Меняльный круг

R
Завершён
107
автор
Размер:
220 страниц, 74 867 слов, 28 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
107 Нравится 65 Отзывы 36 В сборник

Глава 4. "Посещая Клетку"

Настройки

Ты под гипнозом. И не пытайся пошевелиться. Не смей! Не отводи глаза, когда перед тобой змей! Так-то лучше... Не мечтай о побеге, брось! Я искуситель: если что — искусаю тебя насквозь

Слова-паразиты - Дайте танк (!) 

***

      Изолятор, или как его прозвали домовцы, Клетка, — плохое место. Не самое плохое в Доме, но одно из плохих.       Воспитатели, те, что с наружной стороны жизни, любили говорить: «Клетка способствует размышлениям». Они говорили это с тем легкомыслием, с каким советуют выпить чаю с ромашкой. Они не знали, что такое — оставаться в ней дольше суток. Они не видели, как стены, обитые пористой желтой губкой, начинают медленно дышать, втягивая в себя не воздух, а мысли. Сначала полезные, потом нейтральные, потом — последние, самые ценные, те, что держат личность на плаву. Остается только тихий, назойливый шум страха, нарастающий изнутри, как гул в раковине.              Попасть в Клетку должен был каждый. Это было посвящение, такой же неотъемлемый ритуал Дома, как Меняльный вторник или вечерняя проверка. Одни — тихие, измученные вечным грохотом общей жизни — видели в этом передышку, шанс остаться наедине с собой. Они ошибались. Одиночество в Клетке было другим. Оно не утешало. Оно препарировало. Другие — бойкие, шумные — считали это самым страшным наказанием. Они были ближе к истине.       Оказаться в Желтой Клетке можно было двумя путями: за конкретный проступок, вроде драки или воровства, или по направлению из Могильника, когда Пауки решали, что твоя психика нуждается в «стабилизации». Третьего не дано. И только законченный идиот мог мечтать об этом.       Сама комната была крошечной. Чуть больше собачьей конуры. Все поверхности, включая дверь, были покрыты толстым слоем упругой, пружинящей губки, обтянутой дешевым желтым ситцем в мелкий цветочек. Это была защита — чтобы отчаявшийся не разбил себе голову о стену. Ирония заключалась в том, что сюда часто помещали уже покалеченных — с синяками, с рассеченными бровями, с трясущимися руками. Губка не давала добавить новых ран. Со старыми же приходилось разбираться самому.       Цветочек на ткани был один. Один-единственный, кривобокий, с неравномерно отпечатанными лепестками. И за время отсидки ты изучал его до мельчайшей ниточки, до каждого изъяна в печати. Говорят, желтый — цвет солнца, радости, оптимизма. Это ложь. Тот, кто придумал эту аксиому, никогда не смотрел три дня подряд на желтый цветочек, заляпанный чужими соплями и следами отчаянных ногтей. От него начинало тошнить. Буквально. Цвет вызывал физическое отвращение, сжимал виски тисками раздражения, которое некуда было выплеснуть.        После выключения света можно было наконец-то отдохнуть. Расслабиться и на пару долгих часов забыться, если, конечно, во сне тоже не начнет казаться клетка. Тогда-то понимание реальности окончательно сотрется...       Хотя, это гораздо лучше, чем Синяя Клетка.       Синяя не для слабонервных личностей, зато закаляла дух. Сидишь один, копаешься в себе, борясь с накатившими усталостью и апатией. Кричи, рыдай, смейся до боли в животе — все равно никто не услышит…взрослые называли такое умным словом — профилактика.       “В синей начиналась депрессия, тогда-то и мешался окончательно рассудок, лучше б туда запихали, выдержала бы, чем в эту вонючую помойку», — злилась Шаманка, переворачиваясь с одного бока на другой.       Крестная прекрасно знала своих воспитанниц: чего они боялись, что ненавидели и любили. А Шаманка с самого детства до глубины души ненавидела Желтую Клетку; взаперти ей становилось плохо, трудно было дышать — странные мысли без дела крутили хороводы в ее детской черепушке. И Крестная знала об этом, частенько применяя такое наказания для усмирения воспитанницы.       