко, понимая, что понятия не имеет, что он собирается сказать. Ганнибал по-птичьи склоняет набок голову. «Это — да, — ясно читается в прищуре его глаз. — Попробуй, солги мне теперь ещё раз». — Ты сказал мне, что любишь меня, — повторяет Уилл, потому что он не может не произнести этого вслух снова, не может не зафиксировать этот момент кристальной ясности в своём сознании и не прочувствовать его своими костями ещё раз. Не может не возмутиться (таким притворным!) спокойствием Ганнибала; и одновременно с этим — драмой, которую тот развёл из этого признания, и весь вес, и всю вину которой он так стремительно старается переложить сейчас на его плечи. — И тебе всего-то понадобилось почти убить меня для этого. А теперь ты ждёшь, что я… Что, по-твоему, я теперь должен с этим делать? — хочет огрызнуться он. Ох. Уилл, очевидно, бредил идеей услышать от него признание так давно. Ему было необходимо, чтобы причина, по которой Ганнибал так беспощадно раз за разом обрушивал на него свою жестокость, наконец-то обрела своё лицо. Без того принимать его рафинированную нежность, терпеть её, вариться в ней, нуждаться в ней, и маяться мыслями, чем он заслужил подобный «подарок судьбы», — походило лишь на особый вид самоповреждения. В конце концов, это было таким чёртовым лицемерием со стороны Ганнибала, — сдвигая и ломая все воздвигнутые Уиллом границы, продолжать так отчаянно блюсти свои собственные; продолжать скрывать себя за фасадами так называемой дружбы, и лживой благопристойности, и всеми тонкими метафорами, которыми им обоим приходилось изъясняться, лишь бы не называть вещи своими именами, — после того, как сам Ганнибал так глубоко и всеобъемлюще проник в его голову, в его тело и пустил такие глубокие корни в его сердце. И Уилл тут же думает о том, как, должно быть, его реакция тем утром ударила по гордости и самообладанию Ганнибала. Это могло бы быть смешно, но, о, боже. Ганнибал открыл ему своё сердце, обнажил его перед ним снова; он, вероятно, был потрясён силой этого чувства, наполнившего всё его существо, рвущегося из него наружу и сбившего его с ног, — этим признанием, сорвавшимся с его языка, — не меньше самого Уилла. А Уилла просто вырвало в ответ. Стошнило прямиком ему под ноги от грёбаного ужаса, которое повлекло за собой это признание. Необходимость иметь теперь дело с этим признанием. Сила и одновременно уязвимость, которые оно давало ему. Вес этого признания на его плечах. Боже, боже, он хотел этих слов больше всего на свете, и не верил, что услышит их когда-нибудь, а получив их наконец, — искренне, отчаянно и так уязвимо, — не знал, что с ними делать и просто отрёкся от них! Это было проще — отрицать. Не знать их, не слышать их, не принимать их, не ощущать их последствия на себе. Без них — монстр просто оставался монстром, и это служило для Уилла славным оправданием долгое время, чтобы самому не… О господи. Он поднимает на Ганнибала ошалелый взгляд и делает попытку попятиться назад; ему нужно присесть или хотя бы опереться на что-то (на что-то, что не является Ганнибалом в данный момент), — но руки Ганнибала продолжают крепко удерживать его на месте, не позволяя ему сбежать, не позволяя ему закрыться снова, не позволяя ему провалиться в себя. И, кажется, не позволяя ему даже дышать тоже. — И тебе понадобилось забыть об этом и почти умереть, чтобы признать в себе то же самое, — припечатывает безжалостно тот. И, вот оно, — думает Уилл, — стоять здесь, прямо перед ним, быть сдерживаемым им, быть в его руках; держать его любовь — в своих, и наблюдать, как его самоконтроль идёт мелкими трещинами, обнажая всё, что спрятано под ним. Может быть, хватит сбегать и хватит прятаться; может быть, идея сопротивляться с самого начала была обречена провал. Уилл заглядывает в чужие глаза, которые только с первого взгляда кажутся спокойными, и читает в них ожидание, и какое-то мрачное решение — бурю и молнии, цунами и лесные пожары, — все виды разрушительных стихийных бедствий, которые готовы раздавить и потопить его под собой, — но которые всё ещё сдерживаются одной только силой воли и смирения Ганнибала, и его любовью к нему. Оглядываясь на события всех прошлых дней, недель, месяцев, имея наконец в копилке воспоминаний все эти отсутствующие кусочки, — которые то там, то тут, продолжал подбрасывать Уиллу его порушенный разум в том или ином виде, — Уилл невольно размышляет о том, какую цепь безумных событий запустило… нет, какой грёбаной катастрофой обернулось одно единственное убийство, совершённое Ганнибалом так расчётливо с той лишь целью, чтобы вытащить Уилла на свет из той пропасти, в которую он скатился. Нет, — одёргивает он себя тут же. — Это он сам, собственными руками положил начало этой цепи событий. Это он не смог вынести того, во что он превратился; это он не смог вынести своих чувств, того, чем они с Ганнибалом стали; это он пытался сбросить их с утёса вниз, доверив их жизнь воле слепого случая и не готовый иметь дела с последствиями; это он не справился, и всё последующее время беспрестанно грыз себя за все свои слабости и желания, и закопал себя живьём в яму, отрекаясь от всего, — с этого всё началось, верно? вовсе не с убийства Дэвида Уоткинса. Это Уилл намеревался уничтожить их, а Ганнибал, невзирая даже на это, продолжал заботиться о нём тем единственным способом, которым мог. Это Ганнибал в итоге первым признался ему в том, что влюблён в него, а Уилл отверг его. В том, другом мире, где он никогда не скидывал их в бушующую бездну, они могли бы находиться сейчас где-то на песчаных берегах Рио-де-Жанейро, или Ниццы, или затеряться где-то в Азии, и жаркое солнце ласкало бы их кожу, а тёплая вода — их ноги. Связанные, слившиеся, переплетённые — друг в друге и друг с другом, они могли бы заниматься любовью днём и ночью, отдаваться целиком и полностью друг другу всеми способами, о которых они оба когда-либо только могли мечтать, зная друг друга, видя друг друга, — кожа к коже, сердце к сердцу, плоть к плоти. Вместо это Уилл, доверив их жизнь божественному вмешательству, попытался их убить, и потерпел поражение. Вместо этого он изводил себя долгие месяцы, позволяя своей депрессии пожирать себя заживо, и отказывался помогать себе и что-либо делать с ней, уверенный, что держит себя под контролем. Вместо этого он изводил Ганнибала своим безразличием и по очевидным причинам отказывался подпускать его к себе ближе, чем они были. Вместо этого он заработал себе острый психоз, едва не прикончил Ганнибала, едва не прикончил себя, едва не заставил Ганнибала прикончить себя, и услышав признание после, которое в действительности он никогда-никогда-никогда не рассчитывал услышать, которого он определённо не заслуживал, которому просто