***
— Как ты думаешь, что нас ждёт? — спросила однажды Одри. Было темно, только свет от души Фриск освещал комнатушку, в которой они оказались. Том спал, как мертвый, только редкие перекаты с боку на бок выдавали в нём живого. Иногда, глядя на него, Одри вспоминала того Бориса с раскрытой грудной клеткой в комнате диссекции, и потому сейчас, когда Том спал, и его чары спали. То ли стеснение показать свои проблемы с головой, то ли заразительная стрессоустойчивость, сейчас оно пропало, и Одри вновь были собой. Поэтому она старалась не смотреть на него. Не хотела видеть вместо этого ворчуна безжизненно сердце с разведенными в стороны ребрами. — Честно? Ничего хорошего, — призналась Фриск. — Но это только мои ощущения, поэтому полагаться на них не стоит. Просто… с учетом всего, что на нас уже свалилось, мне кажется, дальше будет не лучше. А что? — Я долго думала, как нам поступить дальше. Мы могли бы найти Захарру и освободить её. Могли бы нанести удар первыми. Нас, кажется, не ищут так активно, как нужно. — Потому что выжидают, — развеяла её иллюзии девушка с ножом. — Но чего — не знаю. Одри вздохнула и ненадолго задумалась. Пододвинулась к Фриск поближе. Они лежали на расстеленном «крыле бабочке», что грел спины и успокаивал напряженные от продолжительной ходьбы мышцы. Одри представляла, что вместо панцирной сетки на низком потолке на неё смотрят далёкие яркие звезды, которыми густо усыпало темно-синее небо, вместо шума в вентиляции — шорох ветвей на лёгком летнем ветру. Она жалела, что у них не получилось действительно полежать на уснувшей ночной природе — спинами к траве, лицами к звездам и нежному дыханию июля. — Какой самый романтический был у тебя момент? — вдруг спросила она, отвлекая нахмурившуюся Фриск от каких-то её тяжелых дум. — Что? Одри повторила вопрос, и тревога, поселившаяся в её глазах, сменилась интересом. Фриск положила руку под голову, закрыла глаза, думая. А потом сказала: — Не знаю, зачем тебе это знать, поэтому сразу скажу: под романтикой я воспринимаю не только любовь, а любовные моменты я все равно воспринимаю как романтические даже после того, как меня отшили. Одри кивнула. Сейчас она поняла, что подобный вопрос вызывает слишком много воспоминаний и мыслей — иногда хороших, иногда не очень. Но ей действительно хотелось знать. Сейчас, когда Том спит, мир застыл и никто не пытается их обидеть или убить, Одри эгоистично признавалась себе: бывает, она ненавидит себя за то, что ей приходится думать обо всем подряд, вместо того, чтобы позволять себе думать о возлюбленной. — Ну ты все равно расскажи. — Назойливая какая бабочка, — шуточно закатила глаза Фриск. — Ладно, слушай… И она рассказала о моменте, который случился, когда она вывела монстров на Поверхность: вот они стоят на самой высокой горе этого горного хребта, как на самом высоком шпиле королевской короны, и встречают рассвет. Фриск, которая обводила глазами родные края и затем бросила взгляд на обретенных друзей, тогда подумала со стиснувшей сердце нежностью: «Хоть бы этот миг не кончался»… И она, давясь кашлем, захрипела. — А что насчет прям, ну, совсем розово-ванильного… — Фриск задумалась. — Помню: я, Пятый, Аанг и Одиннадцать. Сидим все вместе в её комнате, а тут ещё её приемный папаша, обычно грубый полицейский с басистым голосом, стучится и предлагает нас вафель. Мы, конечно, соглашаемся. Помню, я измазалась в шоколадной пасте, вытерлась и запила все чаем. И тут Аанг рукав свой пальцами стискивает, руку ко мне протягивает и еще немного пасты в уголке рта стирает, да говорит: «Никогда не понимал твоей любви к грязи». И тогда я подумала: «Какой заботливый! Жаль что парень!..», — и Фриск широко улыбнулась. — Ну а у тебя какие моменты были? — Так ты ещё не закончила, я же вижу, — сказала Одри. — Давай, говори, и тогда, быть может, вспомню что-нибудь. И Одри поняла: единственный настоящий романтический момент у неё был когда они