Помогало ли это? Безусловно! Шаманка становилась шелковой и послушной, как ручной зверек. Недельки так на три точно..       В последние минуты своего заточения Шаманке хуже всего. Голова то осознает, что это конец: финишная прямая, определяющая трус ты или храбрец, а вот тело ломает. Скручивает и ломит. Сердце прокладывает себе путь сквозь тернистые ветви грудной клетки и желает поскорее высвободиться.       Свернувшись всем туловищем в какую-то уродливую загогулину, она считает секунды, сгибая пальцы по несколько раз, до того, как в замочной скважине заскрипит ключ.       «…пятьсот три, пятьсот четыре… Скрипни уже, чертова дверь, давай…».        Она снова усвоила урок и в ближайшее время не хотела бы повторения истории. Не сейчас…       Заскрипел замок. На пороге показывается стройная женщина с туго завязанным пучком на затылке. Она, скрестив руки на груди, ожидает, когда воспитанница встанет на ноги.       — У тебя минута на сборы, — по углам разбросаны фантики от шоколадных конфет, в которых прятались недокуренные сигареты. Крестная недовольно морщится, но молчит.        Потребовалось не меньше пяти минут, чтобы качающаяся из стороны в сторону Шаманка, опираясь на костыль, вышла из Клетки.       — Быстрее можешь? Или до обеда тянешь время?       — Нога болит, — только и отвечает младшая, проглатывая все скопившееся недовольство. Не стоит высказывать его воспитательнице, если не хотелось продолжить наказание. — Вы же сами видите, в гипсе не так уж и удобно передвигаться. Попробуйте сначала сами, а потом уже говорите: "быстрее"...       Лицо ее, пожелтевшее словно осенний лист, то и дело кривилось в доказательство слов.       Клетка позади, за спиной — закрытая дверь, а сладкий, липкий страх, которым пропахла вся комната, так и не покидал ее сознания. Возможно, самое страшное — это злая Крестная, что крепко держала ее за ворот рубашки, а не какая-то Клетка?       — А как драку устраивать, нога не болела?       Держит крепко. Знает, что Шаманка может начать брыкаться.       — Не я ее начала, не мне оправдываться. Нога болит у меня всегда, и вы это хорошо знаете.       — Значит, это не ты устроила погром в коридоре? Не ты избила Длинную? Другие девушки так не думают… Спишешь это на галлюцинации, отравление или на твою грязную ложь? — Крестная говорит настолько тихо, еле слышно, что кажется, малейший шорох мог заглушить ее, и Шаманка стоит, напряжно вслушиваясь.       — Вы пришли слишком поздно, — огрызаться младшая еще могла и шанса упускать не стала. — И додумали то, что сами захотели! Никого в коридоре на тот момент, кроме меня и ее, не было! А Длинная врёт, как дышит!       Морщинистая рука резко отпускает грязный ворот и пропадает в кармане серого пиджака.       — Приведи себя в порядок: умойся, причешись, переоденься, наконец, если надо, сходи к врачам, пусть проверят твой нос несчастный. Разговаривать невозможно с тобой в таком виде. Все! Иди!       Шаманка не спорит. Порой самые тяжелые слова — это не обвинения, а равнодушие. А в голосе Крестной оно звенит так, будто кто-то натянул тонкую леску — чуть дёрнешь, и порвётся. Значит, дальше будет хуже. А хуже, казалось бы, уже некуда.       Шаманка, прихрамывая, выходит в коридор. Свет режет глаза — он здесь другой, холодный, не как в комнатах. В коридоре пахнет мылом, тряпками, старым лаком и чем-то, что зовётся домом, если долго здесь живешь.       Она идёт медленно, рука всё ещё дрожит, хотя Крестная её давно отпустила. Всё внутри поёт тонко, как при температуре: "Только бы не снова… только бы не снова туда…"       В умывальнике никого. Это к лучшему. Шаманка подходит к зеркалу и застывает. Глаза красные, под носом засохшая кровь, волосы взъерошены, лицо покрыто пылью и чем-то, что могло быть слезами. А может, просто каплями воды, кто теперь знает.       — Ну, здравствуй, уродец, — шепчет она своему отражению. — Ты опять выжил.