не было места в этом мире, он оказался настолько потрясён, что его несчастный спёкшийся мозг заботливо подстраховался и подсунул ему лучшую, по его мнению, версию всех событий, где он мог с чистой совестью продолжать отрицать собственные чувства и желания, и продолжать оправдывать своё недоверие. О боже, он оказался в ещё большем беспорядке, чем он мог предположить. Он всю дорогу знал, что он не в порядке, но всё это время он винил во всём свою усталость, и пресыщенность событиями своей жизни, и собственную хаотичность, и неуверенность, и что угодно ещё (и определённо среди этого всего где-то там на задворках он винил Ганнибала во всём, прежде всего, — конечно!). Он едва ли всерьёз задумывался о том, что его мозг в самом деле мог выбелить ему кусок памяти, заставляя его по кругу переживать вещи, которые он уже пережил. — Я потерялся в своём восприятии, — выдыхает он потрясённо, с чувством жгучего опустошения. Ганнибал мычит задумчиво. Его взгляд удовлетворённо светлеет, его большие пальцы принимаются выводить на запястьях Уилла робкие круги, но он всё ещё сохраняет бдительность, не выпуская его из цепкой хватки. — Когда ты понял? — Когда нашёл тебя в чужом доме покрытым кровью, сияющего, — тихо отвечает Ганнибал. Уилл вскидывает удивлённый взгляд на него. — Позже, в тот же вечер ты упомянул о том, как порезал меня. И многие вещи встали на свои места. — Значит, почти с самого начала. Почти, но не совсем. Господи. Ганнибал сказал ему, что любит его, и Уилл стал свидетелем его крушения, и унизил его, и бросил его, и первое, что Ганнибал услышал от него при следующей встрече, сжимающего в своей руке окровавленный молоток: «Не подходи ко мне», и затем ядовитое: «Не нравится, когда другие трогают ваши игрушки, доктор Лектер?», и всё, что делал затем Уилл, — только огрызался в ответ. Любой на месте Ганнибала счёл бы это за чистое, ничем не прикрытое, отвращение, и вскрыл его на месте (снова). И Уилл с болью в груди теперь думает о том, что его холодность и грубость, должно быть, успели здорово потрепать Ганнибалу его уязвимое сердце, и продолжали бить и топтать его любовь до тех пор, пока добрый доктор не сообразил, что Уилл не помнит. Сколько же терпения ему потребовалось израсходовать до тех пор? Ганнибал сказал ему, что любит его, но перед этим он едва не убил его, и Уилла стошнило ему под ноги всей его больной, чудовищной любовью в ответ. И теперь Уилл хочет спросить: «Ты был рад, что я забыл? Уровня твоего насилия надо мной? Твоего краха передо мной? Я больше не был свидетелем твоей уязвимости, я не помнил, как ты сломался, — это позволило тебе вернуть твою броню!» — хочет крикнуть он, чтобы хоть немного утешить себя. Но он вспоминает все те невыраженные взгляды Ганнибала, которые он продолжал ловить на себе, но не мог расшифровать, все те трудноуловимые эмоции, которые то и дело проскальзывали на его лице, — Ганнибал отказался от идеи возвращаться к тому разговору, позволяя себе лишь неочевидные полунамёки, однако даже неудачный опыт не лишил его желания открыться — он хотел, чтобы Уилл знал, и хотел, чтобы от этого знания у Уилла не сорвало резьбу снова. Любовь Ганнибала свербела в нём, требовала выхода; он хотел Уилла и хотел его открыто в каждом проявлении, в котором мог его получить и, зная, как его признание в конечном счёте травмировало их обоих, и Уилла в особенности, Ганнибал больше не собирался рисковать и открываться ему. И защищал он этим, конечно, прежде всего, самого себя. Вместо этого он жестокосердно причинял Уиллу боль, выламывая ему руки, вминая его в стены, сжимая его горло и перекрывая его дыхание, никогда не прекращая его касаться, и мять, и мучить, и давить на него, любя Уилла тем языком, который был ему понятен; надеясь на то, что, может быть, таким образом он сможет задеть нужный нерв; что мышечная память Уилла окажет ему услугу; что так он сможет вытащить из него похороненные воспоминания или создать новые. И он продолжал, и продолжал, и продолжал выискивать в лице Уилла понимание, которое никогда там не находил до тех пор, пока Уилла не затопило его собственной больной любовью. — Почему ты позволил мне уйти? — шёпотом задаёт Уилл вопрос, который столько времени не давал ему покоя. — Почему не вырубил меня? Зная, в каком состоянии я находился… — Я бы никогда не попал в подвал Кэмпа, — проносится болезненная мысль в его голове. — Он бы никогда не прикоснулся ко мне, не изрезал меня. Я бы не занимался бессмысленным саморазрушением в его подвале. Я бы не болел по тебе так сильно. Я бы остался с тобой. — Вместо этого ты молча стоял и смотрел, как за мной закрывается дверь. Часть Уилла, которая привыкла не ждать от Ганнибала добра, отказывалась верить, что тот был способен так просто снять его с крючка; что он готов был отказаться от него так просто. Именно в этот момент Ганнибал ведёт челюстью и, вероятно, чувствуя, как напряжение покидает мышцы Уилла, он наконец выпускает его запястья. Уилл тут же ощущает неприятный холод на разгорячённой коже, — руки Ганнибала сразу же хочется вернуть на место. Уилл улавливает его колебания: им обоим непривычно вести долгие обличающие беседы в подобной обстановке, — не имея опоры в виде кресла под собой, не имея между ними стола, за которым можно спрятаться, не имея чего-то в своих руках, чтобы куда-то направить нервную энергию. Видя, зная друг друга, они едва ли когда-либо прекращали на самом деле друг от друга скрываться; между ними всегда оставался какой-то заслон: будь то дуло пистолета, или стекло, или темнота ночи, или узкий коридор, разделяющий их комнаты, и иногда даже воздух в комнате стоял настолько плотно, что казалось невозможным преодолеть его. Ганнибал сжимает руку в кулак, щёлкает пальцами. Ему ощутимо некомфортно держать их незанятыми. Он обходит стол по кругу, старательно отводя от Уилла взгляд в сторону, и обхватывает спинку ближайшего стула. Уилл почти слышит, как дерево жалобно стонет от силы его давления. Ганнибал впивается в Уилла взглядом, и его голос звучит сухим и надтреснутым: — Какой ты сам видишь альтернативу, Уилл? Что бы я получил взамен? Припадок бы завершился, и Уилл замкнулся бы в себе ещё глубже, — что в корне противоречило задуманному. Уилл всё равно ушёл бы от него рано или поздно — желание оказаться от Ганнибала как можно дальше, попытать удачу найти покой вдали от него, зудело в нём день ото дня всё сильнее, и Ганнибал знал это. Уилл тонул и продолжал тонуть в самобичевании; и он бы, скорее, в самом деле вскрыл собственное горло, чем нашёл в себе сил вырваться из плена собственной головы и первым сделать шаг навстречу. И с другой стороны — Ганнибал, который при любом раскладе всегда продолжал оставаться собой; Ганнибал, которому