вдвоем сидели на кухне, а потом Одри стелила Фриск кровать, чтобы той спалось удобней. Он не был связан ни с новым приключением, ни с опасностью. Тогда казалось, что все кончилось, и они могут жить, как захотят. Затем она вспомнила свой сон о Рождестве, где они стояли под омелой, и решила, что это тоже этакий романтический момент, так как ничего, кроме них двоих, тогда не существовало. Ни времени, ни демона, ни волка, ни злобного старика. И эти мысли о Рождестве перенесли её в другой момент, уже не связанный с Фриск — к Кевину. Своей руке на его плече, нежному блеску величественной елки, ощущению чуда в груди и голоску нового друга, что увлеченно рассказывал историю своих приключений. Тогда вопрос «Что вообще такое романтический момент?» раскрылся, как рыболовная сеть, и Одри нашла с десяток таких моментов: тот короткий разговор с Генри в номере, предложение Захарры полетать ночью, день пятнадцатилетия, когда отец включил музыку и пригласил дочь на танец, вечер первого из череды первых чисел сентября, когда одноклассница, вылившая на неё чай, крепко обнимала её извинялась, и миг полного одиночества — когда, незадолго до появления в чернильном мире, Одри забралась на крышу студии и наблюдала за закатом. — Лучше давай ты, — Фриск неожиданно сникла. — Как-то настроение пропало об этом рассказывать. Одри подумала, что, возможно, это было связано с Одиннадцать — любительницей вафель, сиротой, как сама Фриск, и милой девушкой, способной сворачивать людям шеи силой мысли. И она решила: так уж и быть, возьму эстафету. И рассказала обо всем, абсолютно обо всем, что могло ей показаться нежным и прекрасным в её жизни: от первого сентября, танца с отцом и Кевина до рождественского сна про омелу. Внимательно слушавшая Фриск была похожа на скульптуру из мрамора — не шевелился даже взгляд, обычно очень живой. В последнее время она часто думала о чем-то, чего Одри при всем желании не могла прочитать в её блестящих, наполненных и понятных, как раскрытая толстая книга, глазах. И вот снова она прыгнула в омут размышлений, в которых могло быть что угодно, и вторая путешественница никогда не узнает, что конкретно. — Ты в порядке? — А? — пришла в себя Фриск. — А… да, я в порядке. Прости, я в последнее время много думаю, и… — Все нормально, — улыбнулась ей Одри. — Вырубаешься? — Да. И думаю об ещё одном моменте, — нехотя призналась Фриск. — Что тогда произошло? — напряглась она. — Это было за неделю до того, как Нина утонула. Мы с ней гуляли по какому-то городу, даже мира не помню. Потом к нам присоединился её жених и каждой вручил по букету: мне маленький, с голубыми и желтыми цветочками, а ей большой, пышный, из роз состоящий. Это было очень мило, правда, я тогда чуть не заревела от того, как они поцеловались — я ведь также хотела, у меня сердце ещё болело. Но в целом день был замечательный. Мы так и ходили с букетами. Один цветок, голубой, я вплела сестре в волосы. — Очень красивое воспоминание. Одри сказала, что оно красивое, и ничего не сказала о том, как ей жаль — ведь Фриск прекрасно это знала, но, главное, к жалости никогда не стремилась. Она просто рассказала важный для себя момент. Нежный, романтический, пропахший цветами и, возможно, сестринскими духами. С печально Одри представила совсем иную жизнь: ей четырнадцать, её старшему брату, хмурому и немного заносчивому, тридцать шесть — он почти как молодой отец, — и они ходят по улочкам Бостона, и Одри рассказывает ему о своей первой школьной влюблённости. Харви ухмыляется, спрашивает, не избить ли ему этого пацана, раз он тебя не замечает, а та в шутку его пинает в бок. Стало холодно: откуда-то сверху повеяло «плесневелым» холодным воздухом, и Одри, вздрогнув, поджала ноги к животу и накрылась своей частью плаща. Ей показалось, она почувствовала касание Харви к своему разуму: будто все это время он сидел, наблюдал за ними и уже уходил, но мысли девушки о жизни, которой