***

      Возвращающихся из Клеток в девичьем крыле встречали не всегда. Но если встречали — то с особым, колючим вниманием, в котором смешивались любопытство, злорадство и смутная солидарность тех, кто уже побывал на том свете и вернулся. Это была старая традиция, уходящая корнями в те времена, когда в Изолятор не отправлялись по собственному желанию, а лишь по приговору. Интерес к вернувшейся обострялся, если знали причину. А причины здесь знали всегда. Стены шептали. Воздух переносил обрывки фраз.       Шаманка вышла не как триумфатор. Она вышка как тень, стараясь раствориться в полумраке коридора до того, как ее заметят. Вид у нее был соответствующий: помятая, грязная одежда, волосы — сосульками, а на самой макушке зияла аккуратная, выдраная лысина — сувенир от Длинной. Она прошла испытание в сотый раз. И в сотый раз, выходя, думала, что наконец-то поняла весь ужас этого места. Но это была иллюзия. Полностью понять Клетку было нельзя. Можно было только каждый раз открывать в ней новую глубину собственного страха.       — Что такое, милая? — из-за угла, из темного проема спальника, выплыло существо. Длинное, гибкое, с неестественно выгнутой шеей. Гадюка. Ее появление всегда было внезапным, как удар хлыста по голой коже. Мелкая, черноволосая, с лицом, на котором застыло выражение вечной, ядовитой заинтересованности. Она выгибала шею с тихим хрустом позвонков, чтобы лучше разглядеть Шаманку. — Легкая опухлость и синева тебе к лицу. Придают… грозности. В самый раз для вожака.       — Не называй меня так. Тошнотворное обзывательсво...       — Как тебя назвали, так и называю...Нечего тебе страшится. Тошнотворное обзывательство — если бы мы тебя называли старшей сестренкой... — Шаманка закатывает глаза. — Так что случилось?       Из под тонких ниточек-бровей хитро, будто зная все, что произошло и что произойдет, смотрят два черных глаза. Это пугало.       — А ты не знаешь? — качнулась Шаманка, глядя в серое окно. Смотреть на Гадюку, равнялось попаданию в капкан. — Разве Длинная не горланила о своей победе на весь этаж? Или ты все проспала, как обычно?       — Огрызаешься, — противно мурлыкает та. — Так ты про это… Конечно, знаю, кто об этом не знает? — лежавшая оглянулась по сторонам и достала из-под подушки пачку сигарет. Через секунду чиркает колесиком зажигалки и закуривает. Серый дым спасает Шаманку от внимательного взгляда состайницы, выстроив невидимую стену между ними. — Длинная на слуху у всех в последнее время. И там и тут…       — Габи постаралась, чтоб…       — Не забывай, — перебивает ее Гадюка. — У стен тоже есть уши и рот. И они, ой, как любят сплетничать. А Габи, так, подогрела интерес к твоему разбитому носу…хотя, это ты наконец-то вышла из тени и вершишь свои вожачьи дела, — она щурится и тыкает длинным искривлённым пальцем куда-то в тапок собеседнице. — Вроде, живешь здесь в два раза дольше меня, а не знаешь элементарного. Глупышка.       — У стен нет ртов и ушей, — усмехается медноволосая. Бред, самый настоящий бред! — Таким запугивали малышей, чтоб те говорили воспитателям только правду. И то получалось херовенько, потому что все понимали, что они неживые.       — Ты поверила в это, потому что кто-то когда-то сказал, что все это неправда? Старшие раскрыли страшный секрет, а ты им поверила? — Гадюка подкладывает кулак под щеку и, с выражением крайне заинтересованным, смотрит на Шаманку. — Эх, что-то я в последнее время полюбила запугивать вас, девчонок. А ты пугливой не притворяйся!       — Даже и не думала...       И в этот момент в голове у Шаманки, уставшей, выпотрошенной Клеткой, промелькнула трещина сомнения. А что, если?.. Она всегда была удобной глиной в чужих руках. Сначала — руки взрослых, потом — Рыжей. Рыжая была с ней с самого начала. Она была ее глазами, когда Шаманка боялась смотреть. Ее ушами, когда та не хотела слышать. Ее голосом, когда не хватало смелости говорить. И чем дольше это длилось, тем страшнее становился вопрос: а была ли Шаманка когда-нибудь собой? Или она всегда была лишь отражением чужой воли, чужих страхов, чужой силы?       — Вот и не думай. Ты волк! Так покажи всем свои клыки, а не прячься в бараньей шерсти…             — Закончим разговор, мне надо спешить…       — Обходи стороной столовую, Длинная там прописалась и ждет не дождётся, когда увидит твое прелестное личико. По секрету, она зла на тебя из-за разорванных чулок.       — Значит, еще раз получит костылем по своей безмозглой башке…       «Пусть злиться дальше, хоть до поседения просидит в этой злосчастной столовой. Мне то что?» — переступив через чье-то закутанное в два одеяла тело, Шаманка уходит, стараясь как можно быстрее забыть странную Гадюку с ее странными разговорами.       — Удачи тебе, вожак! — смеется ей в спину черноволосая. — Не попадись в плохие руки…       Шаманка хмыкает — тихо, почти беззвучно. Но сердце гулко откликается. Не попадись в плохие руки… Поздно. Уже попалась. Родилась в них. Выросла среди них. И до сих пор, кажется, пытается вырваться.       Коридор встречает ее зловонным сквозняком и настороженной тишиной — такая бывает только перед грозой. Длинная точно где-то рядом. Шаманка знает этот запах — смесь дешевых духов, выветренной сигареты и лживых слов. И знает, что Длинная — не из тех, кто просто сидит и ждет. Она действует. Она любит публику.       «Ну что, царица желтой пены, — мысленно усмехается Шаманка. — Будем играть?»       Она идет медленно, без оглядки, не меняя ритма. Осанка — ровная. Голова — высоко. Даже если трясет от боли, даже если шаги отдаются в ребрах — страх был врагом. Его чуют на расстоянии. Особенно такие, как Длинная.       На повороте к столовой стоят две — Сухарь и Мелкая. Обе как по заказу — будто часовые. И глаза у обеих не моргают.       — Не туда идешь, — шепчет Сухарь, дернув бровью в сторону кухни. — Там сейчас погода не по тебе.       — Я не за погодой, я за водой, — отрезает Шаманка и, не сбавляя хода, минует их, ощущая, как за спиной пружинит напряжение. Она знает, что если бы побежала, Сухарь бы схватила. Или Мелкая. Или обе. А так — прокатит.       Столовая была пуста. Не просто пуста — вымерла. В ней царит та особенная, гулкая тишина, которая бывает только перед бурей или сразу после нее. Воздух пахнет остывшей кашей, хлоркой и притаившейся злобой. И вот он — спектакль. Одноактный. Для одного зрителя.       Длинная сидит у окна, залитая бледным светом уличного фонаря. Сидит скромно, почти прилично, изображая из себя барышню из дешевого романа. Распущенные волосы, завитые на тряпичные бигуди, ниспадают на плечи. В руках — кружка с чаем, который она даже не пригубила. Поза отрепетированная, картинная. Только взгляд выдает ее. Взгляд голодной, притравленной собаки, уже почуявшей кровь и уверенной в своей победе. Хищный. Упоенный предвкушением.       