интереснее было наблюдать и брать его измором нежели силой и влиянием. Ганнибал, который отрицал любую возможность самому сделать первый шаг, — и который он всё же сделал импульсивно, — и не получил в ответ ничего кроме сокрушительного поражения. Если бы Ганнибал запер его, — посадил его на цепь, сломал его, подчинил его себе, — никто бы не выиграл. Они бы оба проиграли. — Ты задыхался. — Он не договаривает «рядом со мной», но это больше и не нужно. Вместо этого он отстранённо стучит пальцами по спинке стула, и Уилл не может не поразиться искренности всего в этих двух словах, которую Ганнибалу приходится выуживать из себя со скрипом. — Ты нуждался в пространстве. Тебе было нужно самостоятельно найти ответы и совершить что-то для себя. Понять, хочешь ли ты двигаться дальше со мной. — «Или без меня», снова не договаривает он. — И, если бы по окончании ты решил уйти… Моргнув, Ганнибал заканчивает свой ход вокруг стола и снова подбирается к Уиллу — неторопливо, мягко, словно кошачьей поступью, — словно позволяя отступить, если Уилл того захочет. И Уилл не может перестать смотреть на его тревожно-бесцветное лицо. Пылающий ровный взгляд, прямая линия плеч и осанка Ганнибала режут его без ножа. Ганнибал напирает, вторгаясь в его личное пространство, но Уилл остаётся стоять на месте, не двигаясь, даже когда тот останавливается перед ним на расстоянии вдоха. Жар, что исходит от него, ошеломляет. — И, если бы по окончании ты решил уйти, я бы не стал удерживать тебя. Уилл сглатывает насухую, облизывает губы. — Ты говоришь так. Но мы оба знаем, что есть оговорки. С тобой всегда есть оговорки. Глаза Ганнибала сверкают. Он бросает почти небрежно: — Ты никогда не был моим пленником. Ты волен уйти. Но Уилл не волен. — И ты бы отпустил меня? Свободно? Даже теперь? — Теперь, когда ты раскрыт и беспомощен в своей любви передо мной? Теперь, когда ты знаешь, как горяча моя кожа под твоими руками; когда ты знаешь, какая она на вкус там, где её касался твой рот? Теперь, когда ты знаешь, что я влюблён в тебя так же, как ты влюблён меня, и, что бы нас ни разделяло, мы будем всегда стремиться друг к другу, как стремятся друг к другу два полюса магнита; что мы будем стремиться заполнить друг друга, как вода стремится заполнить каждый доступный ей пустующий объём? Ганнибал играет желваками только, и Уилл видит, каких усилий ему даётся не ответить вопросом на вопрос. — Я бы предпочёл, чтобы ты верил в лучшее во мне, — говорит он ровно. Но не приведи тебя Господь захотеть испытать удачу, — читает Уилл по его тёмному мерцающему взгляду из-под ресниц, понимая, что даже сейчас, в этот момент искренности он не может перестать видеть в нём угрозу. — Но, как я уже говорил прежде: ответ на этот вопрос мы сможем получить только опытным путём. Уилл понимает: Ганнибал не может дать ему чёткого ответа, потому что знает, что может не сдержать обещания. И он размышляет о том, что невыносимо устал от этого дерьма. Что они оба устали. Его рука тянется прикоснуться и провести по чужой груди — успокаивающе, ободряюще, как если бы он захотел погладить по длинному носу нервничающего жеребца, чтобы успокоить его, — но на полпути он останавливает себя, сжимая пальцы в кулак. О чём бы он ни размышлял в эти секунды, это не имеет значения, потому что его чувства — ядовиты, губительны. Его поступки — импульсивны, непредсказуемы. Опасны. И когда дело касается Ганнибала… Масштаб токсичности и опасности возрастает десятикратно. — Послушай… Ты спрашивал, чего я боюсь, — с каким-то едва сдерживаемым надрывом произносит он, и Ганнибал ведёт подбородком, слушая внимательно. — Я боюсь, что, чего бы я ни желал, о чём бы я ни размышлял, какие бы фантазии ни захватывали меня, однажды под воздействием этого, — он красноречиво взмахивает рукой в пространство между своей головой и Ганнибалом, — я сотворю нечто, и оттуда уже никогда не будет пути назад. Я едва не убил нас один раз, — напоминает он. — Я едва не убил тебя, а затем едва не убил себя во второй раз. Я был настолько не в себе, что забыл об этом. Я боюсь, что однажды моя нестабильность окончательно подчинит меня, или окончательно утомит тебя, и кто-то из нас… Что я так или иначе оставлю тебя, и у нас не будет выбора, Ганнибал. Потому что, сколько бы он об этом ни думал, и сколько бы вариантов их будущего он ни рисовал в своей голове, всё всегда заканчивалось одинаково: кровью. Ганнибал накрывает его руку своей. — Этого не произойдёт. — Откуда ты можешь это знать? Взгляни на меня! Мой мозг превращён в месиво! — сокрушается Уилл, ощущая, как злая кровь приливает к лицу. — Я думал, что с этим покончено, но у меня снова провалы в памяти. Я не знаю, чего мне ожидать от самого себя. Я могу ранить тебя, и не это ли по итогу почти случилось? Не этого ли ты опасался всего неделю назад на кухне, Ганнибал, держа нож наготове, — на случай, если я слечу с катушек за время твоего отсутствия и устрою тебе западню? В своей голове я каждый день вынужден смотреть, как ты мучаешь и убиваешь меня, и приходя в себя, мне приходится каждый раз себе напоминать, что то были лишь мои собственные фантазии, что раны, которые ты наносишь мне — просто плоды моего воображения, или навязчивые мысли, или, я не знаю, вдруг, часть из них — это ещё одни похороненные воспоминания, Ганнибал? Уилл улыбается горько, и это кажется даже умилительным в какой-то мере: что с последним предположением Ганнибал и не думает спорить. Он трезво оценивает: он никогда не сможет вернуть свой разум в то состояние несокрушимого покоя, в котором он пребывал до встречи с Ганнибалом Лектером, верно? Тишина ручья навсегда утеряна для него, его воды отныне навсегда окрашены в кроваво-красный, бурлящий. Он всегда будет сомневаться; его мысли никогда больше не будут только его собственными. И Уилл нервно смеётся, принимаясь загибать пальцы: — Моё расстройство эмпатии, или энцефалит, успевший необратимо поджарить мозг, или все твои опыты надо мной и моим сознанием, или наркотики, которыми ты, в том числе, меня пичкал, или то количество алкоголя, что я вливал в себя последние пять лет моей жизни, иногда беспробудно, или неизгладимый отпечаток моей работы в органах, и тела и убийцы, отпечатавшиеся на подкорке, или, в конце концов, то, что я просто неудачно ударился головой, сбросив себя с двадцатиметровой высоты… Или снова ты, ты, только ты, потому что это ты принёс этот бардак в мою жизнь, Ганнибал. И только с тобой теперь она может снова обрести какое-то подобие порядка, боже, если не сделаешь ещё хуже! Всё это вместе или что-то одно наконец-то доломало меня. Я чувствую себя старым разбитым радиоприёмником, который может сам включиться посреди ночи, поймав случайную волну, и устроить