они оба были лишены, заставили его обернуться. Он словно поежился, блеснул глазами и скрылся во тьме. Обе надолго замолчали. — Спокойной ночи, — прошептала Одри, отворачиваясь. — Спокойной ночи, — произнесла Фриск так, будто только что сражалась со слезами. Одри не успела к ней обернуться — Фриск прижалась к её спине и обняла, даруя больше тепла. — Завтра трудный день. Уверена, мы найдем Бертрума и победим его. Она говорила так и вчера, и позавчера, и Одри всегда кивала, соглашаясь. — Да. Мы это сделаем. Через пару минут послышался смех. — Что, прям под омелой? — Спи, или стукну. На утро они поняли, что Том не спал, пока они говорили. Одри нашла на своем плече раскрытую тетрадь, с трудом вытащила руку из-под плаща, взяла её и под громкий собачий храп прочитала: «Если нужно имя для ребенка, предлагаю свое». Даже ты не настолько токсичен, как этот чувак, прокомментировала Одри и, выползя из рук Фриск (которая при этом захрапела в тон Тому), быстро написала ответ и положила тетрадь на грудь товарища. «Одри. Это для вашего с Эллисон».***
Путешествие продолжилось. Том все чаще задавал вопросы, и девушки все с большей охотой ему отвечали. Правда, после предложения имен для детей Том как-то невесело держался с Одри — судя по всему, она попала в яблочко, о котором не подозревала. Тогда она, поддавшись удивительно хорошему в тот день настроению, стала задавать вопросы личного характера, за что Том попытался отдубасить её «гентом». Она делала все, лишь бы не думать о недавнем сне, где они с Харви действительно гуляли по Бостону, но там, помимо них, были Дэнни и не родившаяся сестра. «Боже, какие вы все нервные!», — неровным почерком написал Том, когда Фриск — в то утро совсем не веселая, напротив, вялая и неразговорчивая, зыркнула на него. — Сам ты нервный, — буркнула она. — А я, между прочим, самый терпеливый человек на свете. Так они и шли. Том снова спросил о детях, Одри сказала, что ест их по воскресеньям, и Том написал: «Так и знал». Где-то глубоко Харви тихо усмехнулся. Пес был не таким уж и плохим, это было сразу понятно. Да, его неразговорчивый язык остер, как меч, и жалит, как осиное жало. Да, он был подозрительным и хмурым. Да, к середине дня его дурацкий юмор достал даже Одри, которая думала, будто сегодня она способна пережить что угодно. Они долго не разговаривали — все трое, так как, стоило признать, устали от заморочек друг друга. Этот день путешествия не задался от силы совсем. Но худшее определенно было впереди. А пока Одри шла, мечтая выпить чистой теплой воды и поесть что-то помимо беконного супа и пончиков. Зато, погрузившись в тишину, она стала замечать то, что раньше ускользало от её глаз. Надписи на стенах, видные без зеркала: иногда они казались Одри чьей-то перепиской. Один спрашивал, кто он, таинственный отвечающий, просил назвать свое имя, советовал сходить в Город Разбитых Мечт или в комнату с гробами, говоря, что на одном из них имя его знакомого. Другие, более таинственные, были длинными строками цифр и черточек, словно отсчитывающие дни, проведённые в заточении, указательными стрелками, рисунками и отдельно взятыми словами вроде «Демон», «Ангел», «Смерть». Как-то раз попалась даже цитата из какой-то песни. Потом она стала следить за движениями друзей. Фриск, к примеру — и это Одри давно заметила, но не придавала этому значения, — делала много лишних движений. Она трогала стену, вынимала и вставляла обратно нож, и никак не могла сосредоточить взгляд — похоже, она пыталась охватить пространство целиком, с каждой мелочью вплоть до крохотной дырочки между кирпичами. Том же, напротив, шел как робот, смотря лишь вперед и, возможно, не думая ни о чем кроме скорой встречи с подругой. И Одри стало жалко его — как жалко было саму себя до встречи у рисунка спирали. Голова разболелась. Но она об этом не сказала. Как и то, что они прошли бак, из которого, как ей показалось, торчал плакат с её лицом.