Шаманка входит, не глядя на нее. Направляется к раковине. Включает кран. Шипящий, ледяной поток воды бьет по эмали. Она набирает воду в пластиковый, помятый стакан. Движения были медленными, нарочито спокойными. Она знает, что каждое ее действие сейчас — провокация. Что это молчание — хуже любых оскорблений. Оно задевает глубже. Оно лишает противника смысла, лишает его драмы. И она сама, изнутри, где еще тлели остатки ярости, приказывает себе: ни звука. Пусть играет в свою игру одна. Пусть корчится от злости в этой тишине.       — Ой, ты? — наконец, подает голос Длинная, со слащавым удивлением. — А я думала, тебя уже в Могильник сдали. Говорили, нос у тебя в мозг врос после нашей… беседы.       Молчание. Только вода, наполняющая стакан.       — Или ты решила, что молчание — это круто? — продолжает Длинная, уже не скрывая раздражения. Ее игра в светскую даму трещит по швам. — Типа, загадочная такая? Или язык прикусила, когда я тебя об стену приложила? Может, вспомнить, как ты крякала?       Шаманка выключает воду. Ставит полный стакан на край раковины. Звук пластика о металл звучит невыносимо громко в этой тишине. Она медленно, преодолевая боль в ноге и спазм в горле, разворачивается. И глядит прямо в глаза Длинной.       — Ты слишком много думаешь, — говорит она наконец. — И все не о том.       — Ах ты… — Длинная вскакивает, но уже было поздно. В дверях стоит Рыжая. Молча. Скрестив руки. Готовая.       И Длинная замирает. Потому что Рыжая не говорит, она делает. Всегда. Без предупреждений.       — Пошли, — тихо произносит та, обратившись к Шаманке. — Пусть живет дальше в своей кухонной королевской драме.       И они уходят. Молча. Рядом. Как всегда.       А когда дверь за ними закрывается, Шаманка выдыхает.       — Спасибо.       — За что? — Рыжая пожимает плечами. Ее лицо, обычно такое резкое и насмешливое, сейчас было просто усталым. — Ты бы и сама справилась.       — Возможно.       — Точно справилась бы. Только зачем портить костыль? — в голосе Рыжей звучит едва уловимая, знакомая Шаманке нотка чего-то вроде заботы. — Он тебе еще пригодится.       Шаманка вдруг начинает смеяться. Хрипло, но по-настоящему.       И Шаманка вдруг рассмеялась. Не истерично, не горько. А хрипло, глухо, но по-настоящему. Смех выходит из самого нутра, смывая часть той липкой грязи, что налипла на душу за последние дни.       И в этот момент, стоя в полутемном коридоре, под треск люминесцентной лампы, она поняла. Пусть стены шепчут. Пусть Длинная бесится и строит новые козни. Пусть Крестная вынашивает планы нового наказания. Пусть Гадюка смотрит своими всевидящими черными глазами и что-то замышляет.       Пока рядом есть Рыжая — она есть. Она не растворена в этом Доме до конца. Не стерта, не забыта, не превращена в безликую тень. У нее есть якорь. Пусть этот якорь — такая же поврежденная, колючая и опасная душа, как она сама. Но это — ее душа. И это была, пожалуй, единственная незыблемая правда в этом шатком, полном ловушек мире. Они пошли дальше по коридору — две тени, две половинки одного странного, уродливого, но своего целого. И ночь за окном казалась уже не такой абсолютно черной.