переполох в доме. И если ты спрашиваешь, чего я боюсь, — я боюсь, что окончательно утратил контроль над всем этим! — Ты не сломан, Уилл. Твой разум — грозная сила, разрушительный потенциал которой обернулся против тебя самого. Но ты не утратил над ним контроль, и сейчас он силён как никогда. Всё находится только в твоих руках. — И вы мне, конечно, поможете, доктор? Всегда рядом со мной в моей тьме, всегда на моей стороне, — в запале напоминает Уилл, чувствуя себя ещё более взбешённым. — Всегда. И Уилл игнорирует то, как теплеет в груди от стойкой уверенности Ганнибала. Уилл так хочет ему поверить. Он мог бы ему поверить, — он уже верил ему прежде, он позволял ему вести себя. Тогда его доверчивость обернулась катастрофой, но ведь в этот раз всё по-другому. Обстоятельства теперь другие. Они теперь другие. Маски могут быть сброшены — он только должен позволить этому произойти. — Ты не сможешь мириться с суетой в моих мыслях, с моей неопределённостью вечно, — выдыхает Уилл. — У меня есть представления о твоём терпении. — И ты знаешь, что оно поистине безгранично, когда дело касается тебя, — отрезает Ганнибал. — Ты едва не вывихнул мне руку после того, как я впервые поцеловал тебя — в том числе и потому, что счёл моё желание грубостью, неуместной ко времени, — парирует Уилл, наблюдая, как Ганнибал ощетинивается. Ты счёл мои метания за предательство и выпотрошил меня на своей кухне, — очевидно думает, но не озвучивает он. — Я многое знаю о том, где пролегают твои пределы. Я знаю, чем грозит пренебрежение ими. — Ты понятия не имеешь, где они пролегают. — Ох? Но ты и сам этого точно не знаешь, верно? особенно, когда дело касается меня, — скалится Уилл, вызывающе притираясь ладонью к его паху, будоража кровь, и крепко сжимая его плоть сквозь ткань брюк. Ганнибал так красноречиво не ожидает подобного нападения с его стороны, что самые краешки его скул различимо алеют, а губы приоткрываются в беззвучном вздохе. Верно. Он так и не получил своей разрядки ни разу. — Обычно способный выжидать годами, превозмогающий свои аппетиты, не жалеющий сил и времени на любование последствиями дел рук своих, Ганнибал, ты теряешь связь со здравым смыслом, когда сталкиваешься с моим вмешательством, — продолжает скалиться Уилл и смело ведёт рукой ещё ниже, собирая в горсть его яйца, и сжимает снова. — Когда в последний раз, кто-то другой, кроме тебя самого, касался тебя здесь, заставляя тебя стонать и корчиться от удовольствия? Когда в последний раз ты отпускал себя, изливаясь от ласк другого человека рядом с собой? — Ты также уверенно заявил мне, что последствия мало волнуют тебя, — отрывая от себя его руку, но не отпуская её, отражает Ганнибал. Не предпринимая больше, однако, ничего. — Но это не значит, что я не рассматриваю их. Потому что я рассматриваю, Ганнибал. Всегда. Со всех сторон. — И сломя голову бросаешься в пасть льва. — И не ты ли первым получаешь удовольствие от вызовов, что я бросаю тебе? Ганнибал сверкает на него глазами недобро, моргает. — Не пытайся делать вид, будто не понимаешь, что на самом деле раз за разом ты просто продолжаешь проверять и испытывать моё терпение, — произносит он жёстко. — Не обманывайся, будто я этого не понимаю, Уилл. Не считай меня глупцом только потому, что у меня есть слабость к тебе. Уилл дёргается словно от пощёчины. — Ты так потворствуешь мне? Подогреваешь напряжение в воздухе нарочно? зная, что это делает со мной. — Разве именно это я делаю? — дёргая подбородком, Ганнибал распрямляет плечи, сразу начиная казаться выше, больше, тяжелее, и Уилл сглатывает. — Возможно ли, что для того, чтобы как-то оправдать себя в твоих же собственных глазах, ты видишь только то, что сам так страстно желаешь видеть? Что так настойчиво продолжаешь сам искать? Мучаешь себя этими травмирующими мыслями и фантомной болью только потому, что отрицаешь своё право получить что-то иное? Иной вид привязанности? Иной вид боли и удовольствия, Уилл? Собственная рука продолжает хранить на себе ощущение шерстяной ткани и горячего тела под ней, и Уилл изо всех сил сопротивляется желанию прильнуть к ней лицом. Он даже не может найти объяснения этому желанию, он просто чувствует себя больным из-за него. Ты мог просто любить меня! — хочет крикнуть он, зная, что это будет чрезвычайно жалким зрелищем, и затем, глядя на их сцепленные руки, на пальцы Ганнибала, обхватывающие его запястья — уверенно и твёрдо, но вовсе не жестоко, Уилл оторопело моргает. И моргает снова, потому что нахлынувший вихрь мыслей закручивается и обрушивается на него сосущей пустотой в груди, и осознание приходит болезненно: потому что Ганнибал пытался, чёрт бы его побрал, и делал это как мог. И чем ответил Уилл? Даже находясь на расстоянии вытянутой руки от него, он нашёл способ сбежать от него, и сбежал — в собственную голову. Чийо, прежде чем столкнуть его на рельсы, напоследок с отвращением бросила ему, что насилие — единственное, что он понимает. У него не было шанса возразить ей, сказать, что она заблуждается на его счёт; он думает о том, что хотел бы ей возразить, — потому что её слова выпали тяжёлым осадком в нём: она ошибалась, он знал, что не был плохим или злым человеком по своей сути, и он всегда старался делать верные вещи. И всё же, будучи честным с самим собой, зная себя, — вынужденный всю жизнь вписывать себя в нормы морали и этики, дабы сойти за «своего» в обществе и преданный собственной эмпатией, он едва ли был в праве считать себя так же «хорошим». И только сейчас он остро понимает, что именно по этой причине Молли никогда не было достаточно для него. Она пробуждала и заставляла цвести всё доброе-светлое, что было в нём; с ней он мог быть «лучшей» версией себя. Но она смотрела на него — и не видела его. Это нравилось ему в какой-то мере, — как могла нравиться тихая гавань измотанному и искалеченному путнику с тягостным грузом за плечами. И всё же… Те тёмные части, затенённые от её света, продолжали тлеть и теплиться в ожидании, в надежде, — они требовали чего-то иного от него, они требовали нового шторма, нового бедствия, нового приключения. Они требовали, чтобы он снова чувствовал себя живым. Насилие — это всё, что заставляло его чувствовать себя живым; и это всё, чего он хотел, и ожидал, и понимал, когда речь заходила о возмездии за совершённые им или кем-то другим ошибки. Он думает, что, может быть, именно поэтому ни жестами любви, ни словами любви Ганнибал, — не предлагающий ему прощения и натыкающийся оттого на глухую стену отрицания, и самобичевания, и один Бог знает чего ещё, так и не смог до него достучаться. Измученный болью и страданиями разум Уилла, ожидающий неминуемой казни, отвергал их как инородное тело в организме: натворив дел, быть замкнутым на самом себе было безопасным; быть открытым Ганнибалу, быть влюблённым в него, быть изнеженным им — нет. И пока кровожадное чудовище Лектера дремало в надежде на его тепло и ласку, собственное кровожадное чудовище внутри Уилла рычало и огрызалось, провоцируя, желая разорвать ласкающую руку Ганнибала в клочья, жаждая только драки и жестокости, и не веря ни во что иное. Тяжёлое молчание затягивается, пока Уилл не выдыхает наконец: — Весь последний год, проведённый с тобой, был сплошным замалчиванием и отрицанием. Ты был одним из тех, кто приложил к этому руку. Для меня же было бы полезнее избегать любой привязанности. Любой боли. Лицо Ганнибала расплывается в широкой клыкастой улыбке. — Где же в этом удовольствие? — Это ты обладаешь способностью извлекать удовольствие из любого события. Но жизнь не может состоять из одних удовольствий. — Но твоя — отчего-то состоит из одних страданий. Человек обычно стремится избегать страданий и боли, Уилл, но ты ищешь их намеренно, потому что знаешь, что без них ты просто потухнешь. Боль для тебя — двигатель, что толкает тебя вперёд. И Уилл приосанивается вслед за Ганнибалом, испытывая острую нужду расстегнуть пару верхних пуговиц на рубашке: здесь невыносимо жарко, а рот Ганнибала продолжает говорить все эти невыносимые, обнажающие вещи, которые заставляют его обливаться по́том. — Наши руки впервые соприкоснулись, орошённые тёплой липкой кровью Эбигейл Хоббс, — неумолимо продолжает Ганнибал. — Она стала нашим началом, и влияние, которое она оказала на нас обоих, едва ли возможно переоценить. — Она едва не стала нашим концом. — Травма, что навсегда связала нас, — хмыкает Ганнибал задумчиво и кивает головой, соглашаясь. Его глубокий голос становится ещё ниже: — Только через кровь и боль ты привык познавать и раскрывать меня. И тогда же ты в равной степени понял и признал, что только через кровь и боль ты можешь также познавать и раскрывать самого себя. — Я никогда не хотел этого. Ганнибал разрывает его на части, глядит в самую его суть, вертит под микроскопом каждый его нерв, тыча в них пальцем, выкручивая. — Но, может ли быть, Уилл, что жизнь здесь, со мной, в очередной раз стала казаться тебе настолько приторной, что ты умышленно провоцировал меня на жестокость, лишь бы вскрыть тот гнойный нарыв, что столько времени пульсировал под твоей кожей, не позволяя тебе спать ночами? — он проводит тыльной стороной ладони по его избитому лицу и шраму, оставшемуся от ножа Дракона, и Уилл, — он не замирает от трепета в этот раз, не отшатывается, не морщится даже, — он обречённо прикрывает глаза на ласку, и Ганнибал ведёт по его шее ниже, обводит большим пальцем ключицу, пластырь, скрывающий порез над ней, берёт его руку в свои снова. Уилл молчаливо позволяет ему всё это. Когда Ганнибал поднимает её к своим губам и прижимается чувственным поцелуем к его костяшкам, от интимности этого жеста у него сбивается дыхание. Лучшая защита, конечно, нападение. — Теперь ты действительно звучишь как домашний тиран, — отзывается Уилл, нарочито понижая градус серьёзности и собственной уязвимости. Однако он чувствует, как что-то сдвигается внутри него. Что-то огромное, неподъёмное; навязчивая идея, которая столько времени ворочалась в нём; что-то, чего он хотел, и не думал, что когда-либо сможет получить, и оттого оно приобрело в нём уродливые, больные очертания, которые только давили и мучили его. Хрипло он добавляет: — Повтори ещё раз, что всё, что ты делаешь, ты делаешь мне во благо, желая мне только лучшего. Скажи, что всё, что происходит со мной, — моя вина. Ганнибал даже не морщится, только его рот слабо дёргается в уголках оскорблённо. — Мне известно, кто я есть, Уилл. Так же, как это известно тебе. — Ты спрашивал, намерен ли я заставить тебя убить меня. Но оглядываясь назад, на всё, что ты когда-либо делал со мной, порой мне кажется, что это у тебя имелось твёрдое намерение довести меня до твоего убийства. И точно так же ты только проверял мои пределы: какое давление я выдержу и как сильно я прогнусь, прежде чем сломаюсь. Верхняя губа Ганнибала дёргается; он втягивает воздух вокруг себя, снова моргает. — Но мне не нужно проверять твои пределы, Уилл. Я знаю, что ты не убьёшь меня. — Он произносит это с такой незамутнённой простотой, что за ней Уилл не чувствует ничего, кроме собственного чистого изумления. — Ты не убил меня, пребывая в здравом уме и твёрдой памяти, имея все шансы для этого; ты не убил меня ни ведомый мной, ни когда был пленён собственными бредовыми идеями, — говорит Ганнибал, видя чужое замешательство. — Даже увидев меня, ты не хотел моей смерти. Так прекрати изводить себя. И поверь в себя, как я верю. Но в этом-то и таится весь корень проблемы. И тогда Уилл наконец понимает, что за деталь Ганнибал упускает из виду: — Ты хотел, чтобы я увидел тебя, — едко напоминает он, впиваясь в Ганнибала острым взглядом. — Ты желал этого страстно, и открыл мне щедро свои самые тёмные стороны. Теперь, когда я узнал их, я не могу просто взять и закрыть эти двери. Такова обратная сторона моего «дара», Ганнибал. Ты знал, что созданные тобой тени будут преследовать меня до конца моей жизни. Ты знал об этом с самого начала и всё равно неотступно шёл к своей цели — тебя не волновали последствия. Не смей считать, что в том, что ты сделал, ты хоть немного честнее Джека. И вот теперь лицо Ганнибала действительно искажается в гримасе подлинного отвращения. Но Уиллу плевать на задетые струны. Он с упоением думает о том, что хочет впечатать Ганнибала спиной в стену и разорить его. Он думает, что хочет поставить его на колени и заставить его каяться. Или. Он хочет, чтобы Ганнибал сейчас просто скрутил его и уволок в тёмный угол, заставив его перестать думать вообще. — Ты так уповал на идею моего становления, — измождённо выдыхает Уилл, — словно наша совместная охота на Дракона должна была изменить что-то фундаментальное во мне. Ты бездумно доверил мне свою жизнь, уверовав, будто ледяные воды Атлантического океана смоют с меня моё прошлое, все неудобные для тебя проблески моей человечности, моей морали, мои раны, мои сомнения, моё недоверие к тебе, все ошибки выбора, что я совершил, — и выбросят на берег кого-то совершенно нового, благоволящего тебе. Но никакой трансформации не последовало. Опороченный или возвышенный, ещё более изломанный или более цельный, я — это по-прежнему я, Ганнибал. И я по-прежнему не разделяю твоего аппетита. Смочив губы, он шёпотом непримиримо обещает: — Ты больше не сможешь влиять на меня. Ты никогда не добьёшься от меня большего. Внезапно Уилл чувствует себя совершенно измотанным, и Ганнибал смотрит на него тем взглядом, словно ему известна какая-то ужасающая тайна, — и удивлённо, со свойственным ему высокомерием; словно вещи, что Уилл говорит — абсурдны по своей сути. Вокруг становится так тихо, что Уилл слышит, как по проводам бежит ток. — Однако ты по-прежнему способен разделять мои вкусы, — объявляет Ганнибал безапелляционно, склоняя голову. Их глаза встречаются на мгновение, и затем Уилл опускается взгляд на его рот снова, на красивые губы, изогнутые самым беспощадным образом, которые снова складываются в слова для того, чтобы продолжать ранить ими его смертельно. Рот Уилла вздрагивает; он прикусывает кончик языка зубами, чтобы унять рвущийся наружу всхлип, вспоминая — всех их и каждого из них. Гаррет Джейкоб Хоббс. Рэндалл Тир. Фрэнсис Долархайд. Брендан Стивен Кэмп. Ви́дение. Плоть. Кровь. Сердце. Всё, что они подарили ему. Его собственный праведный гнев. Могущество. Самое прекрасное чувство на свете. — А на что способен ты? — выдыхает он. — Только попроси меня. — И этого будет достаточно? — Достаточно только тебя. Ганнибал смеряет его долгим взглядом и ведёт челюстью неровно. Решаясь, вероятно, наконец поставить точку в этом затянувшемся фарсе, он делает два шага по направлению к двери, возвращая дистанцию между ними; возвращая холод, и Уилл, поражённый этой переменой, только хлопает глазами растерянно. Стоически Ганнибал протягивает ему руку: жест волевой и уязвимый одновременно, — ладонью вверх, открыто, — и она замирает, зависнув в воздухе, приглашая его с собой. Приглашая его покинуть наконец кухню, выйти из неё, выйти в жилую часть дома: пробраться в гостиную к жаркому камину или подняться наверх в спальни. Прими её, и всё закончится, — как обещание. — Прими её, и я буду нежно любить тебя до последнего вздоха. Прими её, и отпусти себя наконец, Уилл. Никто не останется истекать кровью на полу. Ничьё сердце не будет разбито. Ганнибал взывает к нему; он приглашает его уйти вместе. Рука об руку. Уилл чувствует, как собственное сердце колотится у него в ушах; пальцы сжимают пустоту. — Уилл. Кровь, кровь, море крови, и везде только она. Он никогда не будет безопасен ни для себя, ни для Ганнибала, ни для кого-либо ещё, так или иначе. Бесконечный кошмар, что творится в его голове, вызванный жаждой насилия, которую он подавлял; жаждой любить и быть любимым, которую он себе не позволял; желанием обособиться, желанием быть причастным; желанием бороться и желанием сдаться, желанием подавлять и желанием быть подавленным; желанием приносить пользу, помогать, нести свет, соответствовать миру, который не ценил его и который всегда его отвергал — и против него желанием просто быть собой — скользкое, тёплое, сладкое, манящее его. Столько времени потрачено вхолостую, хотя Ганнибал всегда был рядом, на его стороне, к его услугам, готовый вести, показывать, отдавать и брать, и ожидающий всего, что Уилл сможет ему предложить. И ещё немного сверху. Всё, что нужно сделать, — это отпустить. И поверить, что Ганнибал отпустит тоже. Из задумчивости его выводит хриплый голос. — Уилл. Уилл моргает. И колеблется. И колеблется. И затем весь воздух выходит из его груди, как из сдувшегося воздушного шара, и он сдаётся — делает шаг к нему почти робко, на негнущихся ногах, и ещё один следом. Возможно, он был бы рад сказать, что он действует не по собственной воле, — что это Ганнибал всё ещё имеет какую-то власть над ним вопреки его собственной убеждённости в обратном; что он подавляет его, отключает его способность здраво мыслить, манипулирует его чувствами. Но это не так. Не теперь. Больше — нет. Ганнибал так сильно хочет его и страдает по нему. И сам Уилл хочет быть в его руках, и хочет чувствовать их. И хочет также держать Ганнибала в своих — крепко, самозабвенно, точно зная, что все рычаги воздействия находятся в его собственных руках. Доктор Ганнибал Лектер, охотник на людей, Флорентийский монстр, Потрошитель Чесапика и чудовище из его кошмаров; его голос и его понимание, его мысли, и надежды, и желания; его страсти и одержимости, его голод, и боль, и все его страхи, и тревоги; его тело, и вкус, и запах, и тепло его рук. Его ужасающая нечеловеческая любовь. И Уилл никогда не знал себя так хорошо, как знает себя, когда он с ним. Их пальцы соприкасаются, ладонь скользит в ладонь, — и до сих пор, после всего, — этот жест ощущается между ними так странно. Слишком невинным. Слишком основательным. Уилл не может выбрать, куда ему смотреть — на их сцепленные руки или в лицо напротив. Ганнибал, кажется, пропускает вдох, забывая, как дышать, когда ладонь Уилла, — мозолистая, сильная, холодная, желанная, — наконец оказывается в его руке. Он осторожно притягивает его к себе, обнимая любовно, прижимаясь с ним висок к виску, как они делали это на обрыве; его вторая рука нежно зарывается пальцами в короткие завитки у Уилла на затылке, и тот позволяет себе обессиленно уткнуться лицом в его плечо, цепляясь за него пальцами, тяжёлым влажным дыханием тревожа кожу на его ключице, и прикрыть глаза, слушая, как мерно и полно на каждом новом вдохе вздымается под избитой щекой чужая грудь. Ладонь Ганнибала рисует на пояснице Уилла медленные круги, и в его руках тот чувствует себя таким защищённым, таким укрытым и таким глубоко принимаемым, что, будь это возможно, он выбрал бы не разделяться с ним больше никогда. Если бы Ганнибал решил заковать его в цепи, чтобы, сохраняя его свежим как можно дольше, медленно поедать кусок за куском, Уилл не стал бы возражать. Он отдал бы ему всё. Что угодно, только бы Ганнибал всегда продолжал касаться его и смотреть на него так. — Тебе удалось заставить меня бесповоротно капитулировать перед тобой, несмотря на то, с каким отчаянием я сопротивлялся тебе, — тихо говорит Ганнибал. — Страстно возжелать открыть тебе части себя, которые другим доводилось увидеть лишь на пороге смерти; части себя, которые я не позволял видеть больше никому. Я хотел этого, и с той же силой я был застигнут врасплох этим желанием, и всё, что я после этого делал, Уилл, — это пытался наказать тебя за свою слабость к тебе. Он зарывается носом в его волосы, втягивает их запах шумно. Его губ касается слабая снисходительная улыбка, — Уилл чувствует её своими костями. — Слишком уникальный, чтобы просто избавиться от тебя, слишком занимательный, чтобы оставить тебя в покое, я толкал тебя в объятия опасности и причинял тебе боль, имея смутную надежду, что однажды ты сам исчезнешь из моей жизни, и я избавлюсь от твоей власти над собой. Ты же всегда был способен причинить мне боль только тем, что, несмотря на все мои старания обезопасить себя, ты просто продолжал ходить где-то под одним небом со мной. — Ганнибал целует его в полоску шрама на лбу; он горячий и излучает тепло как радиатор. — Но оказалось, что куда бо́льшую боль ты можешь причинить мне, только отнимая себя у меня. Снова и снова. Он хмыкает и изгибает губы в невесёлой снисходительной улыбке. — В этом разница между нами, не правда ли? Самые ужасные раны тебе всегда удавалось нанести мне, не прибегая к физическому насилию. И Уилл вспоминает, как они стояли на кухне Ганнибала в Балтиморе четыре года назад, и Ганнибал был так же уязвим перед ним; и так же нараспашку были вывернуты все его задетые и растревоженные чувства; его слёзы. Уилл, сам того не замечая, непроизвольно тянется обнять рукой старый шрам на животе и вздрагивает, когда Ганнибал крепко перехватывает его запястье и переплетает их пальцы. — Ты обвинил меня в том, что я скрываю уязвимость за своей жестокостью, — напоминает он и делает паузу, чтобы перевести дыхание, собираясь мыслями. — Так и есть, — говорит он. — Так и было. Я принял свою уязвимость в тот день, когда внёс тебя на своих руках в твой дом. И положил её на алтарь имени тебя. «Твой дворец памяти делит несколько комнат с моим собственным. Я нашёл тебя там, победившего». Уилл вгрызается в свою губу. — Я знаю это, — говорит он шёпотом, будто делится секретом. Будто раскаивается за это. Лёжа у себя дома, в своей постели, отмытый от крови, переодетый в самую мягкую фланель, что нашлась в его комоде, и заштопанный Ганнибалом, он видел и чувствовал его уязвимость так же ясно, как сейчас видит и чувствует его любовь. Он видел её, и выбрал растоптать её, — потому что он, вероятно, тоже тот ещё лицемер. — Всё ещё держась за бесплотную возможность спасти себя, о, мой дорогой, ты так сильно хотел ранить меня, что сделал это единственным способом, на который был способен, — выдыхает Ганнибал с благоговейным трепетом. — Жестокий и упрямый мальчик, ты был так беспощаден. Тёмные глаза Ганнибала сверкают, и при слове «мальчик» у Уилла в очередной раз подгибаются колени. — Уилл, — произносит он его имя дрогнувшим голосом, слегка наклоняясь вперёд, и у Уилла от этого непритворного крушения перехватывает дыхание, — ты сделал мою жизнь невыносимой одним только своим существованием. Мог ли я знать тогда, насколько невыносимой она станет без тебя в ней. Уилл делает глубокий, полный усталости, вздох. — Что бы ты ни чувствовал ко мне, Ганнибал, я тоже — всего лишь еда к твоему столу, просто отложенная на чёрный день, — слабо протестует он, защищаясь от его искренности, морщась, вспоминая вкус бульона из петрушки на своих губах. — Мы оба знаем: избавиться от меня было бы самым верным решением всех твоих проблем. Ты бы смог пережить меня. Вместо этого ты только продляешь мою агонию. Ганнибал отстраняется. Он берёт Уилла за подбородок, и Уилл видит, как чернеют его глаза, как нелепо вздрагивают его губы. Ох. — Я бы положил мир к твоим ногам, — говорит он. Ганнибал не касается шрама-улыбки, но его рука замирает преступно близко к нему, — Уилл чувствует её призрачный жар, он позволяет словам Ганнибала пропитать себя, и внизу его живота, внутри его груди, вопреки здравому смыслу в предвкушении начинает собираться томящееся тепло. Пальцы Уилла на плече Ганнибала нервно вздрагивают и сжимаются. Тело покрывается гусиной кожей. — Ты продолжаешь видеть меня прóклятым диким существом, монстром, который желает ломать и править тебя. Но ты доверил этому монстру крепко держать твои тело и дыхание. Ты позволил себе крепкий сон рядом с ним в одной постели. Позволь же теперь ему позаботиться о тебе. Позволь ему обожать тебя, Уилл. И вместо того, чтобы оставаться твоим кошмаром, он станет твоим самым преданным и верным другом. Уилл сам давно — такой же монстр. Та его часть, которую он всей душой ненавидел и которую всю жизнь жаждал и стремился отрезать от себя. Которая не боялась затеряться в гранях контролируемого безумия и для которой не имели никакого значения общечеловеческие моральные ценности. Которая жаждала крови и была готова в любой момент хладно вершить свой собственный суд. Которую он усердно прятал и хоронил в попытках казаться нормальным. Она рвалась к Ганнибалу. Изнывала по нему. Сводила Уилла с ума, не понимая, почему жалкий нервный человечишка отказывает им в привязанности, которой они оба хотят, которой они оба искали всю свою жизнь. Было так легко ей противостоять, пока Уилл-человек и Уилл-монстр не познали и не полюбили до глубины костей одно и то же чудовище, облачённое в восхитительный человеческий костюм доброго доктора — внимательного, понимающего и умного; льющего в уши сладкие проникновенные речи, прикасающегося всегда уверенно и с такой заботой, а на сдачу — взывающего так откровенно к его дикой тёмной стороне. Уилл давно не обманывал себя, — он сдался своей тьме на поруки, и даже не пытался этого скрывать: затаённая жажда крови, окончательно накренившийся моральный компас и сомнительные поступки отчётливо говорили за него. Он только продолжал кричать ей не терять бдительность; он просто не мог позволить им обоим добровольно сунуться в пасть другого хищника. Того, кто не заботился ни о чьих интересах, кроме своих собственных. Того, чьи мотивы никогда не были очевидными. Того, кто ранил и продолжал ранить их всё время (нашёптывая, обманывая, перекраивая), от ран которого его человеческая натура смертельно устала, а нечеловеческая — не умея справляться, перепуганная собой, была обречена закапывать себя ещё глубже, чтобы не сойти с ума ещё больше. Того, кто из праздного любопытства продолжал раз за разом заводить их как старую механическую игрушку и наблюдать за тем, как они дёргаются в потугах не свалиться с игральной доски. И каждый раз он непременно падал, и упрямо начинал свой бег по новой: ещё более озлобленный, ещё более уставший, ещё более вожделеющий его честности. — Я знаю монстра, Ганнибал. — Он облизывает губы. — Я хочу всё остальное тоже. И вот он стоит в одиночестве: чёрный, рогатый, голодный, задыхающийся и истощённый; умирающий от тоски, боли и желания; кровоточащий от ран, нанесённых себе собственными когтями и зубами в попытке унять этот бесконечный зуд; добровольно заточивший себя в клетке, заковавший себя в цепи и окутавший себя колючей проволокой; и сброшенный самим собою гнить в глубокую яму непринятия. Он видит его: Ганнибал тоже здесь, в этой яме, в этой тьме, и он с хладным упрямством стремительно продирается к нему сквозь бурлящие потоки густой чёрной слизи — того, что представляют собой его гнилостные, тянущие на дно мысли, его накопленная боль; он прорывается к нему сквозь все шипы отрицания, которыми Уилл продолжает ранить себя глубже, безжалостнее. Его лицо, — впервые с тенью эмоций на нём, — самое прекрасное, что есть в этом холодном сыром аду. Он выходит из густой черноты диким зверем и тянет к Уиллу свои потусторонние длинные руки; он разводит прутья клетки в стороны, словно они были ничем всё это время, и металл жалобно стонет под его когтистыми пальцами. Он разбивает и рвёт его оковы, осыпающиеся золой под их ногами, оборачивает пальцы вокруг запястья Уилла и тянет его за собой наружу, сминает его в руках оголодало, гладит ладонями, касаясь и лаская каждый дюйм его чёрной кожи. Он обнимает его, прижимаясь к нему всей поверхностью своего тела — твёрдой, покровительственной, защищающей, любящей, пылающей; его дыхание в основание шеи такое плотное и горячее, что собственная стылая кожа Уилла поёт от одного его присутствия. Его руки повсюду — на нём, внутри него; он собственнически касается его лица, груди, плеч; его рот прижимается влажно к его шее, слизывая соль и всю его горечь, и зубами вспарывая кожу, боготворя её и все дары её. Уилл стонет чувственно, с облегчением. Ему не больно, они — продолжение друг друга, они едины наконец-то. Их ветвистые рога переплетаются, цепляясь, когда зубы сталкиваются в голодных кусачих поцелуях. Уилл с отчаянием вторгается языком в его рот, голодно, поощряя Ганнибала, поедая друг друга, раздирая когтями друг другу маслянисто-гладкую чёрную кожу, обнажая плоть под ней. Он хочет поглотить его; он хочет быть поглощённым в ответ. Он хочет всё его нутро, и всю его оболочку, он хочет влезть в него и спрятаться у него под сердцем. Уилл кусает его губы, кусает его челюсть; смакуя, он вгрызается в его шею, прокусывая до крови, позволяя ей измазать своё лицо, стекать по их телам вниз, пропитывая землю под их ногами. — Тогда оно твоё, Уилл, — выдыхает Ганнибал ему на ухо прерывистым горячим шёпотом; его грубый акцент задевает каждый нерв. — Теперь я весь твой по праву. Уилл распарывает его тело, вожделенно разводит в стороны его чёрную жилистую плоть, и тёплое влажное нутро поёт для него. Он погружает в него руку, раздвигает остальные органы и касается его страшного чёрного пульсирующего сердца, кровоточащего чёрной, но такой тёплой и сладкой жижей, взывающего к нему с молитвами. Он сжимает его в своей руке, и Ганнибал, задыхаясь, захлёбываясь, исступлённо стонет ему в рот. Его ноги подкашиваются, он падает перед Уиллом на колени, вонзает зубы в его бёдра и живот. Он разрывает его по застарелому, сияющему золотом, шраму голыми руками, и Уилл кричит, но не от боли вовсе. Он чувствует его зубы, чувствует его язык, чувствует каждую его богохульную мысль на себе, внутри себя. Его белые глаза закатываются. Живое сердце Ганнибала бьётся в его руках. — Без стыда, без сожалений, без вины, без страха, мой дорогой. Они извиваются друг под другом как две твари, сырые, изорванные и вскрытые, стоная и задыхаясь от насыщения, от чувства глубочайшего удовлетворения, сокрушающего их подобно беснующимся волнам Атлантического океана. Но здесь нет волн, здесь только их дыхание, — шумное, живое, надсадное, обжигающее, — одно на двоих. — Хочу причинять тебе боль. Хочу калечить тебя, — шепчет Уилл с отчаянием в голосе, из последних сил сопротивляясь. — Ты только хочешь этого хотеть, — возражает Ганнибал с очевидной улыбкой. Уилл вздыхает в его шею, качает головой. — Твой инстинкт ведёт тебя, Уилл. Твой нос преследует мой запах. Но вовсе не потому, что ты желаешь загнать меня, — говорит Ганнибал доброжелательно, менторски, читая его, как книгу, — а потому, что ты видишь меня своим домом. Ты знаешь, что я — твоё безопасное место. — Но я хочу загнать тебя, — спорит Уилл. — Я хочу вынуть из тебя всё, что в тебе есть, всё, что ты прячешь; хочу препарировать тебя, как ты препарировал меня. Ганнибал прижимает его к себе, гладит его по волосам ласково. Он касается губами его виска, щекотно целует в ушную раковину и, обдавая его горячим, влажным дыханием, хрипло шепчет: — Я люблю тебя. Уилл всхлипывает, сжимая пальцы на рубашке Ганнибала. — Я ненавижу тебя. — Это неправда. Это, конечно, неправда. Он так чертовски сильно любит его. — Ганнибал… Лицо Ганнибала преисполнено обожанием, чувственным томлением, несвойственной для него нежностью и мягкостью. Он приподнимает лицо Уилла к себе, их губы встречаются в мягком поцелуе, и внутри Уилла всё заходится, трепещет и бурлит от этой ласки. Его глаза от переизбытка ощущений снова наполняются солёной водой. И затем он различает, что глаза Ганнибала тоже полны влаги. Это по-прежнему поражает глубже, чем нож для линолеума, вспоровший когда-то его живот: то, с каким отчаянием они оба нуждаются друг в друге. Руки Ганнибала повсюду, и Уилл задыхается. Он думал, что будет тонуть в крови, но вместо этого он тонет и захлёбывается во всеобъемлющей, абсолютной нежности. Он зарывается руками Ганнибалу в волосы, царапая ногтями кожу головы, дёргая его за пряди, Ганнибал рычит, напирая, и прижимает его к стене спиной, на что Уилл только стонет благодарно, разорённо, искушающе, и ведёт голенью по его ноге вверх, цепляясь за неё почти вульгарно. Цепляясь за него, как за единственное постоянное в целом мире. Влажный, утяжелённый бездыханьем звук, с которым их губы наконец разъединяются, в тишине дома кажется оглушающим. Громче стучит только собственное сердце в ушах. — Пожалуйста, — умоляет Уилл надтреснутым шёпотом, утыкаясь лбом в его ключицу. — Держи меня, потому что я не уверен, что смогу сам устоять. — И дело, конечно, вовсе не в его неспособности сейчас удержаться на подкашивающихся ногах. Глаза Ганнибала мерцают нечитаемым блеском, потому что он, разумеется, знает об этом. Он сглатывает, облизывает губы, рисуя большим пальцем полосу вдоль шеи Уилла; опускает взгляд на его влажный покрасневший зацелованный рот. — Наделяешь меня властью, за которую позже захочешь меня распять, Уилл. Просишь об услуге, в которой сам отказывал так долго. — Теперь у меня твоё сердце, — говорит он, и Ганнибал пропускает вдох. Уилл сглатывает, отводит взгляд отрешённо, снова изучает лицо Ганнибала: его испытующее пристальное внимание, мягкие, приоткрытые губы, его кадык, который перекатывается под кожей, когда он глотает. Уилл задумчиво косится в сторону, и затем улыбается, осознавая, что впервые за долгое время чувствует что-то, напоминающее облегчение. Что впервые за долгое время он чувствует себя счастливым. — Я не хочу здесь больше оставаться, — заявляет он почти категорично. — Нам давно стоило покинуть это место, — говорит Уилл, и Ганнибал прослеживает его взгляд, упирающийся в дверцу морозильной камеры. — Ах. — Вот эта искра. От проблеска понимания, озарившего лицо Ганнибала, у Уилла снова застревает дыхание в горле. — Очень хорошо. — Тень восторга мелькает в его раздавшихся почти на всю радужку зрачках; его рука любовно скользит по правому боку Уилла. — Значит, мы начнём собирать наши вещи завтра.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.