***

      Комната встречает ее знакомой, удушливой атмосферой. Воздух здесь густой, пропитанный запахом котят Кошатницы, пыли со старых книг и немытого белья. Запах дома, если дом — это старая рана, которая никогда не затягивается до конца. Русалка отрывается от своего вечного вязания, клубок шерсти катится по полу, забытый. Она вскакивает, и в ее зеленых, как заболоченная вода, глазах — смесь облегчения и новой тревоги.       — С возвращением! Уже говорила с Крестной?       Шаманка молчит, выдавливает из себя подобие улыбки, даже не стараясь скрыть притворство, и идет до своего матраса в правом углу, рядом с батарей. Там всегда тихо, тепло и не ходят надоедливые кошки.       — Ты не бойся, она к нам еще не заходила… — голос Русалки жужжит у нее за спиной, назойливый и беспокойный. — Утром была проверка, Душенька с Блондинкой… Крестная, наверное, их с выходного выдрала. Твой блок нашли. Ничего не сказали, но забрали. Я не вмешивалась, прости… Но Крыса сможет найти такой же! Правда?       Шаманка молчит. Молчание — ее единственная крепость, и она не собирается капитулировать.       — Молчит, — заговаривает уже Крыса, о которой только-только вспомнили, растянувшаяся на матрасе за шведской стенкой. — Значит, тумаков от Крестной уже получила…Или ждет. Второе, по-моему, хуже.       Медноволосая так и не может усидеть на одном месте. Ей везде надо было быть: около кухонного стола, собирая хлебные крошки, у двери, подслушивая ничейные разговоры, в ванной, смывая грязь Клетки с тела, у окна, разглядывая проходивших мимо Дома расчесочников, чуть ли не бежавших по узкой тропинке, ведущей к многоквартирным коробком.       Надо найти дело, лишь бы не идти на разговор со злой Крестной.       — Съешь печенье, — машет рукой Крыса, уткнувшись лицом в подушку. — Полегчает…зря что-ли выходила в такую слякоть в Наружность. Как кошка блохастая теперь лежу...       «Не ешь, — прошептала на ухо Русалка, устроившись рядом с ней на матрасе. — если зубы дороги. Сломаешь, потом Пауки не вставят новые…».       Шаманка лишь усмехается и закуривает.       “Только бы успокоиться».       — Ты опять с этим? — Русалка морщит нос, но не отодвигается. Она кутается в чужое, истертое одеяло. — А потом сама же жалуешься, что во сне стены дышат.       — Пусть дышат, — отзывается Шаманка, пуская дым в потолок. — Им хуже.       Комната будто замирает на миг. Кто-то чихает за стенкой, на кухне шумит подтекающий кран, но здесь, на пятиметровом клочке, кажется, наступает тишина. Не спокойная — глухая, натянутая, как кожа на ране.       — Печенье-то будешь? — не унимается Крыса, приподнимаясь на локтях. — С мятой! Такое, как у Дамочки, когда у нее зуб выдернули и она неделю ни с кем не разговаривала.              — У Дамочки тогда не зуб болел, а гордость, — фыркает Русалка.       Шаманка не отвечает. Улыбается краем губ. И только потому, что не может — не потому, что хочет.       Смех здесь — роскошь. А говорить — риск.       Она снова идет к окну. Руки дрожат. Костыль опирается в пол глухим стуком, а за стеклом — будто другой мир: серый, рыхлый, но... настоящий. И на секунду кажется, что можно сделать шаг туда — просто вылезти, как делают весной кошки, уставшие ждать на подоконнике.       — Если не поговоришь с Крестной, она сама тебя найдет, — напевает Русалка, словно под нос себе, но громко, с нажимом. — А когда Крестная сама кого-то находит — потом дни и путаются, и сны с настоящим мешаются… Шаманка сжимает в пальцах сигарету. До окурка. Почти до ожога.       — Я пойду, — говорит она тихо, больше себе, чем кому-то. — Если не сейчас, то потом будет хуже.       — Не дури, — отзывается Крыса, сворачиваясь калачиком. — Подожди вечера. Вечером у нее депрессия. Она вместо нотаций герань поливает.       — А утром жестче? — Шаманка оборачивается. — Тогда, может, и я сейчас мягче. Иначе потом сама кого-то начну поливать.       — Ну, если поливать — так Длинную, — мурлычет Русалка, с нескрываемым удовольствием. — За чулки и понты.       — Не до чулок, — бросает через плечо Шаманка. — До правды бы добраться.       Она выходит из комнаты. Не закрывает за собой дверь. Оставляет ее приоткрытой — как делают те, кто не уверен, что вернётся. Или кто хочет, чтобы за ним шли.       — Она все-таки вожак, — шепчет Русалка, когда шаги Шаманки затихают в коридоре. — Только без стаи. Пока.
107 Нравится